Михаил Шевердин Тени пустыни

Книга первая ОСКВЕРНИТЕЛИ

Часть первая ВЕРБЛЮДЫ КРИЧАТ НА РАССВЕТЕ

Мир зол и широк — караванная тропка узка.

Пустыня молчит. Как сурово безмолвье песка.

Махтум Кули Фраги

В этой книге рассказано о многих людях. Судьбы их переплелись в сложный клубок, и распутать его позволяют записки самаркандца Алаярбека Даниарбека. Многие годы он скитался и путешествовал. Жизнь забрасывала его в самые удивительные страны, заставляла испытывать поразительные приключения, сталкиваться с опасностями. Однажды Алаярбек Даниарбек вздумал писать. Это довольно беспорядочные записки в ученической тетрадке с обыкновенной таблицей умножения на голубой обложке. Но записи эти проливают свет на некоторые обстоятельства и потому приводятся здесь в том почти виде, в каком они сделаны Алаярбеком Даниарбеком.

Первая запись в ученической тетрадке с таблицей умножения на голубой обложке

Прибегаю за помощью к аллаху единому против дьявола, побитого камнями…

Полезно человеку, много испытавшему, рассказать о редкостных случаях его жизни. Беру пергамент, калам и пишу…

Но при чем тут пергамент, если это обычная ученическая тетрадка с обычной таблицей умножения на голубой обложке? И какой же это калам, когда в руке у меня не камышовое перо, каким рисовали восточные поэты цветы рифм, а ручка с медным пером моей дочки — умницы Шафокат, студентки? Да, Шафокат — умница. Так еще говорила всегда в школе учительница, уважаемая Екатерина — ханум. Шафокат — гордость отца.

Извините, я взялся писать о вещах беспримерных, а не о делах своего семейства… Хотя позволительно спросить, разве не беспримерно, что дочь бедняка учится на доктора?

Поистине аллах велик! Повелось издревле всякое дело начинать с имени аллаха, даже если дело непотребное. Надо сказать, я привез из Мешхеда книгу, сочиненную сладкоязычным поэтом Абу Али ал — Хасан ибн — Гани ал — Хакани Абу Нафасом Багдадским. Вредный книготорговец, что разложил свои книги в пыли у подножия Золотого Купола имама Резы, после долгого и злого торга и биения по рукам содрал с меня два крана и семь шай. Чтоб он не продал больше ни одной книжонки!

Среди журчащих ручейком строф Абу Нафаса я прочитал такие слова:

«Хочу, чтобы мне, поэту, дозволялось все воспрещенное законом ислама, и хочу, чтобы аллах превратил меня в собаку. Бегал бы я по Бейт — Уллах — Ахраму, то есть по храму аллаха в Мекке, и кусал бы за лодыжку святых паломников».

Перелистал я страницы книги в обратную сторону, и что же? Глаза мне не изменили. Начинается книга словами: «Бисмилла!» («Во имя аллаха!»). Выходит, соловей мусульманской поэзии Абу Нафас хотел учинить в священном месте неблаговидную кутерьму, кусая за лодыжки богомольцев, пришедших облобызать святейшую из святынь правоверных — черный камень Каабы.

Спрашивается, как быть мне, когда аллах, обладатель девяноста девяти свойств, и среди них свойства всемогущего, не в состоянии помешать ничтожному смертному, пусть даже царю поэтов Абу Нафасу, рыскать на четвереньках вокруг Каабы и некультурно кусать почтенных паломников? Выходит, всемогущий не так всемогущ.

Что пользы от его имени, когда в меня стреляли злобные слуги некоего Джаббара ибн — Салмана, или сам генерал — губернатор Хорасана проиграл в нарды мне свои исподние, или я запросто сидел за дастарханом Великого Убийцы, известного своими злодействами белуджского хана Керима, или я собственноручно снял с мели пароход на Аму — Дарье и капитан Непес почмокал только губами «тц — тц», или я освободил прелестную пери из рук дикарей, или предотвратил нападение джунаидовских бандитов на границы нашего государства, за что имею благодарность от коменданта заставы Петра Кузьмича, или…

И что пользы от всемогущего, когда с именем или без имени его я испытал и холодное и горячее, и приятное и злое, и жизнь и смерть.

Читатель, ошеломленный изложенным здесь, отвернется и скажет: «Тьфу на его голову! Стоит ли вся его философия и миски гороховой похлебки?» Терпение! Ты, читатель, еще вытаращишь глаза ужаса и пораскрываешь рот изумления. Подступаю к самой сердцевине!

Ассалам алейкум! Здравствуйте!

Я, Алаярбек сын Даниарбека, виноградаря, узбека из племени марви, проживаю в махалле Юнучка — арык в Самарканде.

Самарканд — лицо земли.

Бухара — мать веры.

Если бы в Мешхеде не было купола,

Мир походил бы на отхожее место.

Самарканд — среди городов первый. Сначала Самарканд, а потом уж Бухара и Мешхед! Клянусь, не стал бы я потеть, выводя медным пером буквы, если бы все описываемые события не послужили бы к прославлению ума самаркандцев и к посрамлению крашенобородых мешхедцев.

Невероятные обстоятельства, в пучину которых я, раб аллаха, был ввергнут сквалыгой судьбой, захлестнули меня вихрем непостоянства. Разве не летели рядом с моей головой пули, разве я не путешествовал по Персидскому государству, где собак больше, чем овец, разве не изнемогали подо мной лучшие жеребцы Балха, разве не попадали в мои руки письма, от которых зависели судьбы мира, разве мой язык не бросал в лицо вельможам слова обличения? Читатель, приложи палец удивления к кончику носа. Перед одним лишь жизнеописанием моего друга Зуфара из Хазараспа приключения мои кажутся беспомощным шевелением лапок муравья в горе песка.

Дорогой брат мой Зуфар, сколько мук претерпел ты и в ледяной Аму — Дарье, и на персидском соляном кладбище, и от рук полицейских и жандармов. Сам меднобокий Рустем и многострадальный Сиявуш не испытали ничего подобного. Полагайся я только на помощь всемогущего, никогда Зуфар не вырвался бы из когтей трехликого араба Ибн — Салмана и не провел бы за нос инглиза Анко Хамбера, который всю жизнь искал дохлого осла, чтобы украсть у него подковы. О аллах!

Опять аллах! Что значит привычка, загнанная в наше тело учителем — муллой мактаба при посредстве длинной палки, которой он изрядно поколачивал нас по некоторым местам нашего тела.

Не аллах, а я сам, ничтожный, благодаря заостренности своего ума и врожденной расчетливости, сумел пройти через огонь пожара бедствий и водовороты реки жизни и вырваться из клыков льва событий. Сумел я пройти тропами случая и остаться с невыдерганной бородой и чистым лицом. И ныне наслаждаюсь заслуженным кейфом и ежевечерне благодушно посматриваю, сидя на глиняной завалинке, на улицу родной махалли Юнучка — арык и…

Ты, читатель, уже понял из моих немногословных рассуждений, что краткость — сестра мудрости. О, я не поэт, слово которого украшено завитушками, а всего лишь смертный, измаравший листки школьной тетрадки, за что, конечно, мне сделает нагоняй Шафокат. Да, наступили странные времена, когда почтенный отец трепещет под взглядом дочки… Но что сделано, то сделано. Тетрадка исписана насталиком*. Плевка не вернешь на лету, а слова не воротишь с бумаги.

_______________

* Н а с т а л и к — один из видов каллиграфического почерка

арабской письменности.

Но пальцы одеревенели, а история не тронулась с места. И все потому, что язык похож на собаку. Собака рыщет впереди хозяина, а язык впереди ума.

Однако ноздри уже обоняют приятные запахи котла.

СТИХ:

Вода и соль! Да, тут работа воды и огня.

Вот как тонко сказал поэт Абу Нафас о похлебке. Но в доме Алаярбека Даниарбека похлебка варится не из воды и не на огне. У нас похлебка кипит от языка матери наших детей многоречивой Гульчехры (мы не сказали «болтливой», о благосклонный к кающимся!). Я слышу, Гульчехра раскричалась в своем эмирате, название которого кухня. С перепугу даже моя перепелка трепещет в рукаве халата. Лев рыкает, а верблюд дерет глотку. Сколько шума из — за пустяка! Нашей супруге подавай сорт риса «кзыл арпа», прославленный у нас в Зеравшанской долине, а я купил в кооперативе белый рис. Да стану я жертвой женского языка! Огонь рождает пепел, а брань даже дыма не оставляет. Известно, жвачка человека — его слова.

Супруга стоит на пороге кухни, и в руке ее меч — железный половник. Разве не похожа возлюбленная моя супруга на Керим — хана, заслужившего кровавыми деяниями прозвище Великий Убийца? Почему, о Кроткий, ты вложил в столь соблазнительное тело гурии нрав филина?

Почему? Потому что ты не Всемогущий, а Ничего — немогущий. Иначе ты не допустил бы, чтобы царь поэтов Абу Нафас бегал вокруг Каабы и кусал за икры правоверных. Ужасный безбожник Абу Нафас совершил паломничество в Мекку лишь потому, что одна очаровательная и набожная рабыня багдадского халифа Гарун — аль — Рашида отправилась в Мекку замаливать свои грехи. Сердце царя поэтов давно горело страстью к той красавице. И когда она прикладывалась губками к черному камню, Абу Нафас очутился рядышком и прикоснулся своими губами к тюльпану ее щечки. Вы думаете, что аллах тут же испепелил святотатца Абу Нафаса вместе с кокетливой вертушкой? Нет, всемогущество аллаха выдумано бухарскими жирными муфтиями. А Абу Нафас воспел поцелуй у Каабы в восхитительных стихах.

Но, кажется, мы опять отдалились от сути…

Начну же описание с того дня, когда мой хозяин… Какой же он хозяин? Человек из рода марви не признает никакого хозяина.

СТИХ:

Хозяйская одежда маркая,

Хозяйская лошадь потливая.

Когда я говорю «хозяин», речь идет о беспокойном докторе, с которым я, Алаярбек Даниарбек, в Стране Гор воевал с отцом непотребства, турецким генералиссимусом, шелудивой собакой, зятем халифа — Энвером — пашой. Где были охотники, где дичь?

Кто скажет?

Так вот, в день, послуживший началом событий, открывается калитка и к нам во двор входит доктор. После приветствий и объятий доктор сказал: «Друг, помню я, что вы изъявили желание совершить паломничество к мавзолею имама Резы в Мешхеде».

Да, такое желание лежало на донышке сундука моего сердца. Все мы, марви, считаем своей святыней Мешхед.

СТИХ:

Даже камни идут в Мешхед.

«Укладывайте ваш хурджун, — посоветовал доктор. — Наденьте дорожные сапоги, подпоясайтесь да не забудьте шило и иголку с ниткой». Оказывается, доктор отправлялся с экспедицией в Персию и хотел взять меня с собой.

О дающий силу, мог ли я предвидеть, что последует, хотя ясно, если берут в дорогу шило и иголку, предстоит долгое путешествие.

СТИХ:

Порой боится человек повстречать в пути судьбу!

Кто знает, где на дороге лежит камень, о который придется споткнуться? Но не спрашивай прыгающую лягушку о ее прыти. Мог ли Алаярбек Даниарбек знать, что паломничество к Золотому Куполу подобно хождению канатоходца над бездной. Кто хочет мяса дичи, отдает десять фунтов своего мяса…

Я, Алаярбек Даниарбек, снова вступил на путь странствий. За неимением дервишеского плаща «гайдари» я надел домотканую бязевую рубаху, вместо «хирки» — рясы — белый камзол, вместо пояса «танбанд», из шерсти жертвенной овцы, повязался шелковым платком, изящно расшитым ручками дочки — умницы Шафокат. Прихватил я на всякий случай и дервишескую веревку «сойли» с тремя баги — узлами: первый узел — «эльбаги», ручной узел, предостерегающий от воровства; второй узел — «дильбаги», напоминающий о вреде лжи; третий «бальбаги», узел чресел, упрекающий за гнусность блуда.

Отправляясь в Мешхед, я принял на себя обязанности дервиша, а таких обязанностей, да будет известно, двенадцать: быть поваром и носителем мешка, быть слугой и подносителем жертв, быть хлебопеком и конюхом, быть дворецким и подметальщиком, быть доверенным лицом и караванщиком, быть кофейщиком и привратником. Все пришлось исполнять Алаярбеку Даниарбеку, и лишь обязанности шейха — начальника — оставил себе беспокойный доктор…

На рассвете перекнул я через плечо хурджун и пошел на станцию. Проводы дервиша неприличны. Но дочке нашей, умнице Шафокат, я не мог запретить пройти со мной до угла. При всех своих совершенствах Шафокат не отличается послушанием. Считает она там всякие дервишеские предписания глупостью. На вокзале меня уже ожидал беспокойный доктор с билетом до Ашхабада.

На этом заканчивается первая запись в школьной тетрадке с таблицей умножения на голубой обложке.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Щенок нападает на тигра,

Птенец дерется с лисицей.

А в а з А т т а р

Голос звучал над рекой. Молодой голос. Он пел назло ветру и холоду, шуму воды и острым, колючим снежинкам вперемешку с песком.

Милая, схожая с солнцем,

Что же случилось? Что же случилось?

Блещешь ты дивных зубов белизною.

Что же случилось? Что же случилось?

Кызылкумский ветер нес из пустыни песок и снег.

Он отгонял весну и норовил выветрить весенние грезы из головы и сердца молодого парня, дерзко распахнувшего куртку на груди.

Никак парень не хотел признать, что еще своевольничает на реке северный ветер, что кругом, сколько глаза не щурь, нет и в помине не только красавиц, «блещущих дивных зубов белизною», но даже и живой травинки на берегу не найти.

Видавшая виды тельняшка пропускала струи — какие там струи — потоки сварливого, пронзительного ветра.

Желтая река морщилась под холодным дыханием пустыни. Желтые скользкие берега выползали рыбьими спинами из мути крученного и перекрученного в неистовстве шайтанского танца снега.

О железную палубу ветер даже скрежетал от злости. Железная палуба полыхала морозом. Ледяное железо кусало подошвы ног сквозь худые подметки. По желтой жиже реки медлительно плыло желтое ноздреватое сало. Аму — Дарья выглядела неуютно.

И если парень хотел согреть сердце стихами, ему надо было выбрать совсем другие стихи, а не стонать вместе с древним Атаи: «Что же случилось? Что же случилось?»

Петь бы ему сейчас что — нибудь знойное:

Пышут жаром полуденным объятия Аму,

Не страшись их! В пепел тебя не сожгут…

Такие строфы пел летом джирау — сказитель — на пристани в Турткуле. Сидел он на теплых досках причала, седой, как сама песня, и руки его, сжимавшие старенький кобуз, дрожали. И голос его, выводивший дрожащие трели, тоже трепетал комышинкой под дуновением горячего ветра, налетавшего из недр пустыни. Джирау пел, а Зуфар улыбался. Стыдно видеть смешное в старческой дрожи, в надтреснутой, слабенькой мелодии. Зуфар прятал в губах смех и нырял по — мальчишечьи с высокого помоста. Он плескался в прохладных глубинах омутов и водоворотов. Он не боялся. У него железные мускулы грузчика и железное здоровье степняка.

Он пришел на реку из Кызылкумов, чтобы стать лоцманом и штурманом. И совсем не потому, что на реке легче, а в песках труднее. В песках, среди барханов и соли, жизнь сурова. На Аму тоже суровая, трудная жизнь. Но река влекла блеском водных пространств. В реке так много воды, а в колодцах так мало, ничтожно мало. И в Аму — Дарье такая вкусная вода! Не то что соленая скудная вода колодцев. Восточного человека всегда мучит жажда. Его мечты всегда о воде.

Сначала Зуфар жил в пустыне. Много лет, просыпаясь по ночам, он видел черное небо с серебряными звездами. Много лет он с вершин барханов видел только такие же барханы, серые, желтые, красные. Много лет он странствовал со стадами по пескам от солончаков Кемирек — кум, что к северу от Бухары, до острова Атау на Аральском мелководном море. Он не мерил караванные тропы верстами и километрами. С детства отмерял он пути отар днями, неделями, месяцами.

До шестнадцати лет Зуфар, как и его отец, и дед, и прадед, был человеком пустыни. Он был скотоводом. Он разводил каракулевых овец, смушки которых ценнее золота. Зуфар делал золото из песка, из мертвой, сухой почвы Кызылкумов. Но он не знал, что делает золото. Он воевал с волками, со зноем, с жаждой, с зимним бураном, с бескормицей, с гололедицей, с песком. Он не знал ничего, кроме песка. Искалеченный саксаул с соляными листочками казался ему тенистым чинаром из волшебной сказки. Чуть сочащаяся струйка ключа где — нибудь в скудных горах Арслан — Тау порождала мечты о райских садах Ирэма. Само название гор Арслан — Тау — Львиные горы звало вдаль, будило мечты огромные, как огромен мир.

Случалось Зуфару поить стадо не соленой водой из колодца, а сладкой речной водой, когда пути перегона вдруг пересекала Аму — Дарья. Пока овцы с присербыванием, с хлюпаньем сосали всласть воду желтую и мутную, Зуфар, лежа наверху, на обрыве, отколупывал куски горячей глины и следил глазами, как они, шипя, исчезают в стремнине. И в душе его рождалась мечта.

Он мечтал о воде, об океанах воды, которые залили бы раскаленный мертвый песок, об океанах воды, которые потушили бы пекло пустыни.

Его отговаривали, над ним издевались, когда он сказал: «Пойду на Аму, поверну воду к нам в пустыню». Чабаны слушали его молодые, горячие слова и, хохоча, хлопали себя по ляжкам. Чабаны веселились: парень спятил, бросает спокойную чабанскую жизнь, лезет в воду. Долго ли нахлебаться воды и утонуть.

А Зуфар упрямо смотрел в огонь чабанского костра и твердил:

— Хочу пить вдоволь. Не по капле, не по пиалушке, а ведрами. Вдоволь! Мой дед Дадабай сердился: «В коране сказано — аллах справедливейший! Но погляди кругом, внук Зуфар, какой справедливый бог вздумал бы создать Кызылкумы во всем их безобразии! Море воды течет в Аму — Дарье по закраине пустыни, а рядом, в одном верблюжьем переходе от реки, мы дрожим, как бы наши бараны не передохли от жажды».

Зуфар бросил пустыню и пришел на Аму. Зуфар был упрям. Он не боялся объятий такой капризной и знойной, такой ледяной и коварной красавицы.

Старый джирау из Турткуля много пел о коварстве красавицы Аму. Но Зуфар только смеялся над стариком и его песнями. В Зуфаре кипели силы молодости. Тело его, молодое и сильное, не боялось ни воды, ни солнца, ни труда, ни пота.

Когда он пришел со своей мечтой из пустыни, река ошеломила его толчеей пристаней, бессонными ночами, обманными мелями, грубостью людей, голодовками, сквернословием… Другой ожесточился бы, бежал без оглядки. Но нелегко выветрить грезы из юной головы, из упрямой головы.

Палуба мокро дышала железом. Душа стыла. Поросший щетиной за недели долгого плавания подбородок шуршал инеем, сросшиеся на лбу брови белели камышовыми мохнушками. Озорные глаза и морозный румянец щек говорили: «Э, да ты не ровесник турткульского сказителя, ты совсем еще юнец». Молодым голосом Зуфар взывал к небесам, водам реки, к берегам:

Что же случилось? Что же случилось?

А случилось, что зимой река не покрылась даже тонким ледком. Навигация не прекращалась. Сердитый Андрей Палыч позвал в контору Зуфара и подозрительно оглядел его с головы до ног, от новенькой фуражки штурмана с золотым «крабом» до носков сапог. Андрей Палыч ни в чем не подозревал Зуфара. Просто всегда он так смотрел. Но взгляд его всех вгонял в краску, особенно молодых штурманов, влюбленных в свою форменную штурманскую фуражку и в свое новенькое, до глянца начищенное штурманское звание. Оглядев Зуфара и не найдя ничего, к чему стоило придраться, Андрей Палыч сунул ему в руку рейсовый лист.

— Есть! — выпалил Зуфар и только тогда заглянул в лист. Заглянул и зябко повел плечами. Лицо его вытянулось в обиженной гримасе. Спине сделалось холодно, побежали мурашки — противные, щекотные… На бензиновой барже вниз по плесу!.. Холодище, река в перекатах и туманах. Речные туркмены — эрсаринцы говорят: «В такую воду черепаха в брод Аму может перейти!» Нет, не таким себе представлял Зуфар свой первый рейс, не для того покупал сине — суконную фуражку с «крабом» и начищал до сияния сапоги у айсора — чистильщика на Ленинской улице…

Баржа с бензином!.. Вот тебе и раз!..

Он обиженно молчал.

— Снаружи чистенький, а зад драный… Не хочешь? Сдрейфил? — подыграл Андрей Палыч.

Еще в штурманских классах чабан Зуфар прозвал Андрея Палыча волкопсом. Водится в пустыне такое неприятное животное — помесь собаки с волком.

А Андрей Палыч вскинул свои неимоверные брови — лисьи хвосты — и еще игривее съязвил:

— Финтишь! А с чего тебя в штурманы (он произнес по — речному — «в штурманы») произвели, юноша? Выдвиженец! Сидел бы в матросах, что ли, или клопов в бараньих шубах давил…

Хотя клопы в бараньих шубах не водятся, Зуфар мучительно оскорбился. Зачем Андрей Палыч лезет? Чабаны тоже люди. Волкопес ты, Андрей Палыч, вредный волкопес, помесь собаки с волком!

Зуфар покраснел, как девочка. Стыдливый краснеет — бес стыдный бледнеет. Старый речной капитан презирал его. «Ничего из тебя, пастуха, не получилось», — твердили под лисьими хвостами волчьи глаза…

— За что… сразу по мозгам… Погода… Трудно… — выдавливал из себя Зуфар и краснел все больше.

— Вон оно что. Кошка любит молоко, да рыло коротко. Река, брат, не песочек в твоей степи — пустыне. Река, она, брат, когда ласковая, а когда чертом царапает… Мы вот волком травленные, а тоже знаем: на реке все трудно.

Зуфар мял в руках рейсовый лист, щеки пылали.

— Жаль, хвоста у тебя нет, — подбавил вежливо Андрей Палыч.

— Что, что?

— А то, что, когда щенкам хвосты отрубают, злее делаются.

Андрей Палыч запнулся. Он подбирал, чем бы уязвить побольнее.

Зуфар понял и выскочил в коридор.

Самолюбие у Зуфара хлестало через край. Он имел привычку взрываться порохом. Но со старым речным капитаном не повзрываешься.

Зуфар был упрям. Пошел на пристань и принял бензовоз.

Молодому штурману с романтикой в сердце и стихами на губах мечтается стоять за штурвалом парохода — белого лебедя, слушать с трепетом восторга эхо пароходных гудков в просторах реки. А здесь вонючая неповоротливая посудина, железный казан проржавевший. «Эх, черная как смола завеса мрака простерлась над головой несчастного…» Это тоже слова какого — то поэта. И несчастный, конечно, он, Зуфар, — молодой, красивый, в красивой фуражке штурмана с золотым таким красивым шитьем. «Отрубили ему голову безжалостным мечом зла». По молодости лет Зуфар вечно барахтался в пучине восточной вычурности и напыщенной красивости. «Стеная в душе и проклиная», он решительно вскарабкался по мазутным сходням на баржу и зло стукнул ногой в начищенном сапоге по палубе. Палуба угрожающе загудела. Потянуло бензином. Мечта о красивой жизни на реке столкнулась с… необходимостью возить бензин по реке. Бензовоз!..

Искал Зуфар утешения в стихах:

Что же случилось? Что же случилось?

Ветер пронизывает тело, стынет душа, снег и песок лезут в глаза, в рот, в уши, а он, молодой степняк Зуфар, лишь недавно назначенный штурманом Аму — Дарьинского речного пароходства, распевает под свист северного ветра нежные, горестные строфы поэта средневековья, нежного лирика Атаи:

Сердце горит… В этой горести лютой

Я об одном лишь молю: расскажи мне

Мир ты несла: что ж идешь ты войною?

Что же случилось? Что же случилось?

На Востоке каждый — поэт, плохой или хороший, но поэт…

Вопль своей души Зуфар обращал не к какой — то определенной красавице. Он вздыхал о красавице вообще. Возникала, правда, одна, нечто вроде розового облака с невозможными голубыми глазами, но только в мечте… Нет, сейчас Зуфар вообще бы предпочел, чтобы горело не сердце, а самая обыкновенная печка. Сидеть вплотную к раскаленной докрасна буржуйке, ощущать волшебство тепла, по глоточку пропускать в себя огненный чай, испытывать живительный ток по всем жилам…

Рай!

Да, если для мусульманина рай — прохладные источники в тени дерев, то для речного штурмана, плывущего по зимней Аму, рай умещается в тесной каютке с буржуйкой и чайником кипятка…

Но чая не было и не предвиделось. И Зуфару оставалось согревать себя поэзией.

На бензовозе нельзя разводить огонь, нельзя курить, готовить пищу, нельзя даже чиркнуть спичкой. Все это Зуфар знал. Еще с тех пор знал, когда плавал по реке простым матросом. Законы на бензовозе железные. Такие же железные, как ледяное железо палубы…

Зуфар злился.

Обычно, когда команде бензовоза делается невмоготу, можно причалить к берегу, отойти в глубь тугая, развести огонь, — погреться чайком. Но так поступали обычно, а сейчас совсем не обычные времена.

Зуфар оборвал на полуноте песню, совсем не поэтично выругался, вскочил и пошел по скользкой, дышащей холодом и бензином палубе проверить якорь. Уже сутки баржа стояла на якоре. Буксир ушел еще вчера искать фарватер и исчез.

Если плывешь уже семнадцатый день? Если ежечасно застреваешь на перекатах? Если холод забрался внутрь костей? Если тошнит от вяленой баранины? Если мутная вода обжигает внутренности морозом?

Терпи!

Матросы осатанели. Слабые они люди. Отказываются работать и плачут. В самом деле плачут… Капитан свалился — не то в лихорадке, не то от старости — и лежит на койке, укутавшись во все, во что можно укутаться. Стар капитан Непес. Много, бесконечно много ему лет. Отличный, прославленный капитан Непес. Он водил каимэ — парусные корабли — по реке, когда еще о русских не было ни слуху ни духу, когда амударьинцы — речники и в воображении представить не могли, что это такое — пароход. Мудрый, опытный капитан Непес, крепкий телом, неутомимый духом, но и он свалился, не выдержал. А вдруг и Зуфар не выдержит? А вдруг и он свалится? Временами ему казалось, что нож холода дошел до сердца.

Надо пристать к берегу…

Нельзя приставать…

Они стоят сейчас на якоре на траверсе Хазараспа. Какие в Хазараспе шашлыки! Какая шашлычная у шашлычника Тюлегена Поэта! Какой горячий чай! Как тепло в шашлычной, даже когда с Арала тянет холодом. Зуфару ли не знать про хазарапский шашлык и чай, когда он, Зуфар, много раз бывал в чудесном древнем хорезмском городе Хазараспе!

После стольких дней плавания в туманах и сидения на перекатах не грех и пристать к берегу, поесть горячего, погреться у очага.

Зуфар потянул носом воздух и даже зажмурил глаза. Чего только не делает холод. Нос ощутил запах дыма и… шашлыка, бараньего шашлыка, подрумяненного, с хрустящей корочкой, с острым лучком, с уксусом, с красным перцем… Райский запах шашлыка! Тюлегена, наверное, и Поэтом прозвали за то, что его шашлык совсем как стихи.

Но в воздухе стоял запах лишь бензина и железа. И Зуфар снова выругался. С трудом разгибая и сгибая одеревенелые ноги, он поплелся в штурвальную.

Рай лежал где — то за стеной снежно — песчаного бурана. Рай с шашлыком, с Тюлегеном Поэтом, с крепким чаем, с теплом жилья…

Но нельзя и думать о высадке на берег… Неспокойно в песках… Говорят, калтаманы* Джунаид — хана вновь прорвались из — за рубежа в Советскую страну. Снова Джунаид — хан на границе Хорезма, снова вылез из Черных песков.

_______________

* К а л т а м а н — разбойник, бандит.

Кулаки у Зуфара сжимаются. И не потому, что он с малых лет ненавидит самое имя Джунаид — хана, отравившего на полвека жизнь каждой семье в Хорезме. Нет, когда так холодно, когда ты весь закоченел, ты ненавидишь не вообще… И Зуфар сейчас мысленно клянет Джунаид — хана и его свору калтаманов за то, что они мешают ему вкусить от хазараспского рая, мешают погреть душу и тело, мешают поесть горячего и напиться чаю досыта…

В штурвальной лоцман Салиджан непослушными закоченевшими руками держался за штурвал. Держался по привычке, хоть и знал, что все равно, пока не вернется пароход и не возьмет баржу на буксир, лоцману у штурвала делать нечего.

Сухопарый, жилистый Салиджан совсем сник. Вцепившись руками в штурвал, он подпрыгивал на месте, пытаясь согреться. Салиджан кашлял, на всю баржу кашлял. Всегда лихо торчавшие стрелками усы его беспомощно обвисли и мотались мышиными хвостиками. А опрятная обычно белая с синими полосами тельняшка потемнела. Не разберешь, где синее, где белое. И руки Салиджана прыгали странно на рукоятках штурвала. Малярия, что ли, забрала лоцмана? На реке у многих малярия.

— Отдохнули бы, — сказал Зуфар.

— Что ты! Сейчас большой перекат, — задребезжал голос Салиджана.

Зуфару сделалось еще холоднее. Неужели Салиджан ума решился? Какой перекат? Баржа стоит на якоре, тихо ворочаясь на месте в каше из битого льда.

Глаза у Салиджана покраснели. Последние дни он плохо видел и вел судно больше наугад. Ничего не мог Салиджан разглядеть слезящимися глазами. Не различал, где светлые, где темные струи, по которым лоцманы угадывают фарватер, где прозрачная вода, чуть прикрывающая опасные отмели, где густая, кофейная на глубине стремнины…

От стыда Салиджан даже взмок. Понадобилось этому желторотому штурману притащиться. Салиджан злился на Зуфара, на реку, на свою внезапную слепоту.

— Воды совсем мало, — засипел он, высвободив рот из тряпок, которыми он обвернул шею. — Куда вода подевалась? И где буксир?.. Я не вижу буксира.

Испуг у Зуфара прошел. Просто Салиджан заболел. Жалкая истрепанная стеганка лоцмана щерилась клочьями ваты. Из — под потертой корсачьей шапки смешно торчал большой мокрый нос и шевелились тощие усики, заблудившиеся в щетине давно не бритого подбородка. Совсем Салиджан не был похож сейчас на прославленного лоцмана, имя которого с уважением произносили от Кипчака до Бурдалыка. О Салиджане почтительно говорил даже брюзгливый Андрей Палыч, капитан, гроза лоцманов. Салиджан кашлял и сморкался. Он смахивал на облезшего щенка, запутавшегося в камышах, а не на лоцмана. Но Зуфар и не подумал сказать это, а только — и притом не без робости — отцепил осторожно руки Салиджана от штурвала и уложил его, накрыв тулупом, тут же на скамье в рубке.

На что уж привычен был Зуфар, но, едва он переступил порог капитанской каюты, его качнуло. В ней бензиновая вонь стояла колом.

— Надо вас вытащить отсюда, — сказал он, обращаясь к груде одеял на койке. — Надо вам глотнуть чистого воздуха.

Но одеяла молчали. Зуфар осторожно заглянул под них. Капитан Непес то ли спал, то ли впал в забытье. В лицо Зуфару пахнуло жаркой кислятиной. Непес заболел вскоре после отплытия из Чарджоу. Он поскользнулся на обледеневшей палубе и разбередил старую рану. Добрых полвека, еще со времен речных пиратов, у него в животе сидела круглая пуля от мултука. Во времена эмирата ни один каюк безнаказанно не мог пройти мимо Чакыра и Пальварта. Из камышей выплывали на бурдюках эрсаринцы в своих рыжих папахах и бросались грабить купцов, везших товары из Афганистана в Чарджоу.

Старая пулевая рана разболелась, но капитан Непес пренебрежительно говорил о ней, словно она была у кого — то другого. Он не пожелал списаться на берег. Да и где мог он спокойно сойти с бензовоза, когда на всем пути до Турткуля имеется одна приличная пристань в Дарган Ата. Про нее Андрей Палыч пробурчал: «Кто ее знает… эту Дарган Ата… А может, там они, язви их!» Они — джунаидовские калтаманы.

Непесу мало улыбалась встреча с калтаманами. У Непеса с ними были старые счеты еще с двадцать четвертого года, когда он возил на стареньком бойком пароходе «Самарканд» по речным протокам товар для прибрежных кооперативов. Ворвавшись однажды на пароход, джунаидовцы потащили из трюма ящики с чаем, кипы мануфактуры. Капитан пытался помешать им. Его били. Сломали ему руку. Допытывались, где казенные суммы. Под конец привязали веревкой за шею к тяжелому якорю и бросили в Аму. Непес остался жив. Впопыхах калтаманы не отобрали у него нож. Веревка оказалась старая, гнилая, а ножик острый…

Непес стал после того ученым. Он теперь не разрешал даже на сто шагов подплывать к берегу. Переживал за баржу, за ценный груз. Он, Непес, капитан; а в барже — горючее для Хорезма, Каракалпакии и Ташауза на всю посевную. Джунаид — хан наверняка знает о горючем… Когда они шли мимо Дарган Ата, кто — то там дробно палил из винтовок, с десяток обойм выпустил. Не то требовали остановиться, не то брали на испуг.

Совсем разболелся Непес — капитан. Аспирин и хина ему не помогали. Разве поправишься в таком холоде без чая, без горячей пищи?

Зуфар подправил одеяла и, покачав головой, протиснулся боком сквозь узкую дверку на палубу.

И сразу же его обдало холодом и жаром…

Прямо перед ним в вихре снега стояли и молчали два человека.

Один из них, в высоченном белом тельпеке, еще более побелевшем от изморози, казался на первый взгляд великаном. Изморозь покрывала и его тонкие, толщиной с ивовый прутик, длинные усы и туркменскую бородку, узкой бахромой обрамлявшую подбородок. Темное лицо посинело от рябинок. Шрам, рассекавший висок, тоже сделался синим…

Туркмен был вооружен. Нет, он был увешан оружием. Просто смешно, сколько он нацепил на себя оружия. Зуфар только в хивинском музее видел такую нелепую фигуру, на которую сотрудники музея, вероятно для смеха, нарочно понавьючили всякие сабли, кинжалы, старые заржавленные пищали.

И у великана в белой папахе сбоку на портупее с офицерским темляком и тяжелой золотой кистью висели казачья шашка и рядом, на животе, гигантский кинжал в черкесских ножнах с насечкой по серебру, а на другом боку впритык один к другому два маузера в полированных деревянных кобурах. Грудь его накрест перехватили пулеметные ленты, набитые винтовочными патронами, и о них колотился громоздкий цейсовский бинокль и еще футляр с чем — то. Солдатские, топорно стаченные патронташи густо, словно бараны у желоба с водой, сидели на ременном грубом поясе. Из — за плеча устрашающе торчало дуло английского винчестера. С руки свисала великолепная, голубевшая бирюзой плеть, а на лаковых сапогах позванивали малиновым звоном шпоры.

Обилие оружия не столько устрашало, сколько вызывало недоумение. Как мог человек, видимо весьма пожилой и уже не слишком крепкого здоровья, таскать на себе такую тяжесть? Грозная амуниция делала его неуклюжим и даже несколько комичным.

Зуфар не рассмеялся лишь потому, что сразу понял, с кем имеет дело. Тут уже не до смеха.

Второй человек, стоявший рядом с воинственным туркменом, выглядел безобидным сусликом. Мягкая лисья шапка с бархатным фиолетовым верхом, надвинутая на соболиные брови, оттеняла влажный блеск нежных по — женски глаз и детскую пухлость безбородого лица еще совсем молодого джигита. Хивинский, шелковый на вате халат не без щегольства облегал отяжелевшее от излишеств тело. Никакого оружия человек в лисьей шапке при себе не имел. А улыбался он, несмотря на вихрь и снег, бесхитростно и даже приветливо, стараясь, видимо, расположить к себе, показать, что здесь он с самыми добрыми намерениями.

Зуфару человек в лисьей шапке был отлично знаком. Легок на помине! Кто не знал в Хазараспе, да и по всему Хорезму Тюлегена — шашлычника, по прозвищу Поэт.

При появлении Зуфара Тюлеген Поэт просиял:

— Э, да это наш друг Зуфар… Я его знаю. Хазараспский простачок. Совсем хорошо. Пастух, а шустрый, вон капитанский тельпек на голове… образованный… в начальство полез.

Слова свои Тюлеген Поэт сопровождал странными ужимками. Он выкручивался и манерничал, будто страх сжимал ему горло.

— Хорошо… — просипел простуженно туркмен. — Тогда давай скорей! Делай! А то холодно на реке, здорово холодно… Буран…

В горле у него угрожающе забулькало, и он замолк.

Жизнь на беспокойной реке приучает быстро соображать, не теряться. Иначе лоцманом и штурманом не сделаешься. Зуфар и вышел при всей своей молодости в штурманы потому, что быстро соображал и, когда нужно, был дерзок и решителен. Но и его ошеломило неожиданное появление на борту баржи вооруженного с головы до пят калтамана. А что с ним оказался такой знакомый, такой обыденный шашлычник Тюлеген, не сулило ничего хорошего. Тюлеген не только жарил очень вкусный шашлык. За Тюлегеном водились дела — делишки. Такая молва шла о нем.

Все толки и подозрения сразу вспомнились Зуфару. Словно что — то его озарило. Неспроста Андрей Палыч в Чарджоу предостерегал. Хитрый старый капитан… У Андрея Палыча нюх волка, а хватка волкодава… Волкопес… Побольше бы в жизни волкопсов, таких, как Андрей Палыч! Эх, как бы хотел Зуфар, чтобы обветренное, хмурое лицо учителя его, капитана Андрея Палыча, выглянуло из снежной завирухи, и прозвучал бы его голос: «Мы тоже волки травленые!»

Но Андрей Палыч сидит в своей конторе в Чарджоу, а принимать решения надо самому.

— На борт вход запрещен! Судно особого назначения! — вызывающе бросил в лицо пришельцам Зуфар.

Не дожидаясь ответа, он добавил:

— Сходите!

Он говорил тоном, не терпящим возражения. Таким будничным тоном предлагают сойти на пристань безбилетным пассажирам, когда пароход стоит у причала в порту.

— Ого! — пробасил воинственный туркмен, и в глазах его проглянула растерянность, смешанная с удивлением.

— Слушай, Зуфар, друг, — плаксиво заныл Тюлеген. — Зачем так говорить? Мы же встречались… Мы же знаем друг друга.

— Знаю. Ты Тюлегенн — шашлычник, Тюлеген Поэт, из нашего Хазараспа… Все равно нельзя. А вот его я не знаю…

— Он сардар Овез Гельды… Знаменитый…

— Не знаю… Уходите оба!

Выговаривал Зуфар слова медленно и соображал: Непес — капитан лежит в каюте недвижим. Салиджан тоже. Матросы спят, накрывшись ватными одеялами в кормовом отсеке, скрытом от глаз туманом и снегом. Разве кого докричишься? Ничего не услышат, ничего не увидят, точно их и нет на барже. А у калтамана маузеры… И рука, сучковатая, коричневая, лежит на рукоятке маузера. Тут рта не успеешь разинуть. Один выстрел — и баржа вспыхнет.

Тюлеген заволновался:

— Да — да. Узнал — таки… Сардар, — обратился он к туркмену, — я говорю: он простак, хороший малый, толковый. Я его знаю, сардар. Пожалуйста, не сердитесь, сардар! Он полез в начальники, но он хороший. Не вредный. Совсем хороший. Он наш — хазараспский…

У Тюлегена дрожал голос. Красивые глаза его бегали. Он чувствовал себя на барже неуютно и прятал лицо от колких снежинок. Зуфар подумал: «А Тюлеген трусит, здорово трусит».

Тюлеген дрожал не от холода. Холодом веяло на него от обвешанного оружием сардара.

По черной палубе вихрился снег. С шипением река терлась рыхлыми льдинами о железное брюхо баржи. Природа закоченела. В тишине Зуфар слышал удары своего сердца. В голове вертелись заключительные слова Атаи: «Что же случилось? Что же случилось?»

— Убирайтесь! — проговорил Зуфар, но не слишком твердо. Он не мог оторвать взгляда от коричневой сухой руки, лежавшей так свободно, но вместе с тем выразительно на рукоятке маузера. Откуда у него столько маузеров?

И рука! Коричневая, высохшая, вся в темных стариковских пятнах — бляшках. Нехорошая рука, опасная рука… Такая снится в тяжелых снах.

Тюлеген проследил взгляд штурмана и заскулил:

— Не надо! Тут бензин. Сардар, вы не знаете, что такое бензин — керосин… Взрывается он. Вроде пороха. Хуже… Жуть! Давайте спокойно… Спокойно поговорим.

С мольбой он обратился к Зуфару:

— Друг, где у тебя открывается? Покажи, где открывается. Пойдем!

— Что ты говоришь? — прикинулся непонимающим Зуфар, хоть и отлично понял, чего хотел от него этот с трусливо бегающими глазами шашлычник. Чего тебе? Чего вам тут надо? Здесь государственный груз. Уходите! Вы не смеете здесь быть. Вы ответите по закону.

Он даже шагнул вперед. Сардар весь забренчал и зазвенел и как — то ощерился, совсем стал колючий. Усы — жгутики угрожающе шевельнулись. Но тут ветер бросил ему в лицо целый косяк колючих песчинок со снегом. Судорожно оторвав руку от маузера, туркмен принялся протирать глаза,

И от этого жеста неясная, но очень важная мысль вдруг искоркой мигнула в мозгу Зуфара.

А Тюлеген весь скорчился от ужаса. Он заслонил собой калтамана от Зуфара и жалобным голосом канючил:

— Он заплатит! Сардар тебе заплатит. У господина сардара много желтеньких… полный кошель… круглых звенящих николаевских червонцев… Сардар заплатит. Послушай меня, не хорохорься: никто не узнает. Возьми деньги, открой заслонки! Пусть все утечет в Аму. Тихонечко утечет, неслышно. Тебе ничего не будет, никто не узнает… Оправдаешься: прохудилась баржа… Утекло, не заметил. Показывай, где заслонки!

От ветра по складкам синих щек сардара скатывались слезинки. Он был зол, страшно зол на эту, такую подозрительную, непривычную реку, на ветер, больно плюющийся песком, на этот ненадежный железный, скверно пахнущий каюк, на этого наглого мальчишку, смеющего говорить «Убирайся!» ему, великому сардару.

— Хи — хи — хи! — совсем неожиданно Овез Гельды издал странный звук, мало похожий на смех. — Заплатит! Кто заплатит? Курдюк туркменского барана пустая сума нищего… Хи — хи!

Он чихнул и остервенился:

— Хватит! Давай ты, щенок, покажи этому… Тюлегену, как вылить из твоей лодки бензин — керосин. Быстро поворачивайся! А не то!

Сардар озирался. Тревога распирала его. Он привык прочно стоять ногами в стременах, а не плясать по шаткому, скользкому железу. Палуба под ногами раскачивалась, уплывала. Сардар стоял нетвердо, и угрозы его звучали тоже нетвердо.

— Не надо грозить, — пискнул Тюлеген. — Простак Зуфар мусульманин, не успел обсоветиться. Он понимает дело мусульман. Не надо угроз!

— Мусульманин или не мусульманин! Кому какое дело! — рявкнул сардар. — Молитвы оставь жирнякам муфтиям в Бухаре. Я худой, я злой! С аллахом ли, без аллаха ли! Только, эй ты, плохо тебе придется, если не послушаешься. Ну, давай!

Ветер на мгновение стих, и снег неподвижно повис космами, похожими на нити халвы — пашмака на хивинском базаре. Меж белых полос чернели темные купы оголенных деревьев. Зуфару казалось, что за одинокими, покрытыми пеной изморози свечками тополей он различает плоские крыши Хазараспа. Совсем рядом. Близко — близко. А еще ближе, на ровной, белой от снега отмели, шевелились большими, жирными мурашами люди и лошади.

Сардар понял, куда смотрит Зуфар, и усмехнулся:

— Увидел? Ага, нас много… Из вас, грязных хивинцев, мы всегда шашлык делали. Делай, что приказывают.

Коричневая рука погладила кобуру маузера.

— Керосин что порох, говоришь? Порох огня не любит. Разок стрельну и все пойдет в преисподнюю: и твой вонючий каюк, и твоя душонка…

— Только не стреляйте! Только!.. — взвизгнул Тюлеген. — Только не надо. Мы погибнем… И вы погибнете, господин!

Красивые глаза его были полны овечьей мольбы.

— Ладно, — мрачно хрипнул сардар, — стрелять незачем. Но кинжал у нас найдется, молокосос и вякнуть не успеет… А ты, царь шампуров и мангалки, — обратился он к Тюлегену, — ты хвастался: «Знаю все. Знаю, где открывается и закрывается». Иди открой! И смотри не оброни огня. Еще с вами тут крылья спалишь.

— Не смей, Тюлеген! — крикнул Зуфар. — Ты что? Собака? У тебя вместо души пар, что ли?

Но Тюлеген пропустил его слова мимо ушей и пошел. Тогда Зуфар вытащил из кармана куртки спички и закричал:

— Видали? Чиркну — и…

Сардар в ужасе отскочил. Он напряг все силы, чтобы удержаться на самом краю палубы. Так было скользко.

Но Зуфар плохо знал своих противников. Едва заметным движением Тюлеген толкнул его под локоть, и коробок, шаркнув по железу, полетел в реку.

— Ах, ты! — заревел Зуфар и вцепился Тюлегену в горло.

Хрипя, шашлычник едва слышно бормотал:

— Не убивай… Не виноват я! Бог на небе — ад внизу. Да тише ты! Я не сам, я же из — под палки… Видишь, у него сто револьверов… Не противься! Спасай башку, дурак. Спусти бензин в реку. Они боятся тракторов, машин. Ты им не нужен. Жизнь оставят, денег дадут. Покажи, где? Я отвинчу. Тебе ничего не будет…

Тюлеген вызывал жалость. Такой он был весь несчастный. Красивое лицо его исказилось. Он чуть не плакал, и это было омерзительно. Червяк какой — то.

— Питпиликаешь перепелочкой, а от самого шакалом несет. — Руки Зуфара невольно разжались, и шашлычник отпрянул.

Осторожно ставя на железо палубы ноги, подошел сардар. Заиндевевшие усы его прыгали.

— Шепчетесь! — прокряхтел он.

— Милость аллаха! — заблеял совсем по — бараньи Тюлеген. — Не сердитесь, господин Овез Гельды!.. Клянусь, я уговорил его… Он сделает… Клянусь, все сделает… Только отблагодарите его…

Сардар забрюзжал:

— Ну! Пять червонцев? Ну! Десять? Начинай.

Как сожалел Овез Гельды, что здесь, на проклятом железном каюке, он один, без своих удальцов. Не пришлось бы ему тогда зря слова тратить…

Решение у Зуфара созрело. Спокойствие вернулось к нему. Удивительное спокойствие.

— Ладно. Что с вами поделаешь, — сказал он почти равнодушно и туманно добавил: — Лови, паук, мух, пока тебе ног не оторвали.

Овез Гельды не понял про паука и мух. Он был вполне удовлетворен ответом Зуфара, но деньги доставать не торопился. Он вообще не хотел больше разговаривать. Ветер вернулся и хлестал с силой прямо по лицу, слепил. Овез Гельды даже не понял, что почти тут же сделал Зуфар. Не понял ничего и Тюлеген, а когда понял, было уже поздно.

— Вы хотите, чтобы я показал вам… — заговорил примирительно Зуфар. — Показал бы вам… Я покажу. Вот только уберем…

Он склонился всем телом над ящиком с песком и взялся за него руками.

Такие ящики обязательно стоят на баржах для перевозки горючего. В них держат песок на случай пожара. Хотя какой там может быть пожар на бензовозе. Если загорится, то даже и мгновения не останется на размышления. Но такие ящики с песком расставлены повсюду и на бензиновых баржах.

Бормоча: «Вот здесь… Вот вентель…», Зуфар поднял пудовый ящик и выплеснул песок в лицо сардару Овезу Гельды, прямо в широко открытые, изумленные его глаза…

С гортанным воем, нелепо взмахивая руками, бренча амуницией, сардар отпрянул. Он пятился, ничего не видя и не соображая, ноги его разъезжались по обледенелой палубе. Вдруг он поскользнулся, неуклюжим усилием удержался на ногах и, шаря одной рукой по поясу, а другой отчаянно протирая глаза, снова попятился. Он ничего не сказал. И это было страшно. Он искал рукоятку маузера, но не находил. Он сделал еще шаг назад, сорвался и исчез в бело — желтом вихре за бортом судна… Без крика, без возгласа. Точно его и не было. Даже всплеска не донеслось.

Завороженно смотрел Зуфар, не веря, не понимая, на то место, где только что стоял воинственный сардар, и ждал: вот — вот белая папаха высунется из — за железного борта. И тогда — Зуфар отлично понимал — он и пальцем не шевельнет, не сможет…

Но все так же крутился снег с песком и свистел в расчалках пронизывающий ветер. И ровно не было никакого сардара Овеза Гельды с его маузерами и винчестером, ровно никого не было. А река шуршала льдинками о железные бока баржи.

Жалобный, дрожащий голос привел Зуфара в себя. Стонал Тюлеген Поэт:

— Я сам! Не трогайте меня, товарищ Зуфар. Я сам…

«Ого, теперь ты вспомнил, что я товарищ».

Зуфар посмотрел на скорчившуюся перед ним жалкую фигуру. «Мокрый щенок», — подумал он.

Воинственный, увешанный оружием калтаман исчез, но оставался еще мокрый щенок — Тюлеген Поэт.

Грозного сардара погубило оружие. Зуфар знал: здесь глубоко. Если поставить большой бухарский минарет на дно, то и верхушка из воды не высунется. Калтамана цепко схватила в свои объятия Аму… Винчестер, патроны, револьверы… С таким грузом не выплывешь… Вода ледяная, течение быстрое. Но нет ли у Тюлегена оружия? Что это он присел, словно камышовый кот, готовый к прыжку? Ведь Тюлеген приплыл вместе с калтаманом.

Невольно Зуфар замахнулся пустым ящиком.

Тюлеген заскулил и рванулся в сторону кормы.

— Чего ты там бормочешь? Уж нет ли там, в твоей лодчонке, еще какого — нибудь сардара?

В два прыжка Зуфар настиг Тюлегена и схватил за шиворот.

— В небо плюнул, себе в морду попал! — цедил Зуфар, шаря по его халату.

— Нет, нет у меня оружия. Я мирный, я мирный. Я сам покину ваш великолепный корабль. Я сам… Уберите руки… Щекотно. У меня ничего нет…

— Полез безрогий баран в драку — без ушей остался.

Зуфар тряс хитроумного Тюлегена с азартом от радости одержанной победы, от счастья, что удалось избежать ужасной опасности. Он опьянел от возбуждения, и шашлычнику пришлось совсем плохо. Задыхаясь и чуть не плача, он сумел наконец вырваться и, оставив в руках Зуфара свою великолепную лисью шапку, перевалился через борт.

Штурман заглянул вниз. Крохотный челнок относило течением в сторону. Тюлеген отчаянно греб единственным веслом.

Размахнувшись посильнее, Зуфар швырнул вслед шапку. Он не удержался и крикнул вдогонку:

— Эй, эй! Трус удирает, забыв на дороге свою башку!

Еще минута — и челнок пропал в тумане.

Желтая река тихонечко плескалась. Шурша и поскрипывая, плыли большие и малые блины ледяного сала. Вода дышала сыростью и тишиной. И от всего, что случилось, осталась медленно крутящаяся среди льдинок мохнатая с фиолетовым верхом шапка Тюлегена, шашлычника из Хазараспа… Просто не верилось, что сейчас здесь, на борту бензовоза, был Овез Гельды. Молодость пела в душе Зуфара, и ему очень хотелось пуститься по заледенелой палубе в пляс.

— Человек за бортом! — слабо прозвучал болезненный голос.

Зуфар поспешно обернулся. Возле него, кутаясь в одеяло, стоял колеблемый ветром старик капитан Непес. На лоснящемся от пота лице его в темных провалах лихорадочно горели глаза.

— Кто? Тюлеген? — удивился Зуфар. — Было у него две ноги, одолжил он еще пару и дал стрекача.

— Да нет, тот, другой… Весь в оружии… Ты знаешь, кто он. Военачальник сатаны Джунаида. Людоед Овез Гельды, сардар… Вместе с Джунаидом он давал клятву Всетуркменскому съезду Советов сложить оружие, не воевать. Я сам слышал. Сделали мы мертвецу поблажку, а он в саван гадит. Вместе с Джунаидом поломал клятву… И опять пожаловал к нам грабить, резать. Сколько он колхозов сжег, советских людей убил… Тамерлан! А ты… Водятся еще такие! Бросил Тамерлана в воду, и он утонул… Велик аллах!..

Из — под руки Непес слезящимися глазами обвел гладь реки. Вдалеке пятнышком маячила в дымившейся паром воде тюлегеновская шапка.

— Да, а все — таки нехорошо, человек за бортом!

Говорил капитан скорее по привычке.

— Ну, вытаскивать я его не буду, — вырвалось у Зуфара.

Непес зябко повел плечами.

— Чем он жил? Гнилыми мыслями, гнилыми поступками… Разве человек он? Захлебнулся, как котенок… Пусть остается… там, за бортом… Ну, я пошел, а то мой благословенный живот совсем разболелся.

Он махнул рукой и слабо потопал ногами по заиндевевшей палубе. Небрежно напяленная на самый нос паклевидная барашковая шапка смешно топорщилась. Похожее на такую же паклю подобие бородки щетинилось прямо из кадыка. Красные глаза сокрушенно моргали.

Сделалось еще тише. Даже льдинки не шуршали больше. Стояла такая тишина, что от падающих на железную палубу снежинок звенело в ушах. Старательно капитан Непес вслушивался в небо, в невидимые берега, в реку, в туман… Но молчали и небо, и берега, и река, и туман.

Очень опытен был капитан Непес. Слабо, но повелительно прозвучал его голос:

— Где якорь? Берегись!

Зуфар взлетел по лесенке в штурвальную, схватился за рукоятки штурвала и повернул судно прочь от вынырнувших из мари барханов, верблюжьими горбами нависших над водой.

Баржа неслышно плыла, подхваченная течением. Сорвалась с якоря? Нет, конечно! Не иначе Тюлеген успел перерубить канат…

Кашляя и хрипя, приплелся в штурвальную Непес — капитан. Теперь он напялил на себя, прямо на голову, клочкастый тулуп, в котором совсем потонуло его хилое тело. Старик едва держался на ногах. Четче обозначились черные круги глазниц. Он был болен, очень болен. Он ворчал, и в воркотне его слышались иронические нотки:

— У человека в брюхе пуля. Сорок лет в брюхе пуля. Мучает, мозжит, а человек бережет пулю, не расстается. Жалко пулю… бережет…

Но Зуфар не слушал. Что ему было сейчас до пули в животе капитана Непеса. Он ничего не слышал. Он думал. Суматоха поднялась в его голове. Ему бы ликовать, но он даже не радовался. Ему бы гордиться, но то, что он переживал, мало походило на чувство гордости. Муть подползала под сердце. Зуфар не отдавал себе отчета, в чем дело. Он еще не понимал. Но перед глазами его нет — нет да и вставало лицо сардара Овеза Гельды. Лицо, искаженное ужасом. Неприятно смотреть на испуганного человека. Страшно видеть ужас на лице бесстрашного. Неприятно!.. И Зуфар постарался вспомнить все плохое, отвратительное, что он слышал о сардаре. И ему сделалось легче.

Туча совсем легла своим кошачьим брюхом на воду, примяла его, закрыла серебряные сады Хазараспа и отмель с черными фигурками всадников… За бортом забурлила, заплескалась стремнина на перекате. Вдруг мимо проплыл остров, похожий на пятнистую шкуру теленка. Белые пятна снега лежали на бурой траве… По закраинам щетинился голый тальник и прошлогодний камыш.

— Клянусь, он спит стоя, — рассердился капитан Непес. — Правее! Правее!

Он сорвал шубу с головы и, вцепившись с неожиданной силой в руки Зуфара, заставил его повернуть штурвал.

— Ты храбрый человек, но плохой штурман. О господи, что сегодня творится в подзвездном мире! Ты — пастух, хоть и напялил на себя фуражку с золотой блямбой. Был пастухом и остался пастухом. Бараны ползают по песку, а корабли плавают по воде. Штурман! Какой штурман не знает острова Шуртугай. Мальчишка с закрытыми глазами найдет. Эх, ты! Поборол какого — то паршивого Овеза Гельды и задрал нос. Все на свете забыл. Реку забыл, фарватер забыл. У штурмана голову отрежут, а фарватер забывать он не смеет…

Выправив курс баржи и послушав, как ветки тальника скрипят о железо, Непес снова заговорил. Теперь он накинулся на дремавшего в углу Салиджана:

— Лоцман, эх! Раскис ты, Салиджан. Немножко снегу, немного холода, и уже дрожишь. Что? У тебя пуля в животе? И те, у кого пуля в животе, вахты не бросают.

Но на Салиджана увещевания Непеса подействовали странно. Он захихикал.

Не отрывая рук от штурвала, капитан наклонился к лоцману и воскликнул:

— О аллах, когда же ты успел нализаться? О несчастье! Один пьян вином победы, а ты сорокаградусной.

— Подумаешь, согреться нельзя, — пробормотал Салиджан. — Цени здоровье, пока не помер.

От ярости капитан даже забыл о своих хворостях.

— Туркмен от сотворения мира в рот вина не брал. Кровь туркмена водки не знает. А вы смотрите… Этот ишак напился и с ног валится. Что делать? На якорь! На якорь! На якорь!

Он кричал прямо в ухо Зуфару. Но Зуфар молчал и улыбался. С минуту Непес смотрел на него недоумевая. И вдруг вспомнил: якорь — то остался на дне реки. Баржа беспомощна. Баржа теперь — игрушка стремнин.

Физиономия старого Непеса заискрилась морщинками, хитрые глаза, такие усталые и больные, засмеялись.

— Держись за штурвал… Ты, Зуфар, не баба, я вижу. А подумал я сначала: совсем ты похож на племянника моего отца. Тоже здоровый был, веселый. Все петушился: я такой, я всем задам. Возвращался он раз из соседнего аула… Прибежал бледный. В развалинах видел Белую Старуху Иери — ер… Побила тогда седина племяннику бороду. Так испугался… Он и сейчас за дверь во двор выйти боится. А ты, Зуфар, не испугаешься Иери — ер, нет.

Зуфар все так же улыбался.

— «…Что же идешь ты войною? Что же случилось? Что же случилось?» вдруг торжественно продекламировал он.

Непес и Салиджан переглянулись.

Зуфар счастливо рассмеялся. Так смеется молодость. Молодость, которая ликует.

— Извините, капитан. Теперь лишь понял, — сказал он смущенно, — а все, что было… было… во сне…

Провожаемый взглядами Непеса и Салиджана, он отодвинул окошко штурвальной и, подставив лицо снегу и кызылкумскому ветру, закричал, полный торжества:

— «Что же случилось?! Что же случилось?!»

ГЛАВА ВТОРАЯ

Дервишеский тъарик — путь к истине

разве не ведет через горы трудностей

и пустыни бедствий?

Р у д а к и

В пустыне каждый — враг другому…

Холм был лыс. На склоне его не укрылась бы и ящерица, вертлявая, тоненькая, похожая на белуджскую девчонку, песчаная ящерица.

Позади, внизу, слепило глаза зеркало коричневых вод реки, белели вымазанные известкой лачуги пограничников — сарбазов.

На вершине холма стоял всадник — пуштун с винтовкой за спиной, в богато расшитой жилетке, в длинных белобязевых штанах.

Слабое шуршание, слабее шелеста листьев, заставило всадника круто повернуться в седле. Винтовка оказалась у него в руках. Смотрел он, жадно рыская глазами вокруг…

В пустыне каждый — враг другому. Степняк знает, что пустыня шутить не любит. Руки всадника до боли сжимали винтовку, а глаза искали, во что стрелять.

Другая пара глаз вцепилась, въелась в фигуру, в лицо всадника, следила за каждым его движением…

Солнце сияло. Воды реки внизу блестели. Черным изваянием высился всадник на гребне холма, а рядом пятнистой ящерицей распластался на горячей глине человек.

Взгляд карих глаз всадника вдруг встретился с серыми глазами распластавшегося. Только теперь пуштун разглядел, что на склоне холма, почти под копытами его коня, лежит человек и что на человеке дервишеские сливающиеся с пятнистой глиной мокрые лохмотья…

С минуту длился поединок глаз карих и серых.

Руки всадника сжимали винтовку.

«Он не наш, — думал всадник, — он цветноглазый… Откуда он взялся? На переправах Аму — Дарьи неспокойно. Твоя пуля, Сеид Мухаммед, в мгновение ока заставит его унести одежды жизни во дворец вечности. Но на нем одежда дервиша. Грех, Сеид Мухаммед!»

Пуштун шепотом разговаривал сам с собой.

Человек, распростертый на растрескавшейся глине холма, думал: «Лай собаки сейчас хуже, чем укус втихомолку. Эй ты, дурачье пуштун. Уезжай. Рано тебе откликаться на зов смерти. Не лезь не в свои дела».

Похоже, Сеид Мухаммед прочитал во взгляде дервиша угрозу и совет.

Пожав плечами, он шевельнулся в седле, и конь покорно зашагал прочь.

Усмешка чуть покривила сухие губы дервиша: мысли передаются на расстоянии. Сеид Мухаммед умен. Ему тоже не нужен шум. Без шума лучше. Громкий лай не всем нравится.

Дервиш встал с земли не скоро. Только когда одежда на нем совсем высохла под лучами послеполудденного солнца.

Тени удлинились. Он сел. Глотнул из тыквянки. Пожевал кусочек кунжутной лепешки и почувствовал себя бодрым, отдохнувшим… Пробормотав, скорее по привычке, «О — омин», он огляделся.

Внизу в белых лачугах спали сарбазы — пограничники. Всадник давно исчез.

Пора идти.

Цветноглазый дервиш ползком, по — змеиному добрался до гребня холма, перекатился через него, поднялся и пошел вниз.

Впереди расстилалась желтая степь, пестревшая серебром полыни. В небе синели вечные льды горного хребта. Дышалось легко.

Он шел и шел.

Седые пряди в кудрявой черноте бороды не мешали дервишу шагать легко, по — молодому. И если верблюды караванов делали с восхода до захода один мензиль*, то цветноглазый своим широким шагом делал три мензиля. Да он шел быстрее каравана пустыни, он шел быстрее лошади. Его гнала вперед забота, он спешил. Он только усмехался: «Кто не имеет сил бежать, тот отдает тело судье. Клянусь, мне еще не хватает встречи с судьей!» Он не замечал, что говорит вслух.

_______________

* М е н з и л ь — двенадцать верст.

Но не страх гнал его вперед. Кто увидел бы цветноглазого, понял, что мысли его заняты, о, очень заняты. Он спешил. А мусульманские дервиши ленивые, патлатые — не спешат. После молитвы приятно полежать в тени. Обеты аллаху не мешают набивать брюхо, и притом не торопясь. Отрешению от мира способствует сладкое почесывание бренной плоти…

Да, если бы кто увидел, как спешит цветноглазый дервиш!

Но в том — то и дело, что его никто больше не видел.

Его не видели в городе Святой могилы — Мазар — и–Шерифе, хоть базары его многолюдны, а народу там — точно пчел в улье. Вошел он в город незаметно, хоть Мазар — и–Шериф окружен стеной в четыре гяза* высотой и входы и выходы охраняют вооруженные люди.

_______________

* Г я з — аршин.

Дервиш сидел в тени купола старого мазара Равза Али, и его не видели. Он, несомненно, выходил через Дейадийские ворота, и, хоть на площади перед домом сардара по случаю военных действий против басмачей Ибрагим — бека кишели военные и полицейские, его тоже не видели. Дервиш пил воду из арыка Нахр Шах, прорезающего город с запада на восток и никто его не видел. Господин сардар кусал потом локти от ярости.

Да, после встречи на холме с всадником, не любившим собачьего лая, дервиш вел себя осторожно. Нельзя пренебрегать и малой опасностью. И богатырь, случается, падает, наступив на дынную корку. Дервиш уподобился не ящерице, не змее, а ночной птице байкуш. В темноте он просил именем бога живого хлеба и воды, но оставался сам невидим. И лишь деревянную чашку его или тыквенную бутыль видели глаза людей. Любопытных останавливало тихое: «Проказа!»

Когда впоследствии вспоминали его, а имя его гремело, многие удивлялись. Вся предгорная страна содрогалась в те дни от ударов копыт конницы. Бежавший из советских пределов курбаши Утанбек воевал с узбеками родов тугул и мугул за отказ напасть на пограничные аулы Туркмении. Ибрагим — бек только что ограбил кочевья афганцев и с четырьмя тысячами отбитых овец ушел в Ханабад. Туркменские вожди Мулла Чары, Илья Уста, Таш Берды — оглы торговались с узбекскими курбаши из — за патронов. Белуджский хан Керим скакал со своим всадником взад и вперед то в лагерь Ишик — хана, сына старика Джунаида, то на Мургаб, то на Герируд. Обычно безлюдная степь шумела и кишела, как Гератский базар. Кого — то грабили, кто — то стрелял. Власти с ног сбились. Ловили и убивали каждого подозрительного.

А дервиш шагал и шагал. И никто его не видел.

Проказы на Востоке боятся больше тигра, больше смерти и даже больше шахского фарраша — полицейского. Когда кладут мертвеца в могилу, ему говорят «Поздравляю!», ибо как ни мрачна, ни тесна она, но в ней человек находит вечное успокоение от забот. А прокаженный не находит отдыха от мучений ни в сей жизни, ни в могиле.

— Раскрой глаза от сна беспечности! — бормотал у чуть приоткрытой двери дервиш, принимая скудное подаяние, и уходил.

Он шагал и шагал, пока… пока однажды голос из каменной хижины в темноте не сказал:

— Нищий или прокаженный, дервиш или вор, я не знаю тебя, иди, куда идешь… Мне нет дела до тебя и твоих дел. Но шакалы жаднее льва, хвост которого они лижут. Знай: ищут одного дервиша с цветными глазами. Остерегайся ты, прокаженный! Легко стать лисицей в когтях стервятника смерти.

Дервиш долго молчал. Слышалось только испуганное сопение хозяина каменной хижины да хриплое дыхание дервиша. Он устал. Он очень устал. Он прошел всю страну, большую страну, целое государство, и думал перешагнуть уже границу Персии. И вдруг…

Попасть в лапы шахиншахских фаррашей!.. Человек как яйцо: упадет, разобьется и нет его. А дело? Нельзя отступить на грани достижения желаний. Разве не говорил поэт Ансари: «Можешь ли быть ты, о сумасброд, вожаком, когда ты не сумел пройти путь? Как получишь ты плод, если не дал завязи твой цветок?»

Дервиш не спешил уйти. Что — то в голосе жителя каменной хижины внушало доверие. Трудно сказать, что именно.

Так и дышали они громко в темноте, не видя друг друга. Хозяин молчал, а дервиш не спрашивал.

Потом горец заговорил сам:

— Они болтают. Они наболтали нашему кетхуде — старосте. Они сказали: цветноглазый перешел реку Аму. Его видели. Потом его не видели. Потом он шел через пустыню. Потом прошел Балх, Меймене… Все шел. Никто его не видел. Его слышали. Кого не видят, тот опасен. Цветноглазый опасен. Он пришел с севера. Если не опасен, зачем прячется. Плешивому волосы не нравятся. Дервиш, идуший открыто, дервиш… Дервиш, прячущий лицо, опасен. Есть из столицы фирман всем старостам селений — взять дервиша, отдать персидским властям.

В тишине горной ночи слышалось громкое сопение. Светила полная луна. Бриллиантами переливались снега далеких вершин.

Горец после молчания добавил:

— Кто не донесет старосте на дервиша, тому дадут палок.

Он слегка застонал. Он не хотел палок. Он знал боль от палок.

Тогда заговорил цветноглазый. В горле у него хрипело и скребло. Стоит ли удивляться: за многие дни и ночи можно отучиться говорить.

— Земля — мир обольщения и зла. Земля — вероломная баба, промышляющая развратом. Она коварная изменница.

— Да, — сказал горец, — я воевал против фаррашей, против помещиков. Да, люди не стерпели притеснений, сердца переполнились негодованием. Народ восстал. Начавшись в одном месте, мятеж пророс повсюду подобно гороху. Мятеж сделался чумой для помещиков и чиновников. И я скакал на коне со всадниками героя Бовенда. И в руке держал красное знамя с именем «Ленин». Увы, шахиншахские палачи и ханы — людоеды взяли верх. Тысячи героев погибли в бою. Тысячи казнены… А я бежал через границу… И я здесь… Спрятался от персидских жандармов… Дрожу… Боюсь. Нежный цветок моего сердца тоскует по соловью свободы.

Горец помолчал и вдруг спросил:

— Дервиш, а ты меня не боишься?

— Кого? Тебя?

— Да, меня, Сулеймана?

— Даже если бы ты был пророком Сулейманом, и то не боюсь.

— Ты не боишься? А вдруг я доносчик?

— Э, нет. Ты ненавидишь притеснение. Ты прячешься, — значит, ненавидишь. Я тоже ненавижу. Ненавидящий не донесет на ненавидящего.

Снова в разговор вторглось молчание ночи. Оба думали.

— Хорошо, — решил дервиш, — ты мне поможешь.

— Я?

— Да, ты, Сулейман. Ты поможешь мне, потому что я помогаю людям, ненавидящим зло и притеснение.

— Идем.

Скрипнула дверка.

Хозяйкой душ и сердец стала ночь.

Пограничное селение Чах Сеистан называется селением в силу недоразумения. Разбросанные на склоне горы груды камней, покрытые хворостом и колючкой, да пять — шесть урюковых деревьев не заслужили называться селением. Когда — то давным — давно в Чах Сеистане жило много людей. Рядом чернеют развалины Муг Хана, высятся стрельчатые арки. Но огонь, сабля, жестокость вытравили и искоренили жизнь. И если бы не горный источник, едва ли кому — нибудь пришло желание селиться здесь и жить в каменных хижинах — дымах, как их именует земиндар — помещик, тучный, с невыразительным лицом белудж Мирза Касым. Надо же кому — то обрабатывать его поместье в полтораста с лишним джерибов*. Его замок высится каменной глыбой среди шелковичного сада у самой распределительной плотины на ручье, у «сердца воды». Хочет Касым — хан — даст воду, хочет — задушит засухой. Всех держит в руках Мирза Касым. Все земли в округе пошли в залог земиндару Мирзе Касыму.

_______________

* Д ж е р и б — поливной участок в 0,2 гектара.

Через селение Чах Сеистан пролегает большая дорога в страну персов, а потому здесь всегда болтается пограничная стража из трех толстопузых, носатых кандагарцев с дикими глазами и лихими усами — пиявками. Днем они играют в нарды, воруют дехканских кур, а по ночам разгоняют скуку, щупая ляжки дехканских дочек.

Именно недозволенный характер развлечений толстопузых кандагарцев и вызвал гнев земиндара Мирзы Касыма.

Собственной персоной он сидел на сколоченном кое — как деревянном помосте перед комендатурой — глиняной халупой с вывеской «Куманданхана», курил наргиле и выговаривал сарбазам — пограничникам — за недостойное поведение:

— Поступили жалобы от мусульман. Вы, сгори отец, позорите дочерей мусульман… И взятки берете, запрещенные кораном. И анашу курите. И глаза у вас, как у куриц, подернуты пленкой. Ничего на дороге не видите…

Он поглядел еще раз на уныло опустившиеся пиявки — усы кандагарцев, на суетившегося в сторонке у очага старосту сечения Чах Сеистан и откровенно зевнул.

Усы — пиявки старшого, особенно длинные и блестящие, как и надлежит им быть у старшого, запрыгали. Он скучно поглядел на мазанку куманданханы, на песчаную, раскаленную дорогу и, обменявшись взглядами со своими, похожими на него как близнецы, подчиненными, затянул привычно и гнусаво:

— Столица далеко… Начальники далеко… Жалованья не дают. Кругом враги. Повсюду бродят воры, разбойники. Нет у нас ни подушки, ни ковра, ни денег, ни женщин, ни одежды, ни семейства, ни кошелька, ни лица, ни славы, ни голоса. Кто мы? Никто. Разве наши руки — руки воинов? У дехкан Чах Сеистана, кроме ячменной муки и лошадиной пищи — джугары, нет никакой еды… Мясо нюхают раз в два года. И кошмы с них драной не возьмешь… И заварки чая во всем Чах Сеистане не найдешь. Траву в чайниках заваривают.

Теперь земиндар зевнул еще слаще:

— А девок портить, детей им делать — запрещаю! Понятно? А теперь откройте уши! И курить анашу запрещаю. И взятки брать с дехкан запрещаю.

Он затянулся из наргиле, пустил храбрым кандагарцам дым в нос и сказал многозначительно:

— Из столицы получен приказ задержать, схватить и, связав руки, ноги, доставить дервиша ордена «кадрийе».

— Дервиша? — испуганно протянул старшой кандагарцев, шевеля своими пиявками.

— Дервиша? — повторили в один голос два других стражника.

— Дервиша? — удивился староста и, разинув рот, застыл над очагом.

— Да, дервиша схватить! — почти выкрикнул Мирза Касым.

— Он не дервиш, — вдруг прозвучал голос.

Все обернулись.

Прямо в доски помоста упирался стременем непонятно откуда взявшийся всадник. Никто и не заметил, как он подъехал. Сам очень высокий, да еще сидящий на длинноногом жеребце, неизвестный казался великаном. Кандагарцы вскочили как по команде. Они сразу признали в нем большого человека, хотя одет он был более чем скромно: белая чалма, белая одежда, черная, расшитая гарусом безрукавка да порыжевшие индийские туфли с загнутыми носками. Лица всадника никто сразу и не разглядел: солнце било прямо в глаза.

— Господин Мирза Касым, — резко сказал великан, — встаньте! Стойте и слушайте!

Белудж норовисто вскинул голову, но поднялся. При всем своем всемогуществе он струсил. Откуда незнакомец знает его имя?

Кандагарцы сделали стойку «смирно». Кто его знает, приезжего. Раз приказывает, наверно, начальник или вообще «власть имущий». Староста бросил раздувать огонь под котлом, подбежал и слушал, раскрыв рот и утирая уголком безрукавки слезы, набежавшие от дыма.

— Дервиш он только по одежде, — продолжал незнакомец, не проявляя намерения спешиться. — Говорю вам, он опасный человек. Он вор, из тех воров, которым за воровство на базарной площади отрубают уши. Потому есть приказ: всех вшивых, длинноволосых дервишей и странствующих монахов каландаров — хватать и отвозить в Герат к генерал — губернатору Абдуррахим — хану. Там разберутся, кто прославляет имя аллаха, а кто злоумышляет против власти и исламского государства.

— Ваше высочество! — захлебываясь от почтения, заторопился помещик. В донесении генерал — губернатора провинции Герат их превосходительства Абдуррахим — хана написано про дервиша, что он не дервиш, а краснорогий большевик и что он приехал тайным путем поднимать людей на господ благородства и достатка. И еще написано, чтобы того дервиша не убить и не ранить. Так сказал гонец господина Уормса, личного медика Керим — хана белуджского. А еще сказал: дервиш живой и здоровый зачем — то нужен инглизам, и приказано отвезти его в местность Баге Багу, что близ Мешхеда в Персии.

Старшой стражи, превратившийся было в присутствии столь знатной личности в истукана, при слове «инглиз» проявил признаки жизни и зашевелил губами.

— Чего тебе? — спросил всадник. — Сказать что — нибудь желаешь?

— Да, ваше высокое могущество!

— Говори, разрешаю!

— Надо дервиша не трогать… Если инглизам — чтоб их жены не беременели! — тот дервиш понадобился, пусть сами ищут. А по мне — шел бы он по своим дервишеским делам.

Пел бы и шел… Что есть дервиш? Просеянная пыль, политая водой. Подошвам от нее нет боли. На ступнях нет пыли…

— Молчи, простофиля! Совсем закидал меня словами, — взвизгнул помещик. — Смотри, Абдуррахим — хан узнает про твои слова… Спуску не даст.

— Приказ, сгори твой отец, есть приказ. Будет исполнено, высокий господин, будет исполнено… А ты, Сулейман, тут чего делаешь? Чтоб тебя…

Вопрос и сопровождавшее его ругательство были обращены к почерневшему, сожженному ветрами и песком дехканину, который держался рукой за хвост длинноногого жеребца и довольно смело поглядывал на собравшихся у куманданханы.

Он только мотнул головой на всадника и погладил ладонью круп лошади.

Незнакомец с высоты седла кивнул Сулейману и важно проговорил:

— Этот?.. Со мной!

Он слегка коснулся каблуком своей индийской туфли бока коня и неторопливо рысцой поехал к подножию горы. Сулейман, все так же держась за хвост жеребца, громко шлепал босыми ногами по пыли дороги.

Земиндар не спеша уселся на помост. Он думал: «С чего этот господин приласкал Сулеймана? У Сулеймана ни жены, ни денег. Прибежал в прошлом году из Хорасана без штанов. И всего — то у него имущества — один конь. Из милости мы дозволили ему пахать нашу землю… на условиях издольщины «нуеккори»… Сулейман девятую долю урожая получает. Гм, семьсот одиннадцать сир ячменя собрал… Нам шестьсот двадцать два отдал… С голоду подыхает… А смотри… Такой важный сардар говорит: «Этот? Со мной!» Тоже друга нашел…»

— Кгхм! — прервал вслух свои недоуменные мысли земиндар.

— Кхм! — подобострастно отозвался старшой кандагарцев, все еще не решившийся сесть. — Сколько пыли поднял навозный жук!

И громко откашлялся, будто прочищая горло от набившейся в него пыли.

— Тсс, это тигр… Тигр лизнул нам лицо — и ушел, — испуганно забормотал староста. — Сулейман нашел покровителя! Такой знатный господин! Про твои слова услышит Сулейман, пожалуется господину. Эх — хе, страшен гнев господина!

— Молчи, сын дурака и отец дураков! — взвизгнул земиндар Мирза Касым. — Проклятие! Ты тут растопырил свои ослиные уши, а огонь у тебя потух…

Когда староста ушел к очагу. Мирза Касым — хан свирепо напустился на пиявкоусых кандагарцев:

— Идите, собаки, на дорогу, сидите на обочине сторожевыми псами. Ловите проклятых дервишей или не ловите!.. Ваше дело. Меня не касается. Вас я не видел и не вижу. Убирайтесь!

Охая, он растянулся на голых досках помоста и так лежал, упершись взглядом в иссиня — свинцовое небо. Сладострастно втягивая ноздрями запах жареного барашка, он бормотал себе под нос: «Дервиш?.. Длинноволосый?.. Рубить уши?.. Без ушей? А конь? Гм, где я видел коня? Гм… Какой конь!» Напряженная работа мысли заставила его вдруг вскочить и сесть. «Ба… Зульфикар! Сулейманова коня зовут Зульфикар… Ай — яй — яй!» Земиндар свесил волосатые высунувшиеся из задравшихся полотняных штанов ноги и громко проговорил:

— Дервиш? Он с ушами?

Глаза его забегали. Далеко по белой дороге ползла фигурка всадника на длинноногой лошади, а рядом шевелился черной букашкой Сулейман.

Земиндар заговорил, обращаясь к большому пальцу своей левой ноги:

— Кхм! Инглизам он понадобился? Кхм! Чтобы изловить льва в пустыне Мазандерана, нужен и пес мазандеранский. А? Ну и ловите! Ха!

Он захохотал, и хохотал долго, к величайшему изумлению старосты.

Возможно, и сам староста смеялся, но так, чтобы Мирза Касым не заметил. Не так часто приходится наблюдать, как шлепается задом в лужу господин земиндар. Да и пиявки — усы этих проклятых пиявок кандагарцев, аллах ведает, как опротивели — до тошноты! — господину старосте.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Есть слова, которые и с ложкой меда не проглотишь.

Т а д ж и к с к а я п о с л о в и ц а

Человека на виселицу ведут, а жена ему наказывает: на обратном пути купи мне розовую юбку.

П е р с и д с к а я п о с л о в и ц а

Поэт Бедиль добродушно посмеивался над людскими слабостями.

Тот бородою чванится, а тот

Усы другим на зависть заведет.

Любитель поэзии Зуфар вспомнил двустишие Бедиля, созерцая с удовольствием блеск начищенных сапог. Сапоги были слабостью молодого штурмана. Бог его знает, какое количество ваксы изводил Зуфар на свои сапоги. Они выглядели почти новыми. Но сколько ни украшай шелковой кисточкой веник, веником он и останется. Сколько ни умащивал Зуфар головки и голенища своих сапог самой первоклассной ваксой «Гуталин Беха» (запасы ее на ургенчском складе сохранились еще с дореволюционных времен и казались неисчерпаемыми), ни стопроцентная чернота ее, ни блеск не скрывали мозаики трещин на коже и коварных заплаток. Сапоги следовало выкинуть. Несмотря на весь свой шик, они, попросту говоря, вконец износились.

Зуфар не любил, когда кто — нибудь многозначительно покачивал головой, глянув на его сапоги. Какое кому дело до его сапог. И когда вдруг сегодня о сапогах заговорила его бабушка Шахр Бану, Зуфар тоже недовольно поджал губы. Но, во — первых, она бабушка, а во — вторых, что она сказала, тут же наполнило его душу ликованием. Он вскочил с кошмы и сделал нечто вроде антраша, не подумав даже, как это не к лицу штурману речного флота и в некотором роде главе семьи.

Бабушка Шахр Бану его поразила. Она положила ему в руку пачку денег и, по обыкновению решительно, сказала:

— Завтра базар. Купи себе сапоги. Здесь хватит на сапоги.

Обычно серьезные глаза ее улыбались.

— Матушка! — воскликнул Зуфар и нежно обнял старушку. Называл он ее матушкой, хоть Шахр Бану приходилась ему бабкой по отцу. Но она вырастила и воспитала его. Она заменила ему с малых лет мать.

Какая бабушка понятливая! Какая умница! Он так любил ее.

— Но, — спохватился вдруг Зуфар, — вы давно хотели козу? Давайте лучше козу купим.

В голосе его звучало сомнение и разочарование.

Шахр Бану только вздохнула. Да, коза… Козье молоко было пределом мечтаний старушки. Какое удовольствие пить густое, теплое молоко! От козьего молока тело наливается силой и бодростью. Попьешь козьего молока зимним вечером — и не чувствуешь холода, даже кости не ноют под тощим одеялом.

— Нет, — решила Шахр Бану. — Твои сапоги прохудились. Из них вода течет. Сапоги у тебя еще твоего дедушки. В расцвете молодости не вкусил он жизненных благ, кроме этих сапог. Отличные хромовые сапоги! Таких сапог тогда простые люди не носили. Только беки и баи носили. Простые люди ходили босые. Но я дала серебра твоему деду и сказала: «Завтра базар. Купи себе сапоги. Здесь хватит».

Она ткнула пальцем в деньги, лежавшие на ладони Зуфара.

— Здесь хватит на хорошие хромовые сапоги. Хром крепкий. Сапогам деда шестьдесят два года, а все еще ты их носишь.

Она присела на корточки и тряпочкой вытерла сапоги. Бабушка помнила своего мужа. Она нежно любила его, и в суровых глазах ее блеснула слезника.

— Когда твоего отца ханские псы бросили в яму, дед пошел в Хиву во дворец просить за него. Я твердила: не надевай сапог, придерутся. За спиной твоего деда всю жизнь стоял злой рок, но его одолевала гордыня. Он ушел в сапогах и… не вернулся. На глазах хана один стражник — злодей схватил его за правую руку, другой за левую, а ясаул прыгнул на него сзади и сломал ему спину. У твоего деда хватало задиристости и непочтительности. Он надерзил хану. Он сказал, что дехкане те же люди и вправе носить такие сапоги, какие хотят. Хан разъярился от такой вольности и… твой дед скончался в муках оттого, что ему сломали спину…

Бабушка расстроилась. Зуфару так хотелось ее обнять, погладить по волосам. Он еще совсем маленький был, а знал, что бабушка делается добрая, когда гладишь ее по волосам.

Шахр Бану кашлянула и сказала:

— Отправишься завтра в Хазарасп и купишь… И все тут.

Она пошла к двери, прямая и строгая. Старцы в ауле говорят про Шахр Бану, что в молодые годы она была первая красавица и, когда ее привезли из Келата аламанщики иомуды, за нее на базаре давали сто двадцать золотых тиллей.

Сам хивинский хан узнал про красоту Шахр Бану и потребовал ее у аламаншиков в счет пятой доли добычи. Да, из — за Шахр Бану поспорили хивинский хан с первым визирем, в чьем ей быть гареме. Только она оказалась непокорной и своенравной девчонкой и убежала из дворца и из Хивы. Как? Это настоящая сказка. Шахр Бану приютили в простой пастушьей семье. Здесь она полюбила молодого чабана, а чабан полюбил ее. Тоже совсем как в сказке. И наверно, потом, спустя двадцать лет, деда Зуфара казнили в Хиве совсем не из — за сапог, а… просто хан вспомнил про красавицу из Келата, которая дворцу Таш — Хаули предпочла глиняную хижину, и отомстил пастуху.

Сапоги! От радости хотелось прыгать. Но Зуфар вовремя вспомнил, что он глава семейства.

— Извините, матушка, — сказал он почтительно, — но у нас мало денег, совсем мало. Я только третий месяц получаю зарплату… Лучше бы козу…

— Сынок, я сказала.

Нет, явно не он глава семьи, а бабушка. Возражения застряли в горле, и потом… сапоги! Хромовые сапоги! Блестящие, на спиртовой подметке!

Бабушка остановилась у двери:

— Не изводи меня. У нас много денег. За джугару дали хорошо.

— За джугару? — удивился Зуфар. — Сейчас джугару и на базаре не берут…

Лицо бабушки просияло.

— Надо уметь продать. Они требовали ячмень, а я и говорю: ячмень для лошадей. А джугару и лошади и люди едят…

— Какие люди?

— Из песков.

У Зуфара в груди шевельнулась тревога. Чем — то зловещим потянуло от этого упоминания про людей из песков.

Бабушка начинала сердиться:

— Все вы, мужчины, одинаковы! Откуда люди? Какие люди? Пока дело не запутаете, не приведете его в порядок. Я дала тебе денег. Ты пойдешь к сапожнику и купишь сапоги. Хорошие сапоги, красивые сапоги.

Приятная перспектива иметь новые сапоги кого угодно соблазнит, но в Зуфаре сидел зуд упрямства. Он молчал, насупившись. Старуха поняла, что он все еще противится, и расшумелась:

— Ты до кончиков ногтей — мой муженек, твой дед. Тоже во все щели нос совал! Все ему подавай, выкладывай… Спокойно минуты посидеть не мог. Говорю тебе: я не знаю, кто покупал! Доволен? Никогда я не видела их раньше. Понял? Еще что? Денег у них полный мешок. Они сказали: «Живем в песках. Корма истощились. Коням жрать нечего, людям жрать нечего…» Хорошие купцы. Ходили по всем курганчам*, спрашивали хлеб, ячмень, муку, платили большие деньги. Ко всем заходили, в каждую курганчу, у всех покупали. У меня джугару купили. Не торговались, не рядились. Деньги тебе на сапоги выручила. Доволен?

_______________

* К у р г а н ч а — дехканская усадьба в Хорезме.

Сердцу сделалось тесно. Зуфар вскочил и стоял растерянный возле очага. От волнения у него перехватило горло. Но как говорить с бабушкой, чтобы не задеть ее? У него не бабушка, а золото! И за хозяйством смотрит, и в котле у нее всегда что — нибудь варится, и овец сама пасет, и овец стрижет, и колодец может вырыть сама в песках, и каракулевые шкурки выделывает, и на базаре сумеет выгодно продать, и одежду сама сошьет, и… Зуфар нежно любил свою бабушку. Нет, надо с ней бережно, нельзя огорчать… Он еще верил, что его догадка неосновательна, и с надеждой спросил:

— А — а–а, так это из песков… из совхоза? От Ашота? Говорят, они новых овец получили…

— От Ашота? Я знаю всех, кто работает в совхозе. Ни от какого они не от Ашота. Покупали джугару туркмены в высоких папахах, с колодцев. Они сказали сами: «Мы из Каракумов, у нас лошадям жрать нечего, людям нечего жрать. Продайте! Даем хорошую цену».

В ярости Зуфар бил кулаком по раскрытой ладони и ухал. Он никак не мог собраться с мыслями.

— Пустыня, проклятая пустыня! — простонал он. — Опять идет на нас пустыня.

Шахр Бану величественным столпом застыла у двери. Свет от костра прыгал по ее точеному лицу. У нее чесалась рука дать Зуфару подзатыльник. Только слишком уж он вырос, внучек.

— А к соседям они заходили? — спросил совсем небрежно Зуфар.

— Кто?

— Те… в высоких папахах…

— Говорила я тебе, заходили. К Менгли на усадьбу заходили, к Шамурату, к арбакешу Саттару…

— У всех купили?

— У всех. У кого ячмень, у кого муку. Большие деньги платили. Погрузили на арбу Саттара и повезли.

— В пески?

— Нет, сначала к Бабаджану — кули.

— В караван — сарай? Да ведь Бабаджан — кули человек самого каракумского ишана! Ох! Опять пустыня…

Зуфар сел и поспешно натянул сапоги. Он спешил. Вскочил, надел куртку и потянулся было к форменной фуражке, висевшей на колышке, вбитом в стену. Но рука метнулась нерешительно раз, другой и схватила старую чабанскую шапку.

— Я пойду! — проговорил он, стараясь не глядеть на бабушку.

— Куда? Ночь, все спят.

Она распахнула скрипучую дверь, и в комнату холодом пахнуло черное вызвездившее небо.

— Пойду поброжу.

— Эх, — рассердилась бабка, — сколько пыли может поднять один джигит. Понимаю… Бдительность… Ты бы со своими комсомольцами зашел в кооператив да посмотрел, что там вытворяет Парпибай… заведующий… Еще красным купцом называется… Гребенки там в лавке у Парпибая есть… пудра… Нужна мне пудра… Резинки и запонки есть, а ситца нет. И ни одного аршина сатина… Ведер нет. Веревок нет. А я знаю, товар ведь из Ургенча в лавку привозят. А где? Красный купец Парпибай… своим дружкам да родственничкам — баям продает через заднюю дверь… А Парпибай — красный купец — кто? Настоящий он старый торговец — бай, спекулянт. Вот на кого свою бдительность науськайте. А тут солидные люди джугару купили. Ты и затормошился. Из — за одного мешка какой — то джугары бдительным стал. У нас полный чулан пшеницы. Что ты раскричался? Тоже мне хозяин. Вот такой же и твой дед… Все в кухне в очаг глаза запускал.

Поправив шапку на голове, Зуфар откашлялся. Нет, бабушке надо объяснить. А вдруг они, те, из пустыни, опять явятся? Тогда еще хуже будет.

Бабушка сама помогла. Она взглянула ему в глаза и примирительно улыбнулась:

— Давай, сынок, выкладывай. Обижай! Все равно: во рту не спрячешь даже макового зернышка. Говори же, чего не поняла выжившая из ума старуха?

Зуфар нежно погладил бабушку по плечу.

— Матушка, скажите: у них не было оружия? Винтовки там или сабли? Не заметили ли вы?

Старуха ахнула и подняла к потолку руки:

— Вай дод! И ружья были, и сабли были… Ох, как я не догадалась!

— Видите, матушка… Это же…

— Тсс… Вай мне… Молчи, молчи! Не произноси его имени! Ох! Но их мало было… Приезжало их два — три…

— Пока их мало… Э, маленькую змею надо бить большой палкой, пока не явился сам змей…

Зуфар раскрыл рот, чтобы произнести ненавистное имя, но мольба во взгляде старухи остановила его. Тогда он решительно швырнул шапку в глиняную нишу, напялил на голову штурманскую фуражку и переступил порог.

— Не ждите меня, — бросил он. — Я приду поздно.

В полной темноте Зуфар зашагал к курганче Менгли. Он не попрощался со старушкой и очень потом жалел, что не сказал ей теплого слова, не обнял ее.

Днем падал большими, похожими на белых птиц хлопьями снег, последний снег — аистиный — «ляйляккар», но он сейчас же растаял. Легкий морозец подернул колеи и колдобины льдистой корочкой. Тонкий ледок громко хрустел под ногами. За стенами невидимых во тьме курганчей надрывались в лае собаки.

До дома Менгли идти было не близко. Курганчи в хивинских селениях разбросаны среди полей далеко друг от друга…

Менгли еще не спал. При тусклом, колеблемом ветром язычке светильника он на айване у ворот тешей рубил хворост. Старый толстый Менгли любил удобства. Он пел и рубил хворост, сидя на горе ватных одеял. Ритмичными ударами теши он аккомпанировал славной старинной песне на мотив шестого макома. Хворостинки с треском разлетались по двору. Макомы Зуфар знал хорошо еще с детства, любил их всей душой. Бабушка пела их чудесно. Никогда бы не прервал Зуфар пения макома, да еще в исполнении старого Менгли, почтенного друга его отца, но мысль о людях в больших папахах жгла его. Он нарушил все правила вежливости и прервал маком.

Менгли не рассердился. Он незлобиво спросил:

— Ночью в гости? М — да, поздновато. Но холодная баранина и горячий чай в моем доме… всегда найдется… Да что с тобой, сынок? Ты пожелтел, осунулся, глаза вытаращил… Уж не сердечный ли недуг? Эвва!

Он подбросил тешу, поймал ее за рукоятку и подмигнул.

— Я ужинал… — сказал Зуфар. — Скажите, папаша Менгли, у вас покупали пшеницу люди из песков в туркменских папахах?

— А что?

Он снова лихо подбросил тешу и повторил:

— А что? Цену они хорошую дали.

— Неужели продали? Вы же колхозник, а не…

Менгли перестал играть тешей. Изъеденное оспой лицо его, обрамленное туркменской бородкой, посерьезнело.

— А что, по — твоему, мне деньги не нужны? Завтра свадьба в кишлаке. Эх, комсомол, комсомол! Забыл. Всем кишлаком гостей принимаем. Всех гостей по курганчам соберем. В моей курганче тоже много колхозников будет. Непес — капитан просил. Обычай. Сколько поместится у меня во дворе, столько и угощу. Видишь, для костра дрова припасаю. Место приготовь, подмети, костер разожги, гостей прими, угости. Все Менгли. А деньги? Кто мне, комсомол, деньги даст? Бог, что ли?

— Выходит: муку просеял и сито повесил. И дела ни до чего нет. Спекулянт вы, а не колхозник.

— Э — э, потише, комсомол. Язык без костей, а может и костей наломать. Я еще двадцать лет назад с твоим отцом хлеб за одним дастарханом ел. Ты не больно… Я не позволю! Твоя бабушка тоже много болтает. К ней ишан каракумский Саттар сам приезжал, а она его на порог не пустила, прогнала… Обидела уважаемого человека.

— Зачем? — простодушно удивился Зуфар.

— Зачем, зачем? — передразнил Менгли. — Великий ишан дело говорил: «Наши девки да молодые женщины совсем с этими Советами сбесились. Все на собрания аульных Советов бегают. Отцов, мужей не слушаются. Разврат! Ты, Шахр Бану, постой на дороге. Кого увидишь из женщин, поругай, на собрание не пускай, домой загони». Дело говорил каракумский ишан, а Шахр Бану подняла крик: «Ты, говорит, контра… Чуждый элемент, говорит». Разве можно?..

Зуфар рассердился:

— Вы мою бабушку не трогайте… Она сама знает, она сама понимает. Вы лучше скажите: вы — то знаете, кому зерно продали?

— Не хочу с тобой разговаривать!

Менгли с силой ударил по хворосту тешей. Треском хвороста он хотел заглушить слова Зуфара, но тут же замер и, раскрыв забавно рот, уставился на штурмана.

— Да вы знаете? — выкрикивал Зуфар. — Вы знаете, кому продали зерно?! Не знаете. В Каракумах хлеба нет. Из Персии не привезешь. На границе теперь строго, никого не пропускают, а они, эти калтаманы, таких простаков, как вы, за нос водят.

— Ой, ой…

Свирепо сопя, Менгли положил на землю тешу, молча утер полой бязевого камзола пот со лба, прошел в конюшню и принялся седлать лошадь. Молча он слушал злые слова Зуфара.

Тяжело забравшись в седло, он вздохнул и сказал:

— Не догадался. Дурак я. Видно, когда человеку за семьдесят, он уж не чует ни холодного, ни горячего. Жалкий делается, непонятливый. Эх, ни к чему излишек жизни. От кого деньги взял? Эх, Менгли, Менгли! Ну, поехал я…

— Куда?

— Поеду поищу Непеса — капитана, да и по курганчам всем объявлю, объясню… Все продавали, все деньги брали.

— Те в папахах зерно повезли к Бабаджану — кули, в караван — сарай каракумского ишана. Вы скажите капитану.

— Дальше не повезут. Не пустим.

— Ашот поехал в город, а я в Ташсака. Всех предупредим.

— Хорошо!

Возглас Менгли прозвучал уже из темноты.

Донесся скрежещущий звук подков по смерзшейся в камень глине. Залаяли, завизжали собаки. Всадник ускакал. Менгли отлично ездил верхом.

Зуфар постоял в открытых воротах и пошел. Ноги зябли. Да, сапоги совсем прохудились. Давно пора бы новые… Но Зуфар забыл про сапоги. В воздухе пахло туманом, рекой и… тревогой. Он почему — то вспомнил Овеза Гельды, баржу, льдины. Зуфара очень потянуло на реку, на пароход. Но он шел в сторону от реки. Вдали, сбоку от дороги, теплился огонек, слабенький, робкий. Шахр Бану ждала Зуфара. Но он шагал прочь, и скоро красная искорка потерялась во тьме.

Зуфар знал, что ждать его бабушка будет до рассвета.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Сотворили вас прекрасными,

Но во что вы себя превратили.

Х а ф и з

Идите в сторону песков до места, где вы увидите рой мух. Не успеет земля как следует оттаять, а они уже греются на солнце, крутятся в его теплых лучах. Сверните туда, где мух больше. Там вы и найдете шашлычную Тюлегена Поэта. Почему у него узкое возвышенное прозвище, не знает ни сам Тюлеген Поэт, ни хазараспцы. За всю свою короткую, но беспокойную жизнь хозяин шашлычной не сочинил и двух рифмованных строк. Не потому ли его так прозвали, что во время карательных экзекуций над непокорными иомудами отец его — царский полковник Шейх Али Велиеп — тут же среди пожарищ и крови заставлял народных поэтов — шаиров — слагать в честь его дастаны. Стариков шаиров били нагайками, пока они не начинали петь… Полковник Шейх Али любил дастаны. Но он любил и женскую красоту… Победителю многое дозволено. Как передавали злые языки, через девять месяцев, девять дней и девять часов, после разгрома иомудского аула Еланы молоденькая девушка Алмагуль родила мальчика, нареченного Тюлегеном и впоследствии прозванного, очевидно в честь любителя поэзии его высокоблагородия Шейх Али Велнева, Поэтом. А может быть, здесь дастаны и поэзия ни при чем, и Тюлегена прозвали Поэтом уже позже за вдохновение, с которым он поджаривал на мангалке шашлык из маринованной по — ургенчски нежнейшей баранины. Или за то, что Тюлеген обладал удивительно нежной и чувствительной, как он сам уверял всех, душой. Вполне вероятно…

Весь обрюзгший, бесформенный, с ястребиным носом на лунообразном, не лишенном привлекательности лице, Тюлеген Поэт вечно улыбался из — за дымящего и плюющего огнем мангала, возглашая: «Готов! Шашлык готов!» А какие пленительные запахи разносились далеко кругом даже до соляного озера Донгуз — ульды, даже до барханов Каракумов! А как убедительно зазывал сладкоязычный Тюлеген Поэт посетителей.

И хоть мух еще в библии справедливо назвали одной из казней египетских, достойные и породистые граждане широко известного в Хорезме города Хазараспа чувствовали неодолимую слабость к шашлыку Тюлегена Поэта. Шашлычная, хоть и стояла на отшибе, отбою не знала от шашлыкопочитателей. Их налетало порой сюда больше, чем мух. Мухи что? Пожужжат и улетят! А шашлык Тюлеген Поэт не иначе как из мяса и сала райских баранов готовит…

Мухи, духота, смрад не помешали и сегодня посетителям набиться до отказа в низенькую глинобитную лачугу, громко называемую шашлычной. На нарах, застланных желто — красными паласами, и иголку некуда было воткнуть. Мухи и люди жужжали азартно и азартно насыщались божественным шашлыком. Запашок дыма, белые ломтики жгучего лука, красные пылинки перца на слезках жира, острый вкус поджаренной для букета вместе с мясом печенки — разве все это не поэма, достойная пера самого возвышенного поэта?

По случаю базарного дня жужжание все усиливалось, переходило даже в гул. Так гудит растревоженная Аму — Дарья в штормовую ночь. Похоже было, что все мухи со всех окрестных мусорных свалок и навозных куч слетелись в шашлычную. Словно базарный люд вознамерился переложить все заработанные сегодня деньги из своего кармана в кошель Тюлегена Поэта.

А Тюлеген с подлинно поэтическим вдохновением жарил, раздувал, посыпал перцем, крошил лук, разносил тарелочки, насаживал кусочки мяса на шампуры, шелестел кредитками, звенел сдачей и неустанно призывал:

— Готов! Что там губки пери! Посмотрите на мой шашлык! Готов! Шашлык готов! Губки красавицы подарят поцелуй, и след его испарится точно мечта! Шашлык готов! Шашлык оставляет след на губах, на языке, в желудке! О поджаренный, хрустящий, брызжущий салом шашлык! Готов! Готов! Клянусь, поцелуй — собеседник губ, а шашлык — собеседник желудка и сердца! Шашлык готов!

И мухи летели, и люди шли на дразнящие ароматы и призывы.

Их шло много, и среди них были люди самые разные, самые необыкновенные. Такие разные и такие необыкновенные, что не мешало бы всмотреться в них получше. На видном месте расположился ташкентский бай Рахматуллабаев. Очень известный, очень почтенный до 1917 года «Торговый дом. Английские, французские и американские серпы. Ташкент. Воскресенский базар». С Рахматуллабаевым попивает чаек не последний во времена царизма коммерсант Туркестана Муминбаев из Коканда. Его хлопкоочистительные заводы держали крепко дехкан за горло. О! А этот как уцелел? Позвольте представиться: «Джины американской системы Муррей — Техас — континенталь и К°". Постоянный представитель господин… извините, ныне советский гражданин Фузаилов. Немного обрюзгла его физиономия, немного пообтерлась на швах его синяя шевиотовая тройка. А так Фузаилов выглядит совсем ничего, словно «товарищи» и не отобрали у него в семнадцатом миллиона чистоганом. А вот купец второй гильдии Чугунов что — то совсем сдал. Он уже не знаменитый оптовик. Он уже не тот Чугунов, который во всех рекламах призывал: «Едущим в Ташкент рекомендуется заехать в гостиницу «Россия». Электрическое освещение. Роскошный салон — ресторан». Нет, Чугунов со своей кудлатой бородой и опорками на ногах совсем смахивает на нищего с паперти Сергиевской церкви. Да и от лоска и франтоватости тут же сидящего плантатора и оптовика Абеля Беллуевича Оганова тоже не много осталось. Кто в жалком, вовсе одряхлевшем старичке признает жуира и франта, катавшегося по Кауфманскому проспекту в тысячной коляске на серых рысаках? Кстати, и Рустам Газиевич Адибеков — «Парадные головные уборы для господ офицеров» выглядит совсем невзрачно, как и его кокандский друг Гулямджанов, сидящий тут же и неопрятно и жадно уплетающий шашлык.

Уплетают с удовольствием шашлык широкоскулые, с монгольскими глазами, в лисьих малахаях степняки — казахи, несомненно приехавшие с Мангышлака или с Устюрта. Отрывистый джокающий говор резко отличает их от таких же широкоскулых, круглолицых, похожих на них тяньшаньских киргизов, говорящих певуче, в нос. Особняком держатся вылощенные, щеголеватые, судя по чустским тюбетейкам, ташкентцы, одетые совсем по — европейски, в черные пиджачные пары. Внимание всех привлекает необыкновенно живописная черная с сединой борода удивительно высокого, удивительно высокомерного, с аристократическим желтым лицом узбека — бухарца Заккарии Давлятманда в ярко — полосатом халате и очках в золотой оправе. Недвусмысленно морщит он нос, когда его обоняние тревожит запах кислятины овчинных тулупов и терпкого пота. Полудикий, черный от загара локаец с Кафирнигана в громоздкой чалме из красного ситца на голове, падишахом развалясь на паласе, с презрением взирает на радужные полосы одеяния бухарца. Вкрадчивые, утонченные таджики из Пянджикента с тревогой жмутся к краешку нар, стараясь не касаться медноликих горцев, своими клочковатыми бородами и козлиными тулупами смахивающих на памирских каменных козлов.

И над всеми, у самого потолка, колыхаются величественные папахи повелителей песков — туркмен. Среди них не замечается согласия. Из — под белой папахи мечут брезгливо молнии ястребиные глаза на плоскую коричневую папаху. Ибо белая папаха венчает голову аристократа из рода теке, а коричневая — простого чабана — иомуда. А рядом суровый геоклен в черной папахе разглядывает облаченую в красный шелк халата спину сарыка с таким видом, точно выбирает местечко, куда воткнуть свой такой длинный нож, каким можно вполне достать сердце верблюда.

Древние племенные счеты, кровная месть, раздоры из — за воды и пастбищ, вражда, дикая и слепая, глухо бродит в разноликой, разноязычной толпе. И только важность дела, которое привело всех сюда, заставляет их смирить свою спесь, свою необузданность.

В самом дыму за мангалом сидит толстый, полнокровный, судя по одежде, перс с асирийской смоляной бородой. С гранатово — красных сочных губ его капает луковый сок, а жирные, в драгоценных перстнях пальцы купаются в сале шашлыка, шампур с которым он цепко держит в руке. Перс смугл, здоров, карие с золотинкой глаза его светятся в ползущем над нарами шашлычном дыму электрическими фонариками. Глаза отлично видят, глаза все примечают…

Вероятно, кареглазый перс не последний человек среди сегодняшних посетителей шашлычной. Чего бы иначе Тюлегену Поэту понадобилось увиваться вокруг него ощенившейся сукой, от сосков которой оторвали щенят. Успевая зазывать, поджаривать, разносить, обсчитывать, шашлычник умудрялся в одно и то же время подсовывать персу самые соблазнительные шампуры, гладить его по спине, отгонять с медно — красных его щек и черной бороды мух, заглядывать подобострастно в глаза и говорить, сладко говорить:

— Беда, господин Али! Не по вкусу вам наша стряпня. Что поделать? Притеснения властей! Раньше баран семь — восемь пудов, ныне — тощенький, с воробья — три пуда, чахлость одна… Мясо сухое…

— М — м–м… — гудел с полным ртом «господин Али». — У нас в Персии…

Но что происходит в Персии, не удавалось расслышать. Голос Али тонул в жужжании шашлычной и потоке слов Тюлегена Поэта:

— Времена!.. Нет у нас ни подушки, ни ковра! Нет ни денег, ни мануфактуры! Ох, даже чай отбирают… Колхозы! Одно одеяло на всех — на мужчин, женщин, детей… Эй — эй, гости, — перебил он себя. — Пожалуйста, прошу! Готов! Шашлык готов! Вам три шампура… Вам шесть. Преотличный, сочный шашлык. Так вот, — снова обратился он к персу, — все разверстки да налоги, как в прорву… Не осталось у достойных уважения людей ни рубля, ни лица, ни голоса, а здесь, — и он постукал себя пальцем по лбу, — полное смятение мыслей… Туман! Кто мы теперь? Протянутая рука нищего?.. Кому? Шашлык кому?

Тюлеген Поэт внезапно осекся и на ухо персу шепнул:

— Они!

Не торопясь, не переставая жевать, господин Али поглядел в сторону низенькой двери. Почти заслонив свет, пригнув голову, на пороге стоял человек. Отличное пальто с воротником серебристого каракуля и сидящая набекрень, на наголо выбритом черепе такого же каракуля папаха, бамбуковая трость придавали новому посетителю шашлычной внушительный и даже неприступный вид. Губы его под щеточкой усов кривились усмешечкой, а студнеобразные щеки дергались. Всем своим видом он показывал, что не привык посещать такие замурзанные обжираловки. Подавляя отвращение, он силился разглядеть сквозь шашлычный дым лица обедавших. Острые его глазки — шильца, чуть задерживаясь, равнодушно скользили по бородам, шапкам, халатам и вдруг… застряли на персе.

Удивительно изменилось выражение лица вошедшего. Испуг, страх, растерянность мгновенно сменялись на нем. Лицо говорило: «Я ждал тебя, но… не верил, что ты придешь». Кто бы подумал, что столь высокомерный, самодовольный франт может заплакать при виде добродушного, жизнерадостного толстяка перса. А ведь у посетителя в каракулевой папахе слезы выступили на глазах и толстые щеки задрожали, точно студень из бараньих ножек…

— Они! — снова многозначительно просипел Тюлеген Поэт.

— Они? — переспросил господин Али.

— Они самые. Бамбук.

— О аллах! О Абулфаиз! В каком он явился виде?! Тьфу! Дурак! Разрядился, павлин!

А Тюлеген Поэт уже устремился к вошедшему и, подобострастно извиваясь, повлек его за дымный мангал, где почетным гостем восседал перс.

Тюлеген Поэт судорожно проводил в приветствии руками от живота к глазам и от глаз к животу, таял, закатывал зрачки под самый лоб и болтал, осыпая благословениями гостя, его отца, его деда, деда его деда, и всех его предков. Он стрекотал по сорочьи, словно ретивый слушатель медресе, зазубривающий изречения из корана.

Только окунувшись в дым извергающего искры и брызги жира мангала, Тюлеген Поэт наконец замолчал, поперхнувшись в приступе восторга. Но лишь на мгновение, чтобы снова завопить:

— Готов! Шашлык готов!

На Бамбука жалко было смотреть. Зеленоватая бледность не сходила с его лица. Он беззвучно шевелил пепельными губами.

Толстая шея перса побагровела, а нос зловеще выгнулся совсем по — ястребиному.

— Неужели в Ташкенте нет здорового человека? — прошипел он.

— Что, что?

— Вы больны?

— Н — нет…

— Посмотрите на себя, Хужаев.

— Во имя аллаха… не называйте меня так… Я… моя кличка… Бамбук, — и он выставил вперед свою бамбуковую трость. — Тайна… Риск… Ответственность.

— К делу! Люди подъехали?

— Да.

— Все?

— Нет, не прибыли из Китая… из Синцзяна… И из Баку.

— Баку займусь я, Синцзян проинструктируете лично. Да и мы с ним свяжемся через Кашмир. Где люди?

— Делегаты?

— Эх, тьфу! Вы рехнулись! — вспылил Али и выразительно сплюнул. Какие делегаты? Вы чушь городите. Да возьмите шампур… ешьте… Все смотрят! Тьфу — тьфу!

— У нас курултай — съезд… Значит, делегаты…

— Дурачье… Никаких съездов, никаких сборищ. Ночью я уезжаю. Где и с кем я встречусь? Давайте устройте небольшой ужин… Скромная беседа единодушных, так сказать, за блюдом плова! Где? Тьфу — тьфу!.. Ну, быстро!

— У меня… — шепнул Тюлеген Поэт. — Здесь близко. Шагов сто…

— Ладно, после вечернего намаза…

Грубость господина Али встряхнула Хужаева. Студни его щек уже не дрожали больше. Обиженные складки обозначились сильнее, но холодные брови даже посмели нахмуриться. Не притронувшись к шашлыку, он положил на поднос шампур, который держал все время на отлете, как бы не капнуть на пальто, приосанился и самодовольно процедил:

— Они здесь…

— Здесь?

Судя по тону, каким Али произнес слово «здесь», пришел его черед пугаться. Но он не испугался, а рассвирепел и потерял всякую выдержку. Вращая своими выпуклыми глазами, кряхтя, брызгая слюной, он вцепился Хужаеву в лацканы пальто и прохрипел:

— Предатель, трус! Ты нарочно собрал их в одно место… сюда!

— Да, все они тут, — вмешался заговорщическим шепотом Тюлеген Поэт и сейчас же без всякого перехода завопил во весь голос: — Готов! Шашлык готов! Шашлык из нежнейшего мясца райского барашка. Кому шашлык?!

Он кричал особенно азартно, особенно громко. Спор сделался слишком явным, и следовало хоть немного заглушить его. Ожесточенно раздувая фанеркой угли мангалки, поднимая облака дыма, Тюлеген Поэт сдавленным голосом успел уже между воплями разъяснить персу, что в шашлычной находятся только свои. В шашлычной сидят тридцать три, ровно тридцать три посвященных, и ни одного больше. Чужих нет. Едят шашлык, и пьют чай только единодушные, как удачно назвал их господин Али. Прелестное для курултая это место — шашлычная. Кто догадается, что в такой невзрачной хижине захотят собраться такие достойные особы? Дым, мухи, вонь — и вдруг тайный заговор! Один смех!

Заныл Хужаев — Бамбук:

— Тонко придумано. Вполне безопасно придумано. Кто подумает? Я сам ГПУ. Все знают, что я ГПУ. Мой начальник, урус Петр Кузьмич, только что из центра приехал. Голова деревянная. Слушает ушами Хужаева, видит ушами Хужаева… Извините, глазами… Сидит в канцелярии, бумажками шелестит. Деревянные у Урусов головы. Для нас такой начальник — хороший начальник. От Хазараспа до Ташкента тысяча верст, до Бухары — пятьсот, до Ашхабада семьсот… Кому есть дело до шашлычной Тюлегена Поэта…

— Прелестное место, — снова зашептал Тюлеген Поэт. — А там, снаружи, сидит верный Хайдар, мой подручный, чужих не пустит…

Перс Али в сердцах встал. Нет, он ни за что не согласится присутствовать на таком сборище. Через минуту начнется «миш — миш»*. Весь Хорезм зашушукается. Идиотский курултай! Нет, он не корова, чтобы жевать жвачку. Он не баран, чтобы подставлять горло под нож. Тьфу — Тьфу!

_______________

* «М и ш — м и ш» — слухи, сплетни.

Он ушел. Любители шашлыка проводили его удивленными взглядами и переполошились. От сегодняшнего дня они ждали совсем другого. Их позвали по делу чрезвычайной важности. Многие ехали за тысячи верст и рисковали очень многим. Да, все они единомышленники. Они приехали в Хазарасп в точно назначенный день. Все они в точно назначенный час пришли в точно назначенную шашлычную Тюлегена Поэта. На сердце каждого лежал камень сомнения и страха, но всех их согнала сюда ненависть и злоба. Все они ненавидели советскую власть. Всех их роднил страх за свою шкуру. Поэтому все они удивительно походили друг на друга, хотя каждый из них принадлежал к другому народу, имел свое неповторимое физическое обличье и одевался по — своему.

Дело, темное и страшное, накладывало на все столь непохожие лица одинаковую печать ужаса перед тем, что должно случиться. Никогда бы в жизни они не собрались вместе. Они не питали друг к другу ничего, кроме брезгливости и вражды. Никакая великая или малая идея не заставили бы их объединиться и собраться вместе. Нет, они слетелись роем мух в шашлычную Тюлегена Поэта лишь потому, что запахло жареным. Они примчались, приехали, пришли, приползли в Хазарасп на призыв, суливший всем им — баям, помещикам, бекам, коммерсантам, банкирам, перекупщикам, ростовщикам, скотопромышленникам, спекулянтам, хищникам — кусок жареного. Им обещали вернуть плантации, каракулевые стада, золото, виноградники, торговые ряды, бойни, банковские конторы, фабрики, хлопкоочистительные заводы, — вернуть все, что отобрали у них рабочие, батраки, дехкане, чайрикеры, дохунды, ремесленники, амбалы, каранды и всякого рода другие безземельные батраки, из кого они пили кровь, тянули жилы…

Роем зеленых мух слетелись они сюда, сидели на грязных паласах, ели шашлык, запивали его без конца чаем, приглядывались, принюхивались и ждали, что им скажут. Ждали с нетерпением и холодком страха. Они боялись! Среди них едва ли нашелся хоть один, кто бы не праздновал труса. Они прятали глаза и лица, не решались называть себя, хотя и понимали, что встреча их предусмотрена, что их собрали договариваться и решать многое, о чем им передавали шепотом, на ухо, таинственные вестники, о чем до сих пор они осмеливались думать лишь в тиши ночей.

Они обливались потом от страха. Намек, подозрительный взгляд, неудачное слово хватали за сердце, леденили мозг, вызывали дрожь.

Всех встревожил приход Хужаева. По его обличью они поняли, что он ответственный работник. Карман его пальто топорщился. Явно там лежал пистолет.

Еще большее беспокойство вызвал у всех спор между Хужаевым и толстым персом. Из — за треска углей, шипения шашлыка, воплей Тюлегена Поэта они не расслышали, в чем дело. Но когда перс выскочил из облака дыма и, выставив вперед свою ассирийскую бороду, побежал рысцой к двери, все совсем уж переполошились. Туркмены и локаец схватились за ножи. Черные фигуры ташкентцев скользнули к выходу.

Они не ушли вслед за персом лишь потому, что их остановил липкий, противный страх. С улицы донеслись громкие голоса.

— Закрыто? Эй, Хайдар, почему закрыто? Вах, дружище Хайдар, не морочь нам голову… — говорил кто — то громким приятным баритоном по — русски с акцентом явно кавказским.

— Шашлык кончил! — ответил фальцетом другой, очевидно Хайдар.

— А запашок! Настоящий запах шашлыка. Не морочь мне голову, Хайдар!

— Нельзя, товарищ Ашот, заходить… Шашлык кончил…

— Голову морочишь, Хайдар… А что это за персюк вышел? Экая образина. У нас в Хазараспе в таком стиле толстопузые не водятся.

— Аллах знает, какой — то перс…

— А ну — ка, Хайдар, пусти, — прозвучал еще один голос. — Поговорю с Тюлегеном… Всегда найдется у него пара палочек шашлыка.

— Там никого нет, товарищ Зуфар. В шашлычной никого нет… Закрыта шашлычная.

— Закрыта, говоришь, а запах… Отличный запах.

— Закрыто!

— Ну на, Хайдар, закури… Да подержи лошадь. Пойдем, Зуфар, в город, поищем, где поесть.

— Давайте коня поставлю в конюшню.

— Ты молодец, Хайдар. Я всегда знал, что ты молодец.

Многие из сидевших в шашлычной провели по бородам и пробормотали: «Аллах, пронеси!» Подбежавший было к двери Тюлеген Поэт многозначительно прижал палец к губам и на цыпочках вернулся к мангалу.

С минуту он прислушивался к удалявшимся шагам, к стуку копыт, к далеким шумам базара.

— Убрались!.. Вот прилипли, — вырвалось у Хужаева. — Дураки и нахалы!

Он вылез из — за мангала и, покачивая головой, принялся бережно счищать с пальто соринки. По растерянному лицу его видно было, что он донельзя ошеломлен внезапным уходом господина Али и понятия не имеет, что теперь делать. Он смотрел на Тюлегена Поэта. Тюлеген испытующе смотрел на него.

Тюлеген показал взглядом на замерших в немом вопросе любителей шашлыка и что — то быстро зашептал Хужаеву.

В шашлычной сделалось совсем тихо…

Когда дверь распахнулась с пронзительным скрипом, все были заняты своими мыслями, а Тюлеген Поэт все еще шептался с Хужаевым. Дым синими спиралями крутился под закопченным потолком, и шашлычная тонула в полумраке. Широкая полоса желтого света ворвалась со двора. Тогда все увидели — в шашлычную зашел чужой, и всем стало нехорошо.

— Вот здорово! А нам Хайдар болтал, что шашлыка нет. Хорошо, мы вернулись! — проговорил осанистый молодой армянин. Его приятное с выразительными чертами лицо приветливо улыбалось. Выпуклые газельи глаза тоже улыбались. — Э, Тюлеген, шашлыка здесь объесться можно! Что же твой Хайдар натрепался?

Только теперь спохватился Тюлеген Поэт:

— Это ты! Ай — яй — яй, друг Ашот… армянин Ашот…

— Слава Арарату! И товарищ Хужаев здесь?.. Здравствуйте, товарищ начальник! Да тут еще… полон духан народу! Да что вы, воды в рот набрали или вас всех дракон прихватил? У твоего, Тюлеген, Хайдарки голова круглая, а мозги худые. Болтает: никого в шашлычной нет, пусто, а у тебя полна коробочка. Мек, ерку, ерек, чорс… о, ут, инны, масы*… Разве ты пропустишь базарный день? Все знают, ты из блохи жир вытопишь.

_______________

* Один, два, три, четыре и т. д. (детская армянская считалка).

И он с благодушной улыбкой разглядывал застывшие фигуры сидящих на помосте.

— А шашлыку — то целая арба. Эй, штурман! Эй, Зуфар! Иди сюда! крикнул он в сторону двери. — Э, Тюлеген, друг, что у тебя, наконец, происходит? И что это за конспиративное сборище на базе шашлыка?

Ашот произнес слово «конспиративное», очевидно, без умысла, но сомнение затуманило его взгляд, и он, пряча смущение, взял сам с мангалки две палочки шашлыка и поискал глазами место на нарах.

Через порог переступил Зуфар. В низкой шашлычной он казался очень высоким. Нос с горбинкой, толстые губы, крошечные усики, острая бородка делали его похожим на батыра Равшана древних дастанов. Только форменная фуражка с золотым шитым «крабом» была совсем неуместна.

— Валяй, Зуфар, дружище! Целая арба шашлыка! Всем хватит! — сказал с набитым ртом Ашот и хихикнул.

— Куда вы? — вдруг озлился Хужаев. — Шашлычная закрыта. Нет шашлыка. Понятно! За — кры — та!

— Здравствуйте, товарищ Хужаев, я вас… — смущенно заговорил Зуфар, — вы мне… я к вам…

Он явно не ожидал встретить такого ответственного работника, как Хужаев, здесь, в шашлычной. Но то, что произошло дальше, удивило и потрясло и его и Ашота. Хужаев буквально завизжал:

— Что? Кого? Меня? Да как вы смеете! Да вы знаете, кто я? Да кто позволил?

Он покраснел, вспотел. Из горла у него вырвались неразборчивые звуки.

— О! О! Лаять — тоже ремесло. — Обиженно Ашот кинул шампур с недоеденным шашлыком обратно на мангалку, вытер тщательно руки грязнейшим полотенцем и, сделав под козырек, повернул к выходу. — Пошли, Зуфар! Оказывается, зоотехникам и штурманам шашлык не выдается… Графьям и только избраннейшей публике…

Молодой штурман растерянно озирался. Он тоже обиделся.

— Нельзя! Сказано, нельзя! — никак не успокаивался Хужаев. Он подскочил к Зуфару и, тыкая ему пальцем в грудь, кричал: — Нельзя, нельзя! Не забывайтесь! Очистить помещение!

Ашот совсем не расположен был вступать с Хужаевым в пререкания, даже из — за шашлыка. Он боялся наговорить лишнего… Он и так уже успел брякнуть что — то вроде: «От дурака и сова улетит». Длинный язык укорачивает жизнь. Оставалось стиснуть зубы и покорно удалиться. Но тут же, полный изумления, он воскликнул:

— Сардар? Здесь?

Остолбенело Ашот застыл перед помрачневшим, прятавшим под кипенно — белой папахой свое рябое лицо туркменом. Оно было полно высокомерия и спокойствия, только шрам, рассекавший от уголка глаз до бороды всю щеку, предательски побагровел.

— Здравствуй, лошадиный доктор, — пробормотал сардар в полной растерянности. — По — прежнему коней, баранов лечишь?

Но Ашот все еще не преодолел своего волнения.

— Ты, ты? Ты теперь? Разве теперь? — Лицо его посерело.

— А ты… Кхм… бараний доктор теперь в Хазараспе? — Шрам на щеке сардара посинел.

— Да, а ты? Ну, как твой быстроногий? Здоров?

— Напрасно ты только его лечил. Скоро проклятая пуля красноармейца пресекла его жизнь… э… ой…

Первое удивление прошло, и на смену ему родились подозрение и испуг.

— Значит… пуля… — проговорил Ашот, — значит, ты…

— О творец! — пробормотал сардар.

— Час от часу не легче! — вырвалось у Ашота.

Но туркмен уже не смотрел на зоотехника. Он сверлил глазами лицо Зуфара. Нижняя челюсть сардара отвисла, по подбородку, бороде тонким красным ручейком струился почти кровяной сок шашлыка.

А Зуфар, не веря глазам, тоже смотрел на сардара, похожего, как две степные черепахи, на утонувшего калтамана Овеза Гельды.

Но между ними уже втиснулся Хужаев. Положив руку на плечо Ашота и повернув лицо к побагровевшему сардару, он, торопясь и спотыкаясь, заговорил:

— Вождь племени, так сказать… Сардар Овез… э… так сказать… э… отошел от… оставил заблуждения… э… порвал, так сказать, с… теперь на советской работе. Руководитель охраны колхозов от калтаманов. Хороший организатор.

— Здорово! — воскликнул Ашот. Он все еще не мог прийти в себя от изумления. — Пригласили волка защищать барашков!

Он оглянулся. Он искал поддержки у Зуфара, но еще больше растерялся, увидев его лицо: желваки ходили под скулами, глаза застыли, точно увидели опасную гадину. Зуфар пятился к двери, сжав крепко кулаки и пригнувшись в позе кулачного бойца, готового к отпору.

— Что с тобой, друг? — недоумевал Ашот.

А его самого вежливо, но решительно теснил к двери Хужаев.

— Говорю вам — шашлыка нет… Понимаете русский язык, товарищ Арзуманян… шашлыка нет…

Дверь захлопнулась за спиной друзей, и они очутились на ярком солнце. Ашот, зажмурившись, стоял несколько мгновений неподвижно, собираясь с мыслями.

Сардар Овез Гельды! Жестокий, подлый… Его отлично знали все от Аму — Дарьи до Каспия… Чуть ли не единственный туркмен, которого сумели вовлечь в лоно православной церкви в конце прошлого века миссионеры из Петербурга. Его нарекли Николаем, дали паспорт на фамилию Котова, увешали грудь царскими медалями. Отщепенец, он жил близ Ашхабада всеми презираемый в своей одинокой юрте. Никто знаться с ним не желал. А в 1918–м, в страшный год английской интервенции в Закаспии, он вынырнул вдруг из неизвестности под старым именем Овеза Гельды и сделался очень нужным, очень полезным самому командующему английским оккупационным корпусом генералу Маллесону. И тут всем сделалось ясно, что Николай Котов, он же Овез Гельды, служил не только в царской охранке, но и в британской разведке, что он двоил. При англичанах Овез Гельды ходил в карателях и расстреливал, а когда англичан выгнали, ушел на север за железную дорогу разбойничать в пески Каракумы. Кто его не знал в Хорезмском оазисе! Разве не проливали в каждой семье слез по убитому отцу или сыну, по уведенной в пустыню жене или дочери? И разве сам Ашот мог забыть?.. От одного вида рябой физиономии Овеза Гельды у него засаднили старые шрамы на руках и спине. Свирепо тогда овезгельдыевские молодчики скрутили его колючим волосяным арканом. Долго на его лице не заживала кожа, после того как его волочили по песку и колючке. Долго каждый раз, начиная бриться, он поминал крепким словцом сардара Овеза Гельды. Ашот был молод и красив и, между нами говоря, любил свою молодость и красоту. И он, наверное, гораздо спокойнее перенес бы свое приключение, гораздо меньше ненавидел бы свирепого Овеза Гельды, если бы не царапины и ссадины, которые так долго пришлось залечивать и которых он так стеснялся. Он тогда ходил в женихах и ужасно боялся, что Лиза его разлюбит. Слишком уж шипы колючки исполосовали физиономию.

Молодость!

Ашот Арзуманян не был героем. Он и не считал себя героем. Он имел мирную специальность зоотехника и, попав прямо со школьной скамьи в пустыню к скотоводам, меньше всего думал о подвигах. Он мечтал написать ученый труд о гельминтах, — есть такой паразит овец. Джунаидовские калтаманы внушали ему страх. Да и кто их не боялся? Хивинцы говорили о Джунаиде с не меньшим ужасом, чем о кровавом Тамерлане. Но столетия прошли с той поры, как Тамерлан разрушил и распахал под ячмень цветущую столицу Хорезма Ургенч, а всего десятилетие отделяло от погрома Хивы бандитскими шайками Джунаида.

Нести зоотехнические знания в пустыню, а не сражаться с калтаманами Овеза Гельды хотел Ашот. Но Ашот имел задиристый характер. С горячностью молодого петуха он лез в драку. Он не переносил, когда обижали слабого. Жители пустыни полюбили горячего армянина, и их любовь спасла его. Однажды он приехал на далекие колодцы в тот момент, когда Овез Гельды учинял жестокую расправу над скотоводами из рода бендесен. Бендесенцы не желали платить налоги какому — то чемберленовскому наймиту Джунаид — хану. Хватит! Есть у них своя советская власть, и они хотят жить спокойно. «Ладно, сказал Овез Гельды, — клянусь, я покажу вам спокойную жизнь!» Впервые тогда Ашот видел пролитую человеческую кровь. Ашот не мог позволить, чтобы истязали женщин и детей. С тоненькой плеткой кинулся он на обвешанного маузерами Овеза Гельды. Ничьей жизни, конечно, Ашот не спас. Но его безрассудство поразило страшного сардара. Он подарил ему жизнь и приказал лечить своего любимого коня.

— Вылечишь — отпущу, не вылечишь — разрублю пополам. Одну половину отдам собакам, другую шакалам.

В банде нашлись калтаманы из пастухов, которые отлично знали лошадиного доктора Ашота Арзуманяна. Тайком увели они его в барханы, посадили на коня и отпустили на волю ветров. Овез Гельды забил тревогу, послали погоню. Ашота поймали и волокли на аркане по песку и колючке. Но любимый конь Овеза Гельды выздоровел, и Ашота отпустили.

И вот Овез Гельды в Хазараспе. Овез Гельды изволит кушать шашлык в шашлычной пустобреха Тюлегена Поэта. С бандитом Овезом Гельды дружески беседует работник органов Хужаев! Было над чем поломать голову…

Мысли увели Ашота далеко… Наконец он очнулся.

— М — да, штурман, — проговорил он в раздумье. — Видал Овеза Гельды? Не кажется ли тебе?..

Но Зуфара около шашлычной уже не оказалось. Он быстро шагал вдали по улочке, не разбирая дороги. Пыль облачком двигалась за ним.

Догнать его Ашот сумел только у самого базара.

— Ты видел этого бандюка, Овеза Гельды?

— Вам, Ашот, я вижу, понравилось тогда в гостях у него? А?

— Чего ты болтаешь?

— Тогда… На колодцах! Какое гостеприимство! Какое угощение! Какие шелковые ковры!

— Брось, штурман… Что делает здесь Овез Гельды, бандюк?

— Восстал из мертвых! Выплыл со дна реки!

И он в двух словах рассказал Ашоту все, что случилось на реке.

— Что ж поделать? Дерьмо плавает, дерьмо не тонет, — заключил Зуфар. — Как он вылез, не знаю! Но вы слышали Хужаева? Что говорил Хужаев? Овез Гельды, кровавый Овез Гельды прощен, амнистирован! Назначен охранять колхозы! О! Но хуже другое! Вы видели? Там, в шашлычной, сидел не один Овез Гельды. — Зуфар даже остановился от осенившей его догадки. — Так… Понимаю… Пшеницу, джугару Овез Гельды скупает… Его молодцы ездят по аулам и селениям. А здесь у них совещание… Вот оно что. Они готовят что — то. Вы Бикешева видели? А еще Сафара — кули из Кунграда?

— Бикешева? Понятия не имею!

— Бикешев — каторжник. Мангышлакский бий. Зарезал двух инспекторов финотдела… в прошлом году. У него тридцать тысяч баранов… А Сафар — кули из Кунграда — известный басмач. Все знают его… Они снюхались неспроста… И явились к Тюлегену не за шашлыком…

— Значит… — испугался Ашот. — Но тогда не пойму, а Хужаев? Что делает в шашлычной Хужаев?

— Снаружи — блеск лицемерия, внутри — ржавчина… Где ваша лошадь?

— Ее Хайдар отвел в конюшню Тюлегена.

— Подождите меня…

Зуфар ушел, но он не заставил себя долго ждать и скоро галопом прискакал на лошади Ашота.

— Около конюшни полно овезгельдыевских молодчиков и каких — то казахов. Сидят насупившись. Друг на друга глядят вот так… За ножи держатся… Меня не заметили. — Он не без хвастовства усмехнулся. — Из — под носа увел коня… Я кызылкумский…

— Ты думаешь, Овез Гельды нас… за нами…

— Готов отрезать себе большой палец. Овез Гельды — шайтан. Он за мной и под землю полезет теперь. И за вами тоже. Вы слишком много видели… Гоните в Новый Ургенч… Скажите все этому новому… товарищу Петру: Хужаеву верить нельзя… А я пойду в Ташсака. Там все свои, речники.

— Ты думаешь, все это так серьезно?

— Поезжайте, Ашот, пока они не видят. Сорок верст ехать… Не вздумайте заезжать домой, ради бога… в совхоз.

— А Лиза с Андрейкой? Я не могу их оставить…

— Хорошо, я найду лошадь и заеду в совхоз, предупрежу. А оттуда по берегу канала Палван в Ташсака… на пристань. А вы прямиком в Новый Ургенч.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Не приходите! Иначе нам придется отослать ваши головы на подносе правителю государства!

Н а с ы р Х о с р о в

— В городе Дакка в Индии губернатор инглизов приказывал отрубать пальцы ткачам только потому, что даккский муслин оказался в сто раз лучше манчестерского…

— Старая история, зачем вспоминать?

— Даккский муслин — легче пуха. Штука в десять локтей весила пятьдесят золотников! Муслин инглизов грубый, плохой. Они не потерпели, что индусы ткут муслин лучше. И отрубали пальцы ткачам.

— Э… в той же Дакке по приказу раджи давили людям головы ногой слона, точно орехи. Гуманно!

Спор, или, как его иронически назвал Петр Иванович, «дружественная беседа», шел на острие меча. Вежливостью спорщики соперничали друг с другом. Восточная вежливость Керим — хана! Европейская выдержка мистера Джеффри Уормса, магистра медицины!

Слова на грани оскорблений, но не оскорбления. Удары кинжала языка, но без капли крови. Битва без жертв и могил.

— Восточный человек горд! — вскричал Керим — хан.

— У англичан гордость в крови! — проворчал Уормс.

— Инглиз самонадеян. Инглиз не годится в друзья.

— Но, господин Керим — хан, вы сами любите себя называть другом англичан. А я ведь прирожденный англосакс, сын Альбиона.

— Вы мой гость. Гость дороже отца, дороже брата.

— Англичане — цивилизованная нация. Носители культуры.

— Восточный человек для инглиза всегда раб и слуга… Да. Кто не поклонится англичанину, станет его жвачкой.

— Зачем же? Есть же из индусов врачи, из белуджей — администраторы. Вы, например.

— Белудж, индус, патан — раб. Инглиз — всегда господин.

— Вы, достопочтенный Керим — хан, склонны к преувеличениям. Но оспаривать превосходство белого человека едва ли разумно.

— В восточных странах инглизы — необузданные верблюды, у которых нет продетой сквозь нос веревки. Вы ломитесь туда, куда вам заблагорассудится. Вы слоны. Жадность ваша неутомима.

— Согласитесь, достопочтенный, это выглядит уже…

— Угрозой?

Смуглое, негритянской темноты лицо Керим — хана освещалось белым оскалом улыбки. Уормс проявлял выдержку. Морщинки в углах губ делали его пергаментно — желтое лицо почти приветливым. Все шло великолепно. Прогулка, или, как назвал ее мистер Уормс, «пикник», доставляла всем массу удовольствий. Конечно, очень и очень приятно после утомительных дней работы, духоты, песка, блох полежать на ковре у самого берега райского Герируда, половить рыбу в тени плакучих ив, побродить в камышах с двустволкой. Чудесны вечера у дымного костра, отгоняющего уже появившихся москитов! Не беда, если порой слова беседы вдруг оказываются сдобренными перцем и солью, а иной раз и еще более острыми приправами. На то ведь здесь не респектабельная Темза и не холодная Нева, а неспокойный, капризный, азиатский Герируд.

Стоит ли удивляться, что мистер Уормс не вышел из себя, когда Керим — хан, как бы обрубив концы незаконченного спора, проговорил:

— Да, мы, азиаты, тощаем, а у вас, господа инглизы, и собаки жиреют.

— О собаках и вы, белуджи, заботитесь, — поспешил шуткой замаскировать приступ ярости Уормс.

«Какой же Керим — хан раб? — думал Петр Иванович. — Разве можно умного, свирепого, величавого вождя племени счесть рабом? Он настоящий римский сенатор в своем тончайшей шерсти халате, похожем на римскую тогу. И только серая с черным шелковая гигантская чалма, венчающая его голову, переносит нас с римского форума в белуджское становище. Честное слово, у Керим — хана и походка величественная, сенаторская. Он настоящий вельможа, хоть, говорят, вышел из полунищих пастухов. Он хозяин. Его упитанная гладкая физиономия слишком уж выделяется среди обтянутых пергаментной кожей, сожженных в уголь лиц его подданных, грязных, изнуренных голодовками и бесконечными набегами. Так и кажется, будто Керим — хан свалился с другой планеты, где обитают сытые, изнеженные баре».

Керим — хан, вероятно, умел читать чужие мысли. Под взглядом Петра Ивановича он принял величественную позу. За спиной его, у входа в шатер, истуканами застыли поджарые телохранители в белых латаных шароварах. Картинно и небрежно Керим — хан ласкал своего охотничьего гепарда, равнодушно созерцая черные рваные чадыры — шатры — своих белуджей. Тощие ослы грелись на солнце. Повсюду уныло шатались покрытые коростой верблюды. Красавица с внешностью принцессы из сказки собирала в пыли навоз в большую корзину. Белуджские ханы и сардары рангом поменьше сидели тут же на краешке ковра и преданными собачьими глазами ловили взгляд своего повелителя. Да, Керим — хан — вождь. Он не хвастается, когда утверждает, что не боится ни шаха, ни бога. Шевельнет Керим — хан пальцем — и тридцать тысяч диких воинов пойдут за ним в ад.

И все же Керим — хан чувствует всем своим существом, что он раб Джеффри Уормса, надутого, высокомерного ничтожества, только потому, что это английское ничтожество. По воинскому уставу его величества короля самый последний, самый бездарный солдат — англичанин в англо — индийских воинских частях стоит выше офицера — индуса. Необузданный феодал, степной барон Керим — хан — мышь у ноги слона… Но слон трепещет, почуяв мышь. Слон улепетывает от мыши сломя голову.

При мысли, что худой, высохший от малярии Джеффри Уормс — слон, а здоровенный, могучий Керим — хан — мышь, доктору сделалось смешно. Он не мог удержаться и залился смехом.

Почти с испугом Керим — хан дико завращал глазами. Уормс растерялся:

— Ничего смешного.

— Ха — ха… слон… ха — ха… — захлебывался от хохота Петр Иванович и долго не мог остановиться. В приступе веселья он искал разрядки напряжению, сковывавшему его уже много дней.

Он попытался объяснить собеседникам, о каком слоне идет речь… Но не смог. Провожаемый взглядами: подозрительным — Керим — хана и ненавистным Уормса, он ушел по тропинке в зарослях к реке.

Что делал магистр медицины мистер Джеффри Уормс в становище белуджей на реке Герируд? Петр Иванович не знал. Говоря откровенно, он и не хотел знать.

Петр Иванович попал в белуджское становище не по своей воле. Его, советского врача, начальника противоэпидемической экспедиции в Персии, пригласили лечить госпожу Бархут — хон, мать Керим — хана, вождя кочевых белуджей. По просьбе генгуба Хорасанской провинции шахиншахской Персии и по указанию советского консула в Мешхеде Петр Иванович оставил свою экспедицию, сел на лошадь и проехал двести верст степями и пустыней в Афганистан от Хафа к берегам реки Герируд. Петр Иванович лечил больную Бархут — хон, и лечил успешно. Петру Ивановичу и дела не было до всего прочего. Он не счел за труд перевязать несколько раненых белуджей, внезапно приехавших в ночной час откуда — то с севера. На то он и врач, чтобы лечить. Он даже не спросил, кто ранил белуджей. Но Керим — хан почему — то забеспокоился и поспешил заверить доктора: «Они подрались друг с другом. Не подумайте чего — нибудь. Клятвенно уверяю, белуджи не воевали с советскими пограничниками». Возможно, Керим — хан не знал русской пословицы: «На воре шапка горит». Возможно, он считал русского доктора наивным простачком. Петру Ивановичу не нравилось другое. Не нравилось ему, что в одно прекрасное утро он обнаружил у постели своей пациентки Бархут — хон человека европейского обличья. Человек оказался англичанином. Более того, тут же выяснилось, что он — врач Джеффри Уормс и прибыл в становище белуджей из персидского города Бирджанда, тоже по приглашению Керим — хана.

Петра Ивановича беспокоило совсем не то, что мистер Джеффри Уормс вмешался в лечение его больной.

Уормс принялся доказывать, что большевики — дикари, вандалы, гунны двадцатого столетия. Вполне серьезно мистер Уормс уговаривал доктора вернуться в «лоно цивилизации». Наивный цинизм, самонадеянная наглость англичанина нагоняли на Петра Ивановича скуку. Стоило просто наплевать на идиотскую болтовню, но в ней крылось кое — что похуже обычного цинизма. И именно это волновало Петра Ивановича.

Мистер Уормс сидел в становище могущественного вождя белуджей совсем не в качестве медика. Очевидно, мистер Уормс прибыл по чьему — то заданию вести переговоры с Керим — ханом. Петр Иванович мог бы прожить в шатре белуджского вождя не неделю, а год, видеться с мистером Уормсом за завтраком, обедом, ужином и уехать, так и думая, что Уормс чудаковатый английский врач с типичными для английского врача консервативными взглядами, дикими взглядами на Советы. Петр Иванович вылечил бы Бархут — хон от острого гастрита и вернулся бы к себе на базу противоэпидемической экспедиции в Хорасан и ничего бы не знал, если бы не всезнающий, всевидящий его спутник, джигит, помощник и проводник самаркандец Алаярбек Даниарбек.

Алаярбек Даниарбек все видел, все знал. Он рассказал Петру Ивановичу, что Керим — хан бежал из Туркмении, что он обижен на советскую власть, что он горит местью. Петр Иванович знал, что Керим — хан со своими белуджами несколько лет назад попросил разрешения у Советского правительства перекочевать из Белуджистана и навечно поселиться в Южной Туркмении. Ему не очень верили. Не хотели пускать. На границе он кричал, плакал, жестикулировал. Он умолял. Кричали и плакали белуджи. Хан хватал детей и бросал под копыта лошадей командиров Красной Армии. Рычал, клялся в любви советской власти. В конце концов белуджей пропустили на советскую территорию. Первое время все шло хорошо. Керим — хан поселился в Теджене. Ему оставили оружие, личную охрану из сорока телохранителей, стада, гарем. Его белуджи честно трудились, начали забывать про голод, боролись за выполнение хлопковых планов. Но Керим — хану это пришлось не по вкусу. Советская власть не терпела произвола, не позволяла ему драть три шкуры со своих белуджей. Керим — хан впал в ярость: «Мои белуджи! Что хочу, то и делаю!» Велика на Востоке сила племенного вождя, тиранична, беспрекословна. Керим — хан поднял белуджей с земли, с насиженных мест, прорвался через пограничные заставы и ушел всей ордой на юг. Он так спешил, что оставил в Туркмении часть стад, много имущества и, что самое обидное, своих жен. В то же самое время он прихватил впопыхах, как он уверял, на многие сотни тысяч товаров из государственных магазинов и кооперативов: мануфактуру, чай, выделанные кожи, металлические инструменты, галантерею. Советские власти вели переговоры с Керим — ханом, к сожалению, не очень успешно. Керим — хан обладал своеобразной памятью. Он отлично помнил про своих баранов и, между прочим, про гарем. Но у него выпало из памяти, что он приказал своим белуджам разграбить госмагазины, кооперативы, склады. Керим — хан собрал тысячи воинов. Керим — хан вооружил их саблями, кинжалами. Но у Керим — хана не хватает винтовок… И Уормс, этот тихий английский врач, как выяснил Алаярбек Даниарбек, оказывается, предлагает Керим — хану целую партию винтовок. За эти винтовки Керим — хан должен идти воевать против большевиков…

Непонятно, как и откуда это узнал Алаярбек Даннарбек. Можно было подумать, что он лежал под ковром в шатре Керим — хана и подслушивал.

Получалось, что Уормс совсем не респектабельный английский доктор из диккенсовского романа, а типичный агент британской разведки, что — то вроде Лоуренса. А вдруг он и в самом деле Лоуренс? Газеты склоняли на все лады имя короля английких разведчиков в связи с недавним мятежом в Бачесакао в Афганистане и свержением короля Амануллы. В ташкентском журнале «За партию» писали, что Лоуренс вновь появился на границе, мутит басмачей — эмигрантов и натравливает Ибрагим — бека в Северном Афганистане и Хорасане на молодые советские республики.

Непроизвольно Петр Иванович поежился. Долгих десять лет прошло со времен авантюры Энвера — паши в Восточной Бухаре, а рубцы и шрамы на руках от аркана, которым скрутили Петра Ивановича басмачи Ибрагим — бека, еще давали о себе знать.

Несомненно одно — Керим — хан чем — то прочно связан с Уормсом. Свирепый, независимый Керим — хан пляшет под дудочку Уормса. Уже после приезда в белуджское становище Петр Иванович слышал, что Керим — хан расставил в горах и степи засады из своих белуджей. Они должны перехватить какого — то человека, пробирающегося в Персию. Заставы расставлены по требованию мистера Уормса. Это раз.

Керим — хан послал на юг, в Гуриан Шабаги, к воинственным белуджам, выходцам из Сеистана, почетных старейшин своего племени, чтобы уговорить прислать четыреста воинов, обещая им золото и добычу. Это два.

Из английского Белуджистана прибыли в становище пять сотен белуджей на лошадях и с винтовками. Это три.

На днях Керим — хан по совету того же Уормса сам во главе орды должен совершить тайный поход в пустыню Дешт — и–Лут в Персии. Ему представляется случай захватить несколько тысяч винтовок и пулеметов. Загадка! Оружие принадлежит не персам, а афганцам. Почему надо захватывать силой афганское оружие? Известно же, что Керим — хан в прекрасных отношениях с генерал — губернатором Герата Абдуррахим — ханом, настолько хороших, что Абдуррахим — хан не выполняет приказ из Кабула арестовать Керим — хана и разоружить его белуджей.

Половину захваченных в Персии винтовок Керим — хан должен отдать безвозмездно Джунаиду. Алаярбек Даниарбек узнал и то, что Джунаид во главе своих банд калтаманов вот — вот вторгнется или уже вторгся в пределы Советской Туркмении…

Напрашивался вывод, что Джунаид — хан тоже связан с мистером Джеффри Уормсом. Да и своими собственными глазами Петр Иванович видел шатающихся среди белуджских чадыров туркмен в папахах. И хоть Петр Иванович не просил, Керим — хан не преминул разъяснить, что это туркмены, приехавшие к нему в становище закупать баранов. Но в становище и не пахло баранами, а всеведущий Алаярбек Даниарбек узнал: главный прасол — скупщик — не кто иной, как Ишим, родной брат самого Джунаид — хана. Уже не раз Алаярбек Даниарбек видел Ишима, разговаривающего с инглизом Уормсом.

— Керим — хан не любит англичан, — сказал тогда Петр Иванович. — У Керим — хана кровавые счеты с англичанами. Этот Уормс не много здесь успеет…

Но доктор сказал это так, больше для собственного успокоения.

— Не любит? — протянул Алаярбек Даниарбек. — Но золото Керим — хан очень любит. Даже если оно — инглизское золото… Петр Иванович, вот мы с вами перевязывали раны белуджу по имени Джамиль?

— Ну и что же?

— А знаете, кто такой Джамиль? Главный помощник Керим — хана. А где заполучил свои раны Джамиль? На колодцах Ага Чашме. А где колодцы Ага Чашме? В нашей Туркмении… Джамиль и его белуджи вместе с сыном Джунаид — хана Ишик — ханом пробрались через границу, чтобы встретиться с посланцами сардара Овеза Гельды. Но им солоно пришлось от Красной Армии. Любит Керим — хан или не любит инглиза Уормса, не знаю, по большевиков он не любит, это я знаю.

Солнце зашло. Густой, кирпичного оттенка туман стлался по махрившимся кистям прошлогоднего тростника. На безбрежные заросли, на далекие печальные холмы вечер накинул уже розово — пепельное покрывало. Утки вереницами летели на ночлег. Скрипучие их крики звали в глубину Герирудской долины к неземным, прекрасным садам древнего Герата. Синий, потухающий свет дрожал на краю неба.

Умиротворенный грустью, которую навевает таинственный конец дня, доктор медленно брел по тропинке, заблудившейся в колючем кустарнике. Цикады в зарослях гребенщика подняли оглушительный звон.

Петр Иванович не просто наслаждался природой. Петр Иванович зашел по дороге в шалаш к герирудскому перевозчику напоить лекарством его больного сынишку да заодно поговорить о возможности переправы «в случае чего» на тот берег… Перевозчик — таджик не любил белуджа Керим — хана и питал глубокое уважение к докторам. За один золотой перевозчик взялся тайком построить к завтрашнему вечеру «тутину» — большую лодку из пяти — шести сигарообразных связок камыша. Многие годы скитаний по Востоку научили Петра Ивановича осторожности: не придется ли покинуть белуджское становище поспешно и притом против желания Керим — хана? А ведь паром на главной переправе через Герируд в руках керимхановских людей. От сумасшедшего вождя белуджей можно ждать любых сюрпризов…

Мысли доктора метались. Но никто этого не подумал бы, глядя на его расслабленную, неторопливую походку. Он гулял, любовался природой Герирудской долины, дышал свежим воздухом и даже не злился на молодых бодрых комаров.

Тетива натянута до предела.

Сравнение красивое, даже романтическое. Но такие романтические сравнения хорошо читать в романах, сидя дома в кресле. А вот когда сам попадешь в такие… романтические обстоятельства…

Очевидно, Керим — хан делает сейчас выбор. Керим — хан присматривается. Но что выберет Керим — хан? Доктору хотелось думать, что он выберет все — таки… Черт возьми, наконец, что или кого выберет Керим — хан? Вопрос совсем не праздный.

Мистер Уормс глубоко антипатичен. Его апломб, его презрение ко всему русскому носит поистине англосаксонский характер. Уормс за два каких — то дня общения успел глубоко опротиветь Петру Ивановичу.

По необъяснимой логике вдруг ему пришло в голову, что Уормс опротивел и Керим — хану. Какие — то отдельные нотки в голосе белуджского вождя, чуть заметное раздражение, неприязненные взгляды говорили, что Уормс чем — то досаждал Керим — хану.

А от Керим — хана можно ждать чего угодно. У него необузданная натура порождение кочевой жизни. Тот, кто хоть однажды ощутил прелесть ее, у того необузданность затопляет кровь сладкой отравой. Как безграничны степи и пустыни, так беспредельны рамки дозволенного и недозволенного. Керим — хан любит похваляться: «Я осиротил детей, сделал жен вдовами, я рыщу по долинам и горам волком, который ищет овец. Нет пощады пастухам». Керим — хан самонадеян и спесив. Он горд. Он считает, что имеет право гордиться. Он в тысячу раз богаче и могущественнее своего погибшего в войне с англичанами отца, старейшины захудалого пастушьего таккара — племенного клана Бгги из ханства Лас Бела в Белуджистане. Своего богатства, могущества Керим — хан добился сам, потому что он жаден, прожорлив. Пасть Керим — хана ненасытна. Вероломство его, когда вопрос касается грабежа чужого имущества, чудовищно. Керим — хан богат, неимоверно богат, но про него говорят: «Руки по плечи в гору червонцев засунул, а живет как муха на хвосте собаки». Скуп он невероятно. Живет он в таком же черном, из грубой шерстяной материи чадыре, как и самый нищий его белудж, не имеющий ничего, кроме заштопанных белых штанов. Никто не будет вождем белуджей, если он не ест их грубой пищи, не носит их заскорузлой одежды, не спит на вонючей кошме в продуваемом всеми ветрами Азии чадыре. Но зато власть Керим — хана больше власти шаха. Он и свою джиргу — совет из ханов и сардаров — не слушает, и, чуть кто — либо скажет против, голова его слетит с плеч. Нет пределов его необузданности, и горе тому, кто навлек на себя его недовольство. А мистер Уормс навлек недовольство Керим — хана. Чем? То ли тем, что плохо лечил Бархут — хон, то ли чем — то еще. Берегись, мистер Уормс! Но в Уормсе ли только дело? А если колесо судбы повернется? Не пришлось бы тогда беречься Петру Ивановичу?.. Предостерегая мысленно Уормса, не предостерегал ли Петр Иванович самого себя…

Холодок пробежал по спине, и Петр Иванович зябко повел плечами.

Куст зашевелился, ожил. Казалось, над ним поднялся столб дыма столько взвилось комаров, а в дыму возникли два привидения, две белые фигуры керимхановских телохранителей. Прозвучал низкий голос:

— Господин табиб, позволю обратить ваше внимание — нездоровые испарения поднимаются с болот. У нас вредные лихорадки.

— Я доктор. Что мне лихорадка? — усмехнулся Петр Иванович.

— Извините, вас ждет сам.

— Ну уж если сам… — важно проговорил Петр Иванович.

Керим — хан действительно ждал. Скатерть постлали прямо на земле. В полосах света, падавших от решетчатых фонарей, плясали комары. Вкусный пар валил от запеченного целиком на раскаленных камнях в яме барана.

После ужина Керим — хан пожелал остаться с Петром Ивановичем наедине. Под низким пологом шатра плавали облака синего дыма. Петр Иванович потянул носом. «Э, да ты, брат, опиум покуриваешь», — подумал он. Вождь белуджей был настроен злобно. Вопросы он словно выстреливал один за другим. Ответы он слушал не особенно охотно, а может быть, и просто не слушал.

— Кто он такой?

— Кто? — удивился доктор.

— Инглиз.

— Врач. Он сказал, что врач.

— Зачем он здесь?

— Лечит вашу матушку. Приехал из Персии. Вы сами вызывали его лечить Бархут — хон. Вам показалось мало одного врача, и вы пригласили его.

— Врач… врач… Вы думаете, он врач?

— Очевидно…

— Может ли он лечить? И без него матушке стало легче. А я — эх, в ад его отца! — должен заплатить ему тысячу рупий.

— Бархут — ханум уже не молода. Болезнь тяжелая. Лишний совет не помешает.

— Эй, вы тоже заодно с инглизским чертом. Тысяча рупий, когда вылечит, таков договор. А матушке моей инглиз не помог ни вот столечко, он показал на кончик мизинца. — И инглизу — торгашу я обязан отдавать рупии, кругленькие, блестящие, серебряные…

Петру Ивановичу сделалось противно. Он встал.

— Не уходите. Сердце мое ходит вверх — вниз, — ныл Керим — хан. — Я не знаю, что говорю. Когда я вижу больную мать, я делаюсь трехлетним ребенком, плачу… Скажите, она будет жить?

— Я ее лечу.

— Ага, хаким, значит, ты ее лечишь. Ты! А он? За что я ему должен отдавать тысячу рупий, блестящих, звонких…

— Что же, Керим — хан жалеет мать? Или Керим — хан жалеет свои рупии?

— Дым вздохов вздымается из моей груди. Я вижу и не вижу, я знаю и не знаю. Посоветуй, что мне делать.

Петр Иванович невольно вздрогнул. Тон вопроса удивил его. А вдруг в этом фамильярном «посоветуй» кроется подоплека? И дело вовсе не в Бархут — ханум… Не в ее болезни.

Петру Ивановичу даже жарко стало.

Неужели Керим — хан вообразил, что Петр Иванович, советский доктор, тоже что — то вроде этого английского разведчика? Что Петр Иванович не простой русский доктор, а…

Нелепость! Но тогда почему Керим — хан ходит вокруг да около, просит совета, заискивает?

А если совет подойдет, устроит Керим — хана? Тем самым он, рядовой доктор, сможет предотвратить многие беды. Белуджи свирепы и воинственны. Их вторжение в советские пределы — огромное несчастье… Петр Иванович чуть не забыл, что он только скромный советский врач, что ему никто не давал права вести переговоры с Керим — ханом…

Керим — хан был азиат и остался азиатом. Он хитрил и переборщил в своей хитрости. Он, возможно, и хотел услышать совет. Изощренная его хитрость не допускала, чтобы большевики могли послать в пустыню такого большого доктора просто лечить пастухов и жалких земледельцев от болезней. Болезни посланы аллахом еще Адаму. И со времен Адама люди болеют и помирают от болезней. Станут большевики возиться с какими — то подыхающими с голоду черными людишками — таков уж удел черни — да еще в чужой стране. Другое дело, если заболеет знатный человек, вроде матушки Бархут — хон… Она мать великого вождя. Ее жизнь драгоценна. Для того этот русский доктор и здесь. Но он не только доктор, Керим — хана за нос не проведут. Белудж глубокомысленно сощурился и важно сказал:

— Посоветуй, что мне делать?

— Мое дело лечить… — сказал Петр Иванович и вдруг разозлился: — А впрочем, один совет я дам. Опий выветривает из мозга разум… Запомните, хан: ум человека вылетает из головы вместе с терьячным дымом.

Керим — хан не обиделся. Ловко, как ему, наверно, казалось, он вернул разговор в прежнее русло.

— Самый несчастный тот, кого никто не любит. Меня любит один человек в мире — мать. Что со мной будет, если она… — он закатил глаза, но вдруг застонал: — А тысяча рупий!

Костер потух, загадочными глазами тлели угольки. Влажная темнота южной ночи заползла под покров чадыра, и нельзя было разглядеть лица Керим — хана, но Петр Иванович понял, что он плачет.

Плакал Керим — хан, самый могущественный, самый страшный, дикий Керим — хан, чьим именем матери — персиянки пугали детей. Тот самый Керим — хан, которого побаивались правители могущественных государств.

Керим — хан!.. Угроза нашествия, гибели женщин, детей, резни, истребления всего племени не заставила бы его пролить и слезинки. Говорили про него: «Глаза его сухи, без слез, руки мокры от крови». В час опасности, безысходности он мог бесстрашно подставить шею под удар, только бы не показать слабости духа.

Не на шутку Петр Иванович испугался. Страшно, когда плачет мужчина — белудж. Еще хуже, когда белудж плачет в твоем присутствии. Лучший друг делается врагом, если узнает, что ты видел его слезы.

Утро в долине Герируда пришло в ослепительном наряде из золота и багрянца. Солнце разогнало мрак ночи и мрачные мысли.

…Черная, лоснящаяся физиономия вождя белуджей сияла, бешеные глаза его прыгали. Бархут — ханум лучше. Бархут — ханум соизволила выкушать чашку кислого молока, совсем маленькую чашечку — но какая радость!

Керим — хан пританцовывал, хлопал всех по плечу и вопил:

— Проснулось мое счастье! К матушке возвращается здоровье!

За утренним чаем он даже спел. Он пел, пощипывая струны кобуза и поглядывая хитро на мистера Джеффри Уормса, который ел, как всегда, много и жадно.

Керим — хан пел:

Я хваленый, перехваленный богатырь, иах!

Ой, я «ветров» козлика испугался, иах!

По площади дастархана я гарцую на осле, иах!

Во мгновение ока пузо набиваю хлебом, иах!

Большим шутником был могущественный вождь. Но нельзя сказать, что шутки Керим — хана нравились доктору. Не нравилась ему и бутылка водки, которую Керим — хан один осушил за завтраком. Петр Иванович терпеть не мог пьяниц, да еще таких, которые спьяна лезут с нежностями, тыча прямо в лицо жесткими жгутами своих усов.

А белудж никак не хотел угомониться:

Я богатырь: над блюдом плова

Я разгоняю полчища мух.

Я богатырь: ударом молниеносного копья

Вытаскиваю из печи лаваш.

Улучив минутку, Алаярбек Даниарбек шепнул Петру Ивановичу:

— Инглиз утром показал хану письмо. Какое? Откуда? От Томсона генерального консула инглизов в Мешхеде. Хан гневался. Томсон пишет: тогда — то и тогда — то белуджи должны перейти границу. Есть такой у инглизов с Керим — ханом договор, оказывается. Если границу не перейдут, хана схватят и отвезут в Феррах. Хан гневался, очень гневался.

После завтрака Керим — хан ушел в чадыр Бархут — ханум.

— Коллега, — сказал мистер Уормс, — вам нельзя оставаться здесь… Опасно оставаться. Учтите, мне наплевать… Но я отдаю дань своему великодушию.

У Петра Ивановича вырвалось:

— А не сделать ли наоборот?

— Ого!

— Великодушие за великодушие. Зачем вы подзадориваете Керим — хана? Спорите? Он споров не переносит… особенно когда пьян.

— Это совет? — поморщился мистер Уормс. И вдруг расхохотался: — Эх, я так и знал. Вы, доктор, не только доктор. Выслушайте мой совет, дорогой. Занимайтесь медициной. Только медициной. А кто выходит за границы своего дела… поверьте моему опыту путешественника… Ля — ля — ля…

Петр Иванович настаивал:

— Гость на Востоке священен, но только до порога.

— Вас здесь терпят, господин большевик, как врача, но в советниках — большевиках здесь не нуждаются.

Яснее мистер Уормс не мог выразить свою мысль.

— Бархут — ханум лучше, — продолжал Уормс, — пользуйтесь случаем. Получайте благодарность. Рупии и…

— Гениально придумано. Керим вспыльчив от природы и пьяный не знает удержу. А вы наступаете ему на любимую мозоль…

— Ого, и угрозы… Англичанин никого, кроме бога, не боится.

Ответить Петр Иванович не успел. Вернулся хозяин дома.

Он пошатывался. Лоснящеея лицо его источало довольство и спиртной перегар, глаза заволакивала тень.

— Свиньи! — заорал он.

Все вздрогнули от неожиданности, но, оказывается, Керим — хан никого ругать не думал.

— Свиньи… Много диких свиней… кабанов полно в камышах. Пасутся, поганые, камыш жрут, в мелководье рыб ловят. Здоровые, жирные! Клыки во!.. Нам, мусульманам, не пристало… пиф — паф… Вы кяфиры. Вам можно. Едем в камыши… пиф — паф! Еще там «хаусы» есть, вот такие коты! И козлы! Фазаны!..

— Мне пора, — мрачно сказал Петр Иванович. — Вы знаете, у меня дела экспедиции. Позвольте мне уехать.

— Пиф — паф! — орал Керим — хан, и слюна текла по его черным усам. Люблю тебя, урус. Хороший ты человек! Едем пиф — паф.

И тут же, оттащив его за чадыр, пьяно зашептал в ухо:

— Зачем с инглизом шушукаешься? Заговоры? Хитрости?

Доктор заглянул в глаза Керим — хана, потемневшие от ненависти, и холодок коснулся сердца.

— Мы — врачи. Он и я. И у нас есть врачебные секреты. А меня отпустите! Останется при Бархут — ханум мистер Уормс…

— Так он все — таки врач? Ты думаешь?

Керим — хан потащил всех на охоту. Разве неистового белуджа переспоришь! Пришлось покориться и поехать. Так вышло. Судьба! А «судьба» была шумлива, сильно пьяна, навязчива и болтлива.

Петр Иванович пожимал плечами и, откровенно говоря, все ждал… Он мог ждать чего угодно от Керим — хана, от его дурной головы, затуманенной винными и терьячными парами. Петр Иванович только приказал Алаярбеку Даниарбеку не отставать от него ни на шаг.

Алаярбек Даниарбек вообще ни в каких разговорах не участвовал. Он молчал. Он не переносил Керим — хана. В первый же день по приезде Керим — хан оборвал его на полуслове. Маленький самаркандец считал, что делает честь Керим — хану, садясь за один с ним дастархан.

Алаярбек Даниарбек почернел, пожелтел, осунулся. Он болел. На Востоке болеют от обиды. Петр Иванович хорошо знал своего спутника, знал его чрезмерную впечатлительность. Сейчас доктору вовсе не хотелось смеяться. Обстановка не располагала. Но при взгляде на Алаярбека Даниарбека Петр Иванович невольно улыбнулся. Да и как сдержать улыбку? Маленький самаркандец так походил на кожаный бурдюк, нелепо раздувшийся от воды и растопыривший ножки и ручки — коротышки. В бурдюке что — то бурлило и ворчало, словно вот — вот он лопнет.

Петр Иванович прислушался к бурчанию бурдюка. Поразительно — бурдюк декламировал газель поэта Ансари:

О Ансари! Ты играешь в шахматы с роком!

Вдруг ты получишь мат

И злой рок хитро выиграет?

Да, видно, бурдюк грозил прорваться, а тогда — жди беды. В Азии дела делаются в одно мгновение. Надо успокоить Алаярбека Даниарбека.

И доктор прибег к испытанному у узбеков средству — к аскиябозлику состязанию в остротах. На многозначительную мысль Ансари он ответил словами Саади:

От кого ты, Лукман, научился вежливости?

«От невежд», — ответил мудрый врач.

— Вежливость? У Керим — хана вежливость?! На пути совершенствования он давно стал хромым ослом! — отрезал маленький самаркандец, и в груди у него снова забурлило, забурчало.

— Мы здесь гости. Лев и джейран на водопое пьют воду рядом, — заметил доктор.

— Мой нож давно уже соскучился по кишкам этого льва…

— Ой — ой, то он ишак, то лев. А до Самарканда тысяча верст. Помните, стойкие не сходят с пути благоразумия.

Напоминание о Самарканде заставило Алаярбека Даниарбека еще сильнее забурлить, и доктор ничего больше не смог разобрать.

Тем временем они вышли на открытый берег. Тяжелые воды Герируда сверкающей ртутью катились мимо. Вдали, чуть видные в испарениях, млели домишки у переправы. Наперерез, через реку, полз каюк перевозчика.

С шумом, треском, воплями из тугаев на прибрежный песок вывалилась орава охотников под предводительством распаленного, красного от водки и солнечных лучей Керим — хана. Взмахнув новеньким английским винчестером, он окликнул Алаярбека Даниарбека:

— Самарканд, а Самарканд! Ты хоть раз в жизни выстрелил, Самарканд! Да ты зажимаешь уши, когда стреляют, Самарканд!

Доктор опасливо глянул на Алаярбека Даниарбека. Благоразумие, осторожность являлись, пожалуй, главными добродетелями маленького самаркандца. Ну а вдруг… Ну а если он схватится за нож? Можно представить себе, что произойдет!

Но Алаярбек Даниарбек не схватился за рукоятку своего отличного уратюбинской стали ножа. Он вежливо улыбнулся и сказал, вкладывая в свой тон столько издевки, сколько мог:

— О ваше превосходительство, позвольте мне ваше разболтанное ружьишко, из которого стрелял еще сам допотопный Сиявуш.

— Что ты болтаешь, умник! Мой винчестер — весенняя молния.

Но он безропотно отдал винтовку Алаярбеку Даниарбеку со словами:

— Только не зажмуривай глаза, эй, ты, Самарканд!

Вместо ответа Алаярбек Даниарбек, почти не целясь, выстрелил. Ворона, сидевшая на верхушке тугайного тополя, упала.

— Ого, да ты умеешь, оказывается. Стреляй!

— Во что?.. Где твои кабаны, хан?

Пошатываясь на месте, Керим — хан завертел своей головой в гигантской чалме и заревел:

— Вон… Смотри! Кабан! Цель в глаз…

У Петра Ивановича сердце сжалось.

«Начинается», — подумал он, проследив взгляд белуджа.

По белой сухой отмели, держа винтовку опущенной вниз и разглядывая на песке кабаньи следы, шел мистер Джеффри Уормс. Услышав вопль Керим — хана, он помахал пробковым шлемом и крикнул что — то в ответ, но ветер отнес его слова.

— Кабан! — вопил вождь белуджей. — Настоящий кабан! Стреляй!

— Что ты! — протянул маленький самаркандец, жадно разглядывая белуджа. — Зачем стрелять в него? Что он, враг мне? Если захочу, найду врага.

Он побледнел как смерть. Его трясло.

— Заяц ты, баба ты… Клянусь аллахом, ты, Самарканд, трусливая твоя душа, промажешь…

— Я не убийца.

Жилы на руках Алаярбека Даниарбека напряглись. Глаза его, сверлившие белуджа, сделались дикими.

— Стреляй! — кричал Керим — хан.

Доктор шагнул вперед и схватил за дуло винтовку.

— Спокойно, Алаяр! А вы, хан, что вздумали? Что за шутки?

— Доктор, не мешай! Хочу повеселиться! — прохрипел Керим — хан, и всхлипы смеха вырвались из его груди. — Ладно, если твой слуга — баба… Давай сюда!

Он рвал к себе винчестер.

— Терпеть не могу, когда играют с ружьем, — резко сказал Петр Иванович.

— А ты видел, как я стреляю? — самодовольно проговорил Керим — хан. Вскинув винчестер, он крикнул Уормсу, все еще разглядывавшему следы на песке: — Эй, эй, инглиз, сгори твой отец, берегись!

Мистер Уормс услышал теперь. Он повернулся и крикнул:

— Не играйте! Ружье стреляет!..

— Берегись! Я в тебя стреляю!

— Стреляйте, если посмеете!

Керим — хан снова вскинул винчестер.

— Ложитесь! Ложитесь! Он пьян! — крикнул Петр Иванович, бросаясь к Керим — хану.

— Глупости! Он шутит! — кричал мистер Уормс. — Ему не поздоровится…

Слова его доносились отчетливо.

Выстрел хлестнул, точно бичом рассекли воздух. Петр Иванович толкнул под локоть Керим — хана, но опоздал.

Англичанин упал на песок как подкошенный.

Бегом Петр Иванович бросился к лежащему у самой воды мистеру Уормсу, или, вернее, к тому, что минуту назад было мистером Джеффри Уормсом, магистром медицинских наук.

Мистер Уормс был мертв. Пуля Керим — хана сразила его наповал.

Петр Иванович поднялся, стряхнул с колен песок и снял свою видавшую виды полотняную фуражку. Снял свою войлочную киргизскую шляпу и подбежавший Алаярбек Даниарбек. Лицо маленького самаркандца стало строгим. Но на нем не замечалось и следа растерянности. Рука его сжимала нож, и весь его вид говорил: «Посмейте только подойти!» Он заслонил грудью доктора и мрачно разглядывал бегущих к нему белуджей.

И часто потом, едва Петр Иванович закрывал глаза, перед ним начинали метаться тенями по белой отмели фигуры с короткими черными тенями и пылало пятно на белом песке у самого виска англичанина…

Помрачневшее лицо Алаярбека Даниарбека было так страшно, что свирепые, не боящиеся ни черта, ни бога белуджи остановились как вкопанные.

Белуджи потоптались на месте. Наконец один из них с удивительной робостью пробормотал:

— Позвольте взять его… Господин приказал принести его к нему. Хочет посмотреть, где пуля…

Тело Уормса понесли к Керим — хану. Но и здесь вождь белуджей остался верен себе. Он замахал руками и завопил:

— А ну, окуните его в воду! Да хорошенько! У Ференгов, в ад их всех, всегда в кармане есть что — нибудь опасное, горючее…

Больше всего поразило Петра Ивановича то, что Керим — хан ничуть не казался взволнованным. Не повышая голоса, он похвалялся перед своими белуджами выстрелом, словно стрелял не в человека. Так же спокойно, равнодушно он приказал «закопать» Уормса. Именно закопать, а не похоронить. Подойдя к Петру Ивановичу, он заглянул ему в лицо и спросил:

— Здорово стреляю, а? Видел?

— Слышал о вас много, но думал лучше. Бессмысленное зверство. Дикость…

Керим — хан ничуть не обиделся. С видимым удовлетворением он сказал:

— Какой выстрел, а? На двести шагов и прямо в голову, а?

Чувство, похожее на тошноту, не оставляло Петра Ивановича. Он ушел вместе с Алаярбеком Даниарбеком вдоль берега к переправе. Несмотря на уговоры и даже униженные мольбы вождя белуджей, он уплыл на другой берег Герируда, чтобы при первой возможности уехать в Хаф.

Долго еще в ушах звучали наивные и страшные слова Керим — хана: «Горе мне: урус на меня рассердился. Почему? Урус должен быть доволен. Инглиз пошел в ад. Поезжай, урус, и скажи своим большевикам: «Собственными глазами я видел, как от руки Керим — хана пал английский ублюдок». Теперь русские отдадут мне моих баранов, моих жен. Хитер был англичанин. Хотел воевать руками белуджей… Мать у меня здорова. Тысяча рупий в моем кармане. Инглиз кончился. Хо — хо — хо! Какое счастливое стечение обстоятельств! Хочешь, я подарю тебе хезарейского коня? Быстрый конь, золотой масти конь!»

— Едем, Петр Иванович, — говорил, взбираясь на лошадь, Алаярбек Даниарбек, — едем… И до захода солнца мы успеем еще в Рабат — и–Турк… Это на самой границе.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Закрыв лица щитом бесстыдства,

Пошли вперед шагами подлости.

А б у Н а ф а с

Тянуло погребом и верблюжатиной. Сырость ползла из углов каморки. Сальная свечка трещала и плевалась. Жалкую хижину Тюлегена продували все ветры пустыни.

Аллах наделил персидского коммерсанта Али противной привычкой: он ходил взад и вперед, махал коротенькими своими ручками и непрерывно плевался. Дойдет до двери — плюнет. Просеменит, неслышно ступая по кошме, в противоположный угол и непременно снова плюнет.

Это плевание раздражало Овеза Гельды и Бикешева. Зло поглядывали они на метавшегося взад — вперед перса и морщились каждый раз при его громогласных «эх, тьфу — тьфу!».

Но еще более желчными взглядами Овез Гельды и мангышлакский бий обменивались друг с другом. Не ждали они, что придется им повстречаться в Хазараспе. Старинные счеты имелись у Овеза Гельды и Бикешева, кровавые счеты. И им больше подходило встретиться где — нибудь в степи в саксауловом лесу и обменяться не приторными вежливостями, а выстрелами.

Господин Али бегал и плевался. Овез Гельды и Бикешев бесились. Они ждали. Холод забирался за воротник. С потолка звонко капала в глиняную миску вода. Потрескивало сало свечи. Ежеминутно раздавалось «эх, тьфу — тьфу!». Снаружи, близко и далеко, лаяли собаки.

— Ну?

В неожиданно прозвучавшем вопросе Овеза Гельды слышались нетерпение и ненависть.

Перс остановился и круто повернулся.

— А что, дражайший, по — вашему, делаем мы? Пляшем? — спросил он и снова сплюнул.

Пристально поглядев на Овеза Гельды, он добавил:

— Сейчас придут. — И спросил: — От ваших нет вестей? Они не упустят дружков?

Бурая, с серебряным отливом бахромка на подбородке Овеза Гельды встопорщилась, а в глазах его поползли хитрые огоньки.

— Ударил я шашкой — в Аравии зазвенело! — высокомерно проговорил он.

У перса вопросительно подпрыгнули кустики бровей.

— Молния! — важно пояснил Овез Гельды.

Али недоумевал.

— У нас, у туркмен, такая присказка: «Удар сабли туркмена как молния, даже в Аравии звоном отзовется».

— И ваша молния, позвольте поинтересоваться, их достанет? Армянин очень опасен. Армяне умны, хитры, а он, ко всему, еще большевик.

— Армянина уже нет.

— Как?

— Я послал девять молний, девять джигитов. Девять — счастливое число на охоте. Молнии поразили армянина, — сказал равнодушно Овез Гельды. Даже непутевый охотник знает, куда бежит кулан. А кулан бежит всегда к своей куланихе. Разве оставит армянин жену? Он поехал в Ургенч, но повернул в совхоз к жене. По дороге и ударили мои молнии.

— А тот, другой?

Овез Гельды с силой потянул воздух, будто принюхиваясь, и снова бахромка его бороды зашевелилась.

— Э, гончие идут по следу. Хороший нюх у воинов Овеза Гельды.

Тут персу послышалось, точно кто — то громко скрипнул зубами. Но нет, на лице Овеза Гельды читалась лишь мрачная решимость. Шрам на лбу его потемнел.

— Какой — то молокосос! — проговорил калтаман, небрежно отмахиваясь от надоедливой мысли. — Неужели ты думаешь, Овез Гельды сражается с молокососами? Овез Гельды давит их как вшей. Молокосос посмеялся над Овезом Гельды, над богатырем Овезом Гельды. Молокосос вообразил, что победит Овеза Гельды. Нет. Овез Гельды в воде не тонет, в огне не горит.

— И все же! — весело плюнул Али. — И все же молокосос гуляет. И все же молокосос живой. А у живого язык шевелится.

Овез Гельды помрачнел.

— На рассвете из Каракумов придет ветер. Из Черных песков. Черный ветер. Проклятие! Зажравшиеся колхозники — геоклены осмелились отобрать у моих воинов купленное зерно. В пустыне нечего жрать. Людям нечего жрать. Лошадям нечего жрать… Когда коням и людям нечего жрать, кони и люди тигры. Сегодня ночью мои голодные люди на голодных конях вихрем мести обрушатся на колхоз геокленов. Аллах обидел туркмен! Аллах делил землю среди потомков Адама и отдал нашему прапрадеду Огузу пустыню. А что возьмешь от пустыни? Песок и соль. Туркмен не просит ни у аллаха, ни у людей. Туркмен берет. А когда ему добровольно не отдают… О, тогда сабля решает. Кто не нападет, на того нападут. Конец колхозу, конец молокососу.

Тут задвигался Бикешев. Из — под прокисшей шубы просипел тонкий его голосок:

— Расквакалась лягушка, наглотавшись болотной воды. Дал бы бог ослу рога, всех бы запорол. Мы все за одно дело стоим, за дело ислама. Против большевиков идем. А почему твои калтаманы — разбойники — наших казахов притесняют на колодцах? К воде подпускают, только когда сами напьются и своих баранов напоят? Почему наших биев оскорбляют? Что наши бии, хуже ваших белых папах? Не друзья вы, а воры с большой дороги.

— Свинья звезд не видит, — отрезал Овез Гельды.

От смертельного оскорбления бий странно зашипел:

— Чистое лицо казаха от бога. Только туркмены да бабы выщипывают себе волосы. Туркмены на подбородке, а бабы…

Весь вскипев, Овез Гельды подался вперед, но пакостная издевка Бикешева так ошеломила его, что он не сумел сразу ответить. Слова застряли у него в глотке. Казах воспользовался его растерянностью и пропищал:

— Молнии молниями, что же до меня — гляди в оба, смотри кругом… Пойми! Почуй!.. Смерть у человека за ухом. Лошадок я приказал держать заседланными. Кто надеется на аллаха, остается голодным.

Темные сливы глаз господина Али перебегали с Бикешева на Овеза Гельды, с Овеза Гельды на Бикешева. Несколько раз перс раскрывал рот, чтобы остановить спорщиков, но не успевал.

Внезапно Овез Гельды судорожно повернулся всем туловищем к двери и насторожился. И без того тревожный лай собак перешел в настоящую истерику, и это не понравилось сардару.

— Да продлит аллах… Дни… ваших… благодеяний, господин Али! проговорил он, делая долгие паузы между словами и продолжая напряженно прислушиваться. — Тому, кто опаздывает, и мед кажется ядом. Прошу, скажите наконец нам ваше слово, и мы скажем: «Мир с вами!» — и уедем в пески. Клянусь, здесь душно.

Бросив исподлобья взгляд на Овеза Гельды, Бикешев проворчал:

— Кони не кормлены, а ехать всю ночь.

Дверь бесшумно приоткрылась, и в хижину проскользнул Тюлеген Поэт.

— Не посетуйте, дорогие, — заговорил он. — Заставил ждать. Один момент — и чай готов! Отшельничество, уединение, умерщвление плоти — дело Тюлегена. Тюлеген дал, увы, обет безбрачия до победы правого дела… Нет у Тюлегена жены, некому в доме Тюлегена смотреть за хозяйством. И все эти большевики! Сколько мусульманам приходится терпеть от большевиков! Спросите, кто такой Тюлеген? Шашлычник, повар, кухарь, который целый день кричит: «Готов! Готов!» Которого каждый может обозвать, обругать! И это Тюлеген, сын его высокоблагородия царского полковника Шейх Али Велиева, кому жали руку сами белые цари Александр и Николай! Вах!.. И сын полковника, потомок крымских ханов — шашлычник! Ай — яй — яй! Сын полковника Шейх Али, зятя муфтия оренбургского и уфимского! Ай — яй — яй! Тюлеген нищенствует из — за большевиков. Тюлеген, сын полковника, сын помещика, владевшего десятками тысяч десятин леса в Вятской губернии, поместьями в Крыму и в Херсоне и винодельческим заводом на Кавказе — нищий. Нищий миллионер, ха — ха — ха!

По дрожи в голосе чувствовалось, что беспечность Тюлегена Поэта напускная, что он боится, что болтовней пытается унять безумный свой страх.

Первым заговорил Овез Гельды. Он успокоился. Собаки больше не лаяли.

— Эй ты, полковничий сын! Скажи наконец, что происходит? Свои миллионы да десятины оставь себе… Нам от них нет пользы. От твоих сказок только сотрясение воздуха.

— Где они? Что они медлят? О Абулфаиз! Тьфу! — рассердился господин Али.

Снова он принялся бегать по каморке и плеваться. И он бегал и плевался до тех пор, пока не остановился перед Бикешевым. Вперив в него взгляд, он вдруг спросил:

— Вы Бикешев с Мангышлака? С Каспийского моря?

— Ну? — сказал Бикешев, словно его удивил такой наивный вопрос.

— Там, в заливе Кайдан, в урочище Кзыл — таш, всплывает со дна чистая белая нефть. Вы видели на воде нефть, Бикешев? О ней еще полвека назад писал один русский путешественник… как… его? Бутаков.

— Ийе! Зачем мне, казахскому султану, какая — то вонючая нефть? удивился Бикешев и презрительно посмотрел на Али Алескера.

— О Абулфаиз! — пробормотал господин Али Алескер и забегал. Бегая и плюясь, он бормотал: — Золото под ногами, золото плавает по воде… и им дела нет. Дурачье. О Абулфаиз!

Снова ночь взорвалась собачьим лаем.

Тюлеген прислушался и вдруг воскликнул:

— Сейчас будут… э… Они идут.

Он явно что — то недоговаривал.

Крадучись вошли Хужаев и высокий узбек — бухарец Давлятманд. Лицо его еще больше пожелтело. Он бессильно плюхнулся на палас, даже не произнеся обязательного «Ассалам алейкум». Хужаев держался надменно, долго выбирал местечко почище, где бы сесть, но и у него тревога рвалась наружу.

Раздраженно спросил Али:

— Что же? Сколько надо ждать господина ишана каракумского Саттара?

Глаза Хужаева забегали. Желтолицый бухарец вцепился всеми пальцами в свою великолепную бороду и застонал.

Перс рассвирепел:

— Тьфу! О Абулфаиз! В чем дело, наконец?!

— Скажите вы, — устало пробормотал бухарец Хужаеву.

— Нет уж… Ваши кадры. Говорите вы.

На цыпочках, по — кошачьи, приблизился господин Али. Казалось, скрюченными пальцами он сейчас вцепится кому — нибудь в глотку.

— Да вы… Что случилось? Тьфу! Где сын Джунаида Ишик — хан? Где ваши самаркандские наркомы?

— Уехали поспешно… час назад. Сказали: «За нами слежка…» Ишан Саттар тоже не придет… Саттар… — Бухарец испуганно посмотрел на Овеза Гельды и почему — то отодвинулся.

Странно заикаясь, заговорил Хужаев.

— Вот… Саттар. Достопочтенный ишан каракумский просил передать: переговоры вести он уполномочивает вот его, — он кивнул на бухарца. Господин Заккария Давлятманд из Бурдалыка весьма почтенный человек, компаньон фирмы «Хлопкоочистительный завод его высочества эмира Бухарского», также компаньон «Персидского торгового промышленного товарищества», известный революционер. Нет, нет! Революционер не в смысле советских революционеров, большевиков, нет — революционер — джадид, так сказать, из вполне достойных… э… э… либеральных революционеров. Ни сам Саттар, ни Ибрагим — бек не войдут под одну крышу с… прок… э — э–э… туркменом… Не смотрите на меня так, сардар Овез Гельды. Это не мы говорим, это они…

— Воз — му — ти — тель — но! — протянул перс.

— Разве, господин Али, мы не говорили, разве не убеждали! А он все свое: не сядет хивинец Саттар за дастархан с разбойником. А у Ибрагим — бека джигиты Саппара Шайтана и Курбана Канучака скот, что ли, угнали… где — то около Андхоя в Афганистане… Баранов угнали…

Овез Гельды вскочил. Трудно было ждать от семидесятилетнего старика такого проворства.

— Змея подыхает от своего яда! Будьте прокляты! Я ушел! — с угрозой просипел он.

— Дьявольщина! — воскликнул господин Али. — Сварливые псы! Обойдемся без его ишанского преподобия Саттара. Обойдемся без Ибрагим — бека. Договорюсь с ними сам. От Самарканда вы, Хужаев? Вы в курсе? Начали! Требую: отбросьте разногласия! Дружба и единение!

— Дружба дружбой, а баранов пасти каждому отдельно, — проворчал совсем тихо Бикешев.

Овез Гельды нехотя уселся. Бахромка его бороды перестала топорщиться.

— Уши мои раскрыты.

Джадид Заккария, даже не привстав, суетливо отвесил каждому полупоклон и быстро заговорил:

— Планом предусмотрены встречи на советской территории с… э… э… с уполномоченным… э — э…

— …С персидским коммерсантом Али. Имею честь, — решительно вставил перс.

— Совершенно правильно, благодарю вас… С персидским коммерсантом Али. Облюбован для встречи город Хазарасп… Отдален. Не на виду… Решение принято центром партии могущественного нашего объединения всех тюрков, обуреваемых ненавистью к власти Советов, «Милли Иттихада», ныне находящимся в Северной Персии в Гёргане. Наш глава и руководитель, идеолог и вождь Мустафа Чокаев и его верные соратники Валидов, Садреддин, Исхаков… решили: нужны и полезны не отдельные случайные встречи… э — э… с… э… э… с коммерсантом Али, а представительный курултай… широкое собрание авторитетных заинтересованных лиц… э… единомышленников… э… с докладом коммерсанта… господина Али.

— К дьяволу курултай! — выдавил из себя Али. — К чертям собачьим грандиозные масштабы! Когда бог раздавал ум, ваши иттихадисты со своим Чокаевым в нужнике сидели. Сделайте любезность — короче!

— Что? Что вы сказали? — переспросил Овез Гельды.

Али говорил на фарси, и присутствующие не очень хорошо его понимали. Они видели только, что он очень недоволен и раздражен.

— Позвольте спросить? — осторожно заговорил джадид и нежно погладил свою крашеную бороду. — Заседание курултая можно открыть?

Али все бегал по каморке и плевался. Истолковав его «ах, тьфу — тьфу!» и сдавленные проклятия как согласие, Заккария приосанился и объявил:

— Заседание хазараспского курултая… э… э… съезда партии «Милли Иттихад» объявляю открытым. Прошу избрать секретаря. Предлагаю кандидатуру товарища, извините, гражданина Тюлегенова. Возражений нет. Гражданин Тюлегенов, прошу вести протокол.

Первым Заккария предоставил слово персидскому коммерсанту господину Али.

Господин Али перестал бегать и плеваться. Он сел и быстро заговорил:

— Чем скорее покончим с разговорами, тем лучше.

А говорил он такое, от чего сразу даже у бесшабашного и свирепого Овеза Гельды глаза на лоб полезли. Да и все остальные сникли, сжались и с испугом уставились на быстро — быстро шевелившиеся гранатовые, яркие по — женски губы перса. Невеселые мысли ползли в голове почтенного «революционера» — джадида Заккарии Давлятманда. В его весьма немолодом возрасте далекое путешествие верхом через пустыню было чуть ли не подвигом. Но кто оценит такой подвиг по достоинству? Спутники и помощники — все его друзья — иттихадисты самаркандцы и ташкентцы — после неудачного сборища в шашлычгой Тюлегена Поэта словчили и предпочли исчезнуть. Сам Мустафа Чокаев и прочие вдохновители и руководители «Иттихада» сидят в своих безопасных и уютных норах — иначе Заккария не мог назвать их место пребывания за границей в эмиграции — и думают только о себе и о своих доходах. Наплевать им, что их полномочный представитель Заккария Давлятманд вот уже целый месяц «жует песок и поливает землю потом». В целях конспирации пришлось отказаться от мягкого вагона и парохода и подвергнуть свое седалище тяжелым испытаниям жесткого седла и болезненной тряски, от последствий которой никакие смягчающие мази и бальзамы не помогали.

И у Бикешева желчь поднялась к самому сердцу. Бикешев пыхтел. Слишком много шашлыка он затолкал сегодня себе в желудок. Его мучила отрыжка. Он мечтал соснуть после обеда, но не успел. А господин Али что — то говорит и говорит… Как хочется спать!

Сон не одолевал Овеза Гельды. Но он не привык думать о высоких материях, а присутствие бия Бикешева и вообще мешало думать. Круглое лицо Бикешева вызывало в Овезе Гельды бурление крови.

Двадцать лет назад, еще при царе, на Мангышлаке во времена туркмено — казахских междоусобиц, Бикешев подло, из — за угла, убил брата Овеза Гельды. И Овез Гельды искал Бикешева все эти двадцать лет. И вот… нашел. Нет, хоть кровь кипит, торопиться нечего. Потерпим. Барану свой курдюк — не ноша, а чем смирнее с виду конь, тем свирепее он лягается.

Овез Гельды не столько слушал докладчика «господина Тьфу — Тьфу» — так он успел мысленно прозвать перса, — сколько раздумывал: пристрелить бия, как только они выйдут из хижины, или устроить ему засаду за первыми же барханами?

Плохо слушал и Тюлеген Поэт. Он совсем сник, потускнел. В большой голове малый мозг. Его голова не вмещала политических проблем. Тюлеген отлично разбирался в делах, касавшихся его кармана. В Тюлегене Поэте прочно сидела торгашеская закваска, унаследованная от его папаши полковника Шейх Али. Миллионер, вятский помещик, богатейший человек Российской империи, полковник Шейх Али Велиев не гнушался, служа командиром драгунского Каргапольского полка, взимать десятирублевками мзду с полковых подрядчиков фуражного довольствия и устраивать им мелкие пакости, когда они забывали дать взятку. Их высокоблагородие Шейх Али Велиев был к тому же скуп. Частенько он напрашивался на пельмени к эскадронным командирам — своим подчиненным, но к себе не приглашал никого. Тюлеген тоже, под стать своему папаше, трясся над копейкой. А тут джадид Заккария рассказал невеселую новость. Оказывается, кашгарские купцы Умар Ахун и Бабакурбанов арестованы на границе Синцзяна. Разорение! Значит, контрабандный опий, принадлежащий Тюлегену, конфискован. В кармане его зазияла дыра, и пребольшая. Заккария Давлятманд тоже пострадал, но что ему… В торговом мире он — слон, а Тюлеген — комар. Комару Тюлегену потерять крылышко ужаснее, чем слону Заккария — все четыре ноги. «Цветок барышей там пышный цвел, но бледен был. Укусом зависти он съеден был». В сугубо практических делах Тюлеген мыслил поэтическими образами. Сейчас он, вероятно, даже не подозревал, что заимствует изречение у великого поэта Востока Бедиля. Но при чем тут Бедиль? Тюлегена обдало жаром… А если… А если Умар Ахун или Бабакурбанов на допросе назовут его имя… Слова «ГПУ», «следователь», «Чека», «прокуратура» вызывали у Тюлегена томление в желудке и слабость под коленками.

Совещание шло своим ходом. Тюлеген нет — нет и слышал именно те слова, от которых ему делалось тошно. Господин Али говорил о вещах, какие интересуют и ГПУ, и прокуратуру, и следователей…

Прежде всего, по словам господина Али, в Советском Азербайджане воссияет свет истины и мусульмане развернут зеленое знамя пророка. В городе Гяндже произойдут события, которые потрясут вселенную. Ожидается появление великого пророка, который подымет массы верующих против советской власти. Большевики потеряют бакинскую нефть, и тогда…

Бесцеремонно Овез Гельды прервал докладчика, чтобы осведомиться: правда ли, что в Баку среди кызылбашей — азербайджанцев распространена ересь шиитов*, и если, как он и сам знает, это правда, то не лучше ли не надеяться на подлых кызылбашей, ибо для правоверных шииты хуже собак, а известно, будь у собаки стыд, она штаны бы надела. Есть даже фетва** семидесятилетней давности. Ее нашли в священных книгах муфтии Бухары и Самарканда, во главе со знаменитым Шамс — эд — дином Герати. Почтения фетва, мудрая фетва, разрешающая правоверным суннитам — туркменам во время аламана*** захватывать в плен вероотступников — шиитов, обращать их в рабство, держать в невольниках и продавать на базарах, ибо шииты, по мнению мусульманских муфтиев, ничем не отличаются от скота…

_______________

* Ш и и т ы — мусульманская секта.

** Ф е т в а — религиозное предписание.

*** А л а м а н — военный набег.

Поспешно, но со всей любезностью господин Али призвал сардара Овеза Гельды первоначально сварить слово во рту, а потом уже выпускать наружу. Шииты — тоже мусульмане. В борьбе с кяфирами все мусульмане хороши. Сам он — Али — шиит, но лучше проверенный сатана, чем непроверенный ангел. И не припомнит ли сардар Овез Гельды, что, презрев лет сорок назад исламскую веру истинную, он сам принял христианство и…

Овез Гельды счел за лучшее пропустить мимо ушей неприятное напоминание перса и поднял крик: фетва насчет шиитов есть. Болваны те, кто не верят. Они не стерли еще со рта молоко, поссав материнскую титьку. Всего пятьдесят лет назад от топота копыт коня Овеза Гельды дрожали персидские города, купались в своей крови персидские сарбазы, выли на базарах Хивы белотелые персидские девушки, захваченные овезгельдыевскими молодцами в Хорасае. И пусть лопнут у того глаза, кто посмеет сказать, что это было неугодно аллаху. Он, Овез Гельды, всегда имел в подкладке своей папахи фетву, написанную рукой святого муфтия Шамс — эд — дина Герати. Овез Гельды ее сам не читал — слава аллаху, ему было не до грамоты! — ум не на бумаге, а в башке; но ему читали вслух ту фетву крючкотворы муллы.

Господин Али попросил сардара не отвлекаться и не прерывать его. Господин Али счел возможным обратить внимание на чрезвычайную важность единства мусульман. Сунниты и шииты должны объединиться. Грызться предоставим собакам. Дружба — стекло, разобьешь — не починишь! Обстановка благоприятствует делу правоверных. Шах Персии — шиит, но он покровительствует суннитам. Шах недоволен Москвой. Недавно его величество посетил кочевья туркмен геокленов и иомудов в Туркменской степи, отдохнул в своем имении Ороми Джон, близ Гёргана, беседовал с руководителями «Иттихада» и с самим Мустафой Чокаевым, осчастливил своим вниманием города Гёрганской провинции — Бендер Гяз, Бендер — шах и главную иомудскую крепость Гюмиш Тепе, а также селения Ак — Кала и Гумбет. Он обласкал джаффарбайских ханов, перебежавших из Советского Союза в Персию, и благожелательно выслушал их жалобы на советские власти. Шах обещал помощь белоэмигрантам в знаменательный день, когда пробьет барабан надежды. А он пробьет с часу на час!

Овез Гельды не удержался и снова заворчал. По мнению его, персидские шахи всегда оставались и остаются исконными врагами туркмен, а туркмены говорят: «То, что враг говорит, делай, но то, что враг делает, не делай!»

Господин Али невозмутимо продолжал:

— Его величество шах проследовал далее через Буджнурд и осчастливил своим пребыванием священный город Мешхед. И вдруг там раскрылся заговор против его священной персоны. Жандармы схватили полтораста бесштанных ремесленников. Шах разгневался на бунтарей и загорелся местью. И заговор и гнев шаха только на пользу делу. В Мешхеде на складах английских тортовых фирм лежит сколько угодно английских превосходных винтовок для правоверных, не любящих большевиков. Персидская пограничная охрана глуха и слепа, когда это нужно.

Персидские пограничники, по мнению Овеза Гельды, всегда были глухи и слепы. Персидские солдаты вообще хороши только как живые мишени туркменским юношам, обучающимся стрельбе из винтовки…

Господин персидский коммерсант, очевидно, решил не обращать внимания на желчные выходки старика.

— В местности между Мешхедом и Гератом, — сказал он, — собралось очень много бахарденских, кешинских и бехелинских баев, помещиков и скотоводов, уважаемых ашхабадских и мервских купцов, вождей племен, владельцев кяризов*, людей «белой кости», бежавших от притеснений советской власти. Все они вооружены и имеют прекрасных коней. День и ночь они не спят и не дают спать советским пограничникам. Наступит час, и туркмены, оседлав своих коней, ударят по городам Туркмении. Славные походы Джунаид — хана у всех свежи в памяти.

_______________

* К я р и з — подземный канал, выводящий воду на поля.

Джунаид! Дался всем Джунаид. Овез Гельды не мог сдержаться, чтобы не излить капельку яда. Пока правда придет, нож всем глотки перережет. Прошлая слава — увядший цветок. Джунаид — хан нежится на шелковых коврах во дворце Кафтар — хане в двух фарсахах* от Герата, а он, Овез Гельды, проливает пот и кровь на тропах войны. Золото и в грязи блестит. А когда начнутся дела всерьез, Джунаид — хан, конечно, первый явится в Хиву и, по своей привычке, сожрет лучшие куски из добычи.

_______________

* Ф а р с а х — примерно 7–8 километров.

Господин Али напомнил сардару про Ишик — хана. Сын волка пустыни Джунаид — хана молодой Ишик известен своей безумной храбростью. Сам Джаббар ибн — Салман сказал про Ишик — хана: «Мальчишка, а острый!» Ишик — хан в последнее время совершил десятки налетов на колхозы, железнодорожные станции и колодцы. И все успешно.

Какое дело Овезу Гельды до какого — то Салмана? Что ему, Овезу Гельды, тыкают в нос джунаидовским щенком Ишик — ханом? Собачонка он, пустолайка! В стране, где нет коня, и осел — его высочество принц. О!.. Крепость из перьев городят с этим Ишик — ханом.

По дипломатическим соображениям господин Али уклонился от комментариев по поводу перьев и крепости.

В Афганистане сейчас правит мудрый в деле возвеличения ислама король. Глуп, кто думает, что он недоволен генгубом Герата Абдуррахим — ханом, помогающим туркменским эмигрантам. Шептунам в Герате не поздоровится. Шептунов по приказу Абдуррахим — хана прибивают за ухо к столбу на площади Чорсу. Абдуррахим — хан покровительствует борцам за веру. Пустыня скоро почернеет от папах туркменских всадников. А белуджи хана Керима? Сабли их занесены над головами большевиков. Сардар Овез Гельды несправедлив к Джунаиду. Джунаид — хан и не думает нежиться на коврах в Кафтархане. Судьба оказалась неблагосклонной к старику. Он получил ранение в стычке с разъездом красных. Его отвезли в Хорасан в Баге Багу. Там он лечится и набирается сил. Младший сын Джунаида Ишим съездил на советскую границу в Бала — Мургаб и привез отцу письмо от Ишик — хана. В письме Ишик — хан сообщает об успешном завершении похода на Хиву. Со своими всадниками и двумястами верблюдов добычи он отдыхает близ железной дороги. Ишик — хан спрашивает, прорываться ему через границу или ждать начала вторжения Джунаида в Туркмению. Нет, Овез Гельды несправедлив к Ишик — хану. «Зеленый, но отчаянный. Не собачонка, а собачина настоящий!»

Но желчные излияния Овеза Гельды не так — то легко было остановить. Разве не знает господин Али этого сатану белуджа Керим — хана? И его и его сумасшедших головорезов надо живыми закопать, а не брать в друзья. У туркмен с белуджами столетние счеты. Он, Овез Гельды, немало порубал на мосту Ташкепри близ Кушки увальней белуджей, когда сорок пять лет назад помогал генералу Комрову воевать с афганцами. Шеи белуджей хорошо помнят острия текинских сабель. Да и афганцы помнят. Нет мира между туркменами и афганцами, туркменами и белуджами.

Хорошо иметь за плечами семьдесят лет, но плохо иметь старческую память. Господин Али напомнил Овезу Гельды, что, спасаясь от революции, сам он нашел прибежище для своих соплеменников и тысячных стад каракульских овец в Афганистане и пребывал там под мирной сенью мусульманского государства.

Овез Гельды досадовал все больше. В провинциях Мейменэ и Андхой туркмены под мирной сенью дошли до того, что у них не осталось ни одной юрты и пришлось закопаться, словно кротам, в землянки. Вместо мяса туркменские женщины варят в котлах кожаные пояса своих мужей.

Господин Али удивился таким кислым словам. Он думает, что глаза сардара Овеза Гельды затуманены неразумным гневом. Кто вспомнит старое, тому и глаз вон. Генгуб Герата Абдуррахим созвал секретно в конце прошлого года видных хакимов и вождей племен. На почетном месте сидели Джунаид — хан (он тогда был еще здоров) и Керим — хан, а также пять достойных представителей туркменской эмиграции. И Джунаид, и Керим — хан, и все вожди пили из одной пиалы и ели плов из одного блюда. Мирно посоветовавшись, они решили по отдельности прорваться через советскую границу у Зульфикара мимо погранзастав Пуль — и–Хатун, Чакмалы, Ченги, Ак Рабад, Ислим Чешме, пройти в глубь песков и там объединиться. Абдуррахим — хан отпустил Джунаиду и Керим — хану для их всадников деньги, одежду, корм лошадям. По приказу английского генконсула Томсона из Мешхеда доставили сто ящиков винтовок с такими прицелами, что можно стрелять по аэропланам. Отличные винтовки! По совету Томсона гератские власти возвратили белуджам оружие, которое отобрали у них, когда они бежали из Советского Союза. Сердце Керим — хана горит против Советов огнем мести. Дружбе между Керим — ханом и Советами конец. Большевики наступили на хвост змее. Теперь Керим — хан — враг Советов.

Овез Гельды поинтересовался: долго ли ему придется еще слушать про белуджей и афганцев?

Господин Али удивился: что может питать слепую вражду между туркменами, персами, афганцами, белуджами? Рознь надо отбросить. Армия ислама под верховным командованием Ибрагим — бека готова перейти Аму и предать огню и мечу нечестивый Таджикистан.

Овез Гельды устал отвечать и зевнул. Господин Али тогда обратился к Заккарии. Настал час решений. Хотелось бы знать, что делают единомышленники в Ташкенте, Бухаре, в Атрекской степи, на Памире, в Ферганской долине.

Заккария пожелтел еще больше и поспешил заверить, что все идет по плану. Народ разъярен. Отмена нэпа вызвала недовольство всех, кто посвятил себя благородному занятию — торговле. Колхозы — проклятие! Дехкане восстают против колхозов с оружием в руках. Священно право собственности! Горе большевикам, посягающим на землю и рабочих быков. Хлопок сеять никто не желает. Трактора ломают. Кооперативы разбегаются. Мусульмане отказываются посылать детей в советскую школу. Религиозные святыни осквернены. Так называемое движение за «раскрепощение женщин» вызывает ненависть у всех. Женщины не желают сбрасывать чадру, открывать лица. Борцы за правду саботируют и вредят на заводах и в советских учреждениях. Даже в правительстве Узбекистана, Туркмении, Таджикистана есть свои люди, озлобленные, ненавидящие Советы. В час мщения они возьмут бразды власти в свои руки. Русским кяфирам не поздоровится. Тем, кто останется в живых, предложат убраться из Туркестана в двадцать четыре часа…

Многословная речь Заккарии вызвала у господина Али зуд нетерпения. Он не выдержал и прервал ее. Господин Али предпочел бы знать, что делается для обезвреживания гарнизонов Красной Армии. Важно, чтобы одновременно с вторжением в Советский Союз исламского воинства подняли вооруженный мятеж против Советов узбекская дивизия в Самарканде и туркменская кавалерия в Мерве. Удалось ли подговорить мусульманских солдат и командиров? Что делается для… устранения русских начальников?

Почему — то на Заккарию напал кашель. Увы, разлагающее влияние коммунизма в среде неустойчивых батраков и бедняков дало свои плоды. К несчастью, в мусульманские подразделения Красной Армии тоже просочились нечестивые идеи. Всякие «политзанятия», «азбуки коммунизма», «ликбезы» сеют неверие. Но следует возлагать надежды, что мусульмане останутся мусульманами, несмотря ни на что… Снова Заккария закашлялся. Наконец он задал вопрос: а можно ли… в случае, так сказать, всеобщего… так сказать, восстания… надеяться на помощь из… Пешавара или Дели? Серьезную помощь… военными, вооруженными силами, артиллерией, авиацией.

Яркие краски гранатово — малиновых губ господина Али почему — то поблекли, да и повелительные нотки его голоса сделались потише. Очевидно, господин Заккария имеет в виду вооруженное вмешательство англичан по типу военной миссии генерала Маллесона в 1918 году в Ашхабаде. Да, вполне вероятно. Государственные деятели Англии считают себя свободными от обязательств перед большевистской кликой в Москве. Господину Давлятманду, очевидно, известно из журнала Чокаева «Ени Туркистон», что британское военное министерство придает Средней Азии первостепенное значение. Изволит ли господин Давлятманд читать некое издание «Бюллетень прессы Среднего Востока», выпускаемое большевиками в Ташкенте?

Заккария поспешил заверить, что он находит унизительным читать по — русски. Для него, истого тюрка и мусульманина, все, что исходит от большевиков, запретно.

Напрасно! Надо знать мысли врага, уметь вовремя разгадывать его намерения. В «Бюллетене» есть немало полезного. «Бюллетень» печатает информацию из «Таймса», «Бомбей кроникл», «Сивил энд Милитери газетт», «Ниир Ист» и других. Если бы господин Заккария проявлял больше любопытства, он узнал бы, что сэр Лэминг Уортингтон Эванс, военный министр Англии, совершил недавно длительную поездку по Индии, и в частности по Северо — Западной провинции. Министр инспектировал индо — афганскую границу от Кветты до Пешавара, а также район, прилегающий к советскому Памиру. Сэр Эванс предпринял многотрудное путешествие отнюдь не ради охоты на муфлонов. Он инспектировал расквартированные в Северо — Западной провинции семьдесят тысяч штыков англо — индийских отборных войск. Министр неоднократно встречался с полковником Лоуренсом — Шоу, известным в прошлом некоронованным королем Аравии, а ныне крупным специалистом по бомбежке с аэропланов. Воздушный флот Индии по совету Лоуренса — Шоу усилен двумя эскадрильями аэропланов. Строятся новые аэродромы в непосредственном соседстве с советской границей. Мудрые вещи высказал министр сэр Эванс. Сама по себе полоса независимых племен имеет для англичан малое значение. Независимые пуштунские племена Северо — Западной Индии являются лишь второстепенной помехой для нападения англо — индийских сил на советскую Среднюю Азию. Всегда можно найти общий язык с вождями и эмирами. К золоту они неравнодушны. За золото можно обеспечить их нейтралитет, а может быть, и вооруженную помощь. Основная задача — перебросить без потерь англо — индийские соединения через Афганистан, к границам СССР.

Все, что говорит господин Али, очень важно и обнадеживающе. Но может ли господин Али дать заверения, что Англия пошлет свои воинские части именно теперь, когда великие силы ислама объединяются и намерены вторгнуться в Туркестан? К несчастью, ни в двадцатом, ни в двадцать втором англичане не выполнили своих обещаний и не прислали ни своих солдат, ни пушек Энверу и Сами — паше и обрекли армию ислама на поражение. Басмачи воевали как могли. Что в котле, то и в ложке. Да и Ибрагим — бек, а позже Фузайлы Максум от англичан не получили серьезной поддержки. Пообещали муку, которую унес ветер. Лай псов льва не беспокоит.

Господин Али вежливо, но резко возразил Заккарии. Он позволил не согласиться с ним. Неужели так ничтожны храбрецы Джунаид — хана, что их уподобляют собакам? А воины Ибрагим — бека? Помощь Энверу и Ибрагиму обошлась Англии в миллионы фунтов стерлингов золотом. Надо полагаться и на свои силы. Чужой осел всегда кажется сильнее своего. Но Лондон отдает отчет, насколько большевистская революция усложнила положение на всем Востоке.

Заволновался под своей шубой Бикешев. Чего заседать и совещаться? Кто хочет воевать? Лучше казахские бии уйдут со своими стадами в Персию, пусть только туркмены не мешают пройти через Каракумы… Простые казахи «черная кость», — чтоб им пусто было! — не хотят воевать против Советов. Ох, и тут большевики наинтриговали, а бийские сынки не любят стрельбы и сабель. Ничего не поделаешь — надо уходить. Большевики не простят бию Досхон Ахуну, что он приказал убить советских работников, приехавших на Устюрт из Актюбинска уговаривать казахов вернуться. Что же скажет господин Али?

Господин Али страшно заволновался. Извините, он не согласен с Бикешевым. Бикешев ничего не понял. Казахам нечего думать о Персии. Надо оставаться на своих устюртских кочевьях и воевать против советских работников. С помощью сильной Англии победа над большевиками обеспечена. Казахи под эгидой Англии заживут спокойно и сытно в своей степи.

Бикешев не знал, что такое «эгида». Ему определенно улыбалась мысль взять вот так, всей пятерней, за глотку всю «черную кость», забывшую стыд и совесть, прижать, придушить, чтобы пикнуть не посмели, но… воевать… Бикешев поежился, и глаза у него забегали.

Господин Али зашагал по комнате, заплевался. Непреклонность! Беспощадность! Разогнать колхозы, железом вколотить в головы принципы священной собственности! Разорить государственные хозяйства, раздать ценности верным сынам ислама, распахнуть двери государственных и кооперативных магазинов! Не знать жалости к коммунистам и служащим советских учреждений! Большевики беспощадны! Когда скорпиону дают власть, он жалит день и ночь. Пусть погибнут невинные, но во что бы то ни стало надо искоренить коммунистический дух. Все, что делает советская власть будь то хорошее или плохое, — плохо. Избивать трактористов! Ломать трактора! Вытравлять хлопок! Жечь хлеба! Но с простыми кочевниками надо за все расплачиваться. Надо собирать дехкан и с молитвой разъяснять, кто им враг, а кто друг и брат.

Слова господина Али, хотя лицо его излучало доброту и ласку, пахли кровью.

Но тут испугался Тюлеген Поэт и робко напомнил: «Кто много аллаху молится, тот без хлеба остается…»

Пусть! С голодными, по мнению Али, легче договориться. Голодный злее, голодный слушается брюха. И когда армия ислама привезет с собой рис, муку, пригонит баранов, посмотрим, что останется от советской власти в Туркестане…

«Революционера» Заккарию заинтересовало, а кто займется распродажей привезенного из — за границы хлеба, мяса, английских товаров. И ксати… о белой нефти на Мангышлаке в заливе Кайдан. Нельзя ли закрепить, так сказать, небольшую концессию… учредить фирму, скажем, «Каспийская нефть Давлятманда и К°". Господин Али заверил, что реализацией материальных ценностей, — конечно, по справедливой цене, извольте не беспокоиться, займутся достойные люди, имеющие соответствующий коммерческий опыт. А что касается нефти… Что же, вполне возможно. Когда с большевиками покончат…

«Революционер» Заккария удовлетворенно вздохнул. Он поинтересовался о ценах на рис и мануфактуру в персидском Хорасане, но господин Али невежливо прервал его и снова захлебнулся в словесном потоке:

— Советский Союз желает взбудоражить народы Востока. Нельзя не признать: тюркское, персидское и индусское население — речь идет о черни с поразительной готовностью воспринимает коммунистические идеи. Присутствующие здесь господа знают силу большевистской отравы. Нужно противоядие. Оно есть. Старое, но испытанное. Это басмачи. Все помнят грозные походы Энвера и Сами — паши на земли Бухарского эмирата. В старину слово «басмач» отождествлялось с грабителем. Но мало ли что. В глазах истинных мусульман басмач — борец против неверных. Он подобен арабскому «муджтехиду», правоверному, совершающему «джихад»* — священную войну. Стоит подумать. Следует освежить в памяти людей название «басмач» и поднять зеленое знамя пророка. Тогда легко будет заполучить благосклонность у исламских государств и народов. Помочь единоверцам сочтут своим священным долгом мусульмане всего мира — индусы, афганцы, арабы, турки. А Англия всегда пеклась о процветании мусульманства…

_______________

* Д ж и х а д — война за веру у мусульман.

Возможно, господину Али меньше всего следовало углубляться в политические дебри. Он и сам устал. Бикешев закрыл глаза и откровенно посапывал. Овез Гельды надвинул свою великолепную шелковистой шерсти папаху на лоб и давно уже видел прекрасный сон: он летел на ветроподобном своем кровном текинце по барханам и уже который раз снимал своей дамасской саблей голову с плеч труса Бикешева. «Революционер» Заккария, сохраняя на желтом лице выражение самого наряженного внимания, мыслями унесся далеко. Он видел сегодня у одного перекупщика преотличные каракулевые шкурки, подлинную драгоценность, нечто вроде серебристо — серого огня, и обдумывал, как бы вернее переправить их за границу. Тюлеген Поэт плохо разбирался во всех хитростях политики, хоть был образован и начитан — он в свое время словчил и успел проучиться в Университете народов Востока целых два года, пока его не разоблачили, — но сейчас он думал о конфискованном на границе Синцзяна грузе опиума, пропавших барышах, о том, что инспектор финотдела не дает ему жизни и душит его шашлычную налогами и что плов, который он приготовил во дворе для важных гостей — делегатов хазараспского курултая, — наверное, давно уже перестоялся и потерял свой вкус.

Поэтому с ликованием воскликнул он: «Готов! Готов!», когда уставший от собственного красноречия персидский коммерсант Али объявил, что пора ужинать.

— В решениях, — сказал он, — нет нужды. Решения уже приняты теми, кому надлежало их принимать.

Через минуту на фаянсовом блюде уже дымился плов. Острые запахи защекотали в носу Овеза Гельды. Он проснулся и чихнул.

— О — а–у! — зевнул он. — Благодарение аллаху, кажется, господин Тьфу — Тьфу запрудил арык своего красноречия.

Выпутался из лохматых зарослей своей шубы и Бикешев. Жадность, с которой он принялся за плов, взбесила туркмена.

— Ему о душе думать, а он желудок набивает, — проворчал он и, отодвинувшись, тщательно принялся вытирать сальные пальцы о голенища своих кавказских сапог.

— Кушайте! Прошу! — приглашал Тюлеген Поэт. — Плов настоящий! Ургенчский!

— Не могу! — воскликнул туркмен. — Не могу есть из одного блюда с мертвяком.

Зловещий намек не испортил аппетита Бикешеву. Он с наслаждением ел, засовывая в рот большущие катышки риса.

— Мрм — мрм, — мурлыкал Бикешев, наслаждаясь не столько пловом, сколько самим процессом еды.

Брезгливо смотрел на него сардар.

— О карающий! До каких пор этот боров не сообразит, что он всего лишь лисица в когтях льва смерти.

Господин Али раскрыл рот, чтобы остановить туркмена, но почему — то ничего не сказал. Вскочил с паласа и забегал по каморке. И снова послышалось его «ах, тьфу — тьфу!». Где — то лаяла собака.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Совершил преступление кузнец в Балхе, а голову отрубили ткачу в Шуштере.

П е р с и д с к а я п о с л о в и ц а

Погоня или… случайные всадники? Нелепое совпадение или… напали на след?

Мысль назойливая, неприятная. Она могла возникнуть и не у такого бывалого пустынепроходца, как цветноглазый дервиш. Он не без самодовольства считал себя большим докой во всем, что касается пустынь Туркестана и Ирана. Когда идешь по пустыне, петляешь среди барханов, ступаешь мягко, по — кошачьи, то молишь о ветре, чтобы замело твои следы.

А может, никакой погони нет? Может, все только плоды мнительности?

Слишком долго ходит барс по пустыне, слишком часто приходится ему оборачиваться на шорох, чтобы увидеть… Разное приходилось видеть. И часто такое, от чего стыла кровь, а малейший волосок на теле вставал от ужаса. Не жить барсу без барсовых привычек.

Нет, это не случайность. По следу идут. Вон ползут по холмам жучки — всадники. Кто? Зачем? Напрасный вопрос.

Степь Даке Дулинар — хор не хранит следов. Что такое «даке»? Это высохшая в камень глина, которую не берут даже шипы подков.

А может быть, и не всадник… Может быть, это куланы — дикие ослы. Они здесь водятся. Или джейраны. Далеко. Простым глазом не разглядишь. Нет, определенно всадники — преследователи.

И что они знают? Знают ли они, за кем гонятся?

Жеребец Зульфикар шагает ровно и плавно. Сзади пешком идет Сулейман, житель каменной хижины из Чах Сеистана, воин Ленина, как он себя называет.

Сулейман — простой, неграмотный перс. Всю жизнь он пахал в Хорасане отцовскую землю, отдавал три четверти урожая земиндару Али Алескеру, платил еще налоги. Когда он говорит о налогах, то чернеет лицом. Много налогов: за поливную землю семнадцать рупий, за сад четырнадцать, за виноградник пятнадцать, за клевер девятнадцать, за пастьбу коровы на выгоне восемь, за лошадь, за корову, за ишака, за… Да разве все вспомнишь? А налог «кали пули» за освобождение от солдатчины, а «сарона» подворный налог, а «модар сочма» — налог на вдов и сирот, хоть все знают, что вдовы и сироты не получат от этого налога и ломаного гроша. За все дерут налоги. Даже с покойников за саван… «Где закон?!» — кричат земледельцы. «Если не установлено законом, — посмеивается налогосборщик, то и не запрещено». Попробуй не согласись. А еще «смазывание медом взяток губ жадности старосте». Прибыл чиновник в селение — раскошеливайся на угощение. Праздник пришел — поднеси. Женитьба чиновника, рождение сына, обрезание, сбор урожая — плати. А еще мирабу, а еще имаму мечети, а еще должностным лицам в селении — катибу, миршабу и разным другим. Все протягивают руку жадности. Так было и так будет. На то воля и предопределение всевластного.

Но в один из дней повеяло с севера новым. Больше не пожелал Сулейман держать шею повиновения в ярме приказания и носить в своих ушах кольца рабства. Сулейман не послушал слова угрозы и гнева, которые читал в мудреной книге в мечети краснобородый мулла, чтобы замутить мозги людям. Сулейману не замутил. Забыл он цепи подчинения, не стал выполнять приказы, обязательные для бедных и не обязательные для богатых. Пошел искать счастья с ружьем в руках… Но затоптано красное знамя в пыль. Теперь горячие вздохи Сулеймана не разогреют бездыханные тела друзей. Много перенес Сулейман, но в груди его теплится искорка. Даже в изгнании он лелеет надежду. Вот почему Сулейман не прогнал от порога дервиша, не наябедничал на него старосте. Он поднес страннику чашку воды и отдал ему свою праздничную одежду. Вывел из тайника, вырытого в овраге, своего жеребца Зульфикара, посадил на него дервиша и повел через границу в Персию, рискуя своей бесшабашной головой. Нет, с таким спутником не надо сейчас дервишу ежеминутно оборачиваться и дрожать за свою шкуру.

Сзади шагает Сулейман и под полой рваной одежды сжимает в руке нож. Удивительный Сулейман! Он даже не спросил, кто он, этот дервиш, и почему он скрывается. Раз скрывается от властей, значит, не хочет — как там сказано в книге краснобородого муллы — «вдеть голову в ярмо приказаний».

Но Сулейману достаточно знать, ты — товарищ, нам с тобой по пути. Жизнь за тебя отдающему — душу отдай!

Очень хорошо, когда спина у тебя защищена, прикрыта верным другом. Сулейман — друг, хороший друг.

Но по пятам гонятся. Вон они на склонах холмов — черные жучки. Не иначе — жандармы… Неужто они напали на след?

О деле знал только тот, кто посылал его. Неужели он? Нет. Он вне подозрений. Значит… Предатель!

Его провели, как мальчишку, его, в бороде которого пробиваются белые пряди. Стой, не злись! Ум не в годах, а в голове. Сохранить ясность ума!

«Глубокое море не замутится от брошенного камешка. Мудрец, который стал бы сердиться, — мелкая вода».

Да, красиво звучит это изречение Саади по — фарсидски. Музыка мудрости. И все же — сердись не сердись, а ты сейчас — только муравей, который барахтается на дне медного тазика. Тебе осталась ловкость. Про силу забудь!

Привстав на стременах, дервиш снова и снова вглядывается в даль.

Без края слепящей белизной по левую руку залегла соль сухого озера Немексор, источающего жар и запах тухлятины. По правую руку тощие бурые плоскости упирались в аспидные вершины Хештадана. Впереди темнело пятно. В нем угадывался зеленый рай Паин Хафа с его кристальными струями и божественной тенью садов. Но до тени и струй ехать и ехать под обжигающим дыханием соляного болота, по бурым кишащим змеями кочкам безводной степи, мимо холмов, где спешат на лошадях вездесущие фарраши. А позади, за спиной, путь к отступлению отрезан пограничной стражей.

Муравей на донышке тазика!

Дервиш слез с жеребца и ладонью похлопал его по запыленному крупу.

— «Место, на которое я ступаю, глубокое. Место, на котором я сидел, мелкая яма. В одной руке у меня — поворотка… В другой руке — острастка», — проговорил, чуть усмехнувшись, дервиш, поманил Сулеймана и протянул ему конец узды и нагайку: — А теперь… забирай своего быстроногого Зульфикара!

— Что вы говорите, господин дервиш? Я не понял, господин. Осмелюсь спросить, что?

— Эх, а еще природный конник ты, друг Сулейман. Каждый всадник знает загадку о стремени, седле, узде и нагайке. Каждый туркменский бесштанный мальчишка загадает и разгадает загадку.

— Вы еще можете шутить, господин, сейчас, когда… — Сулейман даже прижал руку к груди, бронзовеющей в прорехе среди лохмотьев. Бедный житель камней выражал восторг перед храбростью цветноглазого дервиша.

— Где пост фаррашей? — спросил дервиш.

— В одном пешем переходе.

Злоба сразу изуродовала красивое лицо Сулеймана. Уши его не терпели слова «фарраш» — «жандарм».

Очертив пальцем круг горизонта, дервиш с ухмылкой сказал:

— Тазик со скользкими боками, а? А я муравей. Лапки только скользят, а выбраться не может.

Он вскинул глаза, усмехнулся так широко, что молодые зубы его блеснули в гуще бороды, и сказал:

— А теперь забирай своего Зульфикара и вспоминай обо мне. И я постоянно буду поминать тебя в молитвах.

Но Сулейман не торопился брать поводья своего Зульфикара. Его рука легла на круп жеребца рядом с рукой дервиша. Так и поглаживали две руки золотистую шерстку дружно и согласно в лад мыслям.

Хорасанское южное солнце грело совсем по — летнему. На губах оседала соль, по лицам катился свинцовыми каплями пот, а дервиш и Сулейман думали.

Первым нарушил молчание дервиш. Он поймал руку Сулеймана и до боли сжал ее:

— Через соль я пройду?

— Соль — тонкий лед. Человека не держит. Под коркой черная грязь. Глубокая, с головой.

— Я здесь ходил и прошел. Давно. Прошел — таки.

Сулейман встрепенулся:

— Выше лошади, ниже собаки? Что такое?

— Шутишь?

— Ага. А вы смеялись: «Сулейман непонятливый. Не разгадает детскую загадку». Вот теперь попробуй разгадай мою.

— Пожалуйста! Выше лошади, ниже собаки — это седло.

— Ага! А кто в седле, тот выше лошади. Здорово! Если поехать верхом, грязь не страшна.

— Нет, конь через Немексор не пройдет, завязнет, пропадет. Все! Забирай Зульфикара. И мир с тобой!

Тверд был в своем решении цветноглазый дервиш, но еще упрямее оказался персидский крестьянин Сулейман. Он не пожелал оставить дервиша одного в степи. Он заставил его снова сесть на Зульфикара.

И когда на следующее утро предрассветный сумрак разорвал пронзительный крик того, у кого голос — труба, нос из железа, борода из мяса, спутники мирно храпели, братски накрывшись затрепанной чухой Сулеймана на постоялом дворе, расположенном близ колодца Сиях Кеду у самого берега Немексора. Поздно ночью они добрались до него и расположились в узкой и темной, как яма, каморке, поближе к воротам на всякий случай…

Однако проснулся дервиш не от «кукареку» господина бодрствования, как в Хорасане почтительно величают даже самого замурзанного петуха. Хоть он вопил громче немазаных колес десятка арб, сон путников был непробудным.

Дервиша заставил проснуться тихий женский шепот за дверью.

— Он спит еще…

— Что он решил насчет девочки?

— Он ничего не говорил.

— И что же?

— Он дал мне золотой и приказал, чтобы я дала девчонке свою грудь.

Говорили тихо, чуть слышно, две женщины, но их шепот заставил дервиша сесть.

Он сразу же вспомнил все, что произошло вчера вечером. И он не мог не выругать себя. Он безрассуден, он делает непростительно промах за промахом. Эх, старуха, земля — потаскуха! Она отдается любому. Кто же ищет у нее честности? Ты глупец. Размякший, разнюнившийся глупец. Ты мягкотелый и не прогнал Сулеймана. Ты благородный — и не отнял у него жеребца. Ты добросердечный, и теперь от самого Мешхеда до Исфагани прослышат об этой девчонке. Ты вспыльчив — и поссорился с афганским вельможей. И все будут гадать, кто же этот благодетель, и фарраши бросятся за тобой по пятам.

…Вчера после долгих пререканий с Сулейманом они решили продолжить путь на запад по берегу озера Немексор. В сгущавшихся сумерках они с трудом приметили кучку хижин, черневших на белой соли. «Селение, — сказал Сулейман, — называется Сиях Кеду». Их нисколько не обрадовало, что они наткнулись на жилье. Кто его знает, а вдруг в хижинах притаились жандармы и следят за каждым их движением — в пустыне далеко видно. С перепугу Сулейман предложил: «Пойдем через грязь… Попытаемся». Они спустились на твердую как камень соль, но уже через сотню шагов копыта Зульфикара продавили корку, и в брюхо коня брызнула холодным фонтаном зловонная грязь. С каждым шагом делалось глубже. Зульфикар трусливо фыркал. Сулейман барахтался в грязи, дошедшей ему почти до груди…

Они выбрались обратно на берег, обсохли, кое — как пообчистились и поехали, когда наступила ночь, к Сиях Кеду. Во тьме краснел огонек, суля ужин и… опасности. Лаяли собаки, и ветер бросал на растресканные губы соленую пыль.

Дервиш сразу осадил жеребца и прошептал: «Плачет?!»

Порыв ветра донес тоненький крик.

— Шакал? — чуть слышно прошелестел голос Сулеймана.

— Нет! Не шакал…

Остановив лошадь, дервиш слушал. Надо было ехать, а он слушал. Крик повторился. Сердце сжало непонятное. Действительно непонятно. Чего он стоит, чего он слушает? Но кричит ведь ребенок, жалобно плачет совсем крошечный ребенок. Как он сюда попал? Кругом соль и песок, шакалы, дикие собаки… А ребенок лежит на песке, один во тьме, под равнодушными звездами. И около него нет матери. Почему — то дервиш сразу решил, что ребенок один, что матери около него нет. Почему он так решил? Почему у него так сжалось сердце? Почему он открыл доступ чувству жалости в свое сердце, он, суровый, даже жестокий человек?

Да, он безжалостен, черств. Жизнь отучила его от жалости, от чувств. Жизнь его — красный горячий ветер хамсин. А разве хамсин что — нибудь чувствует? Ребенок плачет, а он едет мимо, он, горячий ветер пустыни, которому нет дела ни до чего живого. Он должен ехать мимо. Он проедет мимо. Пусть сто тысяч детей, брошенных матерями всего мира, пищат, вопят, кричат! Он проедет мимо и не даст чувствам забираться в кусок мяса, который зовется сердцем.

Дервиш слез с лошади и, вглядываясь под ноги в белизну соли, осторожно зашагал на жалобные звуки. Обоняние его ощутило смрад. Чернели на соли черепки, тряпки, железки. Очевидно, здесь находилась свалка селения Сиях Кеду, потому что совсем недалеко чуть вырисовывались в темноте глиняные мазанки. Сельская свалка мусора. Что это? Дохлая собака и… рядом что — то шевелится и пищит жалобно, тоненько. Сердце сжалось, и он инстинктивно протянул руки и выхватил из мусора комочек шевелящейся плоти.

Он повернулся и пошел туда, где его ждал Сулейман с конем. Он ругал себя, свою жалостливость, свое легкомыслие, беспечность. Он привлечет внимание чужих глаз, чего нельзя делать ни в коем случае. Так ловко он провел пограничную стражу и фаррашей и вот снова сам наводит их на свой след.

Он шел с ребенком на руках, а Сулейман плелся сзади, ведя на поводу Зульфикара и тихо ругаясь.

Они почти ощупью нашли ворота и вошли во двор. И все тотчас завертелось, закружилось. Хор голосов, лай собак, плач ребенка, женские вопли, смех — все смешалось. Они попали в караван — сарай.

Над дервишем и Сулейманом издевались. Хозяин караван — сарая Басир, опухший, с двухмесячной щетиной на щеках, пустил соленую шуточку. Молоденькая женщина, Гульсун, дочь хозяина, сказала с мудростью, достойной библейской жены: «Зачем тебе девчонка, дочка какой — то сучки?.. Выбрось ее обратно, откуда взял». И тут все наперебой принялись галдеть. Видно, странник не здешний, раз не знает обычая: у кого в семье много голодных ртов, нет греха придушить новорожденного. А уж девчонку и подавно. Лучше пусть она не увидит дневного света, чем потом станет позорить седину отца, отдаваясь чужеземцам на обочине дороги. Пусть уж девственницей прекратит свою никому не нужную, никчемную жизнь.

А он подобрал из пыли девчонку. Что он хочет с ней делать? Ведь ей месяцев шесть. Она без материнского молока не протянет и недели.

Тут вмешалась еще одна женщина, очевидно знатная дама. Она вышла из блестящего автомобиля, только что въехавшего во двор, и, кутаясь в меха, подошла и посмотрела при слепящем свете фар на ребенка. Она пориицала жестокость обычая, возмущалась, позволила своему гневу выйти наружу. Правильно говорят: у знатных людей и головная боль знатная. И все смолкли и почтительно слушали, потому что на знатной даме были дорогие туфли на французском каблуке, а в ушах ее поблескивало тяжелое золото. Дама сказала: «Вымойте девочку в горячей воде и отнесите в автомобиль. Я отвезу девочку в Исфеддин… или какой здесь еще есть поблизости город. Я отдам ее в детский приют». Тогда заговорил высокий, одетый в черный костюм не то перс, не то пуштун, муж дамы или… кто его знает: «Дорогая моя, охота тебе возиться». — «Но девочка такая хорошенькая, кудрявая», — возразила дама. «Дорогая моя, мы путешественники, и не подобает нам судить о чужих обычаях». — «Но у вас, пуштунов, нет такого дикого обычая». — «Нет, ответил человек в черном костюме, — пуштун, если он даже нищий, знает, что дочь свою он всегда сможет продать и тем самым оплатить расходы за ее воспитание». — «Какая дикость, какое варварство! — вздохнула дама. — А я все — таки заберу девочку с собой». Тогда дервиш вынул из кошелька червонец и обратился к женщинам, толкавшимся во дворе: «Кто здесь, в Сиях Кеду, кормящая мать? Вот плата той, кто согласится дать девочке молока из своей груди…» — «Как? Ты смеешь перечить госпоже?» — возмутился пуштун в черном костюме. «А кто ты такой, что кричишь?» — спросил дервиш. «Я векил — уполномоченный своего народа!» — воскликнул вельможа. Быть тут большой ссоре, скандалу, потому что на дервиша смотрели черные, точно маленькие сливы, глазки девочки и бороду ему трепали пухлые ее ручки, и в душе его защемило от неведомого чувства, и слезы выступили на его никогда не проливавших слезы глазах. Он разозлился и повторил, что девочка его по праву находки, и сказал, что он удочеряет девочку и ни один казий в мире не посмеет воспротивиться его воле. Красивая дама сказала: «Он сумасшедший!» Господин пуштун сказал: «Уйдем, дорогая. Завтра я поговорю с кем — нибудь из здешних начальников». А дервиш снова поиграл червонцем и еще раз спросил: «Кто же насытит молоком своей груди мое дитя? Вот золотая монета!» Женщины першептывались и злословили: «Опасно брать деньги у незнакомца. Уж не поклонник ли он дьявола? Уж не от дьявола ли у него золото?» А хозяин караван — сарая, старый Басир, скорчив плаксивую гримасу, добавил: «В нашей степи Даке Дулинар — хор золотые туманы водятся только у его высокопревосходительства губернатора или у последнего головореза — вора. Берегитесь, женщины! Как бы за каплю молока не пришлось бы сплясать на виселице». А девочка была голодная и заплакала. Тогда Гульсун, дочка хозяина, шлепнула себя по бедрам и закричала: «Э, папаша, не хочешь умирать — не следует рождаться. Пока вы тут болтаете, на мертвеце десять саванов истлеет. Давай, господин золота, свою монету. За нее я не только дам сосать молоко твоей девчонке, но и все свое тело с требухой в придачу отдам тебе. Кто у нас видел здесь золотой?» Басир заволновался: «Бесстыдница, дочка, что ты говоришь!» — «Помолчал бы ты, родитель. За половинку такого золотого ты отдал меня в сигэ* аробщику лысому, с запахом изо рта… Да весь твой постоялый дворишко, с тобой и мной в придачу, не стоит одного золотого». И она схватила золотой, положила его за щеку, а потом вырвала из рук дервиша девочку, при всех вынула белую грудь и сунула в рот младенца тугой коричневый сосок. Все, кто только что кричал, что девчонке, по обычаю, надлежит подохнуть на свалке рядом с падалью, вдруг замотали головами и заулыбались: «Пусть аллах дает счастье девочке! Пусть он даст ей богатого мужа!» Что только не делается с людьми при виде золота!

_______________

* С и г э — жена на определенный срок.

Из уст в уста и… сплетни становятся бревном. Он, дервиш, допустил ужасную ошибку. Завтра о золотом, уплаченном за материнское молоко, заговорят не только в Сиях Кеду, не только в степи Даке Дулинар — хор, не только в Паин Хафе и на соленом озере Немексор, но и во всем Хорасане от русской границы до пустыни Дешт — и–Лут. И чувство беззащитности и бесприютности охватило дервиша.

А Сулейман, ложась спать в отведенном им чуланчике, только вздохнул и пробормотал: «О всевышний!» Он проникся к своему спутнику почтением. Он не смел сказать дервишу ни слова порицания, хотя ему и мерещился за дверью сам ангел смерти Азраил в образе гнусного шахиншахского фарраша.

Несмотря на усталость, цветноглазый дервиш долго не засыпал. Он никогда и никому потом не рассказывал, что вызвало у него бессонницу. Да и он не признался бы, что сон гнали сливовые глазки девочки и нежный ее лепет. Он перебирал все неловкие свои поступки. Едва он закрывал глаза, и перед ним вставала соляная белизна Немексора, черные фонтаны холодной грязи плескались ему прямо в лицо, а вдали по холмам цепочкой ползли всадники. «Фарраши!» — выкрикивал он и просыпался. В открытую дверь заглядывали звезды и красный огонек светильника, горевшего в нише ворот…

Не спал и хозяин постоялого двора, старый плешивый Басир. Он проглотил пилюлю с опием, и голова его прояснилась. Поживее зашевелились мысли в его мозгу: «Гм, тот горбан*… гм… господин с девчонкой… Что такое? Золото за титьку… гм… за каплю молока горбан дал моей Гульсун червонец… Придется отобрать… Горбан швыряется золотыми… Золотой за каплю женского молока… Кто давал золотой за молоко женщины?.. Вах — вах!.. Он богат, горбан… И он одет совсем бедно… На горбане бязевые штаны похуже, чем у старого Басира… Суконная, потертая безрукавка… Да такую безрукавку пастух — белудж не наденет… гм… гм… И золотой… Подумай, Басир!.. Подумай хорошенько!..»

_______________

* Г о р б а н — почтенный, уважаемый, господин.

Думы Басира привели его к поступку, навлекшему на него неприятные последствия — изрядно потом у старика болела спина.

Дервиш благословил бессонницу. Он решил до рассвета уйти. Встать и не разбудить даже Сулеймана, тихо, незаметно уйти. Но, как часто случается, сон обманул дервиша, и он все же под утро заснул.

Когда шепот за дверью разбудил его, он даже застонал от ярости. Ему, который избегает встреч, которому кажется подозрительным каждый взгляд, понадобилось вовлечь себя в круговорот опасных событий и — да станет он жертвой дьявола! — сделаться самым средоточием круговорота.

С легкостью юноши дервиш неслышно вскочил и прокрался к двери. Он прислушался и осторожно приоткрыл створку. Взгляд его прежде всего метнулся по розовому от отсветов восходящего солнца двору к расщепленным, пошатнувшимся воротам караван — сарая. На арке их портала скалили желтые зубы два человеческих черепа, повешенные для острастки воров и бродяг. В тени ворот толпились люди.

На дервиша вопросительно смотрели две пары глаз: черные, точно июльская ночь, дочки хозяина двора и карие усталые высохшей, изможденной, еще не старой женщины. Дочь хозяина не потрудилась даже прикрыть белую налитую грудь, которую сосал лежавший у нее на руках младенец. Увидев дервиша, Гульсун просияла:

— Вот он — благодетель… Смотри, моя мать! Видно, богат… Червонец дал за то, что я дала пососать титьку непридавленной собачонке.

Она резким движением оторвала от груди ребенка и подняла его на вытянутых в сторону двери руках:

— Хи — хи, червонец сунул. Подобрал девчонку на свалке и поднял шум, словно стащил Золотой Купол имама Резы! Червонец! Да за полчервонца и десять рваных одеял папаша отдал меня, свою любимую дочку Гульсун, в сигэ аробщику, безухому старикашке, полумужчине, несчастному слюнтяю. У него в доме, кроме черствого лаваша, и радость никакая не водится. Разве его холодными, потливыми лапами ласкать мое такое тело! Сколько он понавесил на себя амулетов от бессилия! Сколько он возился да копался, чтобы сделать мне дохленького сына, у которого и силенки нет даже высосать каплю молока из такой богатой груди. Аллах, благодарение ему, подсунул мне девчонку. Она, пиявка, облегчила боль распиравшейся груди. Эй ты, странник, снаружи ты чистенький! Только, может, ты на людях такой важный, а дома кашу из тыквы лопаешь? Если кошелек у тебя не пустой, дай моему папаше пять золотых, и я пойду к тебе в сигэ. У тебя сильные руки! В твоих объятиях косточки захрустят…

Поток слов, рвавшихся с хорошеньких губ прелестной даже в своей животной грубости молодой кормилицы, немного ошеломил дервиша. Он не сдержал своей улыбки, точно болтовня юной персиянки внезапно подсказала ему решение трудной задачи.

— И ты, женщина, будешь кормить твоим молоком девчонку, если я пойду с твоим отцом к казию и мы составим бумагу и ты станешь моей сигэ? А что ты сделаешь со своим мужем на год, беззубым аробщиком?

— Всех кусает змея, а меня этот навозный жук. — И, строя глазки Музаффару, она нараспев протянула: — О мать моя! Ты отдала меня человеку отвратительному. Ты отдала меня в руки бесчестия… Останусь жива вернусь к тебе. Помру — будь здорова. Мне надоел его слюнявый рот, да и год прошел уже. Хватит с меня воды и соли. Мне нужны вода и огонь.

Она бесстыдно потянулась и, заглядывая в глаза дервишу, томно проговорила:

— Поспеши ты, швыряющийся червонцами, к казию… Сердце влюбленного горелый шашлык. Подгорелый шашлык не жарят больше! Клянусь, ты не пожалеешь, красавчик. А эту козявку мы выбросим обратно на свалку. Я тебе таких рустамов нарожаю! От одного взгляда на них ты ослепнешь от изумления…

Неизвестно, скоро ли смог бы оглушенный дервиш вставить свое слово, но во дворе раздался крик:

— Пропади ты, Гульсун!.. Где вода?

— А, родитель мой любезный, соизволили проснуться.

И молодая женщина убежала, оставив на пыльном паласе вещественную причину затянувшихся споров — крохотную полугодовалую девчушку с веселыми глазами — сливами и толстыми в перевязочках ножками.

Поглядывая на ребенка, дервиш предавался самым обидным для себя размышлениям: об опрометчивости, о неуместной нежности, о жандармах.

Бережно держа большую деревянную чашку с кислым молоком, в каморку вошел хозяин караван — сарая.

— Чего тебе? — зло, почти испуганно обрушился дервиш на Басира.

— Горбан! Вот молоко, кислое молоко. Откушайте за завтраком.

— Поставь и уходи!

Но асир не уходил. Переминаясь с ноги на ногу, он стоял у двери и по — собачьи смотрел на дервиша.

— Чего тебе?

— Заплати за молоко.

— Иди, я заплачу!

— Только… только я беру… золото… за молоко.

Горбан вышвырнул старого Басира из каморки, доказав на деле свою непреклонность и даже жестокость. Он скоро пожалел об этом.

Когда они с Сулейманом, сидя на циновке, завтракали кислым молоком, макая в него черствый лаваш, в дверь заглянуло разрумянившееся лицо Гульсун.

Хмуря свои сходящиеся над переносицей великолепные брови, молодая женщина шепнула:

— Жандармы!

Друзья вскочили и уставились на красавицу. Она улыбнулась простодушнейшей улыбкой и, подхватив на руки спавшую девочку, пояснила:

— Отец пошел на семьдесят третий пост за жандармом.

— Почему?

Дервиш сам удивился глупости своего вопроса.

— Горбан, зачем вы ударили его? — Гульсун сморщила свой хорошенький носик. — Жандармы заставят вас заплатить штраф отцу. И теперь он не согласится дешево отдать меня тебе, горбан, в сигэ. Ты мне снился, а на груди твоей сидела змея. А видеть змею во сне — к врагу.

И она захныкала, а вторя ей, заплакала проснувшаяся девочка.

Дервиш был всегда быстр в своих решениях.

— Здесь, в вашем Сиях Кеду, есть казий? — спросил он.

— Нет, какой казий? Здесь, посреди соли, разве захочет жить казий!

— А имам? Мулла?

— Есть один… заморыш… Разные молитвы читает.

— Он может написать бумагу?

— Какую бумагу?

— Что ты сделаешься сигэ… моей сигэ.

— И — ах! — воскликнула Гульсун. — Конечно, может. Я ему бороду повыдергаю, если не сможет.

— Веди его сюда.

— Подействовало! — пищала, как девочка, Гульсун. — Подействовало! О, слава волшебству!

— Какому волшебству?

— Недаром, значит, я положила тебе, мой возлюбленный, вчера в похлебку кусочек кожи ящерицы саканкур, недаром насыпала щепотку пепла тебе под одеяло, недаром помазала свои брови любовным бальзамом… Подействовало, подействовало!

— Женщина, не мели чепуху… Иди!

Хихикая и хлопая в ладоши, Гульсун убежала.

Со двора в последний раз донеслось: «Подействовало!»

Одна монета достоинством всего лишь в один кран и две минуты времени понадобились, чтобы в стенах полуразвалившегося постоялого двора в присутствии матери и свидетелей состоялось бракосочетание.

Имам объявил: «Разрешается «ллутьа» — брак на время. Священное писание, сура четвертая, стих двадцать восьмой. Пророк сказал: «И тем из них, которыми вы воспользовались, уплатите причитающееся вознаграждение…»

По брачному контракту дервиш получил на срок шестнадцать месяцев в сигэ — во временные жены — Гульсун, незамужнюю, семнадцати лет, дочку Басира, хозяина сияхкедуского караван — сарая, а красавица Гульсун приобрела на основе бумажки с подписями и печатью на срок в шестнадцать месяцев мужа, хозяина и повелителя, почтенного Музаффара из Хузистана, с обязательством выкормить своим молоком дочку означенного Музаффара тоже в течение шестнадцати месяцев. За все Музаффар обязался уплатить отцу сигэ шестьдесят кран серебром и, кроме того, в течение шестнадцати месяцев кормить и одевать сигэ Гульсун, как подобает одевать и кормить всякую законную жену.

— Сколько часов ходьбы до семьдесят третьего поста? — спросил дервиш у своей столь неожиданно обретенной жены.

— Четыре часа для молодого, шесть часов для такого ветхого старикашки, как мой почтенный родитель.

— Так.

— А ты, муж мой, не хочешь меня… я мягкая и горячая.

Непонимающим взглядом Музаффар смотрел на Гульсун.

— Идем, я приготовлю постель.

Только теперь дервиш понял и… усмехнулся:

— Вряд ли, милая, нам дадут предаваться супружеским утехам. Сулейман, ты узнал дорогу?

— Да.

Приоткрыв дверь, Сулейман таинственно поманил рукой кого — то, и в каморку вошло, нет, не вошло, а вползло скорченное, скрюченное болезнью в клубок живое существо. Только своим заросшим седой щетиной лицом это «оно» походило на человека.

— Вот теймуриец, — прошептал Сулейман, — очень нужный человек из племени теймури. Он каждую неделю ездит с ослами за солью. Он все знает. Он дорогу знает.

— Хорошо, теймуриец, расскажите нам… а ты, жена, — и дервиш усмехнулся, — ты выйди покуда. Да вот тебе деньги. Спрячь их только от жандармов и… от отца. Здесь тебе, девчонке и твоему сыну хватит на десять лет.

— Ты хочешь покинуть меня? — Гульсун стыдливо погладила руку дервиша и жалобно заглянула ему в глаза.

— Иди! Я поговорю еще с тобой, если… успею. Да вот возьми еще, — он протянул ей мешочек с серебром, — раздай милостыню, щедро раздай, чтобы нас с тобой поминали все обитатели Сиях Кеду добрым словом и поменьше болтали…

Она вышла.

— Ну, Сулейман!

Но вместо него заговорил теймуриец:

— Брат, ты хочешь идти через Немексор?

Дервиш кивнул головой.

— Из Паин Хафа к вечеру придут жандармы. А со стороны границы они поспеют через три часа.

И он показал на дверь. Сквозь распахнутые ворота открывался далеко вид на пространства степи Даке Дулинар — хор, упиравшейся в красные глинистые холмы. На белой равнине очень далеко глаз мог различить чуть заметное облачко соляной пыли на горизонте.

— Муравью все хуже и хуже в тазу, а? — заметил Музаффар, обращаясь к Сулейману.

— Дорога свободна одна — через Немексор, — сказал мрачно теймуриец. И дорога никудышная. Проклятая речонка Рудешур вздулась от дождей. Весна! Посреди Немексора вода, много воды… Как пройти? Вон, взгляни! — Он ткнул пальцем в открытую дверь. — Видишь, темная полоса. Там густая похлебка… соль перебулгачена с водой, густой раствор… От Сиях Кеду, если идти на юг, — скала Хелендэ, вроде острова. Летом черная грязь, а сейчас с Бадхыза ветер, — волны выше головы. Разве пройдешь? Раньше я ходил на Хелендэ, много раз ходил… только летом, в малую воду.

Язык теймурийца странно заплетался. Слова делались все менее разборчивыми и перешли наконец в невнятное бормотание.

Раздраженно пошарив в сумке, дервиш показал теймурийцу монету. В глазах того сразу зашевелилось что — то живое, и заговорил он несравненно яснее:

— Мы бедные, конечно… Мы денег с бедных не берем. Бедные — наши братья.

Но рука потянулась к монете. Он схватил ее и тщательно спрятал в рукав.

— Да, и в такое время, конечно, через Немексор ходят. Бывает, охотники ходят. Из Мешхеда приезжают за гусями. На гусей охотятся. Но с городскими на озере беда случается. Мы не городские, и беда с нами не случается. Очень опасно, крайне опасно. Недавно три вора белуджа, головореза… Они скакали по берегу. От жандармов, вот как ты, дервиш, спасались… Да, вот скакали по берегу… Спастись вздумали от пуль. Прямо в соль заехали, на Хелендэ, на остров хотели выехать. Их кони, хорошие кони, прыгнули раз, прыгнули два, и все… Больше их и не видели.

— А белуджи?

— Гм, белуджи, вы говорите? Их большие чалмы двадцать дней поверх грязи лебедями плавали. Никто не пошел выловить их. Кому жизнь надоела? Потом бадхызский ветер подул… Сильный у нас ветер… И чалмы угнал в озеро.

— Ты говоришь, теймуриец, говоришь, а время уходит. Сколько ты возьмешь, чтоб показать дорогу?

— Я не беру денег с братьев.

— Твое бескорыстие похвально. Мы уже видели, что денег ты не любишь. Ты беден, а нищета никого не украшает. Халиф Омар говорил: «Молитва бросает нас на полдороге, пост открывает все двери, милостыня вводит во дворец». Говори же, сколько.

— Двадцать.

Музаффар отсчитал двадцать кран. Тщательно запрятав в свои лохмотья деньги, теймуриец подполз к порогу и выглянул во двор. Убедившись, что никто не подслушивает, он скороговоркой сказал:

— Незаметно приходи в дом моей сестры, второй дом на хафской дороге. Там сестра моя живет. Ты теперь будешь теймуриец. Всем говори: «Я теймуриец! Я с ослом пришел на Немексор за солью». Я теймуриец, и ты теймуриец. Мы пришли за солью. Никому нет дела до нас. У теймурийца нет соли класть в пищу. Мы пришли с гор за солью… Понял?

Он выкатился из каморки комком грязной одежды.

Со все возрастающей тревогой дервиш поглядывал на печальную, пустынную белую равнину, белизна которой делалась еще белее от черных береговых скал. Далекое облачко пыли стояло на месте. Сулейман пошел в конюшню покормить своего Зульфикара.

Дервиш прикорнул в углу на циновке. Может быть, он задремал. До вечера еще много тревог.

И вдруг женский вопль заставил его вскочить. Все пугало его. Он вышел во двор, окаймленный короткими полуденными тенями. К нему кинулась Гульсун.

— Увозят, увозят! — кричала она, дергая себя за волосы и шлепая по обнаженной груди. — Мадам увозит доченьку, увозит.

Посреди двора стоял автомобиль. Под жгучим солнцем толпились люди. Слышался тонкий плач. Плакала девочка на руках той самой дамы, которая приезжала ночью в караван — сарай.

Статная, с серыми глазами и нежным румянцем во всю щеку, ни внешностью, ни одеждой она не походила на персиянку. Изумление мелькнуло в глазах дервиша. Поразительно — вчера он этого не заметил. В каморке тогда едва теплился светильник, а женщина держалась в тени. Он слышал ее голос, но лица толком не рассмотрел. Он к тому же был слишком человеком Востока, чтобы позволить себе проявлять интерес к чужой женщине, встреченной случайно на постоялом дворе в пустыне, когда меньше всего хочется привлекать внимание к себе. Да, он слышал ее голос, но ничего не заподозрил: она говорила на прозрачном и звонком фарси без признаков акцента.

Кто она? Англичанка? Немка? Какое ему дело… Вчера он вел себя опрометчиво. Сейчас он будет умнее. Он приниженно забормотал:

— Да буду я вашей жертвой, госпожа! Что вам до этого ребенка?

— Оставьте девочку у меня! — повелительно сказала женщина. — Мне сказали, вы не отец ребенка. Вы не имеете права распоряжаться. Я приехала специально за девочкой.

Дервиш остановился. И это было ошибкой с его стороны.

Никогда не поступай так, как говорит женщина.

— Я поднял ребенка из пыли и тлена, — тихо и вежливо проговорил он. Девочка принадлежит мне по праву находки.

Зачем только он ответил женщине! Он допустил вторую ошибку: не вступай в пререкания с женщиной, если ты не хочешь уронить своего достоинства мужчины.

И потом — проклятие! — опять он забыл, где он и в каком он положении! Муравей, барахтающийся на донышке скользкого таза!

О боже!

Нагнув голову в золотистой каракулевой шапке, чтобы не стукнуться о брезентовый верх, из автомобиля вышел вчерашний вельможа, с которым у него едва не дошло до скандала. И все из — за ребенка, из — за козявки, червячка.

«Я пропал», — подумал почти вслух дервиш.

И тем не менее какая — то сила толкнула его. Он неторопливо подошел к даме и так же неторопливо протянул руки, чтобы забрать девочку из ее рук. Векиль угрожающе шагнул вперед:

— Ты осмелился коснуться платья моей жены?

— Отойди! — резко сказал дервиш. Из — под насупившихся густых бровей его зло смотрели потемневшие глаза. — Отойди! Я тебя не знаю! — И добавил: — Не знаю тебя, господин власти.

Дама пожала плечами:

— Вы бесчеловечны!

Дервиш иронически поклонился:

— В детском приюте Исфеддина мое дитя не проживет и недели. Знаю я. Конечно, вы хотите отвезти девочку в приют.

— Мы решили, — и дама прикусила губу.

— У девочки теперь есть отец и мать.

— Да — да! — крикнула Гульсун. — А ты не лезь, мадам… Посмотри на себя. Персиянку корчишь из себя. Захотела ворона павой ходить, да разучилась и по — вороньему прыгать.

— Молчи, жена, она не посмеет взять ребенка.

Дервиш говорил спокойно, медленно, очень медленно, но вдруг на его лице сквозь бронзу загара проступила бледность. В ворота с топотом въехали четыре вооруженных всадника.

И не надо было быть догадливым, чтобы понять, кто были эти всадники и зачем они появились. За стремя одного из них, одетого в форму офицера персидской жандармерии, держался рукой почтенный родитель красавицы Гульсун, владелец и хозяин постоялого двора старый Басир. Он был весь в пыли. Лицо его лоснилось от пота. Видно, всю дорогу он бежал. Последним въехал во двор на чудесном коне, судя по одежде, араб. Он кутался в шелковый бурнус, лоб ему перетягивал узкий черный в клетку шнурок — агал.

В какое — то мгновение Сулейман заслонил и оттеснил дервиша за столб в тень, а сам выступил вперед и, уперев руки в бока, мрачно глядел на всадников.

— Кто здесь женщина по имени Гульсун? — выкрикнул офицер, подняв высоко в руке лист бумаги.

— Я! — выступила вперед молодая женщина. — Эй ты, мешок с дерьмом! Ты вовремя приехал. Караул! Ты сидишь точно шах и смотришь спокойно, как отнимают у матери ребенка! Караул!

— Чего кричишь ты, мужичка! Будь почтительна с господами.

Жандарм мгновенно оценил обстановку и, спешившись, с вежливейшими поклонами зашагал к автомобилю.

— Не все делаются важными господами, как вот этот бандит с большой дороги. Он думает, что ему все руку должны целовать. Один царь, другой раб. Держи его! — взвизгнула Гульсун, потому что тем временем векиль решительно помог жене с ребенком подняться в машину. Заревел мотор.

Но Гульсун на то и была простой степнячкой, чтобы не разбираться в том, что вежливо и что невежливо. Она с визгом вскочила на подножку и вырвала бесцеремонно ребенка из рук дамы. Шофер резко повернулся на сиденье и ударил Гульсун. Выругался жандарм. Все кричали. По двору бежали люди…

Прижимая к груди девочку, Гульсун соскочила с подножки. Автомобиль загудел и, разгоняя людей, выехал со двора караван — сарая. Красный, потный жандарм поглядел на араба, взиравшего с любопытством на происходящее, и крикнул:

— Кто муж этой крикливой потаскухи?

— Я… я муж сигэ Гульсун.

В наступившем внезапном молчании старческий голос проскрипел так странно, что цветноглазый дервиш вздрогнул. Скрытый деревянным столбом от взглядов людей, толпившихся во дворе, он лихорадочно изучал всадников, все еще стоявших у ворот, и особенно араба.

Когда жандарм задал вопрос: «Кто муж Гульсун?», дервиш невольно сделал шаг вперед, но Сулейман помешал ему.

— Я муж, — говорил, шамкая беззубым ртом, маленький хилый старичок, с низко надвинутой на лоб бязевой чалмой. — Она моя сигэ, она по договору, написанному у казия, моя сигэ. Если скверную бабу в кувшине воском запечатать, и там она свои скверные делишки будет творить. И пусть она идет домой сейчас же и разожжет очаг…

Гульсун показала ему язык.

— Убирайся, слизняк! Срок нашего брака уже прошел. Ты получил развод. Теперь я для тебя — что спина твоей матери… Не подходи.

В трясущейся руке старца запрыгала суковатая палка, нацеленная в голову Гульсун. Но лучше бы он и не пытался ударить молодую женщину. Произошло такое, что и видавшие виды фарраши рты разинули.

Визжа и плюясь, молодая женщина вцепилась одной рукой в бороду мужа, а другой принялась колотить его по чему попало.

— Вот тебе! Получай!

Старик с трудом вырвался из рук рассерженной красавицы. Он прижался к коню одного из фаррашей и, хлюпая носом, пытался повязать голову распустившейся совсем чалмой. И тут все увидели, что вместо ушей у него белые ужасные шрамы.

— Ох, — хрипел он. — Не буду, не буду… Иди сейчас же, Гульсун, домой… Проклятие! Разве, женясь временно на Гульсун, я не уплатил Басиру за материнское молоко два тумана, еще туман на случай развода?! Разве я не дал еще за нее зеркало, и лампу русскую со стеклом, и расшитые туфли?.. Ай — ай! Эй, Басир, прикажи своей дочери — потаскухе идти домой… А сладости, а ситцевые шаровары, которые я ей подарил… Я из — за скверной девки разорился… Иди домой, сучка…

Гульсун не успела и рта открыть, как жандармский офицер с рычанием «Взять его!» ударом нагайки сбил старикашку с ног. Мгновенно фарраши свалились со своих лошадей и, набросившись на него, скрутили ему руки за спиной. А он все кричал: «А мешочек хны, а расшитый платок!..» Но вопли оборвались криком. Ему воткнули кляп из тряпки в рот. Пока тащили обмякшее, неподвижное его тело к лошади, офицер сложил ладони рупором:

— Именем шаха! — прокричал он. — Разойдитесь и займитесь своими делами.

Но жандармский крик не устрашил Гульсун. Она все так же визгливо вопила:

— Что такое! Детей похищают! Кругом бандиты! Людей хватают, караул! Где мы живем?

— Замолчи, женщина, — важно заявил офицер. Он уже сидел, подбоченившись, на своей лошади. — Тихо! Есть повеление взять безухого дервиша. Арестован государственный преступник. Пойман шпион злокозненного государства! Р — разойдись!

И уже совсем другим голосом он подобострастно обратился к человеку в бурнусе:

— Дело сделано. Прикажете, ваша милость, господин Джаббар, ехать? А ты, потаскуха, молчи и помни: в благословенном государстве нашем порядок и спокойствие. Если ты, женщина, поставишь на голову золотой таз и пройдешь пешком через всю Персию от Маку до Бендер Чахбара, то и тогда к тебе никто не посмеет прикоснуться… Ха — ха!

Всадники ускакали, подняв облако соляной пыли. Уехал и араб, так и не оказавший ни слова.

В караван — сарае наступила неожиданная тишина. Басир сидел на коновязи и, словно рыба, разевал и закрывал рот. Его била дрожь, сердце выпрыгивало из груди. Он давно уже что — то хотел сказать, но громовой голос жандармского офицера и, вернее даже, трепет перед начальством никак не позволили ему вставить и словечко. А тут еще сердце куда — то раз за разом падало, и ему сделалось совсем плохо. Отчаянным усилием воли он принудил себя встать и поплелся к воротам. Взмахами руки он, видимо, пытался привлечь внимание быстро удалявшихся всадников. Но Сулейман подскочил к нему, локтем зажал голову под мышкой и потащил в помещение.

— Надо уходить, — сказал дервиш, когда Сулейман вернулся.

— Он лежит в каморке. Ручаюсь своей бородой, он закается теперь бегать за жандармами.

В голосе Сулеймана звучали жесткие нотки.

— Когда этот проклятый Басир вел жандармов сюда, чтобы схватить вас, они встретили муллу, и тот им рассказал, что Гульсун сделалась сигэ дервиша. А жандармы и искали дервиша. А тут подвернулся старикашка… муж Гульсун… Они и приняли старикашку за вас. Но они приедут на пост и сразу же, при первом допросе, поймут, что ошиблись. Не та дичь.

— Дичь?

— Старикашка попал, потому что безухий. Искали — то безухого. Дичь настоящая вы, а не старик.

В свою очередь дервиш спросил:

— Сулейман, а ты знаешь, кто был тот… араб?

Сулейман недоумевающе пожал плечами:

— Тут много арабов из Сеистана… Тут, в Хорасане, много живет арабов. Они кочуют по краю пустыни Дешт — и–Лут. Много их. Бегают как жуки…

— Он не араб… Он… самый страшный, самый свирепый… Если бы только он знал, что я тут стою за столбом…

Шарканье ног у порога не дало дервишу договорить.

В каморку ввалился теймуриец. Он с нескрываемым интересом посмотрел на дервиша.

— Ага, вон ты кто!

— Спрашиваю тебя: ты поведешь меня через Немексор? — резко спросил дервиш.

— Значит… вон кого ищут уже два дня.

— Ну!

— Конечно, поведу. Такого нельзя не повести… А дурак безухий аробщик попался по глупости. Двадцать лет с тех пор прошло, как отрубили ему уши за воровство, а умнее не стал. Идем!

Когда они быстро шли, прячась за стеной постоялого двора, к ним выскочила растрепанная Гульсун.

— Уходишь! Убегаешь! Нет, иди забери своего подкидыша. Я дала обет, я купила голубя, я отпустила его на волю в благодарность за освобождение от этого слюнявого безухого. Я возжгла светильник для святой Ага Биби Сакинэ, что избавилась от папашиной опеки… А ты убегаешь, о мой муж! Не уходи!

Она валялась у него в ногах, хватала за полы одежды.

— Нет, на что мне девчонка? Жандармы вернутся. Девчонка навлечет на меня гибель. О я несчастная!.. Я рву договор, я не сигэ тебе больше.

Дервиш сгреб в охапку молодую женщину и так сжал, что она застонала.

— Молчи, дура! Ты еще узнаешь меня…

Он тут же разжал объятия, и она, обессиленная, растерянная, прислонилась к шершавой глиняной стене.

— Сиди смирно… Принесла в приданое одни толстые ляжки и рассуждаешь еще. Храни девочку. — Музаффар говорил строго, но глаза его смеялись. Бедная Гульсун, однако, не понимала шуток. — За тобой приедут и отвезут тебя и твоих детей в Долину Роз… Жди!

— К тебе? — закатив глаза, проворковала Гульсун. — О, я вытатуирую петуха на своем языке для счастья!.. О… Я боюсь за тебя, мой желанный, в ужасном беспокойстве шептала она сама себе. — Ты приехал в субботу, недобрая примета, тебе надо жить у нас в Сиях Кеду до понедельника. Если уедешь сейчас, случится несчастье. Не уезжай!

Она нежно засовывала ему за пазуху халата твердокаменные персидские лепешки — чаппати — и нараспев причитала:

Иди ко мне на ложе,

Ты да я станем вместе петь!

Иди ко мне!..

— Несчастье случится, если я не уеду… — хрипло проговорил дервиш и, нехотя оттолкнув Гульсун от себя, быстро пошел. Тут же он завернул за угол и исчез.

Он так и запомнился ей, огромный, чернобородый, с горящими мечтой глазами безумца. Он снова облачился в свою дервишескую хирку. Высокий, страшный и желанный, он уходил в багровый туман заката. Быть может, она не увидит его долго, быть может, никогда. До ушей молодой женщины долго еще доносился сухой треск ломавшейся под его ногами сухой соляной корки. Гульсун вскрикнула! Как хотела бы она упасть на колени, обнять его босые, побитые, с растрескавшимися ногтями ноги и… целовать их. Она сжала обеими руками высокую свою грудь и с рыданием в голосе пробормотала:

— Он ушел в Хаф… Он пошел через пучину, полную злых дивов, о… муж мой! Я сама своей рукой большой палец себе отрубила.

Гульсун побежала во двор, наполнила глиняный кувшинчик водой, бросила в нее несколько зеленых травинок и, глянув в крошечное зеркальце, вылила воду.

— Теперь он скоро вернется, — с удовлетворением пробормотала она.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

И кто бежит, восклицает: «Аллах!»

И кто гонит, восклицает: «Аллах!»

З е н д ж а н и

Зуфар бежал.

Он бежал, а не шел. Бежал всю ночь до рассвета. Дороги Хорезма покрыты слоем пыли. Пыль светится в темноте. Ковер пыли на дорогах Хорезма мягкий. Тому, кто вынослив и имеет здоровое сердце, легко бежать по дорогам Хорезма свежей ночью, когда на бархате неба горят фонарики звезд и мерцание их выбеливает ленту дороги.

Сапоги Зуфар связал поясным платком и перебросил через плечо. Босиком бежать по пухлой, согревшейся за день, похожей на одеяло пыли легче, да и ноги не проваливаются так глубоко.

Легкого морозца Зуфар и не чувствовал.

Следовало попросить в караван — сарае у Бабаджана — кули его караковую кобылу. Бабаджан — кули раньше, до революции, был владельцем большого хазараспского караван — сарая. Он стоит на самой окраине песков, и в нем всегда нет отбою от проезжих. Бабаджан — кули, сын персидской рабыни, заложил в 1887 году первый кирпич караван — сарая и быстро разбогател. Когда хивинского хана Исфендиара зарезал Джунаид — хан, а самого Джунаида вскоре прогнали большевики, Бабаджан — кули добровольно отдал свой караван — сарай городскому ревкому, и за это его назначили туда заведующим. Все же почему — то Зуфар не зашел к Бабаджану — кули взять у него кобылу. Обходительный он старик, веселый, любезный. Но кто его знает, что у него на донышке души? Совсем не интересно, чтобы в Хазараспе все знали, что Зуфар куда — то спешит.

Молодость и беззаботность не мешали Зуфару держать глаза широко открытыми. Молодость молодостью, а осмотрительность осмотрительностью. Зуфар всю жизнь прожил среди дикой пустыни и на неласковой реке. Одиночество и неуютные дали не располагают к излишней доверчивости. Зуфар был себе на уме и чересчур простодушным улыбкам не слишком верил. Надо смотреть, что говорят глаза, когда человек улыбается. Улыбочка никогда не сходит с лица Бабаджана — кули. «Племянничек, племянничек!» — иначе к Зуфару он и не обращался. Но Зуфар никогда не забудет слов отца: «Баям аллах вместо сердца положил печенку. А в печенке — желчь». А ведь отец добрый десяток лет проработал в погонщиках верблюдов у любезного и обходительного Бабаджана — кули… И к тому же те высокие папахи, что пришли из песков и покупали у Шахр Бану и Менгли джугару, отвезли купленное зерно в амбар к Бабаджану — кули в его караван — сарай. Все знали — Бабаджан кули путается с Каракум — ишаном, а кто в Хорезме не знает, что Саттар, Каракум — ишан, тайный друг Джунаид — хана. Нет, Зуфару незачем просить у Бабаджана — кули его караковую кобылу… Придется прогуляться пешком…

И Зуфар даже обошел караван — сарай стороной.

Звезды гасли. На небо с юга наползали тучи. Черные, еще чернее небосвода, с красноватыми боками. Сделалось совсем темно. Но Зуфар не жаловался. Пока темно, дороги в Хорезме безлюдны. А дело, из — за которого бежал Зуфар по ночным дорогам Хорезма, не нуждалось в свидетелях…

Ветер освежал лоб и лицо. Грудь вдыхала морозную свежесть ночи. Ноги ритмично поднимались и опускались. Пыль вздыхала — «пуф — пуф!»

По расчетам Зуфара, он бежал часов пять. И он действительно бежал уже так долго.

Роста Зуфар был чуть выше среднего. Он не казался крупным и очень сильным, но никому не давал спуску. Любителей же задеть слабого, побахвалиться над слабым в пустыне сколько угодно. В минуту возбуждения Зуфар делался как бы выше ростом, шире в плечах. Он редко замахивался, но, если приходилось, он бил как следует. «Если ты дашь врагу встать, плохо тебе придется!» — говорил Зуфар. Но в нем бродила закваска своеобразного степного рыцарства, которого, увы, далеко не всегда держатся люди пустыни. Он никогда не бил лежачего. Впрочем, его внезапная сила ошеломляла противника, и после первого же урока никто не хотел с ним связываться. А в опасных случаях Зуфар проявлял не только физическую силу. Пустыня требует ловкости, изворотливости. «Держи глаза раскрытыми от сна беспечности!» Это тоже любимая присказка Зуфара. Беспечный не много овец напасет в песчаных барханах. Как бы вместо баранов не пришлось пасти черепах.

Ближе к рассвету всерьез подморозило. Зуфар так разогрелся от бега, что и теперь не чувствовал холода. Его занимало другое. Белая пыль дорог сначала порозовела, а скоро и совсем покраснела. Огненные столбы ходили по небу. Где — то ревел верблюд. Ему тревожно вторил другой.

Багровое небо, рев верблюдов вызывали в душе беспокойство.

Но Зуфар недолго гадал. Ему вдруг пришло в голову, что жители межозерных кишлаков жгут камыши. Всегда ведь зимой дехкане выжигают по берегам соляных озер камышовые заросли. И, успокоенный, он спустился по крутому откосу в русло сухого канала, где легче было бежать по плотному ровному дну. Здесь не так дул ветер. Высоченные валы накопанной земли закрывали зарево, и Зуфар забыл о нем.

Выемка вдруг повернула коленом на север, и пришлось подняться на старую плотину, а с нее, он знал, уже можно разглядеть в ночи костры колодцев Ляйли.

Невольно Зуфар вздохнул, и вздох его сердца, наверно, услышали даже далекие песчаные холмы.

Кто не без слабостей. Лиза — ханум, жена любимого друга Зуфара зоотехника Ашота, — белая, нежная, роза… нет, не роза. Сравнение с эфемерным цветком не устраивало Зуфара. В воображении его возникали более осязаемые сопоставления. Лиза — ханум больше похожа на… пухлую сдобную лепешку, какие иногда под праздник печет в тандыре бабушка Шахр Бану. И от сравнения Лизы — ханум с лепешкой мечты Зуфара ничуть не делались менее поэтичными…

Он знал: скоро, через час, он увидит Лизу — ханум, заберет ее с Андрейкой и отвезет на пристань в Ташсака. И за то, что он, Зуфар, избавит ее от опасности, от смертельной опасности, она улыбнется своими ослепительными ямочками щек ему, Зуфару.

На старой плотине никто не живет. На плотину ночью никто и не заглядывает, но Зуфар вдруг остановился и замер. Он слушал тишину ночи. На плотине кто — то был.

Зуфар рос в пустыне. Там каждый шорох важен и значителен: шуршание веточки саксаула, тронутой хвостом лисы, чуть слышный скрип песчинок под сторожкими лапами головореза — волка, прерывистое дыхание калтамана, ползущего на животе к отаре. Те, что забрались на старую плотину, тоже, видимо, знали пустыню.

Уши Зуфара слышали всегда даже едва уловимые звуки. Но притаившиеся (а они явно притаились, кого — то поджидая) знали свое дело: у них и стремя не звякнет, и конь не заржет, и удила не забренчат. Что на плотине всадники, понятно по запаху конского пота, а его Зуфар почуял сразу. Что это не просто местные дехкане, ясно потому, что лошади не ржут и не фыркают: им, конечно, завязали морды. Это недобрые люди. Мирному человеку нечего прятаться. Мирный человек лошади морду не завязывает. Мирный путник разжег бы костер, а тут дымом и не пахнет…

Люди вышли из ночи внезапно. Они подкрались сзади. Их приближение Зуфар почувствовал спиной. Он не побежал. Впереди, на плотине тоже пряталась засада. Он знал это. Он громко сказал, не оборачиваясь:

— У меня нет оружия. У меня нет денег. Чего вы хотите?

Те, кто подкрадывались, стояли уже рядом. Они громко дышали, и в его лицо пахнуло резким запахом немытых тел. Зуфар увидел в красном зареве черные тени в больших туркменских папахах. Хорошо, что он заговорил по — туркменски. Хорошо, что он с детства говорил на языка Каракумов, как заправский каракумский туркмен. Иначе они могли ударить или выстрелить без предупреждения. Повадка у них такая, у калтаманов. Что они калтаманы, Зуфар теперь не сомневался.

— Чего вам? — спросил он снова.

— Молчи, бурдюк с нечистотами, — сказал один из подошедших. — Где твой конь?

— Не видишь, я иду своими ногами.

— Берегись!

— А чего мне бояться?

— Ты кто?

— Я — человек.

— Не дыши задом! Молчать! Не разговаривать!

— Почему проповедующие покаяние сами меньше всего каются?

— Что ты болтаешь глупости?!

— Это стихи.

— Что?

— Стихи поэта Хафиза.

— Плохие стихи.

— Самый совершенный стих тот, который разит глупца.

— Эй ты, потише!

Со стороны плотины подъехали два всадника. Зарево полыхнуло по тучам, и Зуфар хорошо разглядел их. Оба они были вооружены.

— Он пеший, — сказал один из них.

— Овез Гельды приказал насчет конного. Какой — то узбек. Зупар ли, Запар ли. Этот вроде туркмен. Ты туркмен?

«Знают. Все знают», — неприятно кольнуло в сердце.

— Раз он туркмен, отпустите его! — согласился всадник.

— Пощупать бы у него в поясе?

— Что с него взять.

— У него на плече сапоги.

— Хорошие сапоги, а?

Зуфар совсем не хотел терять сапоги. Кто его знает, когда сможет он достать себе новые. Сердито он заговорил:

— Овцу успокаивает: «Кошшок — кошшок!» Верблюдицу: «Харо — харроу!» А вот вас, таких сварливых баб, как успокоить? Навалились на бедного туркмена и не отвяжетесь.

Калтаманы перестали галдеть и замолчали. Зуфар с угрозой протянул:

— Узнает Старик, что вы с туркменами делаете, не возрадуетесь.

Поминать Старика Джунаид — хана попусту среди народа пустыни не принято. За поминание всуе своего имени страшный Джунаид — хан карал беспощадно. Если кто решался вслух назвать его, значит, имел на то основание и право. Калтаманы забеспокоились. Этот путешествующий пешком туркмен назвал их главаря «Стариком». Так запанибрата Джунаида называли только или его близкие, или «белая кость» из влиятельной верхушки.

— Куда идете? — после долгого молчания спросил уже вежливо один из всадников.

— Убери своего ишака с дороги, а любопытство отдай своей теще.

Шагнув прямо, Зуфар дождался, пока калтаман отгонит коня с тропинки, и, не очень торопясь, зашагал по гребню старой плотины.

Посветлело…

За плотиной начинались барханы. Серые, бархатистые в мерцании быстро белеющего на востоке неба, они врезались штормовыми валами в чугунно — тяжелую, с рыжими подпалинами тучу дыма. Крохотный зверек пискнул и промелькнул тенью. Потревоженный песок прошептал что — то едва слышно ему вслед. Лошадиный череп взглянул на Зуфара темными провалинами глаз. «Кха — кха», — каркнула сидевшая на саксауловой ветке сизоворонка и, треща крыльями, улетела.

Птица вывела из раздумья Зуфара. Он подумал, что по барханам не побежишь. Усталые, натруженные ноги его ласково принял теплый сыпучий песок.

И снова где — то заревели верблюды. Отчаянно, зловеще…

Уже длинные цвета запекшейся крови тени бежали по плоскому такыру Ляйли, когда Зуфар увидел с гребня бархана совсем близкие юрты зооветеринарного пункта. Оставалось идти самое большее минут десять. Гигантский смерч дыма упирался в тучу. Теперь только Зуфар понял, что горит не камыш.

И тут слух его резанул странный и жуткий своей непонятностью далекий вопль. Никто не кричит так страшно — ни зверь, ни человек. Так, по крайней мере, подумал Зуфар. И все же он услышал в этом вопле дикую муку и отчаяние. Кричала женщина. И Зуфар в сердце ощутил острую боль… Что — то очень знакомое слышалось в голосе кричавшей. Около юрт в дыму бегали люди в больших шапках. Блики взошедшего только что солнца поблескивали на дулах винтовок.

«Опоздал! — мелькнуло в голове Зуфара. — Что они делают с ней?»

Зуфар бросился по сыпучему откосу и, сжав до боли кулаки, побежал по твердому как камень такыру. Он знал, что уже поздно, что ничем помочь нельзя. И все же он бежал, слепой от ярости.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Муж обернулся трусом, рабы мужами.

Лев обернулся мухой, а мухи львами.

М а х т у м К у л и Ф р а г и

Зарево полыхало над пустыней. Его видел не только Зуфар. Многие и в Хиве, и в Хазараспе, и в Бусалаке взбирались по лесенкам на крыши курганчей посмотреть. Кутаясь в наскоро накинутые на плечи халаты, люди вглядывались в ночь, вдыхали теплые запахи южного ветра и пугались. Ветер нес не только запахи. Далеко в зареве гудели барабаны, ревели верблюды. Ветер дышал не только югом. Ветер звучал тревогой. Огонь и барабаны, зарево и рев верблюдов не сулят добра, когда живешь на самом краю пустыни и когда по пустыне бродит матерый, с седыми ушами и облезлым хвостом волк.

Кутались в халаты, дрогли всю ночь на плоских крышах и слушали с отчаянием: не звучат ли кроме барабанов еще копыта. Тогда придется всем плохо, тогда надо будить жен, детей и бежать. Неважно куда, но бежать. Но нет, пока ветер несет только запахи пустыни, стук барабанов и рев. Холодно, зябко, страшно, но где — то, кажется, даже поют.

А зарево все багровело и багровело, тревожа Хорезм.

Костры! Кто мог подумать, что в такое неспокойное время зажгут в ауле Геоклен столько костров из сухой колючки и тугайного хвороста, что от огня их, дымного и жаркого, запламенеют низкие тучи. А багровые блики на тучах не сулят добра еще с древних времен, когда в приграничной степи стража по тревоге поджигала маячные костры на караульных башнях, предупреждая мирный Хорезм о нашествии кочевников.

Геоклены никого не хотели пугать своими кострами. Геокленские колхозники разложили костры, много костров в своих мирных курганчах. Геоклены праздновали. Они устроили великий той, роскошное угощение. А какой пир в темноте и холоде? Председатель Непес — капитан так и сказал: «Побольше света, побольше тепла, пусть все радуются!» Он даже не подумал, что огни радости могут у кого — то в Хорезме вызвать страх и бессонницу.

Молодой колхоз праздновал день своего рождения. Геоклены объединились в колхоз уже более года. Но они еще не ощутили выгоды коллективного хозяйства. Они отобрали у баев омачи, бороны, быков. Они сообща, по обычаю древности, — хошаром — пахали, сеяли. Они даже кур и немногих тощих коров сделали общими. Но пока они только чувствовали себя хозяевами земли, а на самом деле ничего не имели. Они жили по — прежнему в нищете и голоде. Они ходили в отрепьях, подтянув потуже пояса. Но они с гордостью называли себя: «Мы — советские!» И когда местные баи предложили им взаймы хлеба, колхозники гордо отказались: «Нет!» Колхозники очень много ораторствовали на собраниях и слишком мало ели. Разве только позволяли себе и своим детям по праздникам рисовую кашу с молоком.

По случаю большого события геоклены устроили пир с барабанами и песнями. Даже в старинных дастанах о Гёр — оглы не упоминалось такое. Впервые со времен, когда аллах выгнал Адама и Еву из райских садов Джаннета, случилось, что работавшие в поте лица люди самолично делили и распределяли то, что они вырастили своими руками. Праздник председатель Непес устроил по поводу первого распределения доходов. Урожай, конечно, собрали осенью своевременно, строго, все до последнего зернышка, и ссыпали в бывшие байские закрома, чтобы никто и полфунта с колхозного тока не утянул себе домой. Всю зиму колхозники ходили вокруг байского двора, вздыхали, глотая слюнки, и почтительно ожидали директиву из города. Ох, все накрепко запомнили незнакомое слово «директива». Когда в желудке пусто и дети болеют животом от пирожков с болотной травой, — о «директиве» мечтаешь. И председателя районного исполкома, который что — то слишком долго не присылал директиву о распределении пшеницы, джугары и риса, лежавших в закромах на бывшем байском дворе, прозвали «директивбоз», что лучше всего перевести на русский язык — «играющий директивой», директивный жонглер или нечто в подобном духе. Долго геоклены ждали праздничных костров. А когда приехал с Аму — Дарьи вышедший на пенсию капитан Непес и они избрали его председателем колхоза, директива сразу же пришла. Все получили то, что заработали по трудодням. Многие, правда, обиделись, многие только теперь пожалели, что плохо работали, но все же и они радовались. И ни один геоклен сегодня не отказался в день рождения колхоза развести костер в своей глинобитной курганче посреди двора, такой костер, каких не зажигали еще никогда. И столбы огня и огненного дыма доходили до самых снеговых туч, низко стлавшихся над Хорезмом.

Снежные тучи нависли не только над радостными курганчами аула Геоклен, где поближе к огню теснились колхозники и их гости, где в чугунных кувшинчиках кипела вода для чая, а в котлах жарилась, варилась, парилась всякая всячина, от чего рождались в желудке и сердце такие приятные ощущения. Черные тучи ползли над близкими барханами, где в песок зарылись от пронзительного ветра те, в ком и огни в курганчах, и гром барабанов, и запахи пищи порождали зависть и черную злобу. Чем больше разгоралось горячее зарево, тем бешенее над верхушками барханов метались тени в высоких папахах…

Огонь в пустыне виден издалека. Огонь костра в пустыне видит не только добрый путник. На огонь идет и волк. Огонь привлекает к костру всякую дрянь и нечисть.

В Хорезме многие живут в курганчах. Четырехугольные свои усадьбы — крепостцы издавна каждая дехканская семья строила с зубцами на глинобитных стенах, с бойницами, с крепкими карагачевыми воротами. Пустыня всегда угрожала. Мирные люди берегли себя и своих детей. Курганчи разбросаны среди полей. В селении нет площади или большого помещения, и негде поэтому устроить той — пиршество для всех колхозников сразу за одним дастарханом. Народ и сегодня собрался по курганчам. Ничего, что не все вместе радуются пшенице и джугаре, просу и кукурузе, тыквам и репчатому луку, моркови и рису, полученным по трудодням. Ничего, что в одной курганче готовят плов, в другой бараний шашлык, а в третьей что — то вкусное из конины. Ничего, что в стенах одной курганчи при огне костра борются знаменитые палваны, а в другой поет свои древние песни знаменитый джирау с Аму, а в третьей под тамбур, сурнай и уральскую гармошку лихо отплясывают кавказскую лезгинку… Курганчи не так уж далеки друг от друга. Труда не составляет и даже весело за ночь походить от одной курганчи к другой и посидеть за разными дастарханами. Кому что интересно.

Весело трещит сухая колючка в кострах, завлекательно бьют барабанщики в свои глиняные, обтянутые воловьей кожей барабаны, увлекательны сказы бахшей о могучих героях, вкусные кушанья готовят хозяйки курганчей. Разве кто помнит такое веселье в ауле Геоклен? Все сыты, согреты, все рады, все веселятся и хотят, чтобы все веселились. Пусть знают, что такое колхоз! И кому в голову придет вспоминать сейчас, что рядом пустыня и что над верхушками барханов мечутся тени… А может, это не чьи — то тени, а только кружится под весенним, еще таким неприветливым ветром песок? Нет — нет, какие там тени? Какие тревоги? Да и кто посмеет мешать такому веселью? Давайте скорее пойдем в курганчу к председателю, старому капитану Непесу. Разве вы не слышите взрывов хохота, колеблющих столбы дыма костров? Говорят, у Непеса — капитана собрались злоязычные острословы со всего Хорезма и устроили такое «аския — гурунг» — состязание в остроумии, от которого не поздоровится самому бородатому аллаху. От соли и перца шуток даже верблюдицы стыдливо закрывают лапами уши, а шершавая шкура на их глупых мордах краснеет…

«Хохотом тушить пламя!..» Так говорят в Хорезме. Наверно, батыры еще в допотопные времена, разные рустамы, сулейманы — пророки да равшаны и взаправду хохотали так, что огонь в очагах потухал. Хохот в непесовской курганче стоял такой, что многих шуток никто и не слышал, но сотня здоровенных глоток после каждого слова изрыгала такое доброе рычание, что и взаправду языки пламени испуганно прижимались к углям и обдавали лица гостей снопами искр. Да и как не похохотать, когда все только что поели досыта вареной баранины с прозрачным сладким салом и запили ее из огромных деревянных мисок пузырящимся айраном.

Хохотал пуще всех сам председатель колхоза капитан Непес, хоть и ему самому изрядно доставалось от ядовитых старичков — аскиячи. Капитан Непес, да и все колхозники знали, что у него довольно — таки нелестное прозвище Сом, намек на его оставленное совсем недавно занятие капитана — речника, и что острословы не преминут сделать его предметом для шуток.

— Слыхали, — пропищал гурленский аскиячи, особенно желчный старикашка, — в Аму — Дарье все сомы повывелись…

— Известно, повывелись начисто, — подхватил страховидный бородач по прозвищу Язык Перец из Ташауза. — Только куда они подевались?

— Я знаю, — поспешил вмешаться третий остряк из Хивы, которого почему — то все называли Аскиячи Молодой, хоть лет ему было под семьдесят, усатых сомов теперь в председатели колхозов повыбирали.

Все недвусмысленно посмотрели на капитана Непеса и, хотя шутка выглядела совсем уж немудреной, оглушительно захохотали. Здесь бы капитану Непесу не растеряться и самому погаерничать, чтобы отвести от себя острие шуток, но он замешкался на мгновение и уже желчный гурленец завладел положением.

— А знаете, почему прожорливого сома назначают в председатели? Не знаете?

— Знаю! — заорал Язык Перец. — Усатый сом разинет пасть — и вся рыбешка… хлоп!

И, разинув по — сомьи рот, швырнул в него горстку кишмиша с жареным горохом и захлопнул. Снова капитан Непес оказался битым, и все захохотали.

Он совсем растерялся и побагровел. Для председателя состязание поворачивалось не очень приятно. На что намекают старцы? И опять медлительность подвела. Но тут за него вступился толстяк Менгли:

— Хорошо, что сом выбрался на берег, — хихикнул он, сдвинув свою лохматую папаху на нос.

Все повернули головы и уставились на лукавую физиономию старого дехканина, на которой, кажется, каждая рябинка смеялась.

— Быть прожорливым тоже не всегда плохо, — важно сказал Менгли. — Я знаю одного сома: открыл он пасть и… две тысячи пудов хлеба и две сотни верблюдов хлоп — у него в желудке.

Хохот снова чуть не затушил костра.

Хивинский остряк поспешил подкинуть в аскию свою остроту:

— Ну еще хлеб для желудка ничего, подходяще, а вот с верблюдов как бы в нужник не начать бегать. Велики больно… Да и шкура — то у них жесткая…

Когда смех утих, капитан Непес наконец сумел вставить словечко:

— Сколько аркан крепкую шкуру не трет, не перетрет. А колхозный желудок и верблюдов переварит без вреда для здоровья.

Многие еще не понимали, в чем дело и почему с сома перешел разговор на верблюдов, но все от души хохотали. Всем понравилось, что их любимец председатель капитан Непес наконец сумел отшутиться.

Но, увы, тут же сам Непес все испортил:

— Наши желудки крепкие, у нас запор. Что нам, сомам, две тысячи пудов зерна и двести верблюдов? Вот от такой новости у Старика начнется понос…

Он с торжеством обвел глазами багровые от жара костра и сытной пищи лица и осекся… Никто не смеялся. Холодом пахнуло на курганчу, на гостей. Костер вдруг притух, и клубы дыма погнало по двору.

— Э, председатель, зачем помянул ты Старика? Поберегись, капитан! сдавленно пискнул желчный гурленец. Слова его и взаправду брызнули желчью. Многие в глубине души согласились, что Джунаида Старика поминать в шутливой беседе не следовало бы. Еще беду накличешь.

Даже у Языка Перца вся его страховидность слиняла, и он робко пробормотал:

— Ну, председатель, ты караван задержал, остановил. Ну хлеб у калтаманов отобрал, ну прогнал их, бандюков, в пески. Ну а зачем еще острием слов Старика колоть? Нехорошо. Ты хоть и капитан и борода у тебя седая, а нехорошо.

Капитан Непес закипятился:

— Напугались, старье? Эх вы, байские прихвостни! Боитесь? Так не лезьте не в свое дело. Старик ваш — обманщик. Враг. Кто дал на коране клятву туркменскому съезду Советов в покорности и в любви к советской власти? Кто клятву поломал? Только лживый человек клятву нарушает.

— Эх, похвалу дурак любит, — заявил хивинский аскиячи. — А ты, председатель, дурак, я вижу.

— Зачем на Джунаида наговаривать? Старик разве плохой? Мусульманин правоверный он, дехканство уважает, жалеет, обещал после свержения советской власти освободить от налогов, управлять народом по шариату.

— Это я дурак? Побольше бы вам таких дураков, — рассердился капитан Непес. — Советская власть сказала мне, дураку, спасибо. Советская власть подарила все две тысячи пудов хлеба нашему колхозу, двести верблюдов нам отдала. Советская власть сказала нам: «Молодцы!»

— Ты не имел права отнимать у калтаманов хлеб и вьючную скотину. За хлеб и скот они деньги платили, — сказал хивинский аскиячи. — Хлеб и скот принадлежат не нам. Хлеб и скот принадлежат теперь калтаманам. Грех!

— Ты хоть и стар, а байский хвост, — резко отрезал председатель.

Гости поддержали капитана Непеса. Все кричали на хивинца: «Блюдолиз! Байский прихвостень!» Одни искренне и убежденно, другие просто чтобы покричать и посмеяться.

Но аскиячи ничуть не обиделся:

— Ты, капитан Непес, хитрец, родился на семь дней раньше самого дьявола… Все знают. Вон какие пароходы одному движению твоей руки повинуются. Только зачем помянул ты Старика? Вот приедет он из Персии с тысячью калтаманов — по — другому заговоришь.

— Для тысячи ворон одного камня хватит, — отрезал капитан Непес. — У меня тридцать лет в животе калтаманская пуля катается, и плевать я хочу на вашего Старика.

— А Старика не надо трогать. У Старика есть здесь и Овез Гельды, и Шалтай Батыр, и…

Непес поклонился всем туловищем к хивинскому аскиячи:

— Больно хорошо ты знаешь, где Овез Гельды, где Шалтай Батыр. Муха садится на тухлое мясо. Говори, что ты еще знаешь? Ржавчина души на твоем лице!

Но хивинец ничуть не напугался. Пробормотав что — то вроде «Лев откликается на голос грома, а не на лай шакала», он встал и ушел ковыляющей походкой.

— Напрасно вы, — пробормотал Язык Перец, — змея кусает иногда, а злодей на каждом шагу.

— Вы о ком?

— О том… — И, пошевелив своими страховидными бровями, Язык Перец подхватил под руку желчного гурленца и поспешил к воротам.

Сконфуженно капитан Непес смотрел вслед старым аскиячи. Гости неодобрительно молчали. Кто — то из — за костра даже проворчал:

— Нехорошо. Почтенные гости… Опять же весельчаки. Надо бы вернуть. Что с них спросишь? Кривизна сучка исчезнет только в огне.

Но капитан Непес вскочил и гневно крикнул:

— От глупости нет лекарств! Пусть идут на все четыре ветра. Такое дело мы, колхозники, совершили, а они смеются. Если их не поправить, что получится? И овца укусит пастуха, не имеющего палки. Победили мы самого страшного Овеза Гельды, кровавого помощника Джунаида, а они смеются. Отняли мы хлеб и верблюдов у разбойников, а вредные стариканы смеются. Заслужили мы «спасибо» от советской власти, а они смеются. Умножили мы богатство колхоза, а они смеются. Ничего, значит, не понимают, ишаки. Говорить с ними — завязывать воду узлом. Эй, бабы, не шалите с огнем там… на крыше!

Последний возглас относился к суетившимся на плоской крыше перепуганным женщинам. Капитан Непес из — за дыма костра не мог разглядеть, чего они там мечутся.

Сверху донеслись взвизги и тревожные возгласы, но они потонули в одобрительном гуле гостей, которым очень понравилась речь их любимого председателя. Да и как она могла им не понравиться. Все они сами гордились своей храбростью. Возможно, они пошли за капитаном Непесом на калтаманов, невзирая на опасность, потому, что в своей капитанской фуражке и кителе с серебряными пуговицами он казался им большим начальником. Председатель капитан Непес разжег их мужество, повел на дорогу и заставил напасть чуть ли не с голыми руками на караван, который овезгельдыевские калтаманы повели из караван — сарая Бабаджана — кули на далекие колодцы, чтобы кормить разбойников и их коней всю весну. Каждый принимавший участие в происшедшей горячей схватке теперь мнил себя батыром, хоть калтаманы спраздновали труса перед толпой почти безоружных дехкан и ни разу не выстрелили. Теперь колхозники хлопали в ладоши и кричали председателю «баракалло!», что выражало высшую форму одобрения и восторга.

Но капитан Непес уже не слушал похвал. Он вскочил и старался разглядеть, что происходиит там, на крыше. Чего мечутся женщины, вместо того чтобы ужинать спокойно, веселиться и любоваться мужским весельем?

Двор председателевой курганчи, как и все хивинские полуукрепленные усадьбы, окружали постройки, на крышах которых гигантскими кубами высились стога сена и сухой колючки. Семья Непеса — капитана немало потрудилась с осени в степи и накорчевала целые горы янтака, полыни и мелкого хвороста, чтобы обеспечить очаги топливом на зиму.

Сейчас, на беду, один стог загорелся. Капитан Непес орал и, забыв свою важность и достоинство, бросился к лестнице. Проклятие! Эти бабы, играючи с огнем, устроили пожар.

— Воды! Ведра сюда! — вопил капитан Непес.

И гости, забыв об угощении, побежали за председателем с криками, прибаутками, хохотом. Только такого развлечения им недоставало! Многие даже обрадовались. Никому не понравились зловещие намеки аскиячи. Все боятся ночной тьмы. Только одни сознаются в этом, а другие помалкивают. Когда занялся огонь на крыше, никто всерьез и не подумал об опасности, хоть и знал, что колючка сухая и горит как порох.

Те, кто попроворнее, вскарабкались на крышу и очутились среди истерически вопящих женщин и детей. Никто не посмотрел на обычай, запрещающий посторонним мужчинам входить на женскую половину. Многие, особенно те, кто помоложе, под взглядом черных глаз особенно старались показать свою удаль. Все наперебой лезли в огонь, желая покрасоваться. Подумаешь — пожар! Разметать огонь — пустяк!

Но смех и шутки вдруг сменились криком и стонами. Прозвучал выстрел, другой. Сначала никто не понял, что случилось. Зачем стреляют? Кто стреляет? Но когда забравшийся на самый верх стога джигит повалился, издавая вопли, с высоты, а старенькая сестрица капитана Непеса тетушка Ядгар Биби схватилась за грудь и крикнула в смертной тоске: «Ох, умереть мне!», все только теперь услышали выстрелы и ужаснулись. Конечно, стог не мог загореться сам. Его поджигали снаружи бандиты.

А посреди двора, задрав к медно — красному небу бороды, стояли старцы аскиячи и кричали громче всех:

— Ворота заперты. Снаружи заперты!

Сделалось светло, будто солнце взошло, только мрачное, дымное. Всех, кто тушил пожар, смело с крыш точно вихрем. Огонь охватил соседний стог пшеницы, и он так пылал, что жар его даже внизу во дворе делался нестерпимым. Пламя ревело, осыпая людей роем обжигающих искр.

— Сгорим! — закричали женщины и, прижимая к груди малышей, бросились к воротам.

Их опередили мужчины… Подхватив тяжелое бревно, раскачали его и ударили. Доски затрещали. Новый удар! Створки поддались. Среди колхозников послышались радостные возгласы. С яростью обрушивались удары на ворота, а пламя выло и бесновалось за спиной сгрудившейся во дворе толпы.

Еще свирепый толчок бревна. Могучие древние ворота упали с грохотом наземь.

Но никто не сделал и шага вперед.

Озаренные гигантскими факелами горящих скирд, выросли из тьмы всадники — багровые джинны из сказки. Но совсем не по — сказочному они стреляли из винтовок беглым огнем в тех, кто рвался из курганчи. И толпа раздалась в стороны, оставляя на земле окровавленных и корчащихся в агонии женщин, детей, мужчин.

И на какую — то минуту вдруг угасли все крики и наступила тишина. Выстрелы смолкли. Даже огонь будто застыл, взметнув в вышину свои раскаленные, пышущие зноем языки. Они тихо дрожали в черном небе, готовые обрушиться на людей. В наступившей тишине снаружи прокричал голос:

— Вы обречены! Вы, собаки колхозники, изжаритесь в шашлык.

Послышался хохот, а затем голос продолжал:

— Я Овез Гельды! Чувствуете? Получайте за хлеб и за верблюдов. Стреляйте, друзья, и чтобы ни одна собака не ушла отсюда!

Толпа шарахнулась во все углы и закоулки двора курганчи. Один только капитан Непес не потерял голову. Пламя зверело. Калтаманы бешено палили из винтовок. Дыхание спирало от раскаленного дыма. Умирающие стонали в лужах крови. Люди раздирали одежду и кружились на месте. На многих тлело платье. Непес — капитан бегал от одного к другому, обливал водой из ведра и умолял. Его так и запомнили: закопченного дочерна, с грязными струйками на щеках, дымящейся фуражкой, свирепо горящими глазами и словами надежды: «Потерпите! Придут на помощь, придут из других курганчей. Ашот из совхоза приедет!»

Но он и сам уже не верил. Он слышал сквозь вой пожара, что выстрелы рассыпаются дробно и близко и далеко, что стреляют повсюду в Геоклене, что кричат и плачут женщины в курганче рядом и дальше в других курганчах, что пылают скирды на крышах и других домов. Гибель пришла колхозникам. И он с болью видел, что многие, кто не выдерживал нестерпимой духоты, жара и огня и не желал сгореть или задохнуться в дыму, выскакивали через ворота в прохладу ночи и падали, сраженные пулями взбесившихся калтаманов. И он понял, что остается одно. Он крикнул:

— Ко мне, в ком сердце бьется!

И когда все способные думать и двигаться подобрались к нему, кто ползком, кто отчаянными прыжками, кто на четвереньках, он приказал им обнажить свои узбекские ножи, схватить покрепче всякое дреколье, только поувесистее.

— У нас сыновья, у нас наши жены! За мной!.. — прокричал он хрипло.

Капитан Непес не кинулся к воротам в одиночку. Он понимал, что его срежет пуля, как срезала многих, уже лежавших в лужах крови. Он приказал всем сначала сгрудиться в скрытом от глаз калтаманов углу двора, где меньше чувствовалось пекло пожара. Он проявил беспощадность и даже жестокость. Пинками ноги он поднимал задыхающихся, ослабевших. Он колотил трусов, которых узнавал по слезам на лице. Он дрался и сыпал проклятиями, не чувствуя ожогов, не замечая, что огонь опалил ему бороду.

И он успел в своей безумной затее. Люди приободрились.

Но тут ему чуть все не испортил Язык Перец.

— С черной костью не желаю. Г… вам в рот!

Высоко вздев руку с кошельком, он выскочил из ворот и, дико визжа: «Вот деньги! Я не колхозник! Я правоверный!» — и, виляя задом, точно поджимая хвост, побежал прямо на всадников.

В него не стреляли. Он подскочил к самому Овезу Гельды, крутившемуся на коне перед своими калтаманами, и, ухватившись за стремя, протянул с криком ему кошелек:

— Жизнь! Возьми деньги за жизнь! Золотые! Николаевские!

Овезу Гельды захотелось, видно, малость покуражиться. Не торопясь, он вытащил из ножен саблю, повертел ею над головой, чтобы огонь играл на ее лезвии, и с силой ударил. Рассеченный наискось от плеча до пояса, несчастный Язык Перец упал.

Расправа с беззащитным острословом отвлекла внимание калтаманов от ворот курганчи.

Непес даже не успел осудить малодушие страховидного. Старый капитан только умно воспользовался моментом.

Калтаманы хором восславляли своего вожака: «Мастерский удар! Да не дрогнет твоя рука!» Почтительно следили они взглядом, как Овез Гельды вытирает окровавленный клинок.

А когда они спохватились, стрелять по воротам было уже поздно. Толпа колхозников потоком лавы выкатилась из огнедышащей курганчи и вплотную навалилась на тонкую цепочку всадников.

Лошади шарахнулись, многие калтаманы едва удержались в седле. В рукопашной свалке винтовки бесполезны, а сабли просто некогда было обнажить. И правильно к тому же призывал хитрый Непес — капитан: «Лошадей! Бейте лошадей!» Обезумевшие от боли, яркого света, дыма, калтаманские кони рассыпались по ночным полям и умчали не успевших прийти в себя овезгельдыевских бандитов..

Бегство их послужило сигналом к прекращению погрома во всем Геоклене. Еще с минуту в темноте маячили неясные тени и исчезли. На земле лежали раненые и убитые. Пронзительно ржали издыхающие кони.

Матерый волк с седыми ушами и облезлым хвостом Овез Гельды скакал далеко впереди. Он не останавливал свою шайку. Он чувствовал себя очень плохо. Каждый толчок бешено скакавшего коня вызывал тошноту. Перед глазами Овеза Гельды стояло совсем рядом искаженное гневом лицо капитана Непеса и блестело искрой лезвие его ножа. Неужели Непес успел ударить… Тогда очень плохо. Раны в живот в первые мгновения нечувствительны. Но они очень опасны. Овез Гельды боялся шевельнуться, чтобы проверить, действительно ли он ранен. Прыжки коня отдавались внутри все сильнее… все больнее. Сомнения больше не было… Проклятый Непес… проклятый Непес… Овез Гельды страстно желал поскорее добраться до барханов. Добраться, спешиться и посмотреть, что случилось, скорее перевязать рану… В свои семьдесят лет Овез Гельды не считал, что жизненный путь его подходит к концу.

До утра не стихал пожар в колхозе Геоклен. До утра хорезмийцы в близких и далеких кишлаках с ужасом вглядывались в пламеневшие тучи. Всю ночь в сторону зарева спешили отряды Красной Армии и добровольных дружин. Они пришли в Геоклен, когда светало. Они застали обугленные балки, кровавые лужи, стоны и плач женщин и детей. Мужчины не плакали. Много геокленов погибло в ту ночь. Многие пали от калтаманских пуль, многие сгорели заживо.

…Господин Али мог теперь улыбаться. Все шло по его замыслу. Гранатово — красные губы его горели рубинами. Но почему — то, когда утром его брил Тюлеген, и он уголком своих глаз — слив заглядывал в маленькое походное зеркальце, ему делалось не по себе. Сначала он никак не мог понять: почему? И вдруг вздрогнул и сообразил… Только что приехали на колодцы Ляйли калтаманы. Один, совсем молодой с глазами одержимого, качался в седле, точно напился бузы. Рука его судорожно сжимала рукоятку опущенной сабли. Лезвие ее, покрытое еще не запекшейся кровью, краснело в свете рождающегося утра, и гранатные капли скатывались на песок…

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

От зла зловоние остается и на тысячу лет.

О м а р Х а й я м

Рыжий дым и запах паленого…

Сначала запах, а потом дым… Горький запах паленой шерсти.

Обычно барханы пахнут жженым кирпичом и чуть — чуть полынью. Чудесно пахнут.

Откуда же вонь горелой шерсти и мяса? Откуда ржавый дым над овцеводческой фермой?

Зуфар большими прыжками спустился к подножию песчаного холма и побежал так быстро, как мог. Он был напуган, ужасно напуган. Дым, смрад… Пожар в пустыне. Что — то непонятное, что — то страшное.

Ничего он не смог разглядеть с вершины бархана. Потому он и бросился бежать по такыру к колодцам, над которыми, загораживая восходящее солнце, взметнулось гигантское облако дыма.

Пока Зуфер бежал, облако превратилось в тучу с ржавыми боками. Туча зловеще росла и надвигалась.

«Горит ферма, — мелькнуло в голове, — горят овцы. Мериносы… Открыть кошару!.. Надо открыть!»

Кто мог представить, что так могут кричать овцы? Тихие, молчаливые овцы.

Овцы, горя заживо, кричали, как маленькие дети, которым делают больно. От крика овец у Зуфара сердце сжималось, пока он бежал через такыр.

Он уже не думал, что пожар на ферме — непоправимый убыток для государства, не думал, что погибают ценные мериносовые овцы, не думал, что где — то в дыму и огне, быть может, она… Лиза…

Зуфар только слышал детские стоны, душераздирающий детский плач. И он кинулся прямо в дым.

Он глотал дым, искры жгли лицо и руки, он слепнул от дыма. Он ничего не понимал, разбрасывая, разворачивая дымящиеся, вспыхивающие рыжим огнем связки колючки и травы. Разбросать! Разворотить! Лишь бы открыть дорогу из огня животным. Так горько, так ужасно молили они о помощи.

Зуфар не понимал, расшвыривая и топча огонь, зачем понадобилось нагромоздить вокруг загона столько снопов колючки, горы колючки и сухой барханной травы. Кому понадобилось делать такую нелепость? Ашоту? Нет. Ашот — не дурак. Зуфар раскидывал колючие связки, затаптывал ногами языки пламени и давился дымом… Он рвался к овцам сквозь буран огня и дыма.

Только теперь Зуфар вдруг увидел, что он не один. В дыму кружились фигуры людей. Они что — то тащили и бросали. Они походили на чертей, черные, в дымящейся одежде.

— Хорошо! — воскликнул Зуфар. — Молодцы! Помогайте!

Теперь он не один, теперь овцы спасены. Он уже не замечал нестерпимого жара, дыма, железных колючек, рвущих ему в кровь ладони. Он слышал только жалобный по — детски плач овец.

И вдруг он понял: люди не помогали. Странно. Они, наоборот, подбрасывали в огонь сухую траву.

Зуфар не успел возмутиться. Сильные руки выволокли его из дыма и огня, и кто — то завизжал:

— Это еще что? Ты кто?

Пламя взревело, и жар, пыхнув в лицо, заставил Зуфара отскочить. Он отпрянул в объятия человека в папахе, сшиб его с ног, и они упали вместе. Еще барахтаясь в песке, Зуфар понял, что попал в беду.

Человек, которого он сшиб, был Овез Гельды… Осунувшийся, пожелтевший, с грязной бородой, но Овез Гельды, сардар, вожак калтаманов. Овез Гельды сидел на земле, плевался песком и злобно разглядывал Зуфара. Да и как не злиться, когда тебя, сардара, так грубо сшибают с ног.

Овез Гельды не узнал Зуфара. В огне он потерял свою форменную фуражку. Прокопченное, опаленное лицо, обгоревшая одежда делали щеголеватого речного штурмана неузнаваемым. Да Овез Гельды и не утруждал себя воспоминаниями. Его только злило, чего этот молокосос хивинец путается под ногами.

— О, — сказал непонятно откуда взявшийся Заккария, — молодой друг спасает государственную собственность…

Заккария поднял палец и спросил:

— Кто погибает? Противные исламу грязные свиньи… мюфсид (плохое, губительное для мусульманина) от всеочистительного огня и погибают.

— Что вы болтаете! Овцы, бараны гибнут… Слышите?

Старый Заккария воздел руки. Очки соскользнули ему на кончик носа. Подслеповатые глаза щурились. Тоном проповедника, перекрикивая вой, треск, шум, он возгласил:

— О юноша, мы тюрки! В нас кипит азиатская кровь… А кровь тюрков медвяная роса мусульманства. О! Мы, люди прогресса и просвещения, поняли: спасение узбеков — в сохранении религии ислама…

Обалдело смотрел Зуфар на Заккарию и бормотал:

— Тушить пожар! Спасать!

— Кого спасать? Овец — свиней спасать! Мериносов? Большевистское нововведение?.. Всякое нововведение есть противообычие, а противообычие есть заблуждение, а всякое заблуждение ведет в огонь ада. Овцы — свиньи нечисты. Пусть горят!

И за стеклами очков в золотой оправе его близорукие глаза приобрели мечтательное выражение.

И тут только Зуфар вспомнил. Ашот говорил что — то… Да, он говорил: когда привезли из — за границы новых мериносовых овец, все хивинское и степное духовенство словно взбесилось. Ишаны, имамы, муллы подняли крик. «Меринос — не овца. Меринос — поганая свинья в овечьей шкуре». Великий Каракум — ишан просто объявил, что один вид мериноса поганит душу мусульманина, и призвал истребить поганую тварь. Ашот тогда сказал: «Что только не придумают из ненависти к советской власти» — и посмеялся.

Как мог оказаться почтенный «революционер» Заккария здесь, около овечьего загона, среди дыма и огня, было непонятно. Изнеженный гуманный интеллигент и горожанин Заккария избегал жгучего солнца и песка и предпочитал ступать своими холеными ногами по коврам. Здесь, в пустыне, со своей крашеной хной — басмой до черноты бородой и золотыми очками он казался совсем неуместным. И тем не менее он стоял тут, в двух шагах от пылающего гигантского костра, равнодушно взирал сквозь очки своими прекрасными с искрой мечтательности глазами на гибель двух тысяч овец, невозмутимо слушал раздирающие вопли сгоравших заживо животных и тихо улыбался… Казалось, он хочет сказать нечто возвышенное. Но его опередил Овез Гельды.

— Эй ты, не лезь не в свое дело! — хрипло рявкнул он на Зуфара, счищая с халата песок. — Ты что, здесь работаешь?

Но огонь разгорался. Несчастные овцы вопили, и Зуфар снова бросился пробивать дорогу сквозь дым и пламя.

— Возьмите его! — свирепо закричал откуда — то издалека Овез Гельды. Дайте ему десяток горячих. Пусть, дурак, поостынет. В нагайки его!

Зуфара вытащили из огня дюжие джигиты — бородачи, но до нагаек не дошло.

— О юноша, — протянул с удивительной важностью Заккария, — что ты, неразумный, лезешь в огонь, суетишься?..

— Пустите меня! — вырываясь из рук калтаманов, завопил Зуфар. Погибают! Помогите тушить огонь!

Веселый, доверчивый Ашот! Он добродушно посмеялся над выдумками мракобесов, а теперь ценнейшие мериносы, племенное стадо погибало.

Беспомощно Зуфар озирался. Да, он опоздал. Он знал, что надо спешить, и он спешил.

Зуфар верил, что успеет предупредить Лизу, жену друга Ашота. Он верил, что Лиза успеет уехать в Ургенч. А он бы вез на руках малыша, племянника Лизы, и сердце бы его сладко томилось. Никакой награды он не ждал, кроме благодарной улыбки Лизы.

Он опоздал. Он понял, что опоздал.

Когда ночью Зуфар спешил сюда, он меньше всего думал о ферме, об овцах, о каких — то мериносах, пусть они стоят хоть миллион. Зуфар по — мальчишечьи мечтал о подвиге. Он хотел избавить от опасности ту, по которой вздыхало его сердце. Он мечтал о признательном взгляде синих глаз. Он пожертвовал бы жизнью за один взгляд Лизы…

Зуфар озирался, он пытался разглядеть, что происходит за дымовой тучей и стеной огня на ферме. Но рыжий дым застлал все вокруг: и юрты, и колодцы, и белый домик Ашота, где жила она — Лиза.

Огонь бушевал. С овцами было кончено. Ничего не могло их спасти. Зуфар пошел к юртам. Но Овез Гельды сделал знак. Калтаманы подскочили и заломили Зуфару руки за спину. Овез Гельды не верил молодому хивинцу. Он разглядывал его, хотел, видимо, утвердиться в своих смутных подозрениях. Чем — то Зуфар не нравился сардару. Или память о ледяном купании в Аму, о пережитом страхе смерти как — то смутно связывалась с этим юношей. Но Овез Гельды не узнал Зуфара.

Овез Гельды инстинктивно чувствовал неприязнь к этому хивинскому щенку. Раздражала ноющая боль в животе… Нет, сардар не собирался отпустить этого хивинца так легко. Кто его знает, зачем он сюда явился?

— Пустите! — сказал Зуфар.

— Ты кто? Ты служил у армянина? — спросил Овез Гельды. — Подумай хорошенько, прежде чем ответить.

Только теперь Зуфар заметил, что старый сардар болен, и тяжело. Он говорил медленно, с трудом. Он нетвердо стоял на ногах, прижимая руки к животу. Судорожная икота мучила его, и гримаса боли кривила губы. Незаметно Овез Гельды поддерживали со всей вежливостью под руки два молодых калтамана.

Но голос сардара был тверд, и в нем слышалась даже угроза. Совет подумать хорошенько — звучал зловеще. Зуфар почувствовал озноб, но задиристо бросил Овезу Гельды:

— Это разбой! Вы поплатитесь!

Юноша не думал, чем грозят ему его дерзкие слова. Он слишком верил в незыблемоть советского порядка в Хорезме и не осознал еще всю меру опасности. Времена дикости канули в прошлое. Так ему казалось. Но Заккария ужаснулся. Он — то знал Овеза Гельды и его банду. Он искренне жалел этого красивого, полного очарования молодости юношу. Он понимал, что ему несдобровать. Заккария попытался «повернуть колесо событий». Старый джадид верил в силу цветов красноречия. Он возгласил:

— Мы восточные, мы тюрки. О юноша, мы не любим западных. Они исконные враги всех мусульман. Они — Запад, мы — тюрки. Под копытами тюрок дрожит земля. Настал час. Истребляйте тлен Запада!

И он протянул руку ко все еще пылающему и смердящему горящим мясом загону.

С Заккарией творилось что — то непонятное. Он трясся словно пьяный, шатался, едва держась на ногах. Вытаращенные глаза его стали дикими…

— Гори, гори! — выкликал он, как базарный дивана*. — Гори, Запад!

_______________

* Д и в а н а — юродивый.

Ноздри на широком лице Овеза Гельды шевелились. Сардар звучно втягивал дым пожарища. Он наслаждался. Он злорадно проговорил:

— Не полезут ко мне в пески. Теперь большевые, теперь колхозники не полезут. Побоятся.

— Не полезут! — дико кривляясь, взвизгнул Заккария. — Хватит нам всяких русских, хохлов, большевиков!

— Летели мухи на мясо, — простонал Овез Гельды. — Нате, получайте мясо… Сколько угодно мяса.

Он в восторге стеганул себя длинной плетью по голенищу сапога и даже закряхтел от удовольствия. Но тут же опять схватился за живот и скрипнул зубами. Рана давала себя знать.

Вокруг стояли лохматые в своих папахах, все в копоти и саже мрачные калтаманы. Они слушали, но на их серых, измученных лицах не читалось и признаков торжества. Чем — то расстроенные, убитые, они глядели исподлобья, мрачно и тревожно.

Один из калтаманов наклонился к самому уху Овеза Гельды и испуганно пробормотал:

— Со стороны озера конные люди.

Овез Гельды забеспокоился.

— На коней! — закричал он и поморщился: резануло внизу живота.

— А бабу куда? — все так же испуганно спросил калтаман.

— В огонь! Туда же… к овцам…

— Она живая еще.

Овез Гельды рассвирепел:

— Скотина! Чего вы там с ней возитесь? Получили, что хотели, и довольно. Свинья визжит, а вы сопли распустили.

— Туркмены с бабами не воюют.

— Сам ты баба.

Овез Гельды оттолкнул джигитов и слабыми заплетающимися шагами пошел через дым к юртам.

Холодея от ужаса, Зуфар оторвал державшие его крепко лапы и рванулся за ним. В несколько прыжков настиг сардара. Но опоздал.

Он только увидел бьющуюся в руках калтаманов женщину. Он не сразу признал в ней красавицу Лизу, жену Ашота. Одежда на ней была растерзана. Золотые волосы в песке и крови космами падали на искаженное, белое как мел лицо. Зуфар едва успел поймать мертвенно пустой взгляд провалившихся глаз. И тотчас услышал возглас Овеза Гельды:

— Да что она вертится! Держите, болваны!

В то же мгновение один за другим хлестнули воздух выстрелы. Синева в глазах женщины потускнела, погасла. Голова упала на грудь. Вздрагивающее тело беззвучно легло на песок…

— А теперь в огонь и…

Сардар не успел досказать — слова заглушил хрип…

Зуфар не помнил, откуда у него оказался в руке нож и как он ударил Овеза Гельды. В Зуфаре проснулся человек пустыни, который не рассуждает, а действует. Им не руководили высокие или низменные чувства. Он даже не знал, хотел ли он отомстить бандиту, по — звериному разрушившему его прекрасную мечту. Он убил гадину так, как раздавил бы паука. Он наносил удар за ударом, пока, шатаясь, еще стоял нетвердо на песке старый, матерый сардар. Удар за ударом! А тот раскачивался из стороны в сторону, хрипел и не падал. Не мигая он смотрел на Зуфара. И во взгляде его не было ни ярости, ни страха. В глазах Овеза Гельды Зуфар читал недоумение и боль, физическую боль, нестерпимую боль. И это радовало спокойного, добродушного Зуфара. Безумно радовало.

Еще удар ножом. И вдруг во взгляде Овеза Гельды появилось осмысленное выражение. Овез Гельды изумился и почти со смехом проговорил:

— А! Это ты? С лодки… керосиновой лодки… Я нашел тебя, щенок…

Язык его ворочался медленно, и голос угасал. Овез Гельды вдруг тяжело рухнул.

Со словами: «Он убил сардара!» — к Зуфару подскочил калтаман и замахнулся саблей. Зуфар кинулся на него. Подбежали еще калтаманы. Завязалась свалка. Рычащий клубок человеческих тел ерзал в песке. Зуфар потерял нож, и его били, но не сильно. Наконец его подняли и поставили на ноги.

Перед ним стоял калтаман и играл саблей. У калтамана было добродушное лицо караванщика, совсем невоинственное лицо, но он старался сделать его посвирепее. Морщился и весь кривился, поглядывая в сторону лежавшего в крови Овеза Гельды, на голову которого поливали воду из фарфоровой чашечки с ручкой. Зуфар узнал чашечку. Из нее пил чай пятилетний племянник Ашота и Лизы — Андрейка. «Где же Андрейка?» — подумал Зуфар. Калтаман играл блестящим клинком перед самыми глазами Зуфара и старался придать своему растерянному и испуганному лицу грозный вид. Заикаясь и мямля, калтаман сказал:

— Сейчас, собака, тебя рубить буду, вот так. — И он провел ладонью от правого плеча к левой стороне поясницы. — Это называется у нас… арбуз взрезать…

— Руби, трус. С безоружным легко воевать, храбрец, — сказал беззлобно Зуфар.

— Не спеши. Есть у тебя еще минута на молитву… Вот сардар откроет глаза. Пусть полюбуется.

Но сардар Овез Гельды глаза не открывал и только хрипел. Подошел Заккария и с ним толстый человек — коротышка. По влажным, гранатовым губам Зуфар узнал в нем Али Алескера, персидского купца. Заккария позеленел, увидев кровь, и все отводил глаза, стараясь не смотреть. Лицо Али Алескера исказилось брезгливой гримасой. Искра любопытства только мелькнула в его глазах, когда он узнал Зуфара.

— О, — сказал он, и толстые его щеки раздвинулись в подобие улыбки, большевик. Такой молодой и…

Заккария смотрел на пустыню. Луч восходящего в дыму солнца блеснул в стеклах очков, и Заккария пробормотал:

— Утро, надев на голову золотой шлем солнца, а на тело серебряную кольчугу звезд, сверкающим мечом ворвалось через врата горизонта и, штурмуя замок небес, прогнало негра ночи…

Калтаманы глядели на старого джадида недоумевая. А он, задрав свою крашеную бороду к небу, декламировал и декламировал, не желая видеть ни растерзанного трупа молодой женщины, ни дымящихся, обгорелых, еще шевелящихся овец, ни умирающего Овеза Гельды… Почтенный Заккария ничего не хотел видеть, кроме небес, солнца… Он вздыхал и вздрагивал, когда до обоняния его ветер доносил смрад горелого мяса и горячей крови.

Калтаман с шашкой, обалдело слушавший Заккарию, вдруг радостно воскликнул:

— Смотрит! Смотрит!

Тяжелые веки Овеза Гельды медленно поднялись, но глаза его были стеклянные. Сомнительно, видел ли что — либо сардар. Но калтаманы возликовали и, встав так, чтобы не загораживать Зуфара, приготовились к казни.

Что думал Зуфар? Говорят, в таких случаях в памяти человека мгновенно пролетает вся жизнь. Но Зуфар ничего не чувствовал, ни о чем не думал. Он только яростно напрягал все тело, надеясь еще вырваться в последний миг и придушить этого идиота калтамана с саблей. Именно идиота. «От руки дурака погибать? Ну нет!» Надеяться вырваться было наивно и смешно. В Зуфара буквально клещами вцепились пять — шесть здоровенных калтаманов. Он не мог даже шевельнуться. Как завороженный не спускал он глаз с клинка. По блестящей стали его весело прыгали солнечные зайчики.

— Рубить, что ли? — смущенно улыбнувшись, спросил калтаман с саблей. Он спрашивал недвижного, беспомощно лежавшего Овеза Гельды. Сардар не ответил. Вероятно, он умирал. Он не сознавал ничего. Но грозная власть его, вожака бандитской шайки, еще держала в узде калтаманов. Они так привыкли к его властному голосу, что не решались ничего сделать без его приказа.

Калтаман с саблей ждал ответа. Но ответа не было. Все тяжело вздыхали, топчась на песке. Время тянулось бесконечно. Солнце пустыни, желтое, раскаленное, медленно вползало на небесный свод над колодцами, над обугленными трупами овец, над горсткой растерянных, жалких людей, совершивших кровавое дело и готовящихся совершить новое кровавое дело…

А Заккария все не поворачивал головы и все декламировал. Монотонно доносились его слова:

— Молодая поросль жизни его увяла под знойным ветром вражеского меча. Розовый куст дней его увял…

— Эй, Эусен, рубить, что ли? — растерянно спросил калтаман, добровольно взявший на себя обязанности палача.

Склонившись над распростертым Овезом Гельды, старик с раскосыми глазами, названный Эусеном, пожал неуверенно плечами.

— Руби его! — нестройно загалдели калтаманы. — И поедем. Еще красные звезды наедут…

— Да, да, — проговорил Заккария, — месть вопиет… Только нельзя ли без… этого, так сказать, крови… культурнее… В коране тоже говорится: «Пленных оставьте в пустыне, не проливая крови. Пусть без хлеба и воды там останутся… Умрут своей смертью… без крови». А рубить — варварство. Вы уж лучше арканом его…

Он вдруг громко сглотнул. Его душила тошнота. Не оглядываясь, он побрел к стоявшим в отдалении коням. Он вобрал голову в плечи и зажал уши ладонями, чтобы только не слышать удара и вскрика…

С презрением посмотрел ему вслед Али Алескер и живо повернулся к калтаманам:

— Давайте мешок, веревки! Быстро!

Часть вторая РОЗЫ В ХОРАСАНЕ

Я — могущественный шах, подо

мной — страна моя!

Как ее ни называй: рай, Иран,

она моя!

Вся в развалинах она иль обновлена

моя!

Конституция — ничто! Власть еще

сильна моя!

Сила, слава — все мое! Честь — и та

моя!

Сабир Терпеливый

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Если хочешь помочь правде, распознай ложь.

Персидская пословица

Хафская богом проклятая степь Даке Дулинар — хор известна своими гиблыми ветрами.

Во всякой пустыне знойно, душно, песок лезет в глаза, в рот. Мучит жажда. А вот в Даке Дулинар — хор ко всем прелестям прибавляется еще особенно въедливая соль. Соляная пыль воспаляет кожу, разъедает глаза. От мельчайших соляных кристалликов, твердых, острых, точно острие иголки, чешется все тело, трескаются губы, распухает язык. И нет спасения от соли.

— Ад самого дьявола, которого побили камнями, обязательно сделан из соли. Такова воля аллаха.

Слова об аде и аллахе в сочетании, похожем на богохульство, подхваченные соленым ветром, глухо прозвучали над простором соляного озера Немексор, и едва ли их кто услышал в проклятой богом соляной Хафской степи.

Слова, полные презрения к всемогуществу творца всего сущего, вырвались с сипом из просоленной, воспалившейся глотки Алаярбека Даниарбека, сидевшего на таком же плотном, как и его хозяин, хезарейском жеребчике. Крепыш богохулец нервно перебирал круглую цвета перца с солью бородку, не то седую, не то посеревшую от соляной пыли.

— Только мой свихнувшийся доктор может затащить Алаярбека Даниарбека в ад! — воскликнул крепыш. — Только мой доктор! И долго нам еще месить соль и солью натирать свои чирьи?

Он заерзал всем туловищем в седле и продолжал живописный диалог сам с собой:

— Мой доктор истинно дивана. Ну напоил нищего странника, ну дал ему лекарства! Но посадить на коня, а самому ковылять пешком по соляным кочкам… Нет! Зачем? Проклятый нищий, из — за которого мой Петр Иванович шлепает усталыми ногами, разве стоит забот? Барахтался нищий в соляной похлебке наподобие барана с отрубленным курдюком, и какое наше дело? Барахтайся себе. Ну показал доктор сверхдоброту, ну помог… Но сажать прохожего на лошадь, а самому, умирая от жажды, брести пешком!.. Нет!

Рассуждал Алаярбек Даниарбек отлично. Но что стоило ему предложить, например, доктору своего хезарейского жеребчика, а самому пройтись, поразмяться? Нет, Алаярбеку Даниарбеку это и в голову не пришло. И не потому, что он был такой уж бесстыжий. Просто он разозлился, почему доктор не внемлет его советам.

Надвинув низко на лоб козырек полотняной своей фуражки, чтобы защитить глаза от острых песчинок, Петр Иванович шагал не торопясь, ничуть не досадуя на жару, ветер. Сколько раз на своем веку он шел вот так по пустыне. И так же под его каблуками потрескивала соляная корка. И так же не было ничего печальнее вида мертвых озер. И так же на версты кругом не было ни живого листика, ни былинки. И так же белые просторы соли слепили глаза да раскаленный песок обжигал ноги даже сквозь толстую кожу подошвы.

Но доктор не жаловался. Более того, он, как ни удивительно, находил в пустыне дикую красоту. Здесь, в пустыне, ему свободно дышалось.

— Мои далекие предки, вероятно, кочевали по таким пустыням, — говорил он, посмеиваясь. — И во мне сказались их привычки и склонности. И право слово, я не без зависти посматриваю вон на того теймурийца, копающегося там, далеко, в соли. Простор, безлюдье, тишина… Сколько глаз видит, кругом ни души. Легко думается и мечтается в пустыне. Медленно идет время в пустыне. Забывает человек о заботах в пустыне.

Тихое бормотанье за спиной напомнило, что и в пустыне есть заботы. Позади, на коне доктора, покачивался, едва держась в седле, еле живой, возможно умирающий, путешественник, подобранный сегодня у черных береговых скал Немексора. Алаярбек Даниарбек решительно возражал, но доктор не послушал. Он даже рассердился. Приказав помалкивать, он заставил своего неизменного спутника смахнуть с лица странника соляную пыль и протереть губы, ноздри и глаза влажной тряпкой. К великому негодованию Алаярбека Даниарбека, доктор потратил весь скудный запас оставшейся во фляжках воды, чтобы напоить несчастного.

— Ты проехал бы мимо. Ты, Петр Иванович, уже проехал мимо и не увидел под песком кучу лохмотьев. Это я заметил его на свою голову. Это я сказал тебе, Петр Иванович, — едва слышно ворчал Алаярбек Даниарбек.

— А у вас, Алаярбек Даниарбек, доброе сердце, мягкая душа.

— Вот увидишь, Петр Иванович, ты помог степному скорпиону, а скорпион жалит помогающему руку. Он вор. У него оружие, у него полна мошна денег. Зачем он шлялся по соляному озеру, лез в трясину, хлебал соляной суп? Конечно, он опасный человек, он не иначе спасался от властей, он убийца… Бросил бы ты его, Петр Иванович, не связывался бы с ним…

— Он болен. Ему надо помочь.

Свой протест Алаярбек Даниарбек выразил тем, что хлестнул хезарейского конька побольнее и бросил своего доктора посреди пустыни возиться со странником. Алаярбек Даниарбек надулся. Он и к вечеру не счел нужным сменить гнев на милость. Он делал вид, что ему наплевать, что доктор с полудня тащится пешком, измучен жаждой и усталостью. И все из — за глупого великодушия. Уже не раз в своих странствованиях с Петром Ивановичем по пустыням и горам Азии Алаярбек Даниарбек удивлялся и возмущался, что доктор лечит больных врагов.

«Прежде всего мне важно лечить человека, — утверждал Петр Иванович. А кто он — неважно! Он — больной, я — доктор и обязан его лечить».

Так и сейчас. Петр Иванович и понятия не имел, кого он посадил на свою лошадь…

Странник, придя в себя, все порывался что — то сказать. В глазах его читалось удивление и даже испуг. Но доктор решительно пресек всякие разговоры и принялся насвистывать, когда незнакомец забормотал, пытаясь привлечь его внимание.

Позже, вечером, на привале Петру Ивановичу все же пришлось выслушать странника.

Слабым еще, но решительным голосом, пытливо вглядываясь в глаза Петру Ивановичу, странник заговорил:

— О святой пророк, о Абулфаиз! Да вознаградит рука Али твою руку, чужеземец, которая зажгла снова потухший светильник моей жизни!

И так как доктор молчал и даже не повернул головы, странник продолжал:

— Ты меня спас от смерти. Спас, не ожидая награды и не желая слушать благодарности. Я не нищий, я хочу отблагодарить тебя за великодушие.

— Нет, — сказал холодно доктор, — спрячь свое золото. Советская власть послала меня в Иран лечить людей, а не наживаться на несчастьях бедняков.

Нет, определенно странник вызывал какие — то, смутные воспоминания. Поразительно страстные, удивительно знакомые влажные, горящие внутренним огнем его глаза, какие встречаешь раз в жизни, будили смутные, ни с чем не сообразные воспоминания, тревогу. Возникло настойчивое, неотвязное желание вырвать что — то из самых глубин прошлого. Петр Иванович хотел вспомнить и не мог…

— У вас все такие… в стране русских? — тихо спросил странник.

— Не все, но многие.

Горячий ветер крутил соляную пыль и тихо позвякивал уздечкой коня. Оранжевым апельсином безжалостное солнце иранского нагорья скатывалось к гребням красных, лишенных жизни холмов. Треща ломкой солью, плелся в их сторону, мелко перебирая точеными ножками, осел. Из — за мешков с солью высунулась черная физиономия теймурийца — солекопателя. Сверкнув белками глаз, он скороговоркой тихо сказал страннику:

— Мир вам… Сулеймана проводил обратно… Прощайте. Только помните: я вас не видел, вас не знаю. Вчера, позавчера тут шлялись жандармы… Сегодня тоже ищут. В Сиях Кеду мне сказали, враг шахиншаха пошел через Немексор. Только птица сейчас летит через Немексор. Пучина… Гибель. Я вас не видел. Вы меня не видели… А ну, длинноухий, базар далеко, солнце низко… Пошел!

Теймуриец ушел. Осел проворно перебирал ногами…

От апельсина в тумане на горизонте осталась маленькая долька, а они все сидели и молчали. Кони, закрыв глаза, покачивались на усталых ногах. Странник молчал и смотрел на теймурийца, уходившего со своим ослом в бесконечную даль.

— Что ж, надо двигаться, — проговорил Петр Иванович.

Тщательно стряхнув соляную пыль с сапог, точно он собирался ступить на персидский ковер, он встал. То же сделал и странник, но тут же опустился на соль. Лицо его исказилось от боли.

— Я пойду сам. Иди, добрый человек!

— Без глупостей, — мрачно сказал доктор. — Ты и двадцати шагов не сделаешь.

— Ты слышал… Они ищут. Они рыщут кругом. Тебе плохо будет, добрый человек.

Он лежал на спине, и из горла у него вырывались клокочущие звуки. Он побледнел. Нос его заострился.

«Где я его видел?» — назойливо стучала в голове доктора мысль.

— Послушайте, — сказал он Алаярбеку Даниарбеку.

— Что?

— Устройте больного… Посадите его к себе…

— Ого, — пробормотал маленький самаркандец. — Мы сердимся!

Пока Алаярбек Даниарбек, кряхтя и ругаясь, втягивал, словно мешок, странника на круп хезарейского конька, доктор не спеша забрался в седло и неторопливым шагом поехал в ту сторону, куда направился добытчик соли.

— Вам будет плохо, — бормотал странник. — Я падаль, мне пришел конец.

— Молчи! — проворчал Алаярбек Даниарбек.

— Из — за меня пропадет хороший человек.

— Помалкивай! Мой Петр Иванович всегда возится со всякой падалью, какой вообще место в яме.

— А ты не изменился, Алаярбек Даниарбек!

Алаябрек Даниарбек так резко повернулся к страннику, что оба чуть не свалились с коня наземь.

— Эй, что ты сказал?

— Сказал то, что сказал. Не вертись.

— Эй, откуда ты меня знаешь, дьявол?

— Дай мне слезть. Все равно я пропал.

Отъехавший шагов на двадцать Петр Иванович остановился и крикнул:

— Сидите спокойно.

Петр Иванович тоже слышал слова странника. И вдруг его словно озарило. Прошлое всплыло в сознании. И он вспомнил…

Да, время подобно мечу. Оно разрубает тьму воспоминаний.

Старинный город Бальджуан, где — то у самого подножия Памира. На жалком ложе — человек. Мучительная операция без наркоза при свете глиняного светильника. Две пули, вынутые из тела раненого. Стоны. Далекая стрельба за рекой. Ночь.

Да, девять, нет, десять лет прошло. Тогда, в 1921 году, в Восточной Бухаре еще шла воина. Война с преемником авантюриста Энвера — паши турецким генералом Селимом, или Сами — пашой, с басмаческими курбаши. Петр Иванович, молодой военный врач, не слезал с лошади. Как — то после стычки в камышах к нему на перевязку привезли командира таджикского добровольческого отряда. Потрясенный, Петр Иванович в могучем почти бездыханном бородаче узнал легендарного дервиша Горной страны ишана кабадианского Музаффара, который сыграл чуть ли не решающую роль в разгроме и гибели Энвера — паши. Случай и обстоятельства сталкивали доктора с дервишем на караванных тропах и горных перевалах до того уже не раз.

После тяжелой операции, придя в себя, Музаффар рассказал доктору странную, совсем фантастическую историю своей жизни, рассказал, как понял Петр Иванович, потому, что был при смерти, потому, что в своей гордыне не хотел уйти из жизни в безвестности, не оставив по себе памяти, не приоткрыв завесы, скрывавшей его подлинные дела и поступки. Все, что он говорил, походило на бред больной фантазии. Он говорил, что он совсем не дервиш, а великий воин, что он не командир добровольческого отряда, а вождь кочевого племени, что он не ишан, а смертельный враг Англии. Да мало ли что мог наговорить в предсмертном бреду человек с бурной судьбой и горячим воображением. Но Музаффар не умер. Он выздоровел и… исчез.

И вот спустя десятилетие пути их сплелись. Снова на дороге Петра Ивановича встал этот загадочный человек. И где?

Когда уже в кромешной тьме они пробирались среди чуть различимых оград селения Хелендэ к красному огоньку костра и собаки устроили вокруг них ведьмовский шабаш, доктор вдруг наклонился к страннику и спросил:

— Вы живы?

— Лучше бы я умер, добрый человек. Моя рука не удержит и камешка.

— Будьте внимательны. Мы в селении Хелендэ. Здесь жандармский пост. Что бы я ни говорил, кивайте головой, но молчите.

Лошади встали. Они фыркали и крутили головами.

У костра сидели люди, и доктор поздоровался цветисто и длинно.

Позевывая, потягиваясь, вышел к костру жандарм в исподнем, но в форменной фуражке — пехлевийке.

Лишь разглядев, кто приехал, он засуетился:

— О Абулфаиз, какая радость! Вы приехали благополучно. Да пошлет вам пророк Али несметное богатство, о ваше медицинское превосходительство! Как соизволили съездить в Афганистан? А мы тут беспокоились. Этот Керим — хан… Дикарь… Опасная особа… А мы тут волновались.

И хотя доктор отлично понимал, что жандарм нисколько, конечно, не волновался, все же сунул ему в руку нечто блеснувшее при свете костра. Это «нечто» вызвало новый приступ восторгов. Сейчас добрейшего Петра Ивановича господин жандарм равнял уже по меньшей мере с благородными героями «Шахнаме» Феридуном, Афросиабом, Сиявушем. И все же восторги не мешали жандармским глазам зыркать вокруг и обнаружить странника, громоздившегося обвисшим мешком на лошади за спиной далеко не спокойного Алаярбека Даниарбека.

Доктор заметил взгляд жандарма и равнодушно бросил:

— Санитар. Мой новый санитар…

Все еще не стирая с лица подобострастной улыбки, жандарм пробормотал всепрощающе:

— Было два? Вы, ваше медицинское превосходительство, и господин Алаярбек Даниарбек… Теперь, извините меня, горбан, стало три!

— Три, господин жандарм.

— Но… ваше медицинское превосходительство!

— Было два, стало три.

— Но, ваше высокое достоинство, мы обязаны проявлять бдительность, о светило медицины! Повеление шаха!..

Бесцеремонно взяв жандарма за локоть, доктор отвел его к костру на яркий свет, вытащил три серебряных крана и, побренчав ими, положил на ладонь два из них:

— Два хорошо?

Жандарм с интересом смотрел на монеты и вопросительно поднял брови.

Доктор положил на ладонь третью монету

— Было два… Стало три. Еще лучше, а?

— Четыре совсем хорошо, — быстро добавил жандарм.

— А пять великолепно! Три человека, две лошади, а?

Жандарм захохотал басом в восторге от остроумия доктора. Обстоятельно уложив монеты в матерчатый кошелек, он подошел к сидевшему у костра страннику и сказал:

— Ты… э — э… санитар?

Пряча ненависть за опущенными веками, странник только мотнул утвердительно головой.

— Конечно, санитар… — успокоительно заметил жандарм и пожал плечами. — Конечно, санитар совсем не похож на дервиша… безухого дервиша… Ничуть не похож! Эй, вы! Кто лишний, разойдись!

Возглас был адресован к любопытным, лица которых выглядывали из — за костра и выражали самое напряженное внимание.

— Сейчас же накормите… э… санитаров и лошадей, а вас, ваше медицинское превосходительство, господин Авиценна, прошу пожаловать ко мне.

От прохлады ночи, крепкого кофе странник почувствовал себя лучше.

— Чего хотят от тебя жандармы? — спросил его Алаярбек Даниарбек.

В глазах странника мелькнуло сожаление: «Есть еще наивные люди!»

— Кто сказал, что мертвец не воняет? — проворчал он.

— …Конечно, жандарм мертвяк, — подхватил с удовольствием Алаярбек Даниарбек. — Ха — ха! Жандармы все и всегда смердят. Я знал одного жандарма в Самарканде. Тоже был вонючка. Ха — ха!

Странник поглядел на дверь, за которой скрылись Петр Иванович с жандармом, и покачал головой:

— К сожалению, твой господин скуп.

— Это Петр Иванович — то? Пах — пах, ты неблагодарная скотина!

— Серебряный ключ закрывает дверь тюрьмы, золотой — открывает.

— Однако высоко ты себя ценишь.

— Если у доктора нет золотого ключа, взял бы у меня.

— Золото? Видели! У тебя в кошеле. Петр Иванович дал вонючке жандарму пять серебряных кран, и тот перестал источать аромат… А если бы Петр Иванович дал золотой туман… О, жандарм вскочил бы на коня, поскакал бы сломя голову в комендатуру и доложил бы своему вшивому начальнику: «Там опасные, там подозрительные! Они дают золото за молчание. Они большие преступники, опасные преступники. Вор не откупается золотом. Дело пахнет виселицей. Заберите их золотой. Не надо мне опасного золота». Да, вот что он сказал бы. А серебро? Что серебро? Вонючка жандарм бренчит кранами в своем кармане. Душа его спокойна… И ты, странник, спокойно отдыхай! Теперь ты сотрудник Советской эпиде… пе… ме… тьфу!.. ми… о… логической… ох — хо… трудно… экспедиции. Советской! Понял? Дипломатическая неприкосновенность! Понял?

Да, странник понял, и очень хорошо. Наверно, потому утром он исчез.

А доктору приснился змей, обыкновенный Змей Горыныч из детской русской сказки. Змей Горыныч? Непонятно. Как Змей Горыныч попал в Персию? Но Змей Горыныч душил, и доктор судорожно пытался стянуть его с шеи.

— Яд змеи тебе в рот! — вопил кто — то на дворе. — В чем дело? Разбудите доктора!

Освободив шею от сбившегося в жгут комариного полога, Петр Иванович поднялся с жесткого ложа. Жмурясь и позевывая, он вышел. Сплетенные из камыша, кое — как обмазанного глиной, лачужки теснились по краям дышавшей зловонием площади. Похожие на мумий женщины, оборванные поселяне, тощие мальчишки с вздувшимися от голода голыми животами сгрудились у мазанки с тростниковой крышей и что — то бубнили. Под ногами кружились голодные облезлые собаки.

Всклокоченный, в засаленной чухе и фуражке — пехлевийке старик все воздевал руки кверху и ругался.

К доктору подошел Алаярбек Даниарбек:

— Мальчишка там… Совсем отощал! Совсем плохой! Вот староста и кричит. Старик — крикун староста. Теперь его жандармы обдерут, без штанов останется.

— Мальчишка? Больной?

— Да нет, кажется… от голода… того…

Доктор раздвинул толпу.

На глинобитном возвышении лежал мальчик лет десяти, кожа да кости. Рои мух вились над его измазанной в глине головой.

— На мою голову проклятый вздумал умирать здесь, в нашей мечети! завопил староста. — Эй, урус — дохтур, дай мне лекарства. Пусть встанет и убирается. Пусть подыхает у себя дома.

Доктор склонился над мальчиком. В лицо пахнул сладковатый запах тления.

— Лекарства не помогут, — сказал тихо Петр Иванович. — Похороните его.

— Проклятый! Подох — таки! Горе мне! Пропали мы. Съедят нас полицейские! Эй, кто тут есть, помогите убрать падаль!

И вдруг оказалось, что на площади нет никого, кроме мальчишек с раздутыми голыми животами да шелудивых собак, ковыляющих на перебитых лапах.

— Эй! — завопил снова староста. Но селение будто вымерло.

Из — за угла вышел, прихрамывая, старичок в европейском костюме. Он шел, торопливо озираясь. Увидев доктора, он приложил ладонь к старенькому пробковому шлему, словно отдавая честь.

— Пардон! Разрешите представиться, — зашамкал он и щелкнул каблуками.

Он представлялся совсем как в старину в светском обществе. И выглядело это на серой, захламленной площади среди серых глиняных мазанок совсем нелепо.

— Честь имею… — сказал старичок. — Разрешите представиться? Князь Орбелиани, Николай Луарсабович, капитан Мингрельского шестнадцатого гренадерского, его императорского высочества великого князя Дмитрия Константиновича полка, князь Орбелиани, ныне телеграфист хелендинской конторы индо — европейского телеграфа… Петр Иванович, если не ошибаюсь… Приятно встретиться в нашей дыре с русским интеллигентом… Наслышаны — с, наслышаны — с. Весь Хорасан только о вашей экспедиции и говорит. А вы при исполнении, так сказать, своего долга… — Он кивнул в сторону тела мальчика. — Мрут, как мухи мрут. Невежество, нищета, голод…

Он не дал доктору говорить и потащил его в сторону.

— Прошу — с, пройдемте… Нет — нет, лучше ко мне. Рад помочь… изгладить, так сказать, тяжелое впечатление. Но вы, медики, привыкли и не к таким пейзажам… заживо гниют — с… пардон… отвратительно и печально… Азия… дикость. Тут не такое увидите. Хотите посмотреть виселицу… всенародная казнь… Именем аллаха полагается держать стадо в страхе аллаховом…

Они прошли в глинобитную, но очень чистенькую комнату.

— Прошу, вот наши аппартаменты. Увы, нищета! В сундуках шахиншаха ржавеют мертвые миллионы, а мы, русские аристократы, в грязи, блохах, песке…

Захлопнув входную дверь, князь — телеграфист мгновенно сменил тон.

— Пока кто не явился… Я, как русский интеллигент, как русскому интеллигенту скажу… Я патриот, отсюда все поймете.

Он запер дверь на задвижку.

— Так — то лучше. Глаза и уши шахиншаха всюду. Еще хуже господа англосаксы. Доверяют мне вроде: белогвардеец как — никак… А черт их разберет! Так вот я хотел…

Снова князь — телеграфист прислушался и, сделав таинственные глаза, прошептал:

— Где ваш дервиш?

Усмешка пошевелила усы доктора. Он покачал головой.

— Понимаю… Тайна! Ловкий ход. Хотите наставить нос господам британцам. Понимаю… Но, слово русского офицера, я с вами. России служил верой и правдой. Помощник командира полка. Замечательный полк. Мингрельский… Следите за мыслью?.. Овеян славой… Георгиевское знамя за взятие турецкой крепости Ахал Калача. Аристократы считали за честь у нас служить. Почти гвардия. А здесь до тошноты все надоело, до рвоты! Персидские сатрапы, британские сэры… больно видеть… Терзают нас, россиян, сволочи, прохвосты. И телеграф… линию Мешхед — Турбет — Хаф Сеистан в девятьсот втором — четвертом мы, русские, на средства русского правительства строили… А кто пользуется? Англичане да персюки. А я, русский офицер, у них в холуях. Морщитесь? Ради бога, не говорите только. Не обижайте. Но я жажду насолить этому ряженому, чертовой знаменитости, мерзавцу Джаббару в арабском бурнусе… Воображале… Вы молчите? Пренебрегаете…

— Я слушаю. И, извините, я совсем не морщусь. Я вас слушаю внимательно и… не все понимаю.

— Мотайте на ус. Мотайте. Человек, которого вы притащили из соляного болота, — фигура. За ним бегает вся шахиншахская полиция… жандармерия… Тахминат! Это их охранка, так сказать. Бегают… мечутся… ха — ха! Суетятся. По всем линиям из Хафа на все посты даны депеши: хватать и не пущать. Сам их телеграммки отстукивал на «морзе»… Догадываетесь? Хватать!

— Кого? — Доктор не спускал глаз с князя, но ничем не выдавал своего беспокойства. А оснований для беспокойства было предостаточно.

— Дервиша! Через границу из Афганистана перешел дервиш. Он не дервиш. Он агент, шпион большевиков.

— Не знаю никакого дервиша.

— А человек, которого видели на соляном озере?

— Санитар экспедиции.

— Те — те — те, голубчик. Все знают, и жандарм здешний знает: у вас такого санитара не было, и вдруг… Вы едете мимо чертовой трясины Немексор, по южному берегу, и у вас вдруг оказывается новый санитар. Из трясины. А на северном берегу из — под носа жандармов улизнул опасный дервиш. Здорово, а? В болоте черти, а? Водятся? В чертовой трясине черти?

— Но товарищ… господин… Какой же он дервиш? Ничего похожего.

— Давайте не будем кружить точно два пса друг возле друга. Правильно, он не дервиш. Он даже не азиат. Он — русский! И притом — русский офицер.

— Час от часу не легче!

— Подозревай. Так сказать, догадки.

Выражение настороженности не сходило с лица доктора.

— Слово благородного человека, — петушился князь — телеграфист, никакой он не дервиш. Вздумал бы русский офицер, грузинский князь, потомок царей, интересоваться всякими персюками. Очень надо мне ишачить. Этот странник, этот дервиш… Впрочем, расскажу — ка одну историю. Дело было году в десятом. Сижу я в Сеистане. В Носретабаде. Есть такая дыра несусветная на юге Персии. Пейзаж неважнецкий, вроде здешней Соляной пустыни. Скука, тоска. Только и связь с Россией — матушкой — телеграфные столбы с белыми фарфоровыми чашечками. Сам их ставил через всю чертову персидскую пустыню. Кормил блох и в Буньябаде, и Каине, и Шусте… всюду. И вот скука, но работа хитрая. Иначе зачем бы держать в такой дыре телеграфным чиновником князя, гренадерского поручика, — тогда я в чине поручика ходил. Но поручика необыкновенного, с курсом Академии Генштаба за спиной, со знанием языков — персидского, курдского… Из полка… бац в Персию… в разведчики, так сказать… Сижу, работаю, выстукиваю азбукой Морзе телеграммки, перехватываю депеши друзей — англичан. Ведь от Сеистана до Мешхеда русская линия… Мы строили… Англичанам деться некуда… Из Индии в Лондон все телеграммы по нашим проводам, а уж от Мешхеда до Тегерана их… Ну, а я оседлал те провода… да — с… ловко… У нас по часам все — с девяти до десяти по — русски, а с десяти до двенадцати английские шифровки. Индус — телеграфист стукает, а ему невдомек, у меня вторые провода… ни одного слова не пропускаю. Колоссаль! Посылаю шифровки в Санкт — Петербург. Сами понимаете — нахожусь в гуще событий. Через наш Носретабад дороги во все концы. На восток — осиное гнездо Белуджистан, омываемый Аравийским заливом, Южным морем, вожделенной целью Российской империи… Дороги к портам Сонмиан и Гвадару… От меня эти пункты были в двух шагах. Под боком — Захедан, конечная станция железной дороги в Индию. Стратегический пуп британской политики на Среднем Востоке. На северо — востоке афганцы. Эдакая зона английского влияния по соглашению еще семьдесят второго года, когда Россия признала границей Аму — Дарью. Только зона горячая, слишком горячая, по признанию господ лордов, битых не раз. На север — Хорасан, аппетитный кусочек персидского пирога… До русской границы — верст девятьсот. На юг — клубок змей — кочевые племена, а за ними нефтяные берега Абадана, британские канонерки, Бахрейн. Ну, а на запад вся Персия с «шахсей — вахсеем», скорпионами, бомбами, бахтиярами, очковыми змеями, взятками, жандармами, москитами, виселицами, прокаженными, с Демавендом и его препохабнейшим величеством шахом. Посредине, в самом центре, сидит русский аристократический телеграфный чиновник и обливается потом, кормит своей кровью бараньих клещей и, как слуга двух господ, то расшаркивается перед «Индо — Европейской телеграфной компанией», то стоит навытяжку перед российским военным министерством. А по медным проводам — бог ты мой! — поток: Лондон разговаривает с Дели, Тегеран с Бомбеем, Кабул с Багдадом. Сижу, тружусь на пользу царя и отечества. Это теперь они понатыкали радиостанции в Ширазе, Кермане, Мохаммере, Бендере. Да и то телеграф надежнее… Ну, а тогда телеграф единственная была связь. Клещей кормлю, подслушиваю. Только скука зеленая, скотски отвратительно. Коньяк да милашки из… особого квартала в соседнем городе. Ничего персючки, сильные… сочные, но не с кем опрокинуть даже по маленькой. Совсем бы спятил князь Орбелиани, да нет, вдруг райское видение… Она явилась и зажгла! Моя невеста Инна Николаевна, урожденная Ордынцева, не захотела, видите ли, ждать, когда я прибуду в Санкт — Петербург. Подала на имя его величества Николашки Второго всеподданнейшее прошение. Последовало всемилостивейшее разрешение, и… вот князь — телеграфист везет уже через степи и пустыни Сеистана очаровательнейшую супругу, аристократку, ангела. Не путешествие, а эпопея Марко Поло. Можете представить, беккеровский рояль из Ашхабада перли на импровизированных санях посуху, аки по снегу… До сих пор от одного воспоминания мороз по коже. Ничего не поделаешь, Инна Николаевна музыкантша, еще в институте благородных девиц обнаружила разные таланты. Рояль довезли, звуки Бетховена распугали шакальи концерты, но тут началось… В Буджнурде, рукой подать, сидел сеистанский консул Кенион. Я — то знал, что он майор, да и он знал, конечно, кто я. Кенион — ловкач. Он на солнышке не жарился, а все больше в эмирском саду Шоукетабад квартировал в палатках. Масса винограду, цветы, пруд! Умел устраиваться, собака! С ним еще жил постоянный английский агент Ховсенс с женой… Да еще какие — то англичане. Все в горах тигров искали… Охотнички! Пронюхали что — то господа англичане или просто решили избавиться от русского агента, не знаю. В один прекрасный, впрочем не слишком прекрасный, день степь сотрясается от топота копыт. На нашу телеграфную станцию налет. То ли бахтиары, то ли луры. Усы, винтовки, зверские морды, вопли, стрельба. Врываются в дом. У меня револьверишко… хлопушка для мух. Мне руки скрутили за спину. Инночку в одном неглиже волокут куда — то. Ужас! Хотите, верьте, хотите, нет — слезает он с коня и ко мне…

— Простите. Он, вы говорите?

— Ну конечно, он. Ваш странник из соляного болота, ваш подопечный пациент, дервиш, что ли, которым так интересуется шахский тахминат и всякая жандармская стерва.

— А вы уверены?

— Уверен. Пфа! Стал бы я вам рассказывать… Подходит он. Эдаким рыцарским жестом освобождает из грязных лап мою перепуганную Инну Николаевну. «Пардон, мадам, извините их. Они увидели прелестную белую кожу, ну и обалдели. Ваша красота для них извинение. Будьте покойны. Никто и коснуться пальцем вас не посмеет». И все на чистом французском. Вот вам и атаман дикарской шайки. Потом поворачивается ко мне, смотрит… Глаза у него щурятся. Я таращусь на него. Поверьте, обалдел… Бывают казусы. Я узнаю в нем… Впрочем, по порядку. Пихнул он меня в угол и свистит на ухо по — змеиному: «Пикнешь, князь, голову долой!» Ну, как в мелодраме. Вы все еще не понимаете? Так ведь мы с ним, с вашим дервишем, в Петербурге встречались. Только тогда на наших мундирах бренчали всякие гвардейские побрякушки. Ошалеть можно. Стоит передо мной азиат. Борода в кольцах, ассиро — вавилонская. На голове тридцать аршин кисеи накручено, за поясом арсенал из пистолетов, а ведь он… Я же вижу — он. Только поговорить нам не дали. Вкатываются наши носретабадские англичане из резидентов и к нему эдак со всей персидской вежливостью: «Ваша милость!» А он сурово: «Хороши джентльмены! На ваших глазах оскорбляют даму, а вы в кусты. Эй, всыпать им по пятьдесят палок!» Ну чем не «Тысяча и одна ночь»? Инна Николаевна тем временем приоделась, попудрилась. Выходит поблагодарить. Он ей: «Мадам, лучшей благодарностью будет, если сыграете… — И показывает на беккеровское изделие. — Да, кстати, музыкой заглушите противные вопли». На дворе тем временем кочевники производили экзекуцию над британцами, и не за страх, а за совесть: не любят их в Персии, терпеть не могут. Пока они там вопили, мы послушали концерт. Особенно вождь просил повторить русские и хохлацкие напевы. Очень благодарил, попил чайку и был таков. Больше я его не встречал до вчерашнего дня. Конечно, в те времена я не пикнул. Ужасно любопытствую, как он попал из петербургских салонов в вожди персидских кочевников. Наводил осторожно справки, но ничегошеньки не выяснил. И вот сейчас. Он… в обличье перса или афганца. Может быть, он теперь расскажет?

— Ничего он не расскажет, — сердито заметил доктор. — Ушел он, и не осталось от него ни слуху ни духу… Джин из бутылки. Фантастика и экзотика…

— Ну нет, доктор, неспроста меня, князя — академика, держали в проклятой дыре… У великой России были великие планы. Дюранд, этот зубр британского империализма, лет сорок назад квакал: «Заварись война с Россией — не было бы никакой возможности помешать любому русскому офицеру с тысячью казаков перейти Гиндукуш и за десять дней достигнуть Астора, а спустя четыре дня поить коней в озере Вулар у Сринагара… Все войска наши были бы рассеяны, как мякина ветром… Русских бы в Индии радостно приветствовали. Это было бы для Британии громовым ударом». Да, князь — телеграфист, князь Орбелиани жарился в пустыне и отстукивал на ключе Морзе не зря. Большие перспективы имел. Преогромные. И ваши большевики тоже себе на уме. И шейх этот ваш появился снова неспроста. Честное слово офицера, неспроста.

В ответ на излияния князя — телеграфиста Петр Иванович пожал лишь плечами. Но настроение у него не улучшилось.

Начинается!.. В жизнь спокойного, уравновешенного доктора снова лезет нечто такое, что не укладывается в рамки обычного. А Петру Ивановичу меньше всего хотелось, чтобы это начиналось. Он, врач, простой, спокойный человек, меньше всего желал приключений. Он стоял на пороге, как ему казалось, крупного научного открытия. Многие годы работы в Азии, лечение самых невероятных болезней, исследование возбудителей инфекции позволили накопить большой материал, сделать разительные выводы. Петр Иванович не спешил. Он проверял. Он не гнался за славой. Он не печатал статей, не выпускал в свет трудов, не давал интервью. Раз только он позволил себе выступить публично. Хотел поделиться с медиками найденным им методом распознавания опасной болезни и лечения ее. Да, и лечения. «Я не хочу, чтобы людей калечили допотопными лекарствами. Я нашел препарат». Некоторые усомнились, пытались даже высмеять (уж слишком просто ларчик открывался). Петр Иванович рассердился. Оказалось, что он проверил найденный препарат на себе. Самопожертвования не было. Он был совершенно уверен в лекарстве. Подвиг? Нет, никакого подвига. После тысячи опытов следовало доказать, что препарат не вызывает побочных вредных явлений. Тропическая медицина получила новое могущественное целебное средство. Петр Иванович скромно умолчал, что его поразительный опыт открывает пути к новым, еще более поразительным открытиям в лечении тропических болезней. Представителям газеты он не счел возможным ничего сказать больше. А явившимся к нему домой жучкам из уцелевших еще нэпманов, наобещавших ему «златые горы» от имени некоей иностранной фармацевтической фирмы, он заявил: «Придете еще раз — я вас просто убью». Слова об убийстве звучали б шуткой, если бы не ледяное равнодушие, с каким говорил Петр Иванович. Сделалось известным лишь еще нечто. И это нечто вызвало в зарубежной печати и восторженное изумление, и припадок клеветнических выпадов. Коллегой доктора в испытаниях нового препарата на своем организме оказалась его жена, молодой врач. Мало того, что она делала инъекции мужу, она потребовала, чтобы он испытал препарат и на ней. А когда все прогнозы Петра Ивановича подтвердились с блеском, молодая женщина бесстрашно сделала прививки сыновьям. Не было бравады, научного фанатизма, как о том шумела желтая пресса. Просто тропическая болезнь поражала прежде всего детей. У них заболевание протекало тяжело, почти всегда со смертельным исходом. Следовало доказать, что именно для детей вновь открытый препарат не только целебен, но и безвреден. Шум капиталистическая пресса подняла неимоверный. Писали уже не столько о лекарственном препарате и открытии, сколько о прелестной докторше, явно восточного происхождения, о ее миндалевидных глазах, о ее молодости, так контрастирующей с солидным возрастом ее супруга, о том, что доктор купил свою жену где — то на вершинах Памира, о том, что жена доктора мусульманка, а он христианин и что поэтому исламское духовенство должно выступить с протестом. Да мало ли о чем еще вопили буржуазные писаки всех мастей и толков. Но в одном они сходились: доктор поступил благородно, отдав бесплатно Советскому государству и всему человечеству свое новое, чудодейственное лекарство. А что касается юной докторши, то даже злопыхатели вынуждены были признать, что у нее заботливый муж.

Шумиха, поднятая вокруг его имени, вызвала только брезгливое чувство в докторе. И он ничуть не поколебался, когда правительства тех самых восточных стран, в печати которых он подвергся особенным нападкам, пригласили его на борьбу с эпидемией. Нет, доктор ничуть не обиделся на клевету. Его меньше всего задевали измышления всяких там стамбульских и тегеранских мастеров желтой прессы. Получив визы, он расцеловал нежно жену, сыновей и снова пустился в странствования по азиатским степям и пустыням. Прощаясь с женой, он для утешения ее продекламировал двустишие Бедиля:

Как ни мала пылинка, — и она

Всегда куда — нибудь устремлена,

чем извлек слезы из миндалевидных глаз любимой.

А прошедшей ночью он повторил это двустишие Бедиля, вызывая дервиша Музаффара на откровенность.

Петру Ивановичу самому пришлось начать разговор, хоть он и знал, что это повлечет за собой волнения и неожиданности, целую серию неожиданностей, которые нанизываются бесконечной цепочкой, но

Если бы не подстегивание желудка,

Ни одна птица не попалась бы в сети,

Да и охотник не расставлял бы сети.

Петр Иванович начал разговор в ночной тиши, когда жандарм завалился спать у себя и никто не мог помешать. Сжавшись в комок, странник молчал. Он не отозвался.

— Вы знаете, кто сказал это? Нет? — спросил доктор. И сам ответил: Старик Саади сказал, величайший из великих, царь поэтов сказал это.

Но странник даже не шевельнулся.

Они лежали на тощем пыльном паласе в камышовой, кое — как обмазанной синей глиной мазанке, и круг луны бросал свет через дыру в кровле на пол, на палас, на кудрявую бороду странника.

— Вот мы снова с вами в азиатской лачуге… — продолжал Петр Иванович. — И снова кругом дикость и степь. И от цивилизации только персидский порошок. Слава богу, взял с собой. Иначе бы нас персидский клещ съел. Тут его легионы. А клещ разносит неприятную болезнь — персидский возвратный тиф и кое — что похуже.

— Да буду я твоей жертвой, — пробормотал на своем жестком ложе странник.

— Вас после Бухары раны не беспокоили?

— Говорят: сотвори добро и брось в реку Тигр.

— Дело не в благодарности. Мне интересно с чисто медицинской точки зрения. Признаться, я не верил, что вы выкарабкаетесь. Пули превратили вас в решето. Крови вы потеряли уйму. А кругом была грязь, никакой асептики…

Странник приподнялся на локтях.

— Благородно ли ударять упавшего ногой? Если ты подал руку упавшему ты муж!

— Рука моя для друзей. Зачем вы играете в прятки. Я вас узнал, и вы меня узнали… Вы…

— Прошу! Не произносите моего имени. Не говорите, что меня знаете, даже вашему… Даниарбеку.

— Ну уж он — то узнал вас раньше меня.

— И все же не надо. Черные гончие скачут по степи.

— Блохи?

— Вы правильно разгадали загадку. Только блохи — шахиншахские жандармы.

— Скажите, почему вы здесь? Я думал… мне говорили, что вы в Красной Армии… С тех пор…

— Не спрашивайте.

— Вы же тогда помогали нам. Все помнят ваш удар по Энверу. Потом, говорят… Ваши неоценимые услуги… Орден…

— Доктор, прошу вас… Я бы все сказал, но… вот уже столько тысяч дней, столько тысяч ночей я не знаю покоя. И если все рассказать… Извлекли они мечи и согрели поле битвы кровью храбрых, и войско исчезло в пламени мечей расправы. И после Бальджуана и Восточной Бухары разве нашел я спокойное местечко! С тех пор я прошел длинный путь. Каждый шаг пути вызывал у меня больше молитв и проклятий, чем любая дорога в мире… Наши пути пересеклись в третий раз. Но вы идете направо, а я налево.

— Как волка ни корми, он все в лес смотрит.

— Кто знает… Одно я знаю: лучше быть стальным наконечником стрелы, чем самой стрелой… так, кажется, сказал француз Мерен.

— Значит, вы снова… взялись за свое.

— Прошу вас, не говорите. Одно скажу — совесть моя чиста.

Сколько ни задавал вопросов Петр Иванович, странник молчал. Кажется, он заснул.

Утром его не оказалось. Он ушел.

— Ишан взбесился, — сделал вывод Алаярбек Даниарбек. — Палка две головы имеет. Выгода была — ишаном был, молитвы к престолу аллаха возносил. Прижали ему хвост — к Советам с подносом побежал, красным стал. Побренчали золотом инглизы — Музаффар поспешил подоткнуть полы халата за пояс и готов, собака, уж им служить. Плохой человек. Зачем тебе, Петр Иванович, надо было его лечить тогда, в Бальджуане? Помирал он от ран, ну и волею аллаха помер бы. Жизненный путь его кончился бы, и не пришлось бы тебе сажать его на свою лошадь, а самому идти по соли пешком. Разве посеявший семя зла соберет урожай добра? Посмотрел бы ты, Петр Иванович, на его лицо, когда я заговорил с ним: почернело оно, словно у могильного трупа. Проклятый нищий! Он сказал мне: «Да умножатся твои добродетели, но не суй нос не в свои дела, Алаярбек Даниарбек! Здесь не Самарканд и не советская власть. Ты уже поседел, а суетлив, как воробей. Ум не в годах, а в голове. А в Персии голову отрезают, даже кашлянуть не дадут…» Какое он имеет право угрожать мне, советскому человеку!

Алаярбек Даниарбек вышел, и долго еще со двора доносилась его воркотня, похожая на гудение огромного шмеля.

Известна своими горячими ветрами Хафская богом забытая степь Даке Дулинар — хор… Когда к вечеру в селение прискакали фарраши, вихри уже смели с соляной поверхности следы дервиша.

Перепуганные хелендинцы забились в свои камышовые хижины и с дрожью прислушивались к раздирающим крикам старосты, с которого спускали три шкуры. Он даже не понял, за что его бьют: за умершего от голода мальчика или за какого — то неизвестного дервиша. Больше всех неистовствовал явившийся с жандармами араб. Распоряжался и приказывал он. По его настоянию всех почтенных людей Хелендэ пригнали на площадь.

— Знаете и молчите, — говорил араб. — Посидели бы на раскаленной плите — развязали бы языки!

— Благословенный эмир бухарский приказывал в подобных обстоятельствах осторожненько сдирать с заподозренных кожу. Очень это у всех развязывает язык, а?

Слова эти заставили араба резко повернуться. Мертвенно — серые губы его вытянулись в ниточку, просушенные ветром кирпично — красные щеки задергались. Глаза его вперились в дерзко улыбающуюся физиономию замешавшегося в толпу зевак Алаярбека Даниарбека. Он стоял впереди, засунув, по обыкновению, ладони за поясной платок, и с видимым интересом разглядывал араба.

— Нет… Сто тысяч свидетелей! Нет! — проговорил задумчиво маленький самаркандец.

Теряя самообладание, араб воскликнул:

— Что нет? Что ты хочешь сказать своим «нет», ты, персидский пес!

— Нет, — усмехнулся Алаярбек Даниарбек, — он не араб. Я так и знал. Он не араб!

Конечно, стоявший перед ним человек, несмотря даже на шелковый бурнус с черно — белым, в шахматную клеточку шнурком «агал», перехватывающим капюшон на лбу, ничуть не походил на араба, да и вообще на восточного человека. Всякий увидевший его сказал бы: «Этот рыжий из рыжих ференг рядится в араба. Что он там клянется именем аллаха? Посмотрите на его усы и бороду!» Впрочем, определение «рыжий» едва ли подходило. Цвет волос и усов «араба» можно было скорее назвать русым. Во всяком случае, лицом и внешностью он смахивал на европейца, да еще северного, нордического типа, и никакой арабский бурнус, никакой маскарад не мог сделать его арабом.

Кровь волной прихлынула к щекам араба, но он сдержался и сдавленным голосом приказал:

— Возьмите его и выколотите из него пыль. Большевистским духом от него тянет.

Запахнув с шуршанием свой шелковый бурнус, араб вошел в помещение. Теменем он задел притолоку и выругался. Низкорослый Алаярбек Даниарбек привстал на цыпочки и потрогал косяк, как бы проверяя, цело ли дерево.

Как ни озабочены были фарраши, они не удержались от улыбки.

— Но — но, — проворчал начальник фаррашей, непомерно грузный жандармский капитан, — не очень — то хорохорься… Снимай — ка халат да штаны. Покормим тебя палками досыта.

— А вот и нет!

— А вот и да!

— А вот и не посмеете! Вы знаете, кто я?

Но капитан устал. Он рыскал всю ночь по пустыне в поисках таинственного дервиша. У него ныла поясница. Его преогромный живот, раздувшийся от гороховой похлебки — «пити» и кебаба, жаждал мягких одеял. От бесконечной тряски в седле разыгрался застарелый геморрой. И почтенный начальник меньше всего хотел пререкаться с этим широкоскулым ничтожным тюрком, педвернувшимся не в добрый час ему под руку. Многозначительно подмигнув Алаярбеку Даниарбеку, он почти нежно сказал ему:

— О ваше высочество господин ширванский принц, не обессудьте, ваша милость, в Хафской провинции нашего пехлевийского благоденствующего государства военное положение. По ту сторону границы, в Туркмении, восстание против большевиков. Господин Джаббар ибн — Салман облечен властью и полномочиями. Он приказал, ваше высочество, выколотить из вашей благородной спины пыль и…

— Так эта рыжая скотина и есть Джаббар ибн — Салман? Ну… Да если он сунется в арабский аул в арабском бурнусе, его арабские мальчишки камнями забросают…

— Хватит болтать. Раздевайтесь, ваше высочество. Лапы моих молодцов железные. Еще порвут ваш золототканый камзол. А ну!

Но Алаярбек Даниарбек не спешил. Он неторопливо шарил у себя за пазухой. Терпение капитана истощилось. Он сделал знак глазами, и два жандарма двинулись к Алаярбеку Даниарбеку, сжимая в руках тонкие длинные палки, универсальное орудие азиатской администрации в деле управления простым народом — стадом рабов господа бога.

— А за то, ваша милость, господин принц, что заставили меня, ничтожного, потратить столько драгоценного времени на беседу с вами, разрешите добавить сверх нормы еще штук двадцать плетей, — добавил, сладенько улыбаясь, капитан. — Да не волнуйтесь, ваша светлость, у нас, в прогрессивном государстве, порядочек! Вас уложим поудобнее. Вот нате шелковое одеяло… — Он ногой швырнул кусок изъеденной молью кошмы.

— Уберите лапы! — закричал Алаярбек Даниарбек. — «Зимой пшеница созрела — летом бык замерз». Все у тебя, господин жандарм, в тухлых твоих мозгах перемешалось… На кого ты смеешь замахиваться своей прогрессивной нагайкой! На, смотри! Как бы тебе самому не пришлось примочки на задницу ставить!

— Что это? — Капитан еще топорщил надменно свои жесткие, точно проволока, усищи, но глаза его забегали.

Неторопливо Алаярбек Даниарбек вытащил из — за пазухи сверточек в чистой тряпице, развязал тугой узелок и развернул. На ладони самаркандца алела книжица, при виде которой жандармы издали нечто вроде «ох — хо» и мгновенно выпустили из своих рук Алаярбека Даниарбека.

— На, читай!

— Творец всевышний! Советский паспорт! Я ваш слуга! — залебезил капитан, пугливо отстраняя паспорт. — Вы русский? Что же вы раньше не сказали?

— Я — узбек. Пойми — я гражданин Советского государства. И ты, слепая курица, со своим ряженным в арабский бурнус дергунчиком из кукольного театра ответите еще за оскорбления, нанесенные мне, Алаярбеку Даниарбеку, советскому гражданину, облеченному дипло… дипло… тической неприкосновенностью… да ты знаешь, что тебе и твоему другу, этому шуту в арабском балахоне, будет?!

Надо было посмотреть на Алаярбека Даниарбека в его поистине благородном негодовании.

Выпятив грудь, не вынимая ладоней из — за пояса, он наскакивал на толстого, огромного жандарма. Со стороны казалось, что маленький черный петушок клюет разжиревшего, перепуганного кота, а кот только жмурится от ужаса, боясь пустить в ход свои когти.

Долго бы еще сварливый самаркандец читал господину жандармскому капитану нотацию, как полагается вести себя административному лицу с «персоной грата», если бы не вмешательство вышедшего из конторы Петра Ивановича.

— Я не раз уже вас предупреждал, товарищ Алаярбек Даниарбек. Паспорт у вас не для того, чтобы козырять им по поводу и без повода…

— Тебе хорошо, Петр Иванович, а мне чуть спину не измололи.

— Слышал, слышал. Вы тут такой базар устроили. За версту крик слышен. Не суйтесь не в свое дело.

— Этому жандарму — «было два, стало три» — я предпочитаю собаку.

— Тише вы! Не дружите с глупостью — в своей крови захлебнетесь, отвел в сторону Алаярбека Даниарбека доктор. — Вы забыли, где мы… Сегодня вы легко отделались, а завтра… При первой возможности придется отправить вас домой… в Самарканд.

— Э, и поговорить с усатым нельзя. Что я, боязливый? Это трус бежит, бросив на дороге голову. Говоришь, в Самарканд ехать? Очень рад. Растолстею, что хум с вином. Все уважают толстых.

Петр Иванович не мог сердиться. Маленький самаркандец напряженно сопел. Волосы, росшие у него прямо из ноздрей, забавно шевелились. Завернув с необыкновенной тщательностью паспорт в тряпицу, Алаярбек Даниарбек вздохнул:

— Такая маленькая книжечка, а необыкновенную силу имеет.

Он ушел в лачугу. Сев на тощий тюфячок, он плотно прислонился к отполированной многими спинами стене. По лицу его бродила злая улыбка. Вдруг у него вырвалось:

— Вон ты какой!.. Да… Отомстивший врагу проживет тысячу лет!

Туманен был смысл этих слов, но Алаярбек Даниарбек, видимо, хорошо знал, что хотел сказать.

Он думал, думал и все улыбался. Наконец он вздохнул и проговорил вслух:

— А даже если и так… Поберегись, красноголовый индюк!

Глаза его, и без того черные, еще более потемнели.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Цветник, вызывающий восхищение чувств!

Но что за цветы цвели в нем?

Хафиз

Свет ударил в глаза. Невообразимый шум вырвал Петра Ивановича из глубин сна. Щурясь, он разглядывал прыгающие в красном дыму чадящих факелов, кривляющиеся, неправдоподобные в своей уродливости маски лиц.

Одно было приятно. Козлиная скачка автомобиля, швыряние, теснота, оглушающая трескотня фордовского мотора — все удовольствия двухсотверстного пути миновали.

— Пожалуйста, профессор! — широко разевая рот и присунувшись вплотную, кричала бородатая физиономия с блестящими глазами — сливами, удивительно суетливыми, уклончивыми, не позволяющими заглянуть в душу человека. Доктор сразу мысленно отметил: «Ему палец в рот не клади».

А пока он раздумывал, какие только глаза не встречаются на свете, обладатель суетливых глаз почтительно высаживал его из пропыленного, пышущего горячим железом автомобиля и, громко шлепая пестрыми туфлями с изогнутыми носами, повел среди кричащих, прыгающих, жестикулирующих факельщиков и вертящихся чертями оборванцев. Топая с силой по твердой земле, чтобы хоть немного размять затекшие в автомобиле ноги, Петр Иванович недовольно спросил:

— Где мы?

— Где мы? — сердито вторил ему голос семенившего сзади Алаярбека Даниарбека.

Сжав доктору пальцами локоть, суетноглазый скороговоркой ответил:

— Вы, профессор, среди восхитительных цветников Сада Садов, именуемого на сладостном фарси Баге Багу. Вы в тенистом пристанище соловьев и роз: «Пылая нежной страстью к розе, соловей…»

— Где Джаббар? — невежливо перебил доктор.

— Кто?

И хоть в возгласе суетноглазого звучало наигранное недоумение, а вернее всего именно потому, Петр Иванович окончательно рассердился:

— Джаббар ибн — Салман. Тот самый араб, который заставил нас трястись двадцать четыре часа по ухабам и колдобинам хорасанских дорог. Тот самый араб Джаббар, который от имени персидского правительства просил меня спешно, срочно, немедленно, моментально, мигом… ехать на холерную эпидемию в Мешхед.

— Где Мешхед? — подхватил Алаярбек Даниарбек. — Где Джаббар, затащивший Петра Ивановича вместо Мешхеда к каким — то соловьям и розам? Что за неуместные шутки? Да вы знаете, что всем будет за такие шутки?

Петр Иванович высвободил локоть из цепких пальцев суетноглазого и круто повернулся к нему:

— Где он? Куда он провалился?

— Извините нас… Вы имеете… ах, тьфу — тьфу!.. в виду горбана Джаббара?

— Да, да… Джаббара… Именно его!

Но тут в дверях, из которых лился холодный электрический свет, выросла фигура в бурнусе.

— Доктор… профессор, поспешите, ваша помощь необходима. Не медлите ни секунды!

Точно во сне промелькнула ярко освещенная в радуге ковров и сияющая медью и серебром посуды восточная гостиная из «Тысяча и одной ночи». Но сейчас же они оказались в полумраке, дышащем сырой глиной и дымом. Доктора уже тянули за руки вверх по скрипучим, дрожавшим под ногами ступенькам.

— Куда вы? — со злостью в голосе спросил доктор. — Что за черт?

— Вы можете называть меня просто Джаббар, если хотите, — говорил ему араб, — или полностью Джаббар ибн — Салман. Но здесь меня знают как Джаббара… Входите, пожалуйста.

Он почти вытолкнул доктора через узкое отверстие в потолке в плохо освещенную каморку.

— Здесь, — запыхавшись, проговорил Джаббар ибн — Салман. — Наконец — то вы здесь. Вчера… Шальная пуля… Счастье, что вы здесь!

И, обращаясь к мечущемуся на одеялах, стонущему в бреду седому, с давно не бритой щетиной на щеках туркмену, воскликнул:

— Вот вам — профессор медицины! Вы хотели профессора, господин Курбан Мухаммед Сардар. Я нашел вам профессора.

Слабый стон прозвучал под низким потолком каморки:

— О… я хочу только умереть… Пуля нашла меня, пуля жжет меня.

Надо сказать, имя, произнесенное Джаббаром, нисколько не насторожило Петра Ивановича. Он просто пропустил его мимо ушей. Когда он понял, зачем его привезли сюда, и увидел тяжелораненого, он отбросил всякую досаду: в его помощи нуждались, и срочно притом. Больной еле дышал.

— Позвать Алаярбека Даниарбека! Пусть несет инструменты.

Петр Иванович потребовал света. Как можно больше света.

Кряхтя и сопя, влез в каморку Алаярбек Даниарбек.

Он сразу же накинулся на араба и на суетноглазого перса, оказавшегося хозяином дома:

— Безобразие! В доме ковры, электричество, а здесь, в этой конуре, и керосиновой лампы нет!

— Да, держать раненого в такой конуре! — возмутился доктор. — Грязь, обшарпанные стены, щели, паутина. Смотрите, раненый весь в черных укусах клещей. Духотища, запахи… брр… Безобразие!

— Я ваш слуга, профессор, — усмехнулся влажными гранатовыми губами хозяин дома, — но здесь наша собственная спальня… Ах, тьфу — тьфу!..

— Немедленно отсюда больного убрать.

— Вы понимаете, граница близко.

— Ну и что?

— Беспокойно. Э, профессор, вы не понимаете. Разве я могу спать внизу? А здесь, в башне… Вы видите, — он показал на круглое отверстие в полу, через которое они только что поднялись в комнату, — я могу на ночь поднять лестницу, опустить крышку. Как в крепости. Покой голове и нервам. А если наши крестьяне вздумают… О, они народ неблагодарный… ах, тьфу — тьфу!.. Особенно после семнадцатого года. А восстание этого крестьянского вождя Бовенда… Какой ужас… Резня! Кровь! Палок на них не хватает. Клянусь!

Только теперь доктор заметил бойницы в грубо обмазанных глиной и саманом стенах спальни помещика, магазинные винтовки, прислоненные в углах, обоймы с патронами, навалом лежащие в ящиках.

Но когда суетноглазый принялся многословно рассказывать, что спальня помещается в третьем этаже башни, что башня уцелела от замка предков, что башня выдержала бесчисленные осады, то Петр Иванович просто прогнал его, чтобы он не мешал. Он только спросил:

— Где угораздило вашего приятеля?

— А вам, доктор, обязательно… Ах, тьфу — тьфу!.. знать это?

— Представьте, обязательно.

Глаза помещика засуетились, но араб твердо сказал:

— На охоте… охотились на джейранов…

— Кто же?

— Один неловкий… Скакал сзади, задел спуск винтовки…

— А пуля полетела, сделала крюк и встретила спереди. Любопытная пуля… И потом вы мне говорили, что ваш, как вы его назвали, Курбан… Сардар ранен вчера. А я вам точно скажу, что пуля попала ему в плечо шесть — семь дней назад, не меньше. И неужели у вас врача нет? В Мешхеде же есть врачи…

— Врач внизу. Стыдится вас. Он практик… не доучился… диплом есть, но такой…

— Рана безобразно запущена. И впрямь счастье вашего приятеля, что вы меня нашли.

— О, так опасно?

— Вот — вот гангрена начнется… тогда пиши пропало…

Даже при неверном свете было заметно, как под медно — красным загаром араба расползается бледность.

Все время, пока извлекалась пуля из плеча, раненый кричал.

— Все они так, — шипел Алаярбек Даниарбек, — храбры до ошаления. Самонадеянны, наглы, на все наплевать, а даже легкой боли не терпят, верещат по — бабьи…

Наложив повязку, Петр Иванович поискал под одеялом здоровую руку раненого пощупать пульс.

— Что такое? — Он выпростал руку раненого из — под одеяла. Пальцы ее судорожно сжимали длинный нож. С таким ножом из булатной стали туркмен не расстается ни в юрте, ни в походе.

Больной шевельнулся.

— Завтра я сяду в седло! — чуть слышно пробормотал он.

— Собирался помирать, а чуть полегче… подавай коня!

— Если не сяду, нож мой напьется твоей крови, урус.

— И в седло не сядешь и ножа не увидишь. — Петр Иванович отнял нож. До того ты дик, что и на человека не похож… э… Курбан Мухаммед Сардар. Ты похож на зайца, стукнувшегося о дерево.

Потом, значительно позже, Петр Иванович рассказывал: «Только назвав это имя, я сообразил, кого мне довелось оперировать. Курбана Мухаммеда Сардара все больные знали как Джунаид — хана, а имя «Джунаид» уже давно сделалось синонимом войны, пожарищ, ран, покрытых запекшейся кровью, обезображенных разлагающихся тел, бесстыдного разгула и насилия… Но я думал не о неприятностях, связанных со столь беспокойным пациентом, а о том, куда опять занесла меня моя беспокойная судьба и что из себя представляет Сад Садов — Баге Багу?»

Как ни был занят доктор своей экспедицией и своими делами, он не мог не видеть, что Хорасан весь напряжен, как тетива лука, что что — то готовится, что строят дороги, и строят их англичане, что повсюду говорят о вооруженных отрядах.

Удовлетворить свое законное любопытство в тот вечер доктор не смог. Обильный ужин с ним разделили, если не считать Алаярбека Даниарбека, Джаббар и хозяин дома, который представился только после операции, назвавшись скромно Али Алескеровым из Баку. Толстый, пухлый, он поглощал пищу в огромных количествах и с жадностью удивительной, но не забывал неизменно потчевать и гостей. Говорил он необычайно громко, часто вскакивал, бегал по комнате и плевался. Гостеприимство его граничило с назойливостью. Вообще доктора и Алаярбека Даниарбека уговаривать не приходилось. Они изрядно проголодались. И Петр Иванович от души жалел, что волчий голод не позволяет ему насладиться в полной мере изысканными ароматами и вкусовыми тонкостями «пити» — горохового супа из баранины, курицей с шафраном, кебабом из рыбы, жарким из кулана — дикого осла — и пилавом из степной куропатки — венцом хорасанской кухни.

— Увы, господин профессор, — объявил в начале ужина гостеприимный помещик, — нам, последователям пророка, тьфу — тьфу!.. — и он остановился взглядом на Джаббаре и Алаярбеке Даниарбеке, — не подобает употреблять пьянящие напитки, тьфу — тьфу!.. В нашем доме вы не увидите ни одной запретной бутылки. Потому, увы, придется возбуждать аппетит ароматным чаем.

Он принялся самолично разливать в изящные китайские пиалушки чай из красно — желтых фарфоровых чайников. Доктор только улыбнулся, обнаружив в пиале вместо чая крепчайший и грубый бренди. Что касается араба и маленького самаркандца, ни тот, ни другой ничем не проявили своего удивления и даже не поперхнулись.

Алаярбек Даниарбек продекламировал нараспев:

Помилуй бог, чтобы я бросил вино в пору цветения роз.

Я, слава аллаху, не глуп. Разве я так поступлю?

Никто его не прервал. Лишь Джаббар удивленно пробормотал:

— Гм, он знает Хафиза…

«Чай» быстро развязал языки. Замкнутый, чем — то ожесточенный Джаббар вылез из обычной своей скорлупы и внезапно перешел с доктором на «ты».

— Скажи, эскулап, то есть профессор, — спросил он чуть заплетающимся языком, — сколько ему, — он многозначительно посмотрел в потолок, придется проваляться в постели?

— По меньшей мере месяца полтора.

— Что — о?

Он так расстроился, что перестал есть.

— Не нравится мне его рана, — сказал доктор. — Да и сердце у него стариковское. Потрепанное…

— Из — за глупой бравады нарваться на пулю. Нет. Мы не можем ждать…

— Придется, — сказал равнодушно Петр Иванович, хотя он меньше всего тогда знал, почему араб Джаббар не может ждать выздоровления Джунаида.

— Все из — за идиотского аламана — вульгарного разбойничьего набега. Видите ли, понадобилась ему какая — то длиннокосая девчонка… Дескать, новая кошма и молодая жена лучше. В его — то годы пойти из — за любви под пули советских пограничников… Весь наш план к чертям… Извольте ждать. Ну нет! Господин Али, куда запропастился Анко? Найдите мне наконец Анко!

Так впервые Петр Иванович услышал имя человека, который доставил ему впоследствии немало досадных переживаний.

Видимо, бренди расслабляюще подействовал на араба. Что — то он разболтался при посторонних. Плохо соображал и Али Алескер. Осоловелыми глазами он уперся в лицо араба и неразборчиво лепетал:

— Мистер… м — м–м… Анко… Эх, тьфу — тьфу!.. Хамбер охотится… м — м–м… недалеко охотится… на горе Табаткан охотится на муфлонов… и этих… дроф — красоток…

— Мистер?.. Тсс! Да — да, охотится. — Голос Джаббара вдруг сделался тверже. Быстро глянув на доктора, он схватил пиалу, налил в нее ключевой воды и выпил залпом, не отрываясь. — Фу — фу — у, легче так, — точно извиняясь, проговорил он. — Вы знаете, дорогой брат мой, я не пью, вообще не пью, и не из каких — нибудь там соображений здоровья, ислама, а так, из принципа.

— М — м–м… — бормотал помещик. — Хафиз сказал: м — м–м… тьфу — тьфу!.. «Пейте кровь лозы… вино…»

Доктор усмехнулся:

— Но знаменитый Абу Али ибн — Сина говорил:

Если ты пьешь вино с рассудком,

Клянусь богом, ты воссоединишься с истиной.

— О всевышний! И вы, доктор, цитируете классиков! — удивился Джаббар.

Хозяин совсем осоловел от бренди, и скоро по знаку араба слуги — курды увели его под руки из комнаты.

Джаббар приказал потушить люстры и полулежа курил сигарету. Доктор сидел молча и разглядывал развешанные по стенам бесценные «келемкары» исфаганский набивной ситец, изображающий охотничьи сцены сасанидских времен. Несмотря на все растущее беспокойство, он не мог не восторгаться ослепительными их красками и тонкостью работы. Обширный зал, в котором они ужинали, вообще поражал богатством убранства. Казалось, хозяин поместья собрал сюда со всей Персии ковры, гобелены, чеканную старинную посуду, бронзу, слоновую кость, бирюзу, яшму. Повсюду стояли, лежали безделушки, подносы, вазы, кумганы, являя такой же беспорядок, какой царил в голове почтеннейшего Али Алескера.

— Он болван… в полном смысле слова болван, — вдруг сказал доктор.

Джаббар встрепенулся.

— Вы его друг… — продолжал доктор. — Вы разве не видите? Наш хозяин, кажется, умен. Хитер, во всяком случае. А о себе не думает. Правая рука связана в движениях. Нога волочится… Это его «тьфу — тьфу» нарушение функции слюнной железы… А глушит бренди чайными стаканами…

Джаббар с интересом смотрел на доктора.

— Вы давно… оттуда?..

Петр Иванович понял, что он говорит об СССР, и покачал головой.

— Хаос? — спросил Джаббар.

— Что?

— Большевистский хаос? Все вверх дном?

— Не понимаю. У нас… — Доктор пытался подобрать слова порезче, позлее, но, так и не найдя, выпалил: — У нас стройка. Большая стройка. Строят социализм.

— А вы? — На губах Джаббара появилась ироническая усмешка.

— Я гражданин своей Родины. Вы… — глазами доктор показал на одежду собеседника, — ваша родина — прекрасная страна. На Востоке всюду… гм… прекрасно.

— Да, Восток, — Джаббар кивнул головой на «келемкары», — нега, красота.

— Да, роскошь здесь, а за стенами… в степи — провалившиеся носы, тучи мух, стертые, изъеденные червями лошадиные спины, лохмотья, развалины, блохи, клещи, нищие… нищие… Господи, сколько нищих! И бессилие помочь. Мы в центре какого — то глуповского царства, тупой беспечности, невежественного чванства, самодовольного, полного косности, суеверий, праздности. Всех чиновников от спеси пучит. Эпидемии, инфекции.

— Да, медицина, — протянул Джаббар, — но зачем она здесь? Кому она нужна, когда тысячи мрут от голода? А вы ученый. Ваше открытие… Мировое имя, а работаете на большевиков.

— Именно благодаря большевикам я сделал открытие.

— Не верю.

Не торопясь, едва сдерживаясь, Петр Иванович поднялся:

— Доброй ночи, господин… араб.

Уже у двери он услышал за спиной:

— И все же я прав. Во имя чего вы рискуете? Какая — нибудь случайность… инфекция, как вы говорите, или… На ваших же глазах погиб Джеффри Уормс. Здесь же Азия.

Доктор повернулся и медленно, раздельно проговорил:

— Несчастный, вздумал заниматься политикой. Врач должен быть и оставаться врачом.

— Это вы так думаете. Азиаты думают иначе. Они — мусульмане. А знаете, они не любят, когда мусульманские женщины выходят замуж за христиан…

Доктор помрачнел:

— Какое вам до этого дело?

— Почему же? Мудрое предостережение. А персы очень щепетильны в женском вопросе, дорогой брат. Плохо, если с вами, знаменитым ученым, случится нехорошее.

— А… очень не ново.

Петр Иванович вышел.

Доктор очень устал и этим объяснил, почему он никак не может заснуть…

Да тут еще с темного двора проскользнул Алаярбек Даниарбек и принялся шептать прямо в ухо:

— Ой, плохо. Баге Багу — муравьиная куча, а кто муравьи? Калтаманы. Так и ползут, как грязь между пальцев босых ног. Я все узнал. По двору ходит Дурды Клыч. Он из Туркмении сто хозяйств увел, десять тысяч баранов. И Караджа Тентек, известный басмач, тоже здесь. И знаешь, Петр Иванович, они оба в Мешхед ездили, похваляются, что в английском консульстве им какой — то начальник, Хамбер, что ли, обещал и винтовки, и патроны… Тут чего — то затевают. Я знаю. Плохое против советской власти затевают. По зернышку риса сразу определишь, готов ли плов.

«Шелковые одеяла! — думал доктор. — Разумеется, не заснешь… целая груда… Шуршат…» Доктор отвык спать на мягком. Он постелил на ковер одно одеяло и растянулся на нем. Но сон и теперь не шел к нему. Экий этот «дорогой брат» араб скользкий. Как толковать его слова? Шантаж? Похоже. И калтаманы. И снова это имя — Хамбер, таинственный Хамбер.

При мысли о таинственном Петр — Иванович сладко зевнул и… заснул.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Пшеница колючкой не сделается.

Х о р е з м с к а я п о с л о в и ц а

У господина Али Алескера суетные, жадные карие глаза и малиновые, всегда влажные губы. Али Алескер видит в жизни все приятное, Али Алескер плюется, но с наслаждением. Он жизнелюб. При упоминании о еде ноздри его крючковатого носа похотливо шевелятся, а глаза — сливы бегают. Гранатовые губы подергиваются влагой и делаются совсем пунцовыми… Даже мимолетные желания отражаются на добродушной личине Али Алескера словно в зеркале.

«Эх, тьфу — тьфу!» — плюется Али Алескер и бегает по комнате мимо сидящего на ковре Зуфара. Лицо штурмана в синяках и ссадинах. Взгляд глаз мрачен.

За спиной Зуфара сидит темнолицый толстогубый человек и не спускает с него глаз.

От запаха кебаба, вдруг проникающего откуда — то из глубины двора, Али Алескер впадает в экзальтацию.

— Мой кебаб — джур заставит кого угодно забыть путь паломничества к священной Каабе, — шлепает он своими гранатовыми губами и сочно сглатывает слюну. — Беру мягкие части курочки, вымачиваю в шафрановом соке и миндальном молоке, вздеваю на шампур и… о… блаженство!..

Али Алескер вздымает глаза к люстре. Он не в состоянии цветами красноречия передать божественный вкус кебаба — джур и выбегает из комнаты, забыв обо всем.

Когда Али — Алескер дома, в своем имении Баге Багу, он двадцать раз в день заглянет на кухню да еще притащит туда свою старшую жену, белокожую, голубоглазую княжну Орбелиани, и до тошноты надоест ей просьбами попробовать то, съесть кусочек этого.

Вот и сейчас у пышущего жаром мангала княжна медлительно и равнодушно жует кусочек кебаба — джур и сонно улыбается. Потный, распаренный повар почтительно держит перед господами блюдо из исфаганского драгоценного фаянса. Али Алескер хватает с блюда куски, жадно глотает их и в возмущении машет ручками — коротышками на жену и плюется. Что она понимает? Эх, тьфу — тьфу!

Зрачки у Али Алескера расширяются, толстый живот колышется, губы чавкают, когда он вспоминает шашлык в Хазараспе. Он даже заставил Тюлегена Поэта написать на бумажке рецепты некоторых хорезмских кушаний и сберег ту бумажку в далеком и трудном путешествии через Каракумы. Больше всего он боялся, чтобы красные пограничники на контрольно — пропускном пункте не отобрали драгоценный рецепт вместе с золотыми червонцами, которые он вез в своем хурджуне. Али Алескер — персидский подданный. И ясное дело, его отпустили с миром. Он добровольно сдал контрабандное золото, но умильно попросил оказать любезность: вернуть ему шелковый кошелек — мешочек. И командир пограничников, пораженный честностью перса, любезность оказал, мешочек отдал, заглянув, впрочем, внутрь. Прочитав оказавшиеся в нем рецепты, он улыбнулся и вернул кошелек и бумажку. Будь командир поопытнее, он, несомненно, обнаружил бы на внутренней стороне шелка кое — какие письмена, а в письменах кое — какие имена и цифры. Но незамысловатые рецепты кушаний отвлекли внимание командира, и Али Алескер теперь пожинал плоды своего хитрого ума: жарил шашлык по рецепту Тюлегена Поэта и вершил кое — какие делишки по рецептам, изложенным в более туманной форме китайской тушью на красном шелке. Впоследствии командир признался, что письмена он видел, но, поскольку они были арабские, он решил, что это молитвы, а молитвы в списках контрабандных товаров не значатся.

Простодушие молодого командира пограничников очень умилило Али Алескера. Еще более умилился он тем, как наивно командир провозился три часа с его караваном. А пока паспорта Али Алескера и сопровождавших его караванщиков и составление всяких актов занимали внимание бдительного командира, рядом, верстах в пяти, через границу по горной тропе переходили лица, вообще паспортов не имевшие. Были это овезгельдыевские молодчики. Везли они два больших чувала из шерстяной ковровой ткани. С чувалами обращались бережно. Они, очевидно, содержали нечто ценное, по — видимому даже более ценное, чем кошелек красного шелка, чем конфискованное у Али Алескера золото, чем даже рецепты поварского искусства Тюлегена Поэта…

Закончив пробу на кухне, Али Алескер провожает супругу в ее аппартаменты, целует ей ручку и устремляется в парадную залу. Он подбегает к сидящему Зуфару и восклицает:

— Вы неблагодарны, господин комиссар!.. Эх, тьфу — тьфу! Чем вы недовольны? Ни один ларец с бадахшанскими рубинами не везли никогда так бережно, с такими предосторожностями, как вашу милость, господин чекист. Ни одного дорогого гостя мы не принимали столь радушно! А вы сидите насупившись, надув губы. Ах, тьфу — тьфу!

Облизав свои гранатово — сочные губы, Али Алескер машет короткими ручками:

— Нет, нет, господин комиссар, не спешите с грубым словом! Не омрачайте наслаждение нашей встречи. Мы на Востоке, в сердце Востока, я бы сказал. И мы здесь не то что вы, большевики. Мы враги поспешности… Поспешность — сестра дьявола, говорят у нас на Востоке… Господин комиссар, ну я прошу вас, изгоните желчь из вашего сердца. Поднимите ваши глаза, вглядитесь. Неужели в таком добром, чувствительном сердце, как мое, вы узрите вражду?..

Только предубежденный человек мог подумать плохое о господине Али Алескере. Он так уютно расположился на толстой подстилке и мягких подушках — валиках, обитых бархатом. Он так умильно улыбался. В его голосе звучали бархатные нотки. Его речь источала масло и мед. И весь он сочился маслом и медом. Но только не его глаза — сливы.

Глаза Али Алескера самым недвусмысленным образом стерегли малейшее движение Зуфара, каждый его взгляд, мимолетную тень на его лице. Глаза ловили. Физиономия Али Алескера излучала сияние. Али Алескер говорил непрерывно. Он бесцельно перепрыгивал с предмета на предмет, болтал совершенно безобидно. Прост был Зуфар, но и он понял сразу: надо держаться настороже, надо… Среди нагромождений безобидных совершенно слов, утверждений, анекдотов вдруг молнией сверкал очень ехидный вопрос, эдак невзначай, невинно, как будто без задней мысли. Фокус нехитрый, но опасный.

Зуфара привели из бани в комнату для гостей и усадили на такую же шелковую подстилку, на какой сидел добряк хозяин Баге Багу. Зуфар был совершенно свободен, не связан, не закован. Он мог, если хотел, чувствовать себя вполне свободным, если бы…

Но за спиной Зуфара сидел могучего сложения мекранец с берегов Персидского залива, более похожий на негра, нежели на перса, и дышал Зуфару прямо в затылок. Он сидел очень близко. Он мог в мгновение схватить Зуфара за руки.

А вообще все выглядело очень мило, любезно и даже сказочно. Чернокосая служанка, шурша шелком желтых шаровар, поставила перед Зуфаром чеканный поднос с фигурным сдобным хворостом, с исфаганскими сладостями и шербетом. Пахнуло в лицо ароматом духов, на обнаженных руках служанки звенели браслеты. Но Зуфара поразил почему — то поднос. «Серебряный, позолоченный. Стоит баранов шестьдесят», — подумал он.

Глаза Али Алескера забегали. Он поглядел на служанку, затем исподтишка взглянул на Зуфара и снова на служанку. Кровь прихлынула к голове Али Алескера, и он сглотну слюну.

— Тьфу — тьфу!

Я взял поцелуй с ее губ и усладил им свою душу.

Я обвил ее нежные бедра и поцеловал ее

еще раз тихо — тихо.

Не плохо… а… Не решаюсь предложить вина, — сказал, слегка задохнувшись Али Алескер. — А все же?.. Не хотите? Согласен. Разумно. Наши отцы мусульмане, наши деды, прадеды вина не пили… Не дозволялось законом!

Свет электрической люстры. Благодушный хозяин. Гибкая, в откровенно — бесстыдной одежде прислужница, волшебные ковры, шербет. Совсем рай пророка Мухаммеда! Да, совсем бы все хорошо, если бы не боль ссадин и ушибов…

Зуфар поднял усталые веки и вздрогнул. На него со стены смотрели испуганные глаза затравленного… глаза зверя, попавшего лапой в капкан. Глаза горели. Зуфар не сразу понял, что это его собственные глаза и что он смотрит сам на себя из рамы высокого, в полстены, зеркала. Он не удивился, не испугался. Он поразился лишь свежему шраму, рассекавшему его высокий лоб, юношески чистый лоб. Невольно он поднял руку и притронулся к шраму осторожно, чуть — чуть…

— Тьфу — тьфу! В драке то ли бывает, — сказал быстро Али Алескер. Он потемнел. Вспоминать трагедию на колодцах Ляйли не входило в его планы. Он понимал, что хивинец ожесточился, озлоблен, и пытался смягчить, успокоить его, но с неудовольствием читал на его лице совсем не то, что ему хотелось.

Даже самые мимолетные переживания, ничтожные смены настроения отражались мгновенно на открытом, простодушном лице Зуфара. Вспышка мысли, точно камешек на водной глади пруда, порождала движение губ, век, щек. Но так же как бесследно исчезают водяные круги, так и в чертах Зуфара спустя секунду не оставалось и признаков волнения. Однако на то Али Алескер и имел глаза, чтобы уметь в лицах подмечать незаметные любому менее опытному человеку отблески чувств, переживаний.

А у Зуфара сказывалась молодость, отсутствие опыта в общении с людьми. Людей в пустыне встречаешь редко. И сколько надо силы воли, чтобы сохранить спокойствие и не позволить этому на вид добродушному, симпатичному, но плохому, очень плохому человеку понять, что ты в отчаянии, что ты слаб и готов расплакаться, если бы ты вообще умел плакать.

— Друг мой, вы напрасно впадаете в отчаяние. Выпейте чаю. Хотите с сушеным лимоном? Заложите за щеку и сосите. У нас в Персии так чай пьют. Ваше положение действительно трудное, но ведь все зависит от вашего благоразумия и… желания.

Зуфар не мог не выругаться в душе. Этот проклятый читает мысли. Что делать? Плохо, очень плохо.

Али Алескер с удовлетворением перехватил мимолетный взгляд Зуфара на гладкие плечи длиннокосой служанки.

— Да, — ухмыльнулся он, — господин комиссар, у нас не так плохо… тьфу — тьфу!.. для умных, а? Вы молчите? Не понимаете? Но что тут понимать? Для благоразумных у нас, — он глазами показал на ковры, люстру, дастархан, на служанку, выходившую из комнаты, и продолжал: — А для несговорчивых… тьфу — тьфу!.. упрямых у нас неуютно. Большевиков в Иране не любят, безбожники они. Их с удовольствием варят в кипящем масле. Положат в котелок и… варят. Впрочем, варили… шахиншах в своей неизреченной доброте не поощряет… тьфу — тьфу!.. масло… котел. Теперь в Иране большевиков чаще… тьфу — тьфу!.. гуманно… — Он жестом показал, как гуманно в Персии вешают большевиков за шею, и продолжил, облизывая губы: К сожалению, в глухой нашей провинции еще не понимают… э… гуманности и, знаете, не очень гуманно… тьфу — тьфу!.. поджаривают на раскаленных кирпичах, на кол сажают. Ужасно больно и неприятно. Или тоже вешают, только за одну руку… гм… Но вам, дорогой друг, спору нет, нечего бояться. Такое варварское обращение только с теми… ну там зарежет отца, девочку изнасилует, на помещика руку подымет, ну, со злодеями из черни, из толпы. Толпа ничто — глыба глины. Вы же не глина, а? Вы, тьфу — тьфу, фарфор! Того, конечно…

Он поразительно ласково взглянул в глаза Зуфару. В глубине зрачков добродушного перса сидели маленькие омерзительные насекомые. Они поглядывали на Зуфара с холодной расчетливостью. И если лицо — зеркало души, то, так же как и в зеркале, на лице Али Алескера не осталось и следа от только что сиявшего маслянистым светом добродушия. И снова Зуфару стало не по себе. Он поежился и заговорил. Он впервые заговорил с тех пор, как его привезли в Баге Багу засунутым в шерстяной колючий чувал. Его так и везли… он не помнит, сколько дней… в чувале… От одной этой мысли в голове делалось мутно, душила ярость…

— Какое вы имели право? Я…

— О пророк! Ах, тьфу — тьфу! Они решили заговорить, — обрадовался Али Алескер. — Мы договоримся!

— Где мы? Что это за дом? Куда меня привезли?

— О, да они разговорчивы! А мы — то думали, что они откусили язык!

— Зачем меня сюда притащили? Где Овез Гельды?

Перс вздрогнул и поморщился.

— На вашем месте я не вспоминал бы его имени. На вас его кровь, а здесь его родичи.

— Я не боюсь…

— Ого, какой молодой петушок! Ну ладно, к делу.

— Какое дело? Я матрос, простой матрос.

— Прелестно! Нет, вы комиссар Чека, вы нам кое — что расскажете, господин комиссар.

— Послушайте, вы! Я только матрос… Я матрос с нефтеналивной баржи. Стоянки баржи — Чарджоу. Приписана к Чарджоускому порту. И потом, я протестую… Где я? Какой комиссар? Смешно!

— Смешно? Смешно сделается, когда за вас примется Джунаид — хан. Имейте в виду: он здесь. Он не очень обрадовался смерти Овеза Гельды. Он очень ценил Овеза Гельды.

— Овез Гельды подох?

Зуфар даже просиял. О, значит, есть еще правда на земле. Значит, бандит кончился. Значит, Лиза отомщена. Теперь к ужасу не будет примешиваться отчаяние беспомощности. Он расплатился за ее смерть смертью. Пес Овез Гельды гниет на песке у колодцев Ляйли, и стервятники выклевали ему глаза. Зуфара никто не назвал бы жестоким, но он обрадовался безмерно. И поразительно, едва он узнал, что Овез Гельды погиб, образ замученной молодой женщины вдруг потонул в дымке. На смену пришло торжество и дикая радость…

Али Алескер недовольно изучал лицо Зуфара и наконец нарушил молчание:

— Вас везли рядом… вместе, и вы не догадались?

— Рядом… Вот откуда запах тления, — Зуфар провел руками по лицу в молитвенном жесте.

Али Алескер небрежно повторил жест, точно от мухи отмахнулся, и не без ехидства заметил:

— В одном чувале его… труп, в другом чувале вас — полутруп. Не догадались? Впрочем, не в этом суть. Все мы встретимся с разлучницей — потаскухой рано или поздно. Важно, что Овез Гельды дядя Джунаида или что — то вроде… Словом, родственник, а Джунаид еще не оставлял ходить по свету убийц своих родичей. Мне говорили, он вынимал у таких убийц у живых сердце, а?

— Стращаете?

— Я хочу одного: откровенности, господин чекист! Я желаю вам добра. Я не выдам вас Джунаиду. И потом, разве все, что здесь у нас, так плохо?

Он снова поглядел красноречиво на шелка, на ковры, на девушку в желтых шароварах, сидевшую в выжидательной позе у порога на резной табуреточке и похожую на полную соблазна резную статуэтку. Потом со вздохом добавил:

— Плоха и бессмысленна в этом мире только смерть. Жизнь прекрасна. Разве не так, господин большевик? А вы отводите глаза от такой красоты… тьфу — тьфу! А? Что скажете, господин чекист?

— Я живу в пустыне. Я гоняю стада. Я плаваю на барже. Плыву из Чарджоу десять — двадцать дней. На барже нельзя зажигать огонь. Плаваю зимой и летом — двадцать дней и ночей не чувствую тепла огня, не ем горячего. Я много видел: и жар, и холод. Ненавижу страх. Я хочу жить, а страх — брат трусости. В пустыне я видел и зверей и людей. Зверь лучше труса. Зверь в час смерти умирает молча, зверь помирает стоя. Трус умирает извиваясь. Трус словно раб. Зверь точно герой. Трус раболепствует перед жизнью. Зверь молчит, скалит зубы. Трус плачет, молит жизнь — «не уходи!», пока колесо арбы смерти не переломит ему поясницу.

— Ого! А знаете, такие, как вы, мне нравятся. Прекрасно! А теперь… пора спать.

Слово «спать» звучало после всего сказанного зловеще, но молодость взяла верх. Не столько из озорства, сколько из — за того, что он уже давно ничего не ел, Зуфар сказал:

— Я голоден! У вас говорят: приветливость ценнее еды… Но я голоден. Вы, господин Али, хотите показать себя господином гостеприимства, а не дадите человеку и куска черствой лепешки. Извините!

Схватившись за свой толстый живот, Али Алескер захохотал:

— Вах, душа моя, какое упущение старого рассеянного Али! Ах, тьфу — тьфу!.. Посредством колдовства я лишил вас свободы, но в силах моего колдовства перенести вас в рай. А ну, красавица, живо на кухню. Принеси нам поесть.

Желтые шаровары мелькнули в дверях.

— Скажите, мой юный философ, — проговорил вкрадчиво Али Алескер, пока девушка бегала на кухню, — а зверь… э — э… в пустыне тоже заказывает себе ужин перед тем… эх… тьфу — тьфу, когда собирается умирать?.. Прелестно… Ого, мы вместе сделаем с вами еще немало дел.

Но Зуфар не ответил. Он с жадностью накинулся на блюдо с кебабом, принесенное прислужницей в желтых шароварах. Ему казалось одно важным и необходимым — наесться. А тогда уж, набравшись сил, он готов встретиться лицом к лицу с кем угодно, даже с самим Джунаид — ханом.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Британия!..

Ты слабому на грудь ногой ступила,

Восстанет он — пяту твою стряхнет.

Ты ненависть народа заслужила,

И ненависть его тебя убьет!

В и л ь ф р и д Б л а н т, 1899

Ветры…

Надоедливые, невыносимые ветры. Они доводят до сумасшествия. Они дуют днем и ночью, летом и зимой. Даже неприхотливая колючка и та вся скручивается под ветром. А уж о деревьях и говорить не приходится: их гнет, перекручивает, комкает. И кто их знает, как умудряются они цепляться за скудную солонцеватую землю.

Скорченный, скрюченный собиратель соли теймуриец говорил всегда о себе, шамкая перекошенным беззубым ртом:

— Я сын песка и ветра.

Согбенный, но крепко сбитый, с ощипанной ястребиной шеей, он хранил всегда суровую важность сына пустыни. Достойный он был старик, с аристократическим, полным пышного высокомерия именем.

Тадж — э–Давлят — э–Мухтар — э–Шах Осиёхо звали его, что значило примерно Корона Благородного Государства, Царь Мельниц, хотя положение в обществе теймуриец занимал более чем скромное: он добывал соль и размалывал ее на мельнице. Удивление вызывала эта мельница. Высокая стенка из грубо отесанных камней, обращенная в сторону господствующих ветров, имела узкую щель. Против нее размещалась деревянная ось с лопастями из плетенок. Ветер, врываясь с силой сквозь щель, крутил ось и жернова… Вот и все нехитрое сооружение… Но мельница та была собственностью теймурийца, и он был хозяин. Наибольшее удовлетворение доставляло старику, когда его величали полностью, а особенно если приставляли к имени — Царь Мельниц. Когда — то так прозвал старика начальник Хафского уезда, большой шутник.

Впрочем, какой же Тадж — э–Давлят — э–Мухтар — э–Шах Осиёхо старик? Круглые совиные глаза его блестели совсем молодо. Ему едва ли исполнилось лет сорок. Сколько ему точно, он не знал. На вопрос, когда он родился, Царь Мельниц отвечал: «Когда шах Каджор на трон садился, я уже взрослым был. А что значит взрослым? Ослов гонял в Мешхед».

— Я сын песка и ветра, — хихикал он, и по лицу его разбегались сеткой морщины. — Ветер мне иссушил кожу, песок съел жир, а английские сахибы выкрошили зубы. Молоты — кулаки у английских сахибов.

Он приковылял поближе и шепотом спросил Гуляма:

— Извини, горбан, не бей меня. Твоя жена из инглизов? Я служил носильщиком в войске инглизов. Я знаю, как дерутся офицеры — инглизы. Ты, я вижу, афганец, а жена у тебя не афганка, не персиянка… Не сердись… Я хотел сказать тебе одну вещь, а вдруг она рассердится…

— Она не англичанка, — сухо сказал Гулям.

Ветер утомил его ум и тело. Он устал, как только может устать человек, и физически и духовно. Хафский ветер изнурил его. Болтовня мельника надоела до отвращения. Ужасно претили фамильярность, панибратство. На Востоке каждый должен знать свое место. «Если всякий сброд ни о чем не помышляет, кроме куска лаваша, он есть сброд». Беззубому калеке с его пышным именем следовало понимать, какое неизмеримое расстояние отделяет его, полунищего персидского мельника, от Закира Карима Гуляма, полномочного афганского векиля.

Поставить ничтожного мельника на место… Но что скажет она, его ненаглядная, его горный подснежник, как мысленно звал он с нежностью свою беленькую жену, золото волос которой приводило его в неистовство… Что скажет она, если он позволит себе грубое слово в разговоре с маленьким человеком? Что подумает его жена, выросшая и воспитанная в уважении к простому человеку труда? Руки чешутся дать подзатыльник надоедливому болтуну… Но потом на тебя с такой укоризной глянут серые глаза… Нет, пусть болтает мельник. А этот Тадж — э–Давлят внушает, пожалуй, своим видом уважение. Сколько в нем торжественного спокойствия, порожденного вечной борьбой с ветром и пустыней!

Нет, не стоит спорить, лучше спрятаться за каменной стенкой от ветра и песка и терпеливо ждать, когда наконец спадет зной и наступит время ехать дальше… Что только сулит путь? Счастье и наслаждение земного рая с молодой женой или ночь гибели и тьмы?.. А сейчас…

Ветер. Песок. Зной.

Хафский ветер нес массу песка, крупного, острого. А более сильные порывы бросали даже мелкие камешки, больно ударявшие в лицо.

Ветер. Песок. Разговоры, монотонные, как стодвадцатидневный неутомимый ветер. Далеко маячил в раскаленной мари купол древней сардобы*. Говорят, там холодная, прозрачная вода. Говорят, около сардобы разбит барбарисовый сад и виноградник… Не верится. Кругом плоская, без горизонта степь, твердая, как стол, выметенный веником ветра…

_______________

* С а р д о б а — кирпичный купол над водоемом. Построенные в

средние века, сардобы и сейчас встречаются на караванных путях в

пустынях.

…Англичанка? Мельник принял его нежную, прекрасную спутницу жизни за англичанку!

Мельник, видимо, не любит англичан — инглизов. Имя инглиза без проклятия не произносят на Востоке. Свирепо поглядывал теймуриец — мельник на жену векиля, пока думал, что она англичанка.

— А вы знаете, дорогая Настя — ханум, — сказал Гулям, — мельник принял вас за английскую леди. Ха… Мою любимую жену, жену человека, который бесится от слова «инглиз». Мой дед стрелял в англичан, когда они душили племена свободных пуштунов. Мой отец сражался с англичанами, обратившими мои горные долины в страну гнева. Сердце разрывалось у меня, мальчика, при виде храбрецов, рыдающих от бессилия перед жерлами пушек. Мальчиком я направлял слабыми руками дуло винтовки в англичан. Но что может самый храбрый из храбрых, когда у него лишь ружье, а на голову ему железные птицы сбрасывают бомбы?! Храбрецу остается только ненавидеть, ненавидеть и еще сто раз ненавидеть.

— Тут такой ветер, и я так устала, — проговорила чуть слышно ханум, не приподняв даже кончик прозрачного шарфа. — Мне трудно в такую жару думать о каких — то англичанах… Когда наконец кончится пустыня? По — моему, пустыня хуже англичан.

Лицо Тадж — э–Давлята еще больше перекосилось. Он так и застыл на месте, держа в руках миску с верблюжьим молоком:

— Горбан, позволь заметить… Не подумай плохого, но твоя уважаемая ханум… о… ханум только по своей доброте может говорить такое. Я все хочу сказать и не решаюсь.

— Говори, старик!

— Горбан напрасно путешествует по пустыне так… без охраны.

— Не твое дело, старик! Я у тебя совета не спрашиваю.

Несомненно, теймуриец со столь пышным именем и самомнением должен был бы обидеться, но он не обиделся. Он только наклонился быстро к самому уху Гуляма и сказал:

— Ты ждешь караван? Из пустыни идет караван? Ты ждешь караван и мучаешь свою нежную ханум на солнце, на злом хафском ветре?

Сказать, что вопрос ошеломил Гуляма, значило бы ничего не сказать. В глазах афганца появилось выражение, не предвещавшее ничего хорошего. Но теймуриец спешил высказать все, что он знал, и не обращал внимания на выражение глаз Гуляма.

— Ты спросишь, откуда какой — то собиратель соли и мельник знает о караване? — продолжал старик. — О, собиратель соли и мельник знает все, что происходит в пустыне и в степи Даке Дулинар — хор. Не сердись, горбан. Когда инглизы ползают вокруг, словно муравьи, тебе не помешает совет и собирателя соли, мельника Тадж — э–Давлята.

— Говори, проклятый, что ты знаешь.

— Не сердись, горбан, скажу. Все, что знаю, скажу.

— Ты скажешь наконец?!

— Сюда едет сам начальник канцелярии господина генерал — губернатора.

— Начальник канцелярии?! Зачем?

— Начальник канцелярии скажет вам, горбан, что вам нельзя переезжать границу.

— Это еще что за новости?!

— Начальник канцелярии скажет: белуджи Керим — хана узнали про караван. Белуджи протягивают руки жадности к вьюкам.

У Гуляма вырвалось что — то похожее на проклятие. Он едва сдержался и, поклонившись ханум, пробормотал извинение:

— Простите… Эти разговоры не для вас, но это очень важно. — Он снова обратился к теймурийцу: — А ты тоже знаешь про вьюки и… что во вьюках?

— В пустыне всем известно, что везут по тропам пустыни, — уклончиво протянул теймуриец, и прислушался. В глазах его мелькнуло беспокойство, и он, спеша и глотая слова, продолжал: — Горбан, я слышал о вас. Но и проклятые инглизы знают, что вы ненавидите их, что вы боретесь за справедливость. Кругом измена. В пустыне измена, в ветре измена. В пустыне рыщут пробковые шлемы… Я видел, в пустыне рыщет араб по имени Джаббар. По пустыне рыщут жандармы. Не думайте! Старик Тадж — э–Давлят не только копается в соляном болоте. Он не оглох от скрипа жерновов.

Теймуриец даже разогнул спину и весь как — то выпрямился. На лице у него читалась надменность и значительность.

Он усмехнулся и обвел руками помещение:

— Это тоже неплохая мельница. Эту мельницу сложили из дикого камня прадеды прадедов Тадж — э–Давлята. И сложили они ее не только для того, чтобы молоть ветром соль. Предки Тадж — э–Давлята были храбрые воины. Из мельницы очень хорошо высматривать, а не едут ли по дороге враги…

Он проковылял к стене и припал лицом к отверстию, пробитому в камнях. Тотчас же он повернулся к Гуляму:

— По степи едут. Я не знаю, кто едет. Возможно, инглизы, возможно, начальник канцелярии… Только это не Керим — хан… Керим — хан будет здесь послезавтра.

Гулям вскочил.

— Нет — нет!.. — успокоительно проговорил мельник. — Керим — хан и его головорезы далеко. Не беспокойтесь, горбан! У вас еще есть время.

Тадж — э–Давлят, хромая, вернулся и сел.

— Садитесь, горбан, поешьте нашей нищенской пищи и не сердитесь. Люди делятся на храбрецов и на робких. Храбрецы — разбойники. Они из храбрости делают ремесло. Я не храбрец. Я хочу спокойно по вечерам уходить домой в свое селение, сидеть у очага, гладить своего сына по головке и пить чай. Я болен, хром и желаю покоя. Но я знаю, что в пустыне, кто в пустыне. Все, что говорит Тадж — э–Давлят, все от чистого сердца. И пусть, кто хочет слушать, слушает и за стеной, и в пустыне, и здесь. Пусть слушает, что говорит собиратель соли и мельник. Да пусть мои уши в вое ветра слышат… топот копыт. И клянусь, кто едет, слышит разные разности, но… ни слова о караване!

Последние слова Гуляму показались чуть ли не приказом, и опять возмущение охватило его. Но теймуриец словно ничего и не заметил. Он налил в глиняную чашечку чаю и протянул ее ханум изысканно вежливым жестом. Он был поистине благороден благородством нищего.

— О, я так рад, что ханум не англичанка.

— Мельник прав, дорогая, — машинально пробормотал Гулям. Он думал. И брови его хмурились все больше. Он хотел пойти и поискать шофера, но никак не мог заставить себя встать. Ноги, руки, все тело болело.

— А знаете ли, ханум, откуда инглизы? — спросил теймуриец. — Не знаете?

Под скрип жерновов и постукивание нехитрых приспособлений в тумане от поднявшейся в воздухе соли Тадж — э–Давлят рассказывал:

— Раньше инглизов не было… Совсем не было. Бог создал персов, индусов, русских. Бог не хотел создавать инглизов… Жили первые люди неплохо. Еще бы! Инглизов — то не было. Из кяризов Хафа вода текла обильно и живительно. Сады цвели там, где теперь только соль. Но хитры инглизы. Сумели вылезть на свет.

— Говоришь ты так, будто каждый инглиз рождается с пулеметом в зубах, — невесело заметил Гулям.

— Пусть глаза мои сделаются желтыми, как масло, если я вру! воскликнул теймуриец. — И во всем виновата женщина Аонг — бола, жена крестьянина Сабита. Похотливая была баба. Мало ей показалось ласк мужа. Тайна вылезает, точно трава в степи весной. Сабит узнал об измене и пожелал увидеть кровь опозорившей его. Отвел он ее в джунгли и уже замахнулся на нее ножом. Тут между мужем и женой встал тигр. Схватил Аонг — бола и скрылся в дебрях джунглей. Тот тигр был судья. Правил он закон по справедливости: у ростовщика он уносил в джунгли сына, у нарушителя поста отнимал овцу, у лентяя съедал курицу, развратников съедал сам… Но кто устоит против соблазна? Судья стал жертвой своей жертвы. Падшей грозила смерть, но она была молода и красива. Темные локоны разметались по янтарным ее упругим грудям. Из — под разорванной одежды вздымались крутые бедра. Забыл тигр — судья о справедливости. Лизнул он твердые, как незрелый виноград, сосцы Аонг — бола и овладел ею. Горе людям! Родился у Аонг — бола ребенок не ребенок, тигренок не тигренок. То был белый человек по лицу, кровожадный тигр по природе…

Многозначительно помолчав, Тадж — э–Давлят хрипло повторил:

— Англичанин родился! Сгори его отец! О мои жернова, о моя мельница! — спохватился он.

Возясь с мешками соли, он поглядывал на векиля и его жену и бормотал:

— Какая ханум красавица!

И вдруг запел:

Мое сердце, ах, мое сердце!

В Керман увозят прах сердца моего.

В Керман увозят, чтобы кальян из праха слепить,

Чтобы красавица курила из сердца моего…

— Бедные женщины… Во всем мы виноваты, — лениво проговорила ханум. — А ты, Гулям, что скажешь?

Гулям бережно высвободил из складок шарфа руку жены и нежно поцеловвал.

— Занятная история, — проговорил он. — Одно правда: ненавидит Восток британцев. Ненависть к инглизам у нас в крови. Это неразумно, но я готов обрывать проволоку, ломать столбы вот этого телеграфа, английского телеграфа. Месть горит у меня в сердце, месть за отца. Я не в силах сейчас рассказать вам, ханум, историю гибели моего храброго, честного отца, но когда — нибудь вы мне позволите рассказать. Вы поймете, почему я, мои соплеменники, да и все восточные люди теряют самообладание при слове «инглиз». Почему мы готовы зубами рвать все, все английское. Все! Темнеет в глазах, кулаки сжимаются… Жена моя, мы скоро поедем по горам и долинам моей прекрасной родины. И где мы ни присядем с вами к костру послушать, о чем толкуют люди, мы услышим… Да, да! Кто бы ни сидел у костра — мудрые поселяне, неугомонные кочевники, суровые воины, — от всех мы услышим: «Проклятие инглизам!» Соберется народ у мечети селения — ругают притеснителей — англичан. Сидят вокруг блюда с жареной бараниной проклинают англичан и всех ференгов… Так всюду. Вот и сейчас Англия сеет в пуштунах вражду к России, вопит о красной опасности, а сама коварством истребляет народ, захватывает искони афганские земли, сеет братоубийственные смуты в стране афган… Но восточный человек ненавидит инглиза не потому, что он льет кровь людей, словно воду. Нет, восточный человек сам жесток, таким сделала его история. Больше всего мы ненавидим ференгов — инглизов да их высокомерие. Не помню хорошо, но когда я учился, я читал книгу одного путешественника… изданную в начале этого столетия. Я нашел в ней слова: «Не найдется во всем свете человека более надменного, более гордого и слишком высоко о себе думающего, чем англичанин в Индии…» А я прибавлю — всюду на Востоке. О, ханум, если бы вы знали, какая ненависть вот здесь!

— О! Пора бы знать, за что тебя любят… За дикий твой нрав…

Она чуть иронически, чуть снисходительно глянула на него — не обиделся ли он?

— Держать вас надо под чадрой, — недовольно проговорил он. — Разве можно смотреть на солнце, не затенив глаз? Мужчина — солнце, и женщина, глядя на него, может ослепнуть.

— Ого! — воскликнула она. — Значит… — Но тут же засмеялась. В глазах Гуляма прыгали лукавые искорки.

Она хотела ответить, но испуганно подняла голову. Со стены сыпалась земля, кусочки штукатурки. И тотчас в ветровую щель протиснулась голова, походившая на пятнистую шкуру верблюда во время линьки.

— Почтительнейше прошу извинения, ваше высокое превосходительство, господин достоинства! — заговорила пятнистая голова. — Тысяча тысяч извинений. О, если бы я знал, я никогда не осмелился бы помешать дозволенным нежностям супругов, ибо нежности между мужем и женой благословенны… О, они даже предписаны кораном…

— Что вам надо? Кто вы такой? — возмутился Гулям.

— Позвольте, я сейчас…

Голова исчезла, и тут же в дверь проскользнули два перса в фуражках — пехлевийках. Первый из них, с пятнистым лысым черепом, оказался существом в высшей степени вертлявым. Казалось, в каждом его суставе спрятана пружинка.

— Извините, извините! Я собака у ваших ног… Сто лет вам жизни.

Лицо Гуляма побагровело.

— Чего вы, наконец, хотите?

— О, ничего, решительно ничего… Я лишь нижайший из нижайших слуг ваших. Осмелюсь вручить вам письмо от его превосходительства генерал — губернатора.

Пока Гулям вскрывал уснащенный сургучными печатями пакет, плешивый гонец неумолчно болтал. Он, видите ли, сломал себе шею в скачке по пустыне, он загнал десять коней, он измочалил десять плеток, он безмерно счастлив, что настиг наконец достопочтенного адресата и благополучно вручил ему послание его превосходительства.

— Поразительно любезно, — проговорил Гулям, еще более нервничая. Послать вас, своего начальника канцелярии, с письмом. Любезно, очень любезно. Верх внимания. Передайте мою благодарность господину генерал — губернатору.

— Что вы! Что вы! Обязанность наша, ничтожного шахиншахского чиновника, оказывать любезность, особенно столь высокопоставленной особе, как вы, и… его прелестной супруге, которой я, увы, еще не представлен.

Без приглашения начальник канцелярии плюхнулся на возвышение, подняв облако пыли. Непонятно только, пыль шла от его одежды или из старенькой кошмы, на которую он уселся.

— А мельник, кажется, был прав, — тихо проговорила ханум.

Ханум закутала лицо шарфом, только в щелку смотрели на мужа вопросительно и немного испуганно ее серые глаза.

— Ханум английская леди? — осклабившись, спросил начальник канцелярии. — Англичане — великая нация! О, госпожа, ваши соотечественники — провозвестники прогресса.

И он причмокнул в восторге, какие англичане прекрасные люди. Он не замечал или не хотел замечать, что Гулям хмурится, и продолжал, захлебываясь:

— Какое благородство! Какая утонченность! Какая гуманность! Эй ты, сгори твой отец! — вдруг накинулся он на открывшего двери мельника. Убирайся! Что уставился? Смотри: сегодня он кричит: «Долой инглизов!» Завтра он закричит: «Долой шаха!» Откуси себе язык, собака. Убирайся!

— Оставьте его в покое, — оторвался от письма Гулям. — А вы, господин начальник канцелярии, я вижу, и подслушать не прочь.

— Как можно… Это только шалун — ветерок коснулся моих ушей… Хи — хи!.. О, я готов отдать должное вашим чувствам, господин министр, но… у вас супруга англичанка, а вы пребываете на территории нашего благословенного государства, а лучшие друзья благословенного шахиншаха Реза Пехлеви — англичане, и да позволено мне…

Казалось, что начальник канцелярии вот — вот развалится на куски, на самые мелкие кусочки… И что каждый кусочек рассыплется мелким бисером восторга в адрес шахиншаха и его друзей — британцев. Но не забывал велеречивый чиновник и пуштуна. Все же он полномочный векиль, вельможа, его превосходительство. Чиновник сыпал высокопарными комплиментами, перемежая их униженными: «Ничтожный из ничтожнейших слуг вашей милости!», «Я только ступенька вашего порога». Его голова вертелась на тонкой шее, рот, как говорится, источал мед и сахар, а глаза, холодные, пытливые, рыскали по комнате, по хурджунам, по одежде, стараясь проникнуть в душу, в мысли, в слова…

Облизав масленые губы, начальник канцелярии под конец воскликнул:

— О, я много лет служил в экспортно — импортной конторе «Англо — персидской нефти»! И сохранил приятнейшие воспоминания. Никогда управляющий не забывал к празднику рамаана отметить наше усердие…

— Клянусь, — холодно заметил Гулям, не будучи в состоянии унять возбуждение, — клянусь, вы восточный дурак, господин начальник канцелярии, и из таких дураков на Востоке сложен фундамент могущества Великобритании. И только благодаря вам, дуракам, господа империалисты преотлично чувствуют себя на Востоке…

Начальник канцелярии продолжал егозить, и шея его крутилась и раскручивалась, губы расплывались в улыбочке, но слова застряли у него в горле. Выпучив глаза, он смотрел на пуштуна и, видимо, не мог решить, как повести себя в ответ на оскорбительные слова. По — видимому, он счел за лучшее принять их за шутку. Завертевшись на месте, он потер свои сухонькие руки:

— О, остроты, перлы красноречия… Конечно, если говорить начистоту, и у англичан — да извинит меня ханум, ваша супруга, — есть недостатки… крошечные, малюсенькие, но есть.

— Англичане, да и все ференги, изгнали из сердца человечность вместе с совестью, — жестко сказал Гулям. — Они охотники за самой ужасной дичью человеком. Еще подлее те, кто служит им…

— О, вы большой шутник, ваше превосходительство. Вы высказываетесь… э… э… недвусмысленно очень… очень.

Движением руки Гулям оборвал разглагольствования господина начальника канцелярии.

— Господин губернатор пишет: временно надо задержаться и не переезжать границу?

— О да!

— В чем дело? У меня же тегеранская виза.

— Стелюсь под ноги вашей милости, господин, но в Сеистане какие — то злонамеренные нападают на селения, шалят на дорогах. Их превосходительство господин генерал — губернатор обеспокоены. Как бы… э… э… И притом с вами жена, которая э… …в отступление от законов религии… э… э… появляется с открытым лицом, что вызывает брожение среди верующих.

— Ханум — моя жена. И мое дело, как ей ходить.

— Знаю, знаю и не вмешиваюсь. Но белуджи Керим — хана бешеной природы, как бы…

— Довольно! Отправляйтесь, господин начальник канцелярии, и передайте господину генерал — убернатору мою благодарность за беспокойство обо мне и моей жене.

Он нежно коснулся руки ханум, как бы успокаивая ее.

— А теперь, господин начальник, вы свободны. Можете ехать.

Это прозвучало, как «проваливайте!».

— Что вы, что вы! Мой писец джейраном доскачет. А мне позвольте посвятить себя заботам о ваших удобствах и безопасности.

Гулям возмутился:

— Приставлены следить за мной?

— Да разве я осмелюсь! Да как ваше высокопревосходительство могли подумать! Буду счастлив, если скромные заботы… Ни один волосок не упадет с головы вашей супруги. Ваше путешествие по Ирану уподобится прогулке по садам рая.

Он умолк, ожидая вопроса. Но, видя, что Гулям молчит, он согнулся в поклоне и просюсюкал:

— Осмелюсь почтительнейше доложить: генгуб ждет вас и вашу супругу к себе.

— Это еще что значит? Я занят.

— Их превосходительство жаждет лицезреть вас и вашу супругу. Их превосходительство надеется, что вы и ваша супруга не откажетесь воспользоваться его гостеприимством и… и…

— Что еще? — Гулям потемнел от ярости. Он терзался своим бессилием.

Настя — ханум заметила это. Она хорошо знала мужа и, положив руку на его руку, предостерегающе продекламировала:

— «Минует буря и снег — наступит весна, минует засуха — наступит время дождей…»

— Ах, как мудро! Какая глубина! — заверещал начальник канцелярии.

Предостережение подействовало. Гораздо спокойнее Гулям протянул:

— Итак, их превосходительство приглашает нас…

— …выслушать из его уст… э — э… по поводу вашего выезда за границу.

— По поводу заграничных виз?

— Почтительнейше осмелюсь подтвердить, — именно по поводу заграничных виз.

— Где сейчас генгуб?

— Их превосходительство господин генгуб изволят охотиться в угодьях поместья Баге Багу, близ священного города Мешхеда.

Когда посланец генгуба с тысячью поклонов и льстивых улыбок удалился. Гулям почтительно и несколько шутовски поклонился Насте — ханум:

— Если бы не вы, мадам, этот болван уполз бы на четвереньках.

— Я же сказала, за что тебя полюбила. Много гордости и немало еще дикости…

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

У красного крыльца

Аромат вина и мяса,

А на дороге лежат

Трупы замерзших людей.

Д у Ф у (V век)

Ворона не насытится, пока падали не поест.

Л у р с к а я п о с л о в и ц а

Доктор не послушался советов «дорогого брата». Поднявшись по скрипучей лестнице, он пощупал пульс Джунаид — хана, дал ему жаропонижающее и вышел. Он предпочел не заметить набившихся в каморку двух десятков ражих низколобых степняков в помпезных белой шерсти папахах и темно — малиновых шелковых халатах.

Удивительно, сколько в поместье перса Али Алескера толкалось туркмен. Еще со времен аламана, когда столетиями война опустошала север Персии, между персами и туркменами сохранилась вражда. Туркмены не жили в Хорасане. Но, обнаружив, что глава туркменских контрреволюционеров нашел себе приют в сторожевой башне Баге Багу, доктор предпочел не удивляться… Сад, заключавший дом в свои тенистые объятия, поражал воображение великолепными цветниками, водоемами и фонтанами. Руки человека создали среди Соляной иссушенной пустыни рай корана и пророка Мухаммеда. По арыкам обильно струилась вода, вытекавшая, как пяснил управляющий имением, из большого подземного кяриза. Под холмами лет десять назад каторжники, пригнанные в Баге Багу хорасанским генгубом, прорыли десятикилометровую водосборную галерею и вывели на поверхность отличную, кристально чистую воду. Ею оросили свыше восьмисот гектаров садов и виноградников. Управляющий был недоволен работой арестантов. Они так ленивы, требуют палки. Много едят. И к тому же мрут как мухи. Начальник канцелярии генгуба до сих пор не успокоился: сдал он господину Али арестантов девятьсот восемьдесят восемь голов, а получил обратно триста семьдесят шесть. Четыреста двадцать каторжников закончили жизненный путь на землекопных работах от болезней, двенадцать задавило рухнувшим сводом водовыводящей галереи, человек тридцать пристрелили жандармы за попытку к бегству, ну а около двухсот с лишним сбежали… На мертвецов составили акт, а вот беглые и до сих пор числились за имением Баге Багу. Каждый год с канцелярией генерал — губернатора начиналась неприятная переписка. Управляющий не любит вспоминать о кяризе… Еще услышишь из — под земли стоны мертвецов. Нет, пусть доктор лучше полюбуется… Какие арыки! Какие фонтаны, каскады, пруды. Рай! За каких — нибудь десять лет выросли рощи густолиственных деревьев, целые заросли декоративных кустарников. Зелень, прохлада, тенистые дорожки, певчие птицы — все оправдывало живописное название поместья Али Алексера Баге Багу — Сад Садов.

На версту тянулась центральная аллея парка. Но она так внезапно обрывалась, что доктор ошеломленно остановился и только поцокал языком. Парк был великолепен. Но то, что начиналось непосредственно за низкой, кстати уже полуразвалившейся, оградой, поражало прежде всего обоняние. Нечистотами несло от кривой пыльной улочки, шедшей вдоль парка и отделявшей его от домишек селения. Казалось, что сады Баге Багу и селение находятся в разных мирах.

На улочке не росло ни деревца. Приземистыми глиняными холмиками выглядели дома. Плоские крыши их звенели от сухой травы. Рои мух гудели над головой. Мухи лезли в глаза, рот, нос. В грязи слонялись колченогие облезлые суки… Пыль, поднятая ветром с навозных куч, из мусорных ям, несмотря на раннюю весну, была раскалена. Да и знает ли это жалкое селение, что такое весна?

У темной норы — двери мазанки копошилось тщедушное существо с ножками, ручками обезьянки, с темными очками на носу. Доктор удивился: в такой нищете — и вдруг на ребенке очки. Но, приглядевшись, он обнаружил, что никаких очков нет. В глазницы набились серые мухи, а ребенок так обессилел, что и не отгонял их.

— Больные есть? — громко спросил по — фарсидски Петр Иванович, промывая борной глаза малышу. Доктор всегда держал при себе в карманах кителя склянки и пакетики с самыми необходимыми лекарствами.

Ребенок не ответил. Тельце его тряслось не то от озноба, не то от страха.

— Больные? — закашлялся кто — то в хижине. — В селении у нас все больные. Все болеют, а ты что, доктор?

На порог вылез скелет, чуть прикрытый лохмотьями.

— Э, — удивился он, — да это инглиз?

— Инглиз! Инглиз! — завопила ввернувшаяся из — за угла старуха, придавленная к земле целой копной сухой колючки. — Ой, инглиз пришел лечить простых людей? Эй, люди, посмотрите на великодушного инглиза!

Мгновенно Петр Иванович оказался в толпе сарыков, набежавших со всего селения. Они подступили плотно к нему, дышали в лицо, толкали щупали руками его карманы.

— Инглиз?

— Ха — ха!

— Инглиз хочет лечить нас.

— Сгори его отец! Чего ему надо.

— Инглиз — благодетель!..

— Прячьте детей от людоеда инглиза!

Все кричали, все кривлялись. И в криках и во всем их поведении чувствовалась угроза.

Петр Иванович усмехнулся:

— Эй вы, тише!

— Ого, их превосходительство инглиз приказывает.

— Я оттуда! — И Петр Иванович махнул рукой на серо — стальную пирамиду гор, высившуюся на севере.

Крики смолкли. Кто — то удивился:

— Он русский! Чего же он не говорил?

— Кваканье лягушек не перекричишь, — улыбнулся Петр Иванович.

Тотчас же добрые улыбки расплескались по лицам курдов.

— Эй, да он оттуда… из России! Он не инглиз. Он — человек! — важно сказал выступивший вперед пожилой сарык. Вся одежда его состояла из длинной, до пят, заплатанной рубахи и войлочной наподобие горшка шапки. Когда — то, судя по уцелевшим клочьям шерсти, она имела меховую опушку.

— Ассалам алейкум, горбан! Привет тебе в нашем селении, доктор — урус! Пожалуйте к нам, горбан!

— Почему вы голодаете? — спросил Петр Иванович. — Вы же собрали осенью хороший урожай, я слышал…

— Э, доктор! Три года, как мы откочевали сюда из Серахса, и три года бог посылал нам легионы саранчи. Все жрет саранча. Хлеб посеешь — сожрет. Тыкву посадишь — сожрет… Арбузы, дыни — все сожрет… В сундуках у господина Али золото, а в амбарах зерно, а в желудках рабов аллаха ничего, кроме степной травы. Сабз, так мы ее называем, да и ту саранча повыбила за три года.

— Покажите мне ваших больных…

Доктора провели в хижину. На циновке стонал юноша. Он рубил в степи колючку, и его руку укусила гюрза. Руку зашили в свежую баранью шкуру. Парень остался жив, но рука гнила. Петр Иванович принялся промывать гнойник.

— Эй — эй! — завопил кто — то испуганным голосом, и над головами толпившихся в дверях возникла усатая физиономия. Отвисшие щеки толстяка прыгали и тряслись.

— Управляющий! — взвизгнули женщины и бросились во все стороны.

— Всех кусает змея, а нас навозный жук! — проворчал старый сарык в рубахе.

Управляющий втиснулся в каморку.

— О, горбан доктор, позвольте выразить восторг: вы здоровы и благополучны! А вы, эй, убирайтесь! Звери! Собаки! Вы поплатитесь!

Тогда нашел нужным подать голос доктор:

— Но позвольте… Мне надо посмотреть больных…

Управляющий подхватил Петра Ивановича под руку и потащил на улицу.

— О мудрейший из докторов, разве можно ходить по Хорасану одному?.. В степи ужасно много бандитов… Без охраны никак невозможно… Бандиты и у жандармов оружие отбирают, охо — хо! Прошу, умоляю! Идемте отсюда!

— Какого черта! — рассердился Петр Иванович, когда слуги подвели ему коня.

— О доктор, позвольте избавить вас от грязных скотов… Одно прикосновение к ним оскверняет, клянусь.

— Да отпустите меня наконец!

— Мы так рады, так рады, что вы невредимы! Случись что с вами, господин Али с нас головы поснимает. Сарыки — опасный народ. Господин Али их облагодетельствовал: разрешил им, беглецам, поселиться в нашем поместье, а они чуть что — за ножи хватаются…

Петр Иванович никак не мог понять, с чего вдруг управляющий проявлял столько беспокойства и заботы. И, только взглянув в конец улочки, понял, в чем дело.

Через селение двигалась пышная процессия, точно сошедшая с персидской миниатюры. Впереди вышагивал высоченный прислужник, ведя под уздцы длинногривого кашмирского пони, груженного кальянами, шкатулками с табаком, мангалкой, полной пышущих жаром углей. Вслед тряслись на белых ослах зурначи, усердно дувшие в свои визгливо звучавшие инструменты. От писка и визга заметались, залаяли, завыли собаки. Здоровенные, вооруженные с головы до ног верховые слуги сгрудились вокруг Али Алескера, восседавшего на тонконогом «текине» караковой масти. Помещик внешне преобразился. Он сменил свой черный европейский костюм на курдский камзол — кепенек — и свободные шаровары, перепоясанные йезидским шелковым поясом. Вместо модных ботинок он обулся в исфаганские строченые туфли. Голову от солнца защищала буджнурдская войлочная шапка, из — под которой поблескивали маслянистые его глаза. Гранатовые губы Али Алескера сияли над его ассирийской бородой полураспустившимся бутоном. Кортеж замыкал паланкин, шелковые шторки которого укрывали, несомненно, женщину. Вооруженные всадники охраняли с тыла эскорт. Доктору безумно захотелось согнать с алых губ Али Алескера вечную его улыбочку, и он закричал:

— Честное слово, господин Алескер, люди мрут как мухи в вашем благодатном поместье!

Бутон губ Али Алескера распустился в очаровательный цветок смеха.

— Что поделать, господин профессор, эх, тьфу — тьфу! Пока один абрикос поспеет, сотня обсыпется.

— Отвратно!.. Тошно!..

Но доктор просчитался. Согнать улыбку с лица Али Алескера было невозможно.

— О Абулфаиз, и охота вам, дорогой профессор, выбирать подобную клоаку для своих прогулок. Ведь так хорошо дышится на дорожках среди роз нашего Баге Багу.

— Прикажите вашим холуям мне не мешать.

— О, разве они смеют… Лечите сколько душе угодно! Но позвольте вам сообщить приятнейшую новость: к нам в наши края пожаловал высокий гость, сам их высокопревосходительство генерал — губернатор. Вы хотели его видеть. Едем в Долину Роз! Там мы устраиваем «гарден партей» — пикничок, так сказать.

Господин Али Алескер говорил так ласково, так убедительно, что пришлось уступить. Петр Иванович, перевязав руку юноше, забрался в седло. Помещик подогнал своего коня вплотную к доктору, уперся коленом в его колено и, помахивая плеткой, принялся доверительно объяснять, как трудно сейчас живется помещику.

— Сердце болит. Мы с нашей нежной супругой, — и он кивнул в сторону паланкина, — возмущены. Да, да, возмущены, тьфу — тьфу! Мои либеральные взгляды… Я не терплю произвола властей. Пусть я потону в своей крови, если ваши упреки неправильны. О, чиновники в Тегеране все взяточники, мздоимцы, мерзавцы! Система прогнила…

— Но сарыки живут в вашем Баге Багу, — не удержался доктор, работают у вас и на вас.

— Увы! Налоги, налоги, без конца налоги! Сборщики податей из Мешхеда одолели. Имеют наглость требовать с меня налоги, с меня — самого Али Алескера — и за кого? За каких — то перебежавших от Советов бесштанных сарыков! Во вторник являются канцелярские крысы и пищат: «Плати! Недоимки за тобой. Ты уже пять лет не платишь». Какое нахальство!

Али Алескер гордо выпятил свой животик и потер верхнюю губу, над которой полагалось расти усам, но усы Алескер брил начисто.

— Нет, тем налогосборщикам, кто полезет в Баге Багу, я не дам ни крана. Если генерал — губернатор опять заговорит о недоимках, я надену на мысли плащ забвения.

Но доктор попытался повернуть разговор на сарыков:

— Ужасно живут ваши крестьяне. Почему бы вам им не помочь?

— Вы думаете? О, это идея! Эх, тьфу — тьфу! Здорово! Я им помогу, и мне народ отдаст на выборах голоса. И я в меджлисе! О! Слава, почет… Вы гений, доктор! Впрочем…

Петр Иванович хотел разъяснить, что ничего подобного он не имел в виду.

Но Али Алескер уже не слушал.

— Эй, Кули, сюда! — завопил он.

Подбежал сарык в лохмотьях и поцеловал носок сапога Али.

— Говори!

— Ваше приказание, господин, на руках моих и на сердце.

— Сколько ты получил дохода. Кули?

— У вашей милости я арендую один джуфт*. Аллах дал мне собрать восемьсот сорок фунтов риса. Триста фунтов отдал за аренду. Оставшийся рис я продал вашему управляющему. Получил за них восемьсот шестьдесят кран. Я арендовал вашего вола. Заплатил сорок восемь кран. За воду я отдал управляющему двадцать кран. За семена семьдесят кран. Да в счет налогов сто двадцать два крана он взял. Господин управляющий говорит, что столько берет с каждого джуфта государство.

_______________

* Д ж у ф т — участок земли, который можно вспахать на паре

волов за день.

— Ха, эй ты, о царь всех бухгалтеров! Тьфу — тьфу. Сколько же ты получил чистого дохода, Кули?

— Ваша милость, у меня осталось триста пятьдесят кран. Но жена, дети. Надо одеть, обуть. Опять же еда!..

— Да, ты богач, Кули!

— О господин, у меня семь детей…

— Не серди бога. У тебя красивенькая дочка. Я видел.

— Ей только одиннадцать лет!

— Э… — Али чуть скособочил голову на паланкин и гораздо тише заметил: — Э, она совсем созрела… Такая пышнотелая и тут и здесь. Такая раскрасавица стоит восемьсот — девятьсот кран. Привези ее ко мне во двор… Вот у тебя и деньги, целый капитал!

Лицо сырака сморщилось не то в улыбке, не то от боли. Он склонил голову и что — то пробормотал…

Когда они немного отъехали, Али Алескер заметил:

— Упрям, как все сарыки. Ах, тьфу — тьфу! Да паду я жертвой вашего языка, профессор! Ваша доброта находит путь к моему нежному сердцу. Но, клянусь, на мне уже седьмой саван истлел бы, дай я волю всякой сарыкской сволочи. Все сарыки — бездельники. Совсем при Советах развратились. Хоть и бежали от большевиков, а сами большевистского духа понабрались, правда, моя нежная подруга?

Молодой голос из — за шторки паланкина ответил:

— Али правильно говорит: с чернью говорят не языком, а палкой.

— Умница, умница, моя нежная подруга. Княжна у меня очень правильно рассуждает. О Абдулфаиз, я скоро последние штаны старьевщику понесу. Мы, помещики, совсем обнищали. Возьмите Баге Багу — наше имение. Сорок четыре тысячи налог на рис, четырнадцать тысяч на тутовник, сто пятьдесят три тысячи жалованье лодырям слугам, восемьдесят восемь на покупку голландского бильярда…

Али Алескер отлично разбирался в хозяйстве. Под конец он захлебнулся в цифрах и застонал:

— О моя нежная княжна, придется тебе продавать пирожки с морковкой на мешхедском базаре, а твоему любимому супругу торговать старыми бутылками.

Доктор не сдержал улыбки. Накануне вечером в его присутствии управляющий доложил господину Алескеру, что от арендаторов, тех самых нищих сарыков, поступило за пашни шестьсот десять тысяч кран, за тутовые сады сто пятьдесят тысяч и за аренду сто тысяч.

Но Петр Иванович промолчал. Подслушал он невольно. Управляющий не мог и представить себе, что доктор понимает по — туркменски.

Ехать пришлось долго. Долина Роз оказалась далеко. А гостеприимный хозяин даже не вспомнил, что его дорогой гость не завтракал. Возможно, Али Алескер решил наказать Петра Ивановича за излишнюю любознательность во время утренней прогулки в сарыкском селении.

Впрочем, жаловаться не приходилось. Встреча с генерал — губернатором провинции уже давно входила в планы Петра Ивановича. Экспедиция работала в Хорасане много месяцев, и все видели огромную пользу от нее. Однако администрация больше мешала, чем помогала. Доктор лечил и спасал от смерти. Чиновники сладенько улыбались и раскланивались. Улыбки исчезали и спины делались деревянными, едва экспедиции требовался мешок риса или ослы для перевозок. В канцеляриях просьбу встречали непроницаемыми лицами и недоуменным пожатием плеч, словно об экспедиции слышали впервые. Доктор тихо свирепел. Алаярбек Даниарбек философствовал: «Когда перс — чиновник умывается, у него вода с рук не стекает». И действительно, на жалованье никто здесь не жил. Кораном исчерпывалась вся человеческая и государственная мудрость. А чиновничья мудрость заключалась в том, как бы обойти закон похитрее. Законы корана Алаярбек Даниарбек знал не хуже любого крючкотворца — чиновника. Никто в Хорасане ничего не делал без взятки, а доктор запретил давать взятки. Но экспедиция нуждалась в продуктах, транспорте, проводниках… Алаярбек Даниарбек добывал мясо и муку, верблюдов и лошадей, переводчиков и чернорабочих. Он являлся в канцелярию уездного начальника и начинал разговор издалека: «Пророк к дурным качествам человека относил гнев и суровость сердца. Аллах наградил нас кротостью. Гораздо выше гнева в человеке пророк почитал приветливость. Качество это — признак глубокого ума». От таких речей начальнику уезда сразу делалось не по себе. Волей — неволей он проникался почтением к маленькому самаркандцу, разглагольствовавшему с таким апломбом. А Алаярбек Даниарбек говорил уже более неприятные вещи: «Пророк возгласил: «Нет правоверия у того, кто не оправдывает возлагаемых на него надежд. Злоупотребление доверием — смертный грех». Его величество шахиншах совершал паломничество к золотокупольному мавзолею имама Резы, да хранится имя его в сердцах правоверных. Автомобиль шахиншаха застрял по дороге в яме. Его величество соблаговолил подозвать министра путей сообщения и задал ему только один вопрос: «Что это такое?» — «Яма», — трепеща ответил министр. «В яму его!» — воскликнул всемилостивый государь. И министра закопали в ямке. Известно ли вам, господин начальник уезда, что наша экспедиция совершается с соизволения шахиншаха? Известно ли вам, что начальник экспедиции, великий ученый, вместилище знаний, звезда профессорства, мой господин, еще не писал жалобу в Тегеран к престолу шахиншаха? Не известно! Но он напишет обязательно. А вы, ваша милость, даже не министр, а всего — навсего начальник какого — то плохонького уезда…»

Обычно дипломатические переговоры заканчивались к удовлетворению обеих сторон…

Но доктору поведение начальников уездов надоело и опротивело. Со многим он мирился, но не выдержал, когда от него начали прятать больных… Оказывается, статистика заболеваний стирала позолоту с желтого диска солнца, выкатывающегося из — за спины льва, изображенного на государственном гербе.

Нет, тут Петр Иванович не стерпел. Наука не может покрывать убийства, а изгнание беспомощных тяжелобольных из домов и селений нельзя назвать иначе чем убийством. Доктор не мог молчать и не желал молчать.

Все свои соображения он откровенно и выложил генерал — губернатору, когда они с Али Алескером приехали в Долину Роз на «гарден партей». Доктор не стеснялся в «комплиментах» администрации и администраторам.

Всего мог ожидать Петр Иванович: и возмущения генерал — губернатора, и даже, скорее всего, припадка льстивой любезности, но только не того, что произошло.

Всесильный вельможа, могущественный правитель провинции — государства в государстве — генгуб Хорасана попросту испугался. Когда в разгар «гарден партей», устроенного на зеленой травке в тени чинара, генерал — губернатор увидел подходившего к нему Петра Ивановича в его каламянковом кителе, порыжевших сапогах и полотняной фуражке, он просто вспотел от волнения.

Раздражение мешало доктору разглядеть участников пикника. Он не прислушался к тому, что в ужасной ажитации выкликал поразительно длинный в поразительно блестящих очках какой — то бухарский тип, как его мысленно охарактеризовал доктор. И все же до ушей Петра Ивановича долетели слова: «…Тысячу раз нет… Есть единый Туран… Искусственно делят нас большевики на татар, киргизов, башкир, узбеков… Понакроили мелкие государства… Мы за единую Турецкую федеративную республику. Мы, узбеки, мы, казахи, мы, башкиры, мы все — члены единой турецкой семьи… нации… С помощью великого Ирана мы обретем свою тюркскую государственность».

Дальнейших разглагольствований оратора Петр Иванович не слышал. Генерал — губернатор Хорасана поспешно усадил его рядом с собой и принялся угощать, что было далеко не лишним. Желудок доктора заявлял о себе. Генгуб говорил не умолкая. Он обещал сделать все необходимые распоряжения, выполнить любые просьбы, наказать бюрократов — чиновников… Он смотрел на доктора, как смотрит несчастный кролик на удава. Он усиленно соображал, слышал ли так некстати явившийся на пикник большевистский доктор, о чем здесь говорят гости. И дьявол побери болванов жандармов, прозевавших этого большевика, и чтоб сгорел Али Алескер с его идиотской затеей привести доктора на «гарден партей». Вечно он выдумывает что — нибудь.

Странно. Что случилось? Почему так скованно держатся участники великолепного завтрака, устроенного на гигантском ковре, прямо на траве, в тени чинара? И что сделалось с обычно шумливым владельцем Баге Багу хлебосолом Али Алескером?

Разгадку доктор нашел не сразу. Неприятно, когда с тобой обращаются свысока, чего и следовало ждать от генерал — губернатора. На это доктор шел, когда решил поговорить с ним о нуждах экспедиции. Но еще неприятнее, когда вдруг ни с того ни с сего делаются с тобой сверхлюбезны и предупредительны. Тривиальное сравнение пришло в голову доктору: кошки — мышки! Куда он попал?

Да, Петр Иванович испытывал чувство, что он втянут против своей воли в сложную игру: дервиш, белуджи, жандармерия, Баге Багу, Керим — хан, Джунаид, Али Алескер. Не слишком ли много для ученого? Как бы не пришлось еще пополнить этот перечень странных лиц и встреч. Стоит только посмотреть на сидевших и возлежавших на ковре в самых непринужденных позах гостей алиалескеровского «гарден партей» в Долине Роз.

Роз здесь что — то не было видно, но зато что ни гость, то пахучий цветочек…

— Что ни гость, то тип, — проговорил знакомый голос прямо в ухо. Доктор обернулся. Рядом сидел князь — телеграфист Орбелиани. «Только его здесь и не хватало», — подумал Петр Иванович. — Представьте, не ошиблись, — бормотал Орбелиани. — Я — с! Собственной персоной! Князь… его сиятельство! Ужасно рад вас видеть. У меня к вам дельце… но потом объясню: пьян — с, абсолютно. Нажрался… Жажда. Изжога. Ну и накинулся на «финьшампань». Не обращайте внимания. Не удержался. Допился до анчутков. Ошеломительный коньяк. Царь напитков. Как у Омара Хайяма: «Кубок, красотка, лютня, а у тебя в кредите рай…» Не могу смотреть. Кругом морды. Европейские морды. Увы, мы, европейцы на Востоке, — наиярчайший тип обывателей. Сидим на теле к… к…олоний и сосем. Клопы — с. Мы — с, тэк сказать, аристократы культуры и пиратства. Но мы, россияне, исключение. С тех пор как Николашку с семейкой отправляли на дно екатеринбургской шахты, мы никакие не колонизаторы и… мы полулакеи — с. Нам объедки. Для цивилизованных европейцев персюки — азиаты, парии, жулики… Эй, сгори твой отец, подай доктору коньяку! Выпьем, милейший доктор, за цивилизованных, за расу господ… Вон сидит, вон там, по правую руку генгуба, один… В Мешхед прилетел на аэроплане «юнкерс» из Тегерана, как это — «полумилорд, полуподлец»… Да зачем… полу! Подлец стопроцентный. Кинжал под плащом, яд в кармане…

— А вы что делаете здесь? — удивился доктор.

Красное лицо Орбелиани, мокрые усы, невнятный лепет вызывали чувство брезгливой жалости.

— На правах родственника — с… Дочь моя за вашим знакомцем Алескером… Как получился сей мезальянс, не рассказываю. Дочку этот толстогубый улестил. Размалевал арабскую роскошь жизни. Дура! Уши развесила. Позволила увозом увезти. Азия… Алескер богат, сукин сын. Один из трех тысяч хозяев земли Ирана и иранских душ, прибрал в Западном Хорасане к рукам все земли гамузом. И с Европой в ладах. Полномочный представитель шведских всяких фирм. Сам полушвед… полуперс… Метис… Центробежные насосы «Видлунд и К°", персидский хлопок, шведские нефтяные двигатели «Скандия», персидский кишмиш, спички, персидский гуммидрагант, шведские пружины, кузнечные молоты «Нептун», персидские ковры. Не шутите: персюк, а башка. Богат, тароват, а вообще прохвост, кинто с бакинского базара, хапун. Видали, устраивает пикники с… запретными напитками… хи — хи, а как, мерзавцы, назвал! «Гарден партей»… Пыжится… Спекулянты. Почему в Мешхеде выпекали горький хлеб? Зятюшка Алескер сплавил подпорченную муку. Куда деваться пекарям? Неурожай, засуха. Из России муку не завозят. Политика. Господа англичане подговорили… Алескеру все на пользу. Заваль, что гнила в амбарах, — на рынок. Начальство смотрит сквозь пальцы. Зятюшка Али с генгубом в одну дудку дуют…

Князь отдышался и продолжал:

— Ну ладно, Али Алескер — сам азиат и азиатов своих заглатывает… Ам!.. Ему простительно. Ну а зачем они вкупе с генгубом дают волю английской сволочи? Нефть. Недра. Хорасан. Полюбуйтесь: вон там один расселся, жаба жабой. А ведь Хорасан всегда был зоной русского влияния.

— С этим давно покончено, — усмехнулся доктор. — Советский Союз торжественно отказался от всяких зон, привилегий…

— Отказался? Братишки в клешах отказались. Комиссары. Но я, князь Орбелиани, не отказался! Любой англичанин — потенциальный враг России… Жаба! Нахлебался нефти хорасанской. Мечтает… Поглядите!

Он с пьяной развязностью пальцем показал на сидевшего рядом с генгубом изысканно одетого европейца. Выпуклые глаза, зелено — землистое, с отвислыми щеками лицо, тщедушное тело с узкими плечами и большим животом не делали его привлекательным.

— Томпсон. Сэр Безиль Томпсон. Английский лорд, аристократ из ростовщиков — иудеев. Папаша лондонский раввин, а сынок разведчик Интеллидженс сервис, шпион, пробу прохвосту некуда ставить. Был генконсулом в Мешхеде. Ныне — атташе британского посольства в Тегеране.

Князю захотелось после столь длинной речи промочить горло. Он жестом заправского выпивохи опрокинул в рот стопку коньяку.

— Позвольте отрекомендовать теперь…

— Позвольте, — перебил его доктор, — а что он делает здесь, ваш Томпсон?

— Думаете, Иегове своему молится? Думаете, советская граница для синагоги самое подходящее место? Ну нет. Видите, как он обрабатывает того с башкой — грушей «а ля дюшес». Позвольте представить — Анко Хамбер, сын туманного Альбиона, клоп на теле перса. Скверность какая — то… Почему Анко? Что за имя? Черт его знает. Знаменитый охотник на африканских слонов. Чего ищет здесь? У нас, сами знаете, в Туркестане слонов полно. Ха — ха! Слоны, у которых из хобота нефть капает. А еще мистер Анко ковриками интересуется. Скупает роскошные персидские ковры и… респектабельно сидит за респектабельным письменным столом в Британском консульстве и респектабельно наживает десять копеек на копейку… хи — хи! Гешефты обделывает со своим Томпсоном. Хи — хи! Вдвоем респектабельно грабят Хорасан… Сто кран в карман, а два крана ковровым мастерам, чтобы с голоду не подыхали. Парочка респектабельных клопов сосут… Глянули бы на шестилетних девчонок — ткачих… Охо — хо! Я не сентиментален, но от британской респектабельности, клянусь, выворачивает нутро. Особенно от этого Хамбера. Гнида. Полез ко мне с разными предложениями… Конечно, кто я? Безработный кондотьер — с. Заносчив мистер, и хоть он капитан англо — индийской службы, офицер его величества короля, все же, дайте срок, из него персидские крестьяне кебаба нажарят!

Доктор хотел задать вопрос, но Орбелиани уже не мог остановиться:

— Что он тут делает? По — русски говорит. Научился, говорят, в Риге, в семнадцатом году, а в восемнадцатом попрактиковался в Ашхабаде. С генералом Малессоном прискакал. Нюх на жареное прекрасный. Вместе с генералом Маллесоном насаждал «Pax Britanica»* в Закаспийской области. Удирал с тем же Маллесоном, когда ваш солдатский маршал, как его… Фрунзе, дал джентльменам по морде. Теперь Анко — британский консул во святом граде Мешхеде. Хотел бы я знать, какую главу талмуда они сейчас обсуждают вместе с Томпсоном.

_______________

* Британский мир.

Орбелиани дал себе небольшую передышку и продолжал:

— Не иначе в талмуде или в псалмах Давидовых есть маршруты военных оперативных путей в глубь России. Я знаю: Анко уже экипировал и вооружил уйму калтаманов и переправил их через границу. А вон ваш друг Джаббар пожаловал. Ого! Падаль пахнет розами и дерьмом. Стервятники слетаются.

Важно драпируясь в бурнус, Джаббар ибн — Салман прошел мимо и уселся среди приближенных генерал — губернатора. Появление его привлекло внимание. Разговоры стихли. Только теперь араб заметил доктора и величественно кивнул ему.

Тогда генерал — губернатор поднял бокал:

— Друзья, прошу приветствовать нашего друга и брата горбана Джаббара.

Многие кинулись чокаться, но Джаббар не выпил ни капли.

— Видали… — бормотал князь — телеграфист, — Джаббар… Па — а–адумаешь, каждый день новое имя! В прошлом году его звали Пир Мухаммед — шах… там, в полосе погранплемен, в Северо — Западной Индии. Ой, извините, тайна, секрет полишинеля…

Князь ладонью зажал себе рот и принялся гримасничать. Тут же к нему вернулась словоохотливость.

— Музей восковых фигур. Вон тот бухарец — зебра полосатая. Заккария… Как его… Хасан Юрды Давлятманд.

Тут он совсем понизил голос:

— Он представитель Ибрагим — бека. Вы слыхали про такого фрукта?

Доктору оставалось усмехнуться. В начале двадцатых годов Петр Иванович служил военным врачом в частях Красной Армии в Восточной Бухаре. Во время операций против басмачества он был захвачен Ибрагим — беком, претерпел все ужасы плена и лишь случайно остался жив. Но он не торопился рассказывать князю о своем давнишнем, не слишком приятном знакомстве с командующим мусульманскими силами, ставленником беглого эмира бухарского…

Но Орбелиани уже забыл про Ибрагима.

— А вот еще молодой, в белой папахе… туркмен. Знаешь, кто? Ишик — хан, туркменский наследный принц, сынок старого бандюги Джунаид — хана. Всех и не перечесть… Веселая компания! И с ними якшаемся мы, русские интеллигенты. Здорово!

И вдруг он запел «Калинка — малинка моя», вскочил и пустился отплясывать… лезгинку.

Под смех и выкрики захмелевших гостей князь — телеграфист протанцевал через весь огромный ковер, разбрасывая звенящие пиалы и блюда и, весь дергаясь, замер перед Анко Хамбером и Томпсоном. В наступившем молчании очень громко прозвучали слова:

— Эй вы… с позволения сказать… серые сэры… м — м–м… джентльмены кошелька и дубинки… п — п–понятно?..

Все повскакивали. Генгуб заволновался.

А Орбелиани, отбиваясь от протянувшихся к нему рук, пьяно выкрикивал:

— Как ты смел мне предложить?! Торгаш ливерпульский! Мне, русскому, предложить иудины тридцать сребреников, английская морда!

Его повели прочь от ковра. Али Алескер суетился около тестя, успокаивал его. Солнце пробивалось сквозь листву чинара и грело все сильнее.

Завтрак продолжался. Разговорившись с соседями, дородными персиянами, доктор узнал, что на угощении присутствуют Казы — хан Иомудский, Айрапет Мартиросян, миллионер и дашнак из Герата, коммерсант из Коканда Садреддин, богач Хакимов, торговец каракулем, некий Джон Скотт, сорок лет прослуживший на Востоке, мистер Деви из Филадельфии, американский коммерсант.

«Гарден партей» затянулся. Доктор и Али Алескер с супругой вернулись в Баге Багу к ночи. Генерал — губернатор со свитой уехали в горы.

Сбегая по лестнице от своего пациента, доктор попал прямо в объятия Орбелиани.

— Не поймите превратно. Хотел набить морду сэру. А знаете, за что?

— Понятия не имею, — сухо сказал доктор, осторожно высвобождаясь.

— Не хочу, чтобы превратно… Я его… Он мне предлагал пять тысяч фунтов, целый капитал, впрочем… идти с Джунаидом. Назначали начальником полевого штаба — и в поход… на Россию. Паскуда! Купить хотел, ска — а–тина!

Он сопел, захлебываясь словами, пьяно хныкал. Доктор никак не мог вырваться из его объятий. Но вдруг, в какое — то мгновение, хмель вылетел из головы князя — телеграфиста. Он затолкал доктора под лестницу в темное местечко и зашептал:

— Дражайший доктор, есть роскошная комбинация.

— Что вы от меня хотите? Пустите наконец, — рассердился Петр Иванович.

— Помилуйте, не сердитесь, великолепный шанс! Вы в прекрасных отношениях с Музаффаром, с сей потрясающей личностью. Вы его знаете. Он вас знает. Он вам верит. Не уходите. От вас зависит все… жизнь и смерть!

В голосе Орбелиани звучало отчаяние. В его словах не было и намека на обычное шутовство. Доктор невольно остановился.

— Простая вещица, — умоляюще бормотал князь — телеграфист. — Мне очень важно встретиться, повидаться с дервишем Музаффаром. Жизненно важно. О боже! Что вам стоит…

— Зачем? — удивился доктор.

— Ну! Ну хотя бы поблагодарить за то… за… помните, вам рассказывал… за спасение наше с супругой. Я… ему по гроб жизни… клянусь… Повидать только, пожать благородную руку. Не подумайте чего. Он оглянулся испуганно на дверь. — Нет — нет. Эти… этот Джаббар ни при чем… Я… мы… Мне бы только повидать. Прошу. Пошлите кого — нибудь… с запиской, что ли. Он где — то близко… в пустыне… Он не откажет. Вы его спасли. Пусть напишет: где, когда… И я с вами… так, налегке… пожать только руку… Сам задумал, сам хочу… Не подумайте. Я их всех ненавижу… англичан…

Язык у него заплетался.

— Идите проспитесь, — сказал Петр Иванович. — И поймите, я ничего общего с этим дервишем не имею. Ничего.

Орбелиани ушел пошатываясь, и еще долго по всем покоям алескеровского дворца слышались его сердитые выкрики.

После ужина Петр Иванович нашел Алаярбека Даниарбека в саду на берегу водоема. Маленький самаркандец, оказывается, проспал весь день,

— Поезжайте в Хаф, — сказал доктор. — Я остаюсь. Генерал — губернатор обещал дать все для экспедиции. Я дождусь и приеду на автомобиле хозяина Баге Багу.

— Сейчас заседлаю. Ночью лучше всего ехать… Только, Петр Иванович, я хотел сказать: не задерживайся. Здесь нехорошо.

— И я думаю — нехорошо.

— А ты знаешь, почему нехорошо?

— Знаю.

— Нет, ты не знаешь. Дервиша видели близ Баге Багу.

— Дервиша? Музаффара? Что он делает здесь?

— Я видел его. Он привез сюда сигэ, как ее, Гульсун, с девчонкой.

— Сюда? В Баге Багу?

— Да, сына Гульсун оставила в Сиях Кеду, а сама… только не здесь, а в селении Кяриз, поблизости.

— А вы знаете, его очень хотят видеть.

Пришел черед удивляться Алаярбеку Даниарбеку. Тогда доктор рассказал о разговоре с князем — телеграфистом.

— Ого, какой хитрый! — воскликнул маленький самаркандец. — Очень хитрый князь, и он думает, что он один хитрый. А уж не хотел ли он поехать благодарить дервиша не один?

— Как не один?

— А так… Вместе с этим Джаббаром в арабском бурнусе…

— Джаббар ибн — Салман злейший враг дервиша.

— И я так думаю. И надо сделать, чтобы Музаффар знал, кто его ищет.

Алаярбек Даниарбек ушел седлать лошадь, оставил доктора в печальном раздумье. Нет, князь — телеграфист далеко не шут гороховый, за которого он его принял сначала.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Он окунулся в реку — вода протухла

Он ступил в сад — финики прогоркли.

А б у Н а ф а с

Медленно приближались всадники. И, как всегда, Алаярбек Даниарбек вышел из шатра и долго разглядывал их из — под руки. Он ждал возвращения Петра Ивановича и сердито жевал кончик уса. Петр Иванович уже опаздывал на пять дней.

Но среди далеких всадников Алаярбек Даниарбек Петра Ивановича не обнаружил. Да, впрочем, доктор предупредил, что приедет на автомобиле Али Алескера. Сердитый маленький самаркандец пожужжал что — то про себя и вернулся под пыльный полог шатра.

Черные шатры хезарейцев стояли в душной впадине среди кустиков колючки. С каменных желобов колодцев капала вода: кап — кап, и мысли Алаярбека Даниарбека сочились так же медленно, по капле. Место для зимовки хезарейцы выбрали — хуже не придумать. Не долина, а яма какая — то. Устья колодцев, правда, давным — давно выложены серым камнем, но вода в колодцах соленая. Вода глубоко. Две сажени, а то и больше. Вытащишь ведро надорвешься. Вода сероводородная, затхлая, отдает тухлыми яйцами. В воде гоняются друг за другом разные букашки. Противно пить. Противно все здесь, в долине Гельгоуз, в хезарейском становище. Кругом грязь. Женщины красивые и грязные, детишки красивые и грязные. На стенках котлов для варки пищи грязь в палец. Кругом рваные, грязные до черноты чадыры — шатры. Мечеть единственный кирпичный дом, и тот без крыши. Кусок хлеба брюху голодного лучше дома мечети. За кирпичные полуразвалившиеся стены мечети теперь хезарейцы ходят справлять нужду. Жара. Топлива нет, пища плохая, не на чем варить. Сколько раз Алаярбек Даниарбек звал доктора перебраться в сады Исфеддина. Там ключевая вода, чинары. Петр Иванович — сумасшедший. «Люди живут на глине среди зноя и соли, — говорит он, — и мы будем жить на глине в зное и соли. Они спят на циновках — и мы будем спать на циновках. Пусть видят, что мы никакие там не инглизы, а такие же люди, как они. Только мы не дадим ходу клещам, блохам и вшам. И научим хезарейцев, как не давать ходу паразитам. Вытравим. Видите ли, Алаярбек Даниарбек: место врача среди пациентов».

Слово «пациенты» Алаярбек Даниарбек хорошо знал и произносил правильно…

Копыта застучали рядом за стенкой шатра. Голос спросил по — персидски:

— Где доктор? Эй, доктор!

— О, пациенты! Наверно, пациенты! Едут и едут…

Недовольно кряхтя, Алаярбек Даниарбек вышел наружу. Он потягивался и позевывал, делая вид, что спал. Но при виде приезжих сразу же засуетился. С коня, судорожно цепляясь за гриву, медленно слезал Джаббар ибн — Салман, весь какой — то сникший, потрепанный. На багровое сухое его лицо криво наполз край бурнуса. Араба поддерживали под руки князь Орбелиани и старый беззубый Мерданхалу, староста и вождь хезарейцев.

— Скорее… доктора! — заплетающимся языком бормотал князь.

Невозмутимо Алаярбек Даниарбек пожал плечами:

— Петр Иванович в отсутствии.

Араб висел на руках спутников и стонал. Орбелиани брезгливо поморщился:

— Заболел на охоте. Две недели за дичью тут одной гонялись. Очень важная дичь… хи — хи… Скакали верхом, бегали пешком, а тут бред. Ничего не соображает.

Староста Мерданхалу заволновался:

— Доктор не приехал. Плохо без доктора. Помрет ференг без доктора. Голову мне снимут.

— И очень просто. Заслужил, — сказал Орбелиани. — Двадцатый век, а грязища. Троглодиты! Паразитов полно. Грязища!

— Доктора нет, — скулил староста Мерданхалу, — везите в Хаф!

— А в пути если помрет? Плохо… Сколько возни! Где хоронить?

От одной этой мысли Орбелиани вспотел и замотал головой, с ненавистью поглядывая на безжизненное тело.

— Сначала надо ему помереть. Похороны потом, — внушительно сказал Алаярбек Даниарбек. — Вон там приемный покой! Отнесите.

Он нырнул под полог чадыра и появился вновь, но уже в белом халате с нарукавным красным крестом. С важностью заправского доктора он нес кожаный саквояж с инструментами.

В белой палатке приемного покоя он приказал уложить больного на раскладную кровать — чемодан «гинтера». Затем осмотрел Джаббара и послушал его пульс.

— Клещевой тиф! — сказал он. — Не следовало спать рядом с баранами. Везде полно клещей. Клещ вида «орнитодорус» переносит возбудителей!

Алаярбек Даниарбек говорил с апломбом. Он произносил трудные латинские названия особенно старательно. У него даже появилась интонация Петра Ивановича.

— Тоже говорил ему: не спите в хижине, — не без злорадства сказал Орбелиани. — В Бамруде его покусали. Все хвастал: «Привык к пустыне, всегда с кочевниками. Ничем не болею». На старуху — проруха. И дичь упустили, важная птичка, и в жару свалился. Все гонор… Э, дорогуша, протер бы ему укусы спиртиком. Страшно смотреть. Почернели. Еще заражение получит… А спирт у вас роскошный.

Он приласкал кончиком пальца бутыль с притертой пробкой.

Алаярбек Даниарбек поморщился:

— Зачем спирт? Ляписом прижгу.

— Ну что ж. Тогда давай мне. Опрокидонт сделаю. В целях профилактики.

Больной стонал, пока Алаярбек Даниарбек прижигал ему укусы, действительно имеющие устрашающий вид. Князь устроился снаружи в тени палатки с мензуркой чистого спирта в руке и, по обыкновению, разглагольствовал во всеуслышание:

— Лечишь? Верблюду посоветовали ковры ткать. А он спросил: «А передними ногами ткут или задними?»

— Лечить — не к небу лестницу приставлять. Не мечеть проглотить, послышался из палатки голос Алаярбека Даниарбека.

— Что ж! Валяй! Признаю одно лекарство — спирт. Дезинфекция внутренностей. Поехали мы в Бамруд кое — кого встретить да джейранчиков пострелять. Дней десять — двенадцать назад. Приглянулась ему там одна кочевница. Уединился. Весь вечер шептался. Головку сахара — рафинада ей подарил. Галантный кавалер. Ну да его дело. Ночью вдруг будит: посмотрите, что такое? Я знаю. Эти укусы ни одеколон, ни аммиак, ни ваш ляпис не возьмет. Ранки образуются, а потом через месяц снова откроются. Зуд невыносимый. Сам в Сеистане нарвался, когда телеграф строил. Покусают, гады, а спустя там положенный срок — тошнота, температура сорок один и два, бред, галлюцинации. Чуть не подох. А потом раз десять лихорадка возвращалась. Замучила.

— Клещевой тиф. Возбудитель… ор — нито — дорус, — повторил Алаярбек Даниарбек, выходя из палатки, — прошу, больше не берите спирта. Петр Иванович не любит, если спирт берут без спросу.

Он отобрал бутылку у Орбелиани. На всякий случай тщательно закрутил притертую пробку, а бутыль спрятал в походный шкафчик и замкнул его на ключ.

— Ну, а как дичь? Какая? Четвероногая? Или двуногая? — вдруг спросил Алаярбек Даниарбек.

Орбелиани уставился на него:

— Эй, что ты сказал про двуногих? Что ты знаешь? Что тебе за дело?

Алаярбек Даниарбек чуть усмехнулся:

— Двуногая дичь разная бывает… Улар тоже двуногий. А птица.

Аккуратно расправив значок с красным крестом на флагштоке, маленький самаркандец удалился в свой чадыр.

Больному и к вечеру не стало легче. Старик Мерданхалу совсем приуныл. Он сидел на корточках перед белой палаткой и тоскливо посматривал то на трепещущий флажок с крестом, то на чадыры. Из белой палатки доносились вопли и бормотание, а среди чадыров сонно бродили очень красивые и очень грязные хезарейки.

Алаярбек Даниарбек сидел с Мерданхалу у входа в брезентовый приемный покой и молча вырезывал уратюбинским ножом лопаточку для чистки ушей от серы и не спускал глаз с лица больного. Во взгляде маленького самаркандца читался испуг и смятение.

Алаярбек Даниарбек не расположен был к разговорам. Экспедиция стояла лагерем у хезарейских колодцев Гельгоуз более двух недель, и все, о чем можно было говорить, они с Мерданхалу уже переговорили. Они изрядно надоели друг другу. Восточная вежливость не позволяла, упаси господь, показать это в чем бы то ни было.

Они сидели рядом, ненавидели друг друга и от скуки прислушивались к бреду Джаббара ибн — Салмана. В бреду его, темном, как темная вода Гильменда, как и во всяком бреду, несомненно, крылись бессчетные тайны, но Алаярбек Даниарбек, увы, почти ничего не понимал. Лишь кое — что у него задерживалось в памяти.

«…Плещет, плещется… море… Откуда вы прибыли, сэр… Сэр, волны. Плеск… Где вы путешествуете, сэр?»

Дальше больной заговорил на неизвестном языке, и Алаярбек Даниарбек перестал его слушать. Только глаза его совсем округлились. Он все думал. И вдруг бред больного снова вошел в сознание маленького самаркандца. В бреду Джаббар убеждал кого — то по — персидски:

— Полчища русских… Чингисханы с пулеметами… враги персы! Сэр, отец. Крестоносец, сэр… крестоносец, сэр, с мечом… Лоуренс аравийский, сэр, туркестанский крестоносец… Туркестанский Лоуренс… Туркестанский сэр… Плещется море… Уэльс…

— Что такое крест… кресто… носец? — спросил Алаярбек Даниарбек у подошедшего Орбелиани.

Распаренный дневным сном и спиртом, князь мутно поглядел на Алаярбека Даниарбека и зевнул.

— Крестоносец? А при чем тут крестоносец?

— А вы послушайте! — Алаярбек Даниарбек мотнул головой в сторону палатки.

Послушав, князь решил:

— Бредит. Ужасно бредит. Дай ему пятьдесят граммов спирту. Перестанет чушь пороть.

А Джаббар бредил:

— Караван… Держите караван! С библией завоевали мир… Пейте с чайной ложки цивилизацию… чайная ложечка дальнобойных винтовок… Рядовой Шоу, подойдите сюда… Англосакс Шоу, подойдите сюда… Англосакс Шоу, стать смирно… Любите библию, рядовой Шоу?.. Вы король, господин полковник… король Хусейн. О, Хусейн… Хусейн, где твои легионы? Бисмилля — и–рахмани архим… Встать смирно, рядовой Чингисхан… Стреляй, князь, стреляй… уходят… стреляй по персам… Персы рабы… не верьте… Стреляйте, князь, вон караван… Какие у дервиша глаза… Дайте ему ложечку цивилизации…

И он снова забормотал на непонятном маленькому самаркандцу языке.

— Сон — маленькая смерть, — пробормотал Алаярбек Даниарбек. — Во сне человек видит потусторонний мир. У араба плохие сны. У араба нечистая совесть.

Глубокомысленные сентенции Алаярбека Даниарбека не произвели на князя — телеграфиста ни малейшего впечатления. Он напряженно вслушивался в бред Джаббара.

— На каком языке он говорит? — спросил без особого любопытства самаркандец.

Усмешечка покривила губы князя.

— С потусторонним миром он предпочитает беседовать по — английски.

И вдруг улыбка сошла с его лица, и он нахмурился.

— Рядовой Шоу… гхм… — пробормотал он вслух, — рядовой Шоу. Не может быть.

Он отдернул полог и заглянул внутрь. Джаббар метался по постели.

Орбелиани покачал головой:

— Да — с, генацвале. Змея кожу меняет, да сердце змеиным остается…

— Очень прошу! — сказал тоном врача Алаярбек Даниарбек. — Беспокоить больного нельзя.

Сладенько улыбаясь, Орбелиани поднял указательный палец:

— Э, генацвале, знаешь, кто лежит в твоей палатке?

Алаярбек Дапиарбек подозрительно глянул на Орбелиани и, вскинув брови, ничего не сказал.

— Если бы ты знал! Чего тебе только бы не дали за… его голову…

Так и осталось неизвестным, что могли дать и кто мог дать Алаярбеку Даниарбеку за голову мечущегося в жару лихорадки человека, хузистанского араба по имени Джаббар ибн — Салман.

…Стрельба поднялась такая громкая, такая внезапная, что Алаярбек Даниарбек в ужасе бросился к шатру, где лежали вьюки с багажом экспедиции. Едва он успел схватить свой карабин, как взрыв воплей слился с новыми залпами.

Вихрем в становище хезарейцев ворвались всадники.

Разрядив в небо свои берданки, они прикладами погнали всех к развалинам мечети. Визжали женщины, плакали дети. Из перевернутых котлов с шипением разлилось по песку убогое варево. Из прорехи распоротого саблей шатра беспомощно вылезала рвань паласов, тыквенные щербатые бутыли, ручные каменные мельницы, детские люльки. С кудахтаньем по всему стану летали полудикие куры. Скулили собаки.

Выстрелы снова стеганули воздух. Снова поднялся вопль.

И все затихло.

В тишине звенел катившийся по тропинке медный сосуд…

Вдруг завопил протестующе Алаярбек Даниарбек, которого загнали вместе с хезарейцами за кирпичную стенку, в смрад, грязь.

— Не смеете! — кричал маленький самаркандец, насупив свои мохнатые брови. — Не смеете! Я — экспедиция!

И он потряс карабином. В суматохе он забыл, что из него можно стрелять, а налетевшие всадники так торопились, что и не заметили у него в руках оружие.

— Дай винтовку! — быстро сказал низкорослый скуластый хезареец, притиснутый к Алаярбеку Даниарбеку.

— Еще чего?

— Дай!

— А где твое оружие, храбрец?

— Шахиншах отнял винтовки у хезарейцев.

— Плохо.

— Э, у нас кое — что осталось. — И хезареец поиграл длинным ножом. Пусть идут… Посмотрим…

— Ого! Храбрец!

— А винтовку отдай мне!

— Не тронь! Винтовка советская, народная!

— Вот и отдай! Я — народ.

Но Алаярбек Даниарбек крепко держал винтовку.

Всадники послезали с коней и подступили к развалинам, держа ружья наизготовку.

— Староста кто? — спросил жандармский капитан, начальник всадников.

Согнувшись в три погибели, Мерданхалу выполз из — за ограды. Он защищал голову руками, ожидая ударов. И удары посыпались на него градом.

— Сгори твой отец! Из живота тебе кишки вымотаю!

— Горбан, пощади!

— Вот тебе, сын паршивой суки! Вот тебе!

— Ох, горбан! Помилуй, горбан! Ничего не осталось, горбан. Последний хлеб отдали, горбан! Сборщики до последнего зернышка увезли…

— Молчать! Вот тебе в задаток! Шкуру спущу!

— Пощади, горбан!

— Собака, что ты сделал с ним?

— С кем, горбан?

— Ты еще притворяешься… Вот тебе, вот тебе!

— Пощади!

— Куда ты девал господина Джаббара? Что вы, грязные хезарейцы, сделали с другом самого шахиншаха? Я тебя спрашиваю?

— Па — а–слушайте, капитан! Вы так и плеточку поистреплете, выколачивая пыль из чухи этого несчастного.

Начальник всадников обернулся. Перед ним стоял, посмеиваясь, князь Орбелиани.

— Не угодно ли сигарету?

— Но позвольте! Вы?

— Как видите.

Капитан явно сконфузился.

— А где господин Джаббар? Вы же вместе поехали на охоту.

— Джаббар лежит вон в той палатке. Лихорадка у него…

— И вас не тронули?

— Тронули? Кто?

— Эти дикари.

Он обвел рукой толпу. Мерданхалу понял, что гроза миновала, и выпрямился. Он даже постарался принять достойный вид и, глотая слезы и обиду, возмутился:

— Зачем бьешь? Господин араб — гость племени, дорогой гость…

Но капитан не пожелал вступать в объяснения с каким — то наглым хезарейцем. Сбив Мерданхалу ловким ударом плети с ног, он соскочил на землю и с неправдоподобной легкостью побежал к палатке приемного покоя.

— Вы живы, господин Джаббар? — взвизгнул он, заглянув внутрь с восторгом, откровенно наигранным. — Ваша драгоценная персона невредима. О благодарение святому подвижнику Реза!

Он кинулся к кровати с намерением поцеловать руку араба, но подоспевший Алаярбек Даниарбек решительно запротестовал:

— Не беспокойте больного!

— Здравствуйте… Старый знакомый! — возмутился бравый капитан.

— Не шевели усами, ты, храбрец, — с достоинством сказал Алаярбек Даниарбек. — Усами шевелят только раки. И глаза не таращь! Нам остается подать жалобу. Да, да! Доктор напишет жалобу на ваше самоуправство и бесчинства. Да, да! Обязательно напишет. Стрелять, бить, гнать чинов советской экспедиции! Кто вам позволил, почтеннейший! Меня, помощника начальника, толкнули. Меня ударил какой — то болван жандарм, меня, советского специалиста. Нет, доктор обязательно подаст жалобу.

Он никак не хотел успокоиться. Забавно было смотреть на толстого, вспотевшего капитана, робко пятившегося перед маленьким юрким Алаярбеком Даниарбеком и рассыпавшегося в извинениях.

Оказывается, из Тегерана капитану сообщили по телеграфу: близ Хафа появились воинственные луры. Они перешли через Большую Соляную пустыню. Во главе их встал очень опасный дервиш, некий Музаффар, объявившийся в этих местах совершенно неожиданно после долгого отсутствия. Отдельные члены советской медицинской экспедиции подговорили луров совершить вооруженное нападение в горах на некоего высокопоставленного иностранца, гостя самого шахиншаха. По сведениям из достоверных источников, высокопоставленный гость убит. Ранен высший чиновник шахиншахского правительства начальник хафского телеграфа князь Орбелиани. Шахиншахское правительство заявило протест правительству могущественного северного соседа и потребовало удовлетворения и возмещения ущерба и убытков. Для умиротворения племен посланы войска…

Несчастные хезарейцы бродили уныло по становищу, собирая разбросанную утварь. Жандармы уже свежевали хезарейского барана у горящего жарким пламенем костра. Мерданхалу, понурившись, стоял тут же, похожий на пощипанную ворону. Жандармский капитан распивал в чадыре Алаярбека Даниарбека кофе по — турецки, приготовленный денщиком, и разглагольствовал. Теперь, когда операция по спасению высокопоставленного гостя их вличества шахишаха из рук злокозненных большевиков и кровожадных хезарейцев увенчалась блистательным успехом, капитана этот высокопоставленный гость перестал интересовать, тем более что он лежал без сознания и все усердие капитана при исполнении служебного долга оставалось незамеченным. Телеграфный чиновник, князь Орбелиани, не шел в счет: во — первых, он из русских эмигрантов, а во — вторых, он бесцеремонно высмеял его, жандармского капитана, и порекомендовал ему убираться ко всем чертям со своей бандой уголовников.

Совсем плохо почувствовал себя ретивый капитан, когда в хезарейское становище вдруг пожаловал сам широко известный во всем Хорасане, да и по всей Персии, помещик, его высокое достоинство Али Алескер, миллионер и столп государства. Едва звук клаксона его автомобиля донесся до ушей капитана, он мгновенно забыл и кофе и весь свой гонор. Теперь капитан сам еще больше, чем Мерданхалу, смахивал на общипанную ворону. Только Али Алескер хлестал не плетью, а словами, а персы недаром говорят: «Слово режет глубже кинжала».

— Поражаюсь, капитан. Что за шум? Кто позволил? — И совсем тихо, на ухо: — Вы болван. Дервиша упустили, а этот Джаббар здесь инкогнито. Он не желает, чтобы на него обращали внимание. Мы ждем из Соляной пустыни караван. И не желаем, чтобы обращали внимание. Молчите!

От таких слов глаза капитана совсем полезли на лоб.

Спустя минуту ни жандармского капитана, ни его головорезов в становище не оказалось.

В отблесках угасающего костра на темнеющем небе пламенела нелепым чудовищем распяленная, окровавленная туша барана. Рядом сидел нахохлившийся Мерданхалу. Он не жаловался. Слезы медленно скатывались по его черным скулам.

Али Алескер приехал не один. Два вооруженных с головы до ног курда вывели из автомобиля Зуфара. Алаярбек Даниарбек сразу признал в нем узбека. Иначе он не был бы Алаярбеком Даниарбеком, жителем квартала Юнучка — арык в Самарканде. Одного он не понимал, почему этому узбеку понадобилось разъезжать в автомобиле персидского помещика Али Алескера по Персии, да еще под такой внушительной охраной. И сам добродушный толстяк Али Алескер, и его шофер Шейхвали, и воинственно выглядевшие курды, да и сам странный узбек вели себя непринужденно и просто. И понадобилась вся природная подозрительность Алаярбека Даниарбека, чтобы понять, что тут не все ладно…

«Э, — подумал Алаярбек Даниарбек, — осла ведут на пир не для веселья, а воду возить. Этот узбек смотрит что — то не очень весело».

Мог ли хитрый самаркандец знать, о чем добрейший Али Алескер говорил Зуфару, пока вез его по ухабам и рытвинам Хафской степи? Стараясь перекричать треск мотора, дребезжание кузова, помещик вопил прямо в ухо:

«Едем по Хорасану. Далеко. Хочу сказать: граница осталась далеко. Народ шииты вас, суннитов, не любит, ненавидит. Сразу узнают. Я не сказал, чтобы вам связали руки. Сбежите? Нет. Кругом восставшие племена. Ограбят, убьют. Эх, тьфу! Сдохнете с голоду… Держитесь меня. Я друг. Пятьсот верст пешком идти. Пропадете. Большевиков здесь ненавидят. Убьют, дорогой мой! Такой молодой, крепкий, красивый. Помогите нам. Счастье, богатство плывут прямо в руки. Не держу! Бегите! Только пропадете. Одного шая* за голову не дам».

_______________

* Ш а й — примерно четверть копейки.

Но только глупец мог поверить, что Али Алескер выпустит добычу, доставшуюся с таким трудом. Стоило воровски везти в полосатом шерстяном чувале здорового человека через черные пески Каракумы, через Копетдагские горы, мимо пограничников и чекистов, чтобы позволить ему сбежать. Не для этого тогда на колодцах Ляйли Али Алескер вызволил Зуфара из лап овезгельдыевских калтаманов. Али Алескеру достался лакомый кусочек. Добряк и гурман не привык отказываться от вкусненького. Да что там? Али Алескер глотал и невкусное, лишь бы не пропадало зря. Он глотал и подпорченное и несвежее. Он только возносил молитву Али ибн — Абуталебу, покровителю пищеварения, единственному святому, которого он чтил: «Помилуй! Если я заболею, протяни руку мести к повару!» А этот Зуфар со всех точек зрения отнюдь не похож на протухший кусочек. Нет, дичь первый сорт!

«Был бы бык, а мясо найдется!» Несмотря на жестокую тряску в автомобиле, пыль, духоту, Али Алескер самодовольно улыбался и поглаживал Зуфара по плечу.

— Молчите?.. Понимаю. Ваше положение не из хороших. В таком положении и у льва сердце превращается в студень, хэ — хэ. Держитесь! Мы вас не о многом попросим. У вас есть выбор в своей собственной судьбе. Направьте выбор в благоприятную для себя сторону и… веселитесь.

С Зуфара всю дорогу не спускали глаз. Всю длинную, утомительную дорогу жирное бедро Али Алескера пригвождало левую ногу Зуфара намертво к сиденью. Всю дорогу рука Али Алескера цепко обхватывала его за талию: «Очень тряско. Берегу ваши бедные израненные бока, дорогой!» А на заднем сиденье развалились два краснобородых курда. Зуфар не бог весть как разбирался в марках оружия. Он не служил в Красной Армии: он получил отсрочку как штурман — специалист. Но он видел, что у курдов винтовки отличные, магазинные и что, прежде чем он успеет, к примеру говоря, добежать вон до тех огромных камней, мимо которых мчался автомобиль, каждый курд успеет выпустить по десять пуль и одна непременно попадет ему в спину. Нет, добрейший толстяк Али Алескер ни за что не выпустит его из своих рук.

Только раз за многие часы пути Зуфар задал Али Алескеру вопрос:

— Куда мы едем?

Помещик несказанно обрадовался:

— Ай, молодец! Лучше с умным в аду, чем с дураком в раю! Великолепно! Два слова! И как стало хорошо! Жить хочешь, друг! Интересуешься, значит, друг! К дервишу едем, к твоему знакомому, друг! Ты еще поможешь нам, друг. А кто помогает друг другу, те друзья. Валяй! Спрашивай, дорогой!

Но Зуфар снова замкнулся в себе. Он не задавался таким отвлеченным вопросом, как вопрос: стоит или не стоит жить. Когда он увидел там, в Ляйли, муки и агонию молодой женщины, которую втайне боготворил, ему сделалось все безразлично. Свет для него погас. Жила только радость мести. Он даже не чувствовал боли от ударов.

Зуфар прожил еще не так много лет. Детские годы и юность провел он со степью наедине. Понятия «патриотизм», «социализм» он принимал не вполне осознанно. Научила его понимать классовую борьбу, классового врага жизнь. Но теперь, когда он попал в руки Али Алескера, он столкнулся с таким врагом, какого до сих пор он представлял себе весьма туманно. Он никак не мог разобраться, чего он хочет от него и как ему себя вести.

Напротив, Али Алескер отлично знал, что ему нужно от Зуфара. Он всерьез принял его за умело маскирующегося чекиста, большевистского комиссара… Поэтому на вопросы, которые он задавал Зуфару, мог бы ответить лишь очень опытный работник ГПУ. Причину упорного молчания Зуфара Али Алескер видел в твердокаменности, свойственной всем этим фанатикам — коммунистам. Он все больше приходил к убеждению, что имеет дело с очень опасной личностью. Крепкий орех! Надо его разбить и извлечь сердцевину. От одной этой мысли Али Алескер облизывал губы и вздыхал от удовольствия.

— Я везу вас, уважаемый комиссар, на юг, подальше от головорезов Джунаид — хана. А что они весьма невыдержанные, весьма опасные головорезы, вы убедились на колодцах Ляйли. О, так гнусно поступить с такой женщиной! Брр! Только звери могут так! Вы ее знали?

И как ласково ни говорил Али Алескер, Зуфар сразу же почувствовал в его словах ловушку. Он совершенно не понимал намеков Али Алескера на какого — то дервиша, не имел ни малейшего предствления о восстании племен в Южной Персии. До него дошло одно: от него хотят какой — то подлости. Он сжался от ненависти и отвращения. Он пытался отодвинуться от этой пышущей жаром и острыми духами туши, но оказался еще плотнее затиснутым в самый угол сиденья.

Едва автомобиль остановился в становище Гельгоуз, Али Алескер потащил Зуфара прямо в палатку под эмблемой Красного Креста. Но пришлось долго, очень долго ждать, пока Джаббар ибн — Салман заговорил.

Лихорадка крепко вцепилась в араба. Возможно, именно потому, что он, как уверял, никогда ничем не болел, первый приступ клещевого тифа у него протекал очень тяжело.

Именно такой диагноз и анамнез состояния больного установил со всей серьезностью и педантичностью Алаярбек Даниарбек. В отсутствие Петра Ивановича маленький самаркандец словно перевоплощался в него. Походка, речь, взгляд, тон доктора — все скрупулезно копировалось. И дело не только в умении подражать. Нет, сметки и ума у Алаярбека Даниарбека хватило бы на настоящего доктора медицины, живи он на полтора десятилетия позже. Маленький переводчик и джигит из махалли Юнучка — арык города Самарканда большую часть жизни прожил во времена, когда для рабочего человека даже грамота, приобретенная в мактабе при мечети, считалась великим счастьем.

Вторая запись

в ученической тетрадке с таблицей

умножения на голубой обложке

Между двумя врагами и зеленая трава

загорится.

М о м а н д с к а я п о с л о в и ц а

Бисмилля! О аллах, умерь дрожь в моих пальцах! Как я тогда испугался. Не дергай тигра за усы! Он смотрел на меня. Клянусь бородой, он не спускал с меня глаз. Он лежал в бреду, но зрачки его глаз следили за мной. Что он видел? Что он подозревал? Он мне ничего еще не сказал, но глаза его говорили…

Я дал ему надлежащее в подобных обстоятельства лекарство и удалился к себе. Я предался размышлениям. Скорее вернулся бы доктор. И что он где — то ездит и ездит? Запропастился. Что было делать? «О всевышний, — молил я аллаха, — оставь мне голову на плечах».

Я пишу, и даже теперь, спустя годы, калам дрожит в моей руке. Муравей сходен во всем с муравьем. Птицу не отличишь от птицы. Конь похож на коня, но нет двух людей с одинаковым лицом, с одинаковыми глазами. Как нехорошо! Он не спускал с меня глаз, а глаза эти принадлежали другому.

Разве можно смешать большое с малым, спутать черное с белым? Такие глаза, раз увидев, не забудешь. Цвет их — цвет песка с солью. Взгляд их взгляд лягушки, смотрящей на муху. Вот такой бывает сердолик, серый с кровяными жилками. Текинцы вставляют в свои перстни сердолики, чтобы внушить страх врагу. Своими глазами он переворачивал сердце и поворачивал поступки. Хотел я идти налево, а он глянет — и ты, несчастный, шел направо. От него нельзя было скрыть даже сокровенное. Все дрожало от его сладкого голоса. Лучше зубы тигра, чем виляние хвоста шакала.

Но хватит! Мы уклонились от сути. Приступим к описанию. В стране пуштунов я повстречался с человеком, имевшим сердоликовые глаза и взгляд змеи.

Да, вы спросите, где страна Пуштунистан? Она не так далеко от Памира. Горы пуштунов стоят между Индией и Афганистаном. Эти горы называются Сулеймановыми. Высокие горы. Глубокие долины. И живут там храбрые пуштуны. Нет, не живут, а уже целый век воюют с инглизами, которые хотят вольнолюбивых пуштунов сделать своими невольниками. Напрасный труд: разве воина сделаешь рабом? Воин даст убить себя, но не захочет целовать руку господина.

Человека, которого я встретил в стране пуштунов пять лет до того, звали Пир Карам — шах.

Выдержит ли бумага ужасы, которые я видел. Вождей казнили. Мужчин и мальчиков истязали. Предательство прославлялось, ложь сделалась правдой. Жилища горцев обратили в пыль и в пепел. Жен убивали, детей топтали копытами коней. Я видел кучу отрубленных рук у порога мечети. За каждую руку тот, с сердоликовыми глазами, платил золотую монету с изображением всадника, разящего копьем дракона. Свидетельствую, я видел это сам.

Я сам все видел и слышал. Душа ушла в пятки, а разум оставил меня, когда инглизские железные птицы бросали на дома свои чугунные взрывающиеся яйца. Пир Карам — шах требовал, чтобы пуштуны пошли воевать в Афганистан против своих братьев афганцев. Смелые пуштуны отказались. И железные яйца падали, выбрасывая огонь и смерть.

Увы, пуштунские пули не доставали железных птиц. Разве руками оттолкнешь яйцо, начиненное порохом?

А железные автомобили? Я видел их во время войны с кайзером Вильгельмом, когда работал тыловым рабочим в городе Киеве. Сколько угодно можешь стрелять в железный автомобиль, пули отскакивают от его железных боков. А бегает он быстрее самого быстрого коня, быстрее даже моего Белка. О аллах, хорошего коня я имел, когда путешествовал по Зеравшану и Памиру. Отличный был конь!

Но вернемся к рассказу. Говорить правду не легко, когда тебе доверена государственная тайна. А Алаярбеку Даниарбеку доверили много тайн. Ему сказали: Алаярбек Даниарбек, ты знаток горных троп, садись на своего Белка и поезжай через горы, через много гор. А когда спустишься в долины Пуштунистана… Но тайна есть тайна. Из — под моего пера ни одна из тайн не выскочит. Молчу.

Словом, претерпевая лишения и опасности, путешествовал по горной стране Салих — бай, странствующий бухарский купец. Сколько ужасных джиннов видел он в пути, в горах, цепляющихся льдом своих вершин за небеса. Камни день и ночь падали на дороги, узкие, как лезвие ножа. Снег засыпал перевалы.

Прибыл Салих — бай в конце концов в страну Сулеймановых гор и узнал, что уже много, очень много лет жители их, пуштуны, воюют с инглизами.

И достиг он на своем Белке (удивляюсь, как его не переименовали ради тайны в Желтка) пуштунского селения Точи. Воздух там состоял из пыли и сажи, стены домов превратились в щебенку, женщины стонали, сжав зубы, и даже грудные младенцы не плакали. Селение Точи уподобилось муравейнику, в который ступил ногой слон.

Дьяволы в красных мундирах схватили коня Белка под уздцы. Железнорукие стащили Салих — бая на землю. Грубоголосые приказали: «Стой, молчи!» Салих — бай молчал и слушал. Посреди гузара разговаривали двое. Один, по виду индус, в белой сикхской чалме, клянусь, мне не понравился, хоть и говорил на изящном фарси с улыбкой на устах и медом на языке. Другой, дикий с виду, с безобразным черным лицом и грубым голосом, пришелся мне по душе. И я сказал себе: господин Салих — бай, ты слышишь разговор шакала с тигром. Только когти у тигра обрезаны, а шакал вострит на него свои зубы. Я запомнил слова тигра. Я не мог не запомнить их, потому что они расплавленными огнем влились в мое сердце, наполнили его и выплеснулись через край.

Тигр говорил: «Эй, Пир Карам — шах, знаем мы старые рассказы инглизов, что мы, пуштуны, грабим каждого человека, убиваем каждого прохожего, насилуем каждую девушку и женщину. Это инглизы кричат: «Пуштуны разбойники! Истребляйте собак — разбойников!» И вы подло истребляете гордых пуштунов пулеметами, бронемашинами, железными птицами. По какому праву? Если я, старый Дейляни, поверив вашей чести, дался вам в руки, не думайте, что сломлен дух горцев Сулеймановых гор! Пуштуны победят инглизов! Долой инглизов. Прочь из наших долин! Не пойдут пуштуны воевать против братьев, не дам я тебе воинов. Это говорю я, Дейляни, вождь. Проваливайте! Мы разрознены, мы ссоримся друг с другом, мы проливаем братскую кровь, но все пуштуны ненавидят вас, инглизы. Если я, Дейляни, не сумел вас убить, вас убьет пуштун Шарип, вас убьет пуштун Аюб. Когда? Через год, через десять лет, через сто, но убьет. Ни одного живого инглиза не останется в долинах Сулеймановых гор. Мы загоним вас в землю и притопчем плотно землю над вашей головой!»

Тигр говорил гордо. Словно не торчали отовсюду дула английских пулеметов, точно не он был беспомощным пленником, а этот бледноликий шакал, с глазами из сердолика с кровяными прожилками.

Шакал Пир Карам — шах улыбнулся, и я увидел оскал его желтых зубов. Такими зубами шакалы рвут мертвечину и душат цыплят в курятниках. Шакал залаял по — шакальи, ласково. Слова шакала запечатлелись в моей памяти, ибо разум запоминает не только прекрасное, но и безобразное. Таково свойство человеческой натуры. Пир Карам — шах сказал: «Господин Дейляни, вождь, пуштуны разумом еще дети. Наш долг воспитывать их добрыми подданными его величества короля Великобритании. И долг наш, с благословения всемогущего господа, мы добросовестно выполним. Посмотри кругом на эти дома и стены. Я приехал убедиться в силе железных птиц. Разве может устоять что — нибудь против небесного огня?! Берегись, вождь! Ты мятежник. Мятежников именем короля казнят смертью. Ты мятежник, ты переступил английские законы, но ты храбр и умен. Мы великодушны. Мы уважаем храбрость и ум. Мы оставили тебе меч твоего отца и деда. Британии нужны такие люди, как ты! Договоримся, вождь! Поклянись не поднимать никогда больше против англичан оружия. Разве англичане твои враги? У тебя враги на севере. Большевики — враги всех пуштунов, всех мусульман. В долине Пешавара собираются английские войска. Начинается война против большевиков. Присоединяйся, вождь. Англичане хорошо платят тем, кто верно служит им. Соглашайся. Получишь золото, много золота. На голову твою прольется золотой дождь. Сына твоего и наследника Гуляма мы оденем в шелк и золото. У коня его подогнутся ноги под золотой сбруей. Золотые ножны его меча потянут пуд. Сына твоего Гуляма король сделает полковником. Дети твои, Дейляни, развеселятся от подарков. Красота твоих жен расцветет от золотых украшений. Ласки твоих любовниц разогреются от золотых браслетов и ожерелий. Любимцев — мальчиков — знаю твой вкус, старик, — мы тоже не забудем. Много я тебе, Дейляни, дам золотых соверенов, без счета. Да, назови, Дейляни, своих друзей, старейшин. Я и их не забуду. Мы, инглизы, щедры».

Но тигр не позволил больше шакалу лаять. Тигр зарычал. Рев его стократным эхом откликнулся в ущельях. Дейляни — вождь кричал: «Ты базарный лавочник, инглиз! Что ты знаешь о чести горца! От блеска вашего золота на глаза садятся болячки! Прочь!» Шакал Пир Карам — шах не обиделся. Он с улыбкой сказал: «Благоразумие, Дейляни! Твои слова о чести заезжены, твои вопли о свободе глупы, твои призывы «Долой инглизов!» мы давно слышали. И что ты говоришь о торгашестве! Разве не ты, Дейляни, взял десять тысяч фунтов за голову вождя Дзадран Вайса, которую ты собственноручно передал в мешке английскому командованию в Пешаваре? Мы честно расплатились с тобой, Дейляни». — «За голову предателя не грех получить деньги, — сказал вождь. — Вайс предал свое племя. Вайс искупил кровь соплеменников, убитых вами же, англичанами». Шакал засмеялся: «И честь покупается, и гордость покупается. Его величество король справедлив. Не губи себя и своих пуштунов, Дейляни. Я знаю, ты ищешь покровительства Кабула. Берегись. Из Кабула идет гнет и тирания. Из Лондона ты получишь богатство, а твои пуштуны — спокойствие».

Дейляни возмутился: — «Родина не продается и не покупается. Пуштуну не нужна чужеземная справедливость! — Тут взгляд старого вождя упал на меня, то есть на Салих — бая. — И потом нам помогут завоевать свободу Советы. Ага! А вы, инглизы, боитесь Советов, а они несут нам счастье и свободу!» Глаза старого безумца Дейляни горели огнем. И клянусь, душа Салих — бая стала совсем маленькой, с мышонка, и тот мышонок искал щелку, чтобы спрятаться в ней. Но счастье не оставило Салих — бая. Дейляни отвел от него свой взгляд. Инглиз пожелтел и нежной кошечкой промяукал: «Осторожнее, старик!» Но кто уймет тигра? Голос Дейляни слышали самые дальние вершины Сулеймановых гор: «Слушай, Пир Карам — шах! Душа пуштунов разбужена голосом с севера. Сердца пуштунов полны самоотверженности и горят огнем ненависти против вас, убийц женщин и детей. Пламя борьбы раздувают вести из России». И клянусь быстрыми копытами Белка, старик снова искал Салих — бая своими тигриными глазами и… к счастью, не нашел. Тогда инглиз сказал: «Осторожнее, старик. Ты играешь с огнем. Я вижу на твоем лице тень крыльев ангела смерти». Дейляни сорвал с плеча саблю и с головы чалму и возгласил на всю долину: «Хочешь убить меня, убивай! Вот сабля! Убей меня моей саблей! А вот тебе и моя чалма. Пусть мое бездыханное тело обернут моей чалмой, как саваном!» Все на площади вздохнули, и слезы брызнули у меня из глаз, потому что сердце у меня защемило. Но инглиз не плакал. Шакалы не умеют плакать. Слезинка не вытекла из его каменных глаз. Он пролаял: «Берегись, Дейляни, ты лишишься своего любимого сына». Только тогда мой взор упал на стоящего рядом с вождем связанного красивого молодого пуштуна, высокого как тополь, стройного как кипарис. Старый тигр обнял своего тигренка и лишь вырвал из своего сердца слова: «Гулям, сын мой!» А Гулям воскликнул: «За нас отомстят, отец!» Дейляни ничего не сказал. Он молчал. Он молчал, когда дьяволы в мундирах увели юношу в развалины. Он молчал, когда прогремели за стеной выстрелы. Он ничего больше не сказал, ни слова. Старому тигру, воину и вождю, не отрубили голову его собственной саблей, как он просил. Они повесили его на суку старого чинара посреди площади. Перед тем как повесить, его судили три инглиза — офицера с соломенными усами, и один из них прочитал на бумаге: «Именем короля английского, отсюда вас, вождь пуштунов, отведут к месту казни. Там вас повесят за шею, вы будете висеть, пока не умрете». В этой бумаге что — то еще говорилось о боге, который должен позаботиться о душе Дейляни. Но я не слушал от ужаса. И я не захотел смотреть на казнь, хоть и поучительно смотреть, как умирают люди с храбрым сердцем.

А потом шакалы принялись за меня, купца Салих — бая. Вы скажете, что я трепетал и дрожал. Нет. Голый спокоен: ему не страшны ни вор, ни грабитель. Что инглизы могли взять с разъездного мелкого торговца Салих — бая? Две штуки манчестерского ситца и две пары ножниц немецкого завода «Золинген». Кто мог догадаться, что Салих — бай прибыл не из Каунпура, а из Самарканда? Пыль не загрязнит ног раба на путях паломничества, и от соприкосновения с ней погаснет огонь ада. И хоть инглизы сотворены из адского пламени и ведут себя подобно дьяволам, они глупцы. Да разве они могли заподозрить купца, открыто въехавшего на белом как снег Белке в селение, где находилась тысяча солдат… Вот если бы купец Салих — бай тайно приполз ползком по — змеиному, тут, наверно, все всполошились бы и проявили подозрительность.

Пыль странствий по Памиру и Гиндукушу не загрязнила паломнических ног Салих — бая. Проклятый шакал с сердоликовыми глазами не притронулся к его чалме, хоть та чалма… Но тайна есть тайна. Печальная кончина старого тигра Дейляни сделала послание, спрятанное в той чалме, излишним.

Соломенноусые инглизы допросили Салих — бая и отпустили, не причинив ему вреда и ущебра.

Гулям, сын Дейляни, с пуштунами ночью напал на инглизов… Но разве мертвец может воевать, а Салих — бай собственными ушами слышал залп ружей, когда Гуляма расстреливали дьяволы. Да, нет предела коварству инглизов. Проклятие пусть падет на их голову. Они хотели, чтобы старик вождь ушел из жизни в отчаянии. Они хотели сломить старика. Гуляма не расстреляли, а бросили в яму. Гулям бежал и ночью напал на селение. Небо мести упало на землю. Выстрелы заглушили гром туч. Гулям унес тело отца своего Дейляни, чтобы предать его земле согласно обычаю предков. Гулям поднял знамя борьбы. Инглизы попали в западню. Инглизы ослабели от голода, и лица их пожелтели точно шафран. Они ели все, что движется и ползает. Ни одной собаки, кошки или лягушки не осталось в селении. Увы, и Салих — бай оказался в стесненных обстоятельствах. Он не привык есть нечистое мясо кошек и собак. Салих — баю пришлось выбирать между смертью и нечистым мясом… Но клянусь, Салих — бай не ел лягушек.

В мире все то вверх, то вниз. Из Пешавара пришла инглизам помощь. Воины Гуляма из победителей стали побежденными. Гулям разрешил Пир Карам — шаху и его солдатам забрать оружие и уйти из селения Точи.

Но в горах на узком овринге* инглизов встретили пуштуны. Вперед вышел Гулям, молодой, красивый, брови его сошлись, и он сказал: «Пусть Пир Карам — шах выйдет вперед. Смотрите! Я кладу на землю оружие. Пусть он тоже положит оружие, приблизится и поведет переговоры». Но вышел не шакал Пир Карам — шах. Он послал того соломенноусого офицера, который судил вождя. Они стояли с Гулямом друг против друга на овринге. Инглиз упер одну руку в бок, другой гладил усы и говорил высокомерно. Тогда Гулям сделал с низким поклоном шаг вперед и, прижимая руки к груди, сказал: «Когда дело доходит до победы, и шакал превращается в тигра». Лицо инглиза цветом уподобилось моркови, и он выплюнул слова: «Мятежник Дейляни! Твой отец кончил жизнь в петле! Берегись! За одного мятежника истребляют весь род до девятого колена». Гулям сделал еще один шаг: «Один со славой умерший лучше сотни живших с позором!» Он говорил громко, и скалы слушали его. Лицо инглиза стало свеклой, он разозлился и закричал, чтобы тоже слышали горы: «У меня хватит пулеметов для разговора с грязными горцами». А дула пулеметов смотрели прямо на овринг, где стояли инглиз и Гулям. Тогда Гулям подошел вплотную к офицеру и улыбнулся: «Плотина защитит от многоводного селя**, полководец — от вражеских полчищ». Инглиз вскинул руку ударить гордого пуштуна. Но не успела бы красавица взмахнуть ресницами, как инглиз свалился вниз в пропасть. Гулям так ударил шакала, что зубы очутились у него в желудке, а дух через зад вышел… Сипаи сразу же начали стрелять из пулеметов. Гулям отскочил за скалу, а пуштуны, которые сидели на скалах, как в пчелиных сотах, вдруг столкнули вниз камни, тысячи камней. Вы видели ад? Так вот ущелье превратилось в ад.

_______________

* О в р и н г — искусственный карниз на горной тропе.

** С е л ь — бурный поток, возникающий в горных ущельях, когда в

их верховьях проходит ливень.

Что случилось с шакалом с сердоликовыми глазами? Салих — бай ничего не видел и не знал. Он сидел под скалой, накрыв голову полой халата.

Казалось, что ни один англичанин не уйдет из ущелья. Но разве могут под солнцем два человека иметь одинаковые глаза, сердоликовые глаза с кровяной прожилкой? Если ты убил кого, смотри на его кровь. Если ты спас кого, убедись, что он жив. Тогда, в ущелье, я не видел крови того человека.

На этом обрывается вторая запись в ученической тетрадке с таблицей умножения на голубой обложке.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Хотя рычит он льву под стать,

Но, как шакалы, падаль гложет…

М а х т у м К у л и Ф р а г и

Бред оборвался внезапно.

Только что больной метался в жару и несвязно бормотал. Вдруг он поднялся и сел. Глаза его смотрели ясно. Лицо блестело от испарины.

Он сказал совершенно членораздельно:

— Когда опустите меня в могилу, не говорите: «Увы! Как мрачна и тесна темница!» Лучше поздравьте меня!

— Могила? Какая могила? — растерялся Али Алескер.

— Я не говорил о могиле… Где я? Что случилось? Я заболел? Дайте мне сухую рубашку. Я словно в компрессе…

Ибн — Салман снисходительно принимал заботы Алаярбека Даниарбека. Араб не желал, чтобы заметили его слабость. Но слабость чувствовал он ужасную. Малейшее усилие, физическое и умственное, вызывало обильный пот. Но таковы были выдержка и закалка этого человека, что через минуту он уже встал. Упавший в пустыне не поднимется. Перед глазами его ходили красные и зеленые круги. Оттолкнув плечо, подставленное Алаярбеком Даниарбеком, он прохрипел:

— Кофе!

Удивительно, как быстро закипает кофе, особенно когда староста Мерданхалу чувствует вину. А провинился Мерданхалу чрезвычайно: как такой большой господин вдруг заболел в хезарейских кочевьях, подчиненных ему, старосте?

Кофе дышал ароматами Йемена. Кофе вливал в жилы бодрость, в мозг ясность. Джаббар ибн — Салман пил кофе и слушал, внимательно слушал.

Рассказывал Али Алескер. Он говорил, держа покровительственно руку на плече Зуфара. Покровительственно, но с силой. Зуфар играл роль вещественного доказательства, и Зуфаром Али Алескер подкреплял свой рассказ.

Араб чувствовал себя еще так плохо, что не проявил особого оживления, когда узнал, что давно ожидаемая на советской границе акция началась. Пересиливая слабость, он задавал отрывистые вопросы. Интересовали его исключительно цифры, фамилии, факты. Ничем: ни словом, ни движением мускулов лица, ни тоном — не выражал он ни одобрения, ни порицания. Видимо, он ждал какого — то серьезного сообщения и, не дождавшись, спросил:

— А Керим — хан?

Али Алескер покачал головой. Керим — хан оттягивает выступление своих белуджей. Торгуется и оттягивает. Но опять Джаббар ибн — Салман ничем не выдал своего недовольства.

— Итак, началось! — воскликнул очень довольный и своим рассказом, и самими событиями Али Алескер. — Шлюзы подняты, воды хлынули на север. Где только они остановятся?! Поход культуры и цивилизации против большевистского варварства начался.

Все время, пока шел разговор, Зуфар сидел, потупив глаза и поеживаясь под тяжелой рукой Али Алескера, лежавшей у него на плече. Он слушал. Его бабушка Шахр Бану рассказывала ему в детстве персидские сказки, и он научился понимать певучий фарсидский язык. Но многое в разговоре Ибн — Салмана и Али Алескера оставалось неясным. Лишь последняя фраза словно сорвала повязку с его глаз.

— Взбесившиеся собаки! — вырвалось у него неожиданно. — Что плохого сделала людям Лиза — ханум?!

Белесые брови Джаббара ибн — Салмана полезли вверх, щека задергалась…

— Он говорит о случае на колодцах Ляйли, — поспешил разъяснить Али Алескер. — С этого, собственно, и началось. Немного преждевременно, но началось. Воины Овеза Гельды убили русскую женщину не совсем пристойно… Война!

В глубине глаз Зуфара зажглись недобрые огоньки. Он побледнел.

— Лиза — ханум была доктор… Лечила детей. За что ее убили? Лиза — ханум делала хорошее дело.

И так как никто не нарушил молчания, Зуфар с силой продолжал:

— Ваша «культура» убила святую женщину. За что? За то, что она гнала смерть от детей, а?

— Пусть подадут еще кофе! — проговорил Джаббар ибн — Салман, пристально разглядывая Зуфара, точно лишь теперь он увидел его. Али Алескер пошевелил сочными губами и вдруг разразился своим любимым: «Эх, тьфу — тьфу!»

— А Ашот, — продолжал хивинец, и под коричневой гладкой кожей у него на лице заходили желваки. — Ашота любили и уважали, как брата, все скотоводы Каракумов. Ашот сидел как друг и брат у туркменских очагов в юртах от Бахардена до Ташауза. Ашот не имел и седого волоска на голове, а седобородые шли к нему за советом. Кто не знал, что, с тех пор как Ашот поставил свою юрту у бархана на колодцах Ляйли, пастухи забыли о падеже овец. У Ашота еще на верхней губе усы не выросли, а от Каспия до Аму все называли его — Овечий Отец. А? Его, армянина, все звали еще Туркмен Ашот. И его тоже зарезала ваша «культура»!

И Зуфар брезгливо повел плечами и стряхнул с себя руку Али Алескера.

— О мой друг Ашот! Лизу — ханум и тебя, оказывается, зарезала «культура». Видит бог, я отомстил «культуре» за вашу кровь.

Вновь брови Джаббара ибн — Салмана полезли вопросительно вверх. Рука Али Алескера опустилась на плечо Зуфара.

— Эпизод у колодцев Ляйли… Гибель Овеза Гельды, — повторил перс. Подобное возможно и впредь. Случайности войны. Недостаточная дисциплина. Некоторая разнузданность. Излишняя жестокость. Но учтем справедливое негодование мусульман. Тирания большевиков, притеснения… Естественный взрыв чувств. Я…

— Полагаю, мы здесь не для того, чтобы заниматься излияниями, властно сказал араб. — Если я слушал… — он устало кивнул головой в сторону Зуфара, — то хотел знать, с кем имею честь… Приступим. Да, как тебя зовут?

Вопрос относился к Зуфару.

— Я — человек.

— Упорствуешь! Ты молишься богу единому?

— В степи на аллаха понадеешься, верблюд уйдет. Пока будешь совершать молитву, волк утащит овцу…

— Ты мусульманин и своей рукой убил мусульманина.

— А — а! Вы об Овезе Гельды, чтоб ему черви в могиле покоя не дали! Благодарение вот этой руке, наносившей удары. Я рад. Я бы убил его и ему подобных сто, нет, тысячу раз.

— Ого, он привык убивать в своем ГПУ! — ухмыльнулся Али Алескер и выразительно сплюнул.

— Я дрался с калтаманами Овеза Гельды на колодцах Ляйли… У них были винтовки — у меня нож. Пусть пеняют на себя… Зачем плохо держат в руках винтовки?

Араб пытливо изучал лицо Зуфара.

— Когда вы меня отпустите? — вдруг спросил хивинец.

Вместо ответа Джаббар ибн — Салман пожал плечами:

— Многое зависит от тебя. Ты знаешь дервиша Музаффара?

Зуфар мотнул головой. Опять дервиш.

— Ты будешь говорить, наконец! — закричал Али Алескер.

Ибн — Салман тронул перса за плечо и показал глазами на откинутый полог. В двух шагах Алаярбек Даниарбек, разостлав на землю попону, усердно отбивал поклоны вечерней молитвы. Около него столпились хезарейцы, с любопытством наблюдая за каждым его движением. К слову сказать, маленький самаркандец с особым рвением выполнял на чужбине все предписания корана, желая прослыть среди персов благочестивым мусульманином. Он считал, что так лучше. Персы, по его мнению, большие фанатики, и среди них безопаснее верующему. Заслужить репутацию богомольца, чуть ли не святого подвижника Алаярбеку удалось вполне.

— Эй, — крикнул раздраженно Али Алескер, — а ты не мог бы выбрать место для своих молитв подальше от палатки?!

Алаярбек Даниарбек и глазом не моргнул. Сколько ни шумел толстяк помещик, сколько ни махал руками, самаркандец продолжал усердно молиться и, только когда наконец исчерпал все обязательные и необязательные поклоны и коленопреклонения, соблаговолил отозваться:

— Прибегаю к вашей милости, горбан! Я весь внимание, горбан!

— Что тебе, в детстве осел отдавил уши? Я говорю тебе… а ты… тьфу!..

— А вы не видели, ваша милость? Я же совершал намаз.

— Убрался бы ты подальше со своим намазом!

— А вам разве неизвестно, ваша милость, что прерывать молитву допустимо лишь в трех предусмотренных случаях: при землетрясении, или если упадет ребенок, или когда убежит должник…

В ответ Али Алескер только громко сплюнул.

— Вы напрасно плюетесь, ваша милость, ибо распорядок молений мудро установил сам пророк Мухаммед, да произносят имя его с уважением и почтительностью!

Алаярбек Даниарбек тщательно сложил попону, перебросил через плечо и удалился размеренным, полным достоинства шагом. Свита зевак проводила его до чадыра.

— Какое усердие в упражнениях веры! — воскликнул Джаббар ибн — Салман. — Даже чрезмерное усердие…

— Я и прогнал его поэтому, — буркнул Али Алескер. — Намаз не мешает богомольцу слушать… А мы говорим достаточно громко. И потом я хотел поговорить о дервише…

— Я утомился, — слабым голосом протянул араб, — отложим наш разговор.

— А тебе, — сказал Али Алескер Зуфару, — придется поспать в загоне для овец. Я не вижу для столь знатного путешественника более подходящей гостиницы.

— Может быть, — сказал араб, — его устроим получше… в одном из чадыров?

— Нет, — возразил Али Алескер, — в чадыре ненадежно. Ночь длинна. У него хватит времени для размышлений… И не вздумай бегать, — обратился он к Зуфару. — Мои курды и в темноте видят не хуже гепарда…

Зуфара увели.

В белой палатке разговор продолжался. Он содержал немало намеков и полунамеков. Едва ли непосвященный мог извлечь что — либо из него.

— Ожесточен? — спросил араб.

— Фанатик, — буркнул Али Алескер.

— Или крупная птица, или, что не исключено… произошла ошибка.

— Вы думаете, муравей? Рабочий? Нет, в муравейнике есть и рабочие и солдаты. Он… сражался как воин. От темного дикаря ждать такого…

— Я сам видел таких, которые дрались не за свою шкуру, а за идею. Я встречал рядовых пуштунов в двадцать девятом. Посмотрели бы на них под Джалалабадом! Мы дали им винтовки и патроны. Шли под пулеметы не моргнув глазом. Шинвари* сражаются, пока стоят на ногах… А кто они?.. Дикари, толпа тупых убийц… Шли грабить, резать, насиловать. А какой бешеный порыв! Энтузиазм!

_______________

* Ш и н в а р и — одно из пуштунских племен.

— И все же он не пастух, не просто матрос. Он из комиссаров по крайней мере. Как жаль, что дервиш не в наших руках. Какая очная ставка была бы!

— Нет у нас времени. Ночью я сам займусь им. Как бы только криком он не напугал хезарейский сброд. — С жестокой усмешкой Джаббар ибн — Салман показал на чуть теплящиеся костры становища. — Надо отвезти его подальше.

С напускным равнодушием Али Алескер помял в пальцах сигарету.

— Помойная яма.

— Что вы имеете в виду?

— Нашу благородную деятельность. Тьфу — тьфу!

— Нет, я, Джаббар ибн — Салман, не садист. Пустыня проникла и в мою кровь, а с пустыней и все ее атрибуты! Пустыня жестока! Око за око! Моисеев закон родился на песке и колючке.

— Умываю руки. Отвратительно…

— Когда — то давно, в доисторические времена, я, безусый археолог, мечтал о крестовом походе цивилизации на Восток. Рыцарские мечты. А вы?

— Я больше восточный человек, чем вы. Мать у меня персиянка. И, вероятно, потому я унаследовал всю поэзию Востока, а от отца холодную жестокую прозу шведа. Кровь и грязь инквизиции мне претят, тьфу!

— Мои друзья — арабы льстили мне. Они говорили, что я читаю их мысли. Что я одним взглядом заставляю их делать то, чего они не хотят делать и никогда не хотели… Желаете присутствовать при опыте? Обещаю одну психологию без… этой, как вы сказали, инквизиции. Сделать из него все, что надо.

— Я передал его вам. Дальше ваше дело. Но мне здесь нельзя оставаться. Завтра…

— Вы уезжаете?

— Поеду до Доздаба и обратно в Мешхед. Проверю работу на шоссе. Очень скоро оно понадобится. Мысленно вижу караваны автомобилей, мчащихся к границам Советов… Вот это дело! А пачкать руки в крови?.. Избавьте. Что с вами?

Лицо Ибн — Салмана набрякло и побагровело. Глаза налились кровью.

— Кажется… лихорадка… возвращается. Мне трудно… говорить. Извините. Я прилягу. Проклятая лихорадка. Как не вовремя…

Он лежал, закатив глаза, словно прислушиваясь, что у него делается где — то внутри, в его небольшом сухом теле. Вдруг он заговорил снова, и заговорил каким — то чужим, не своим голосом:

— Храни свой язык! Человеческий язык быстр к убийству!

Али Алескер удивленно вскинул голову:

— Благодарен за нравоучение. На вашем месте я бы…

Он тут же понял, что Джаббар ибн — Салман был уже далек и от него и от хезарейского становища. Тело его горело от лихорадки. Он говорил быстро с каким — то надрывом…

— …Смерть… надоели… м… м… м… мой генерал, вы глупы… баронет… посвятите в… в рыцари ордена… чего… грязи… Грязь… Отвратительно! Араб — семит… негр… араб… получеловек, дикарь… Притворяться их другом, братом… надоело. Устал. Надоели… Пуштуны хуже арабов, еще хуже… головорезы… Ха, они отрезают, головы, когда приказываю я! Святой Георгий!

Али Алескер один во всей Персии знал прошлое Джаббара ибн — Салмана. Многое из бреда его, возможно, отвечало мыслям и чувствам достопочтенного персидского помещика из Баге Багу.

Больной замолчал. Приподнявшись на локтях, он вполне здравым взглядом посмотрел на Али Алескера и спокойно сказал:

— Не дайте ему сбежать!

Откинулся на спину и впал в забытье.

— Сбежать? — проговорил громко Али Алескер. — Ну, сбежать я ему не дам. И ящерица из такого места не убежит.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Осел наступил себе на ухо.

К у р д с к а я п о г о в о р к а

Медленно, томительно медленно идет караван через пустыню. Надрывно бренчат колокольцы. Бормочут что — то про себя верблюды.

От природы верблюду дано проходить за день два фарсаха. В век поездов, авиации, автомобилей верблюжья медлительность кажется особенно медленной и тоскливой. Живого, энергичного человека такая медлительность бесит. Холодный, апатичный человек впадает в спячку и делается безразличным ко всему.

Караван шел по путям, которые не знали не только автомобиля, но и обыкновенных колес персидской арбы.

Караван шел через Иран, поперек всего персидского государства. Он шел с запада на восток. На верблюжьих седлах поскрипывали ремни под тяжелыми вьюками.

Удивительно! Персидская администрация не замечала каравана, хоть он состоял из семисот двадцати семи верблюдов и шел очень открыто, очень долго по Персии. Не видели тяжелых вьюков и самые бдительные чиновники, которые так любят хвастаться: «В нашем благословенном государстве, благоденствующем под рукой его величества шахиншаха Реза Пехлеви, и мышь не проскользнет без нашего на то дозволения».

И тем не менее караван из семисот двадцати семи верблюдов пересек все шахиншахское государство, проскользнул через Персию, как нож сквозь кусок масла. Караван много раз останавливался на дневки в долинах Хузистана, переваливал горные кряжи страны Загрос к северу от Шираза, располагался становищем у колодцев Соляной пустыни Дэшт — и–Кэвир… Соблазнившиеся видом увесистых вьюков, бешено скакали вокруг каравана, щелкая затворами винтовок, в своих бараньих шапках курды, устраивали засады в каменистых ущельях бахтиары, палили из сотен ружей красноглазые кашкайцы, сотрясали степь тысячами тяжелых подков своих коней цари пустыни арабы, жгли на вершинах холмов по ночам костры ашфары, с ножами в зубах и со своими кривыми саблями кидались на верблюжью охрану ослепленные жаждой грабежа джемшиды. Все кочевые и полукочевые племена, населяющие Иранское нагорье, интересовались, переживали и питали необузданное свое воображение фантастическими слухами о караване. Многие хотели захватить его силой оружия, многие мечтали урвать хитростью хоть малую толику, а многие надеялись просто подзаработать мирно на доставке воды, хвороста, лаваша. Многие отдали бы полжизни, чтобы узнать содержимое вьюков. Но позади, по бокам, спереди каравана день и ночь стеной ехали свирепые луры племени кухгелуйе. А все в Персии знали, что пуля кухгелуйского всадника летит далеко, что пуля кухгелуйе метит всегда прямо в сердце.

И хоть шум, поднятый вокруг каравана, мог разбудить всех мертвецов на кладбищах Персии, никто ничего в канцелярии Тегерана о караване не знал. Не знали ничего и губернаторы провинций, через которые караван следовал. Ничего, абсолютно ничего…

Впрочем, и чиновники и губернаторы Персии в те времена нередко теряли остроту зрения и тонкость слуха. Стоит ли удивляться, что они не заметили какого — то каравана. Вот уже два года, например, никто в Персии не замечал потока оружия и амуниции, текшего стремительно с юга, из Доздаба, станции англо — индийской железной дороги, на север, в сторону Мешхеда близ советской границы. Поток рос так быстро, что правители Персии вдруг проявили невиданное внимание к нуждам местного населения и принялись строить восьмисоткилометровую дорогу от Доздаба до Мешхеда руками и на средства того же населения.

На строительство дороги взял подряд хорасанский помещик и персидский коммерсант Али Алескер. Он часто разъезжал в новеньком автомобиле по трассе строящегося шоссе, лично интересовался ходом работ, но ни разу не полюбопытствовал, а что же собираются возить по новой дороге. «Язык дает понятие о степени разума мужа. Один из величайших пороков невоздержанность языка».

Но всем и так было ясно, зачем строится стратегическое шоссе. Над государством могущественного северного соседа собирались грозовые тучи. Империалисты всех мастей открыто готовили нападение на Советский Союз. А разве все благомыслящие и достопочтенные люди на Востоке не мечтали, чтобы большевистский строй, этот ужасный, возбуждающий горячие головы простого народа строй, рухнул? И разве вот уже сколько лет вся благонамеренная пресса мира не писала, что надо помочь всем уцелевшим в России «силам разума и порядка» свергнуть большевистскую тиранию?

Весь север Персии — Мешхед, Кучан, Серахс, Буджнурд, Астрабад, Тебриз — кишел белоэмигрантами.

Генерал — губернатор Хорасана по своему официальному положению не мог в открытую помогать им. Персия поддерживала с Советским Союзом дипломатические отношения. Однако иметь свои взгляды кое — кому из высокопоставленных государственных деятелей не возбранялось. Народ любил Советскую Россию. Порвав неравноправные договоры, отказавшись от царских многомиллионных долгов, подарив безвозмездно Персии порты, дороги, сооружения, воздвигнутые царскими колониалистами до революции 1917 года, Советский Союз снискал уважение на всем Востоке. Открытого враждебного шага никто бы не простил персидскому правительству. К тому же и у такого почтенного лица, как генерал — губернатор Хорасана, была частная жизнь. Можно по — приятельски откушать у знатного туркменского изгнанника Джунаид — хана барашка по — иомудски, поджаренного на раскаленных камнях. Запретный коньяк быстро развязывает языки и раскрывает сердца. Можно совершить охотничью прогулку верхом в горы Келата и отведать восхитительные острые блюда из мяса диких копетдагских муфлонов, а заодно поговорить с курдскими ханами, оседлавшими своими вооруженными отрядами горные перевалы, ведущие к весьма уязвимым для налетчиков станциям среднеазиатской железной дороги. Охотясь на джейранов, где — нибудь в степи Даке Дулинар — хор можно встретиться с неистовым, но гостеприимным Керим — ханом белуджским. «Кто недоволен, тот ищет», — говорят белуджи. И иногда генерал — губернатор в тиши своего эндеруна, развлекаясь со своими прелестными женами, нет — нет и видит себя в своем воображении во дворце в Тегеране. Собственными руками Реза — шах возлагает ему на грудь орден «Льва и солнца» за…

Нет, генерал — губернатор Хорасана отлично знает, для чего строит Али Алескер шоссе Доздаб — Мешхед и что предполагается перевозить с юга на север и для кого.

Острый нос хищной птицы Али Алескера уже давно учуял приближение таинственного каравана. Задолго до того, как он появился близ Хафа. Еще семьсот двадцать семь верблюдов под охраной гордых кухгелуйе паслись на соляных пастбищах Дэшт — и–Кэвира, а Али Алескер знал и сколько этих верблюдов, и сколько весит вьюк, и сколько запасных патронов в патронташах у всадников — кухгелуйе. Знал, но никак не мог понять, зачем и кому понадобилось вести караван по самым неудобным, непроторенным путям Ирана и в таком направлении, с запада на восток. Если бы с юга на север?.. Тогда все было бы ясно… А вот… на восток. Тут явно дело подозрительное. Уж не хочет ли кто — то переправить верблюдов с вьюками в Афганистан? Афганистан отрезан от морей и океанов владениями британской короны. Британия наложила запрет на ввоз оружия в Афганистан.

Появление в окрестностях Хафа пуштуна Гуляма с его очаровательной белокурой женой чрезвычайно насторожило Али Алескера. Пуштуны — одна из народностей, населяющих пограничные с Индией районы Афганистана. Пуштуны те же афганцы. Любопытство Али Алескера предельно разожглось. Пуштун охотился, швырял золото направо — налево, раскатывал по степи в «шевроле» новейшей марки, боготворил жену…

Как будто не имелось ни малейшей связи между ним и караваном. Ничего общего? Так ли?

Джаббар ибн — Салман рвал и метал: «Что за караван? В чем дело? И к тому же появление дервиша?»

Он бесцеремонно тряс за отвороты пиджака чиновников, сорил деньгами, гонял жандармов по пустыне… Но его напористость натыкалась на непроницаемую стену молчания.

А теперь, когда араб, рыская по Соляной степи, заболел, вся ответственность свалилась на плечи Али Алескера…

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

О небо, к подлецам щедра рука твоя,

Им — бани, мельницы, и воды арыка;

А кто душою чист, тому лишь корка хлеба.

Такое небо — тьфу! — не стоит и плевка.

О м а р Х а й а м

Человечность, жалостливость, благотворительность, гуманность Али Алескер почитал первейшими человеческими добродетелями. Он хвастался, что его рука никогда не обагрялась кровью не только человека, но даже животного. Знакомые подозревали, что он принадлежит к секте непротивленцев, сродни исмаилитам или толстовцам. Али Алескер не позволял слугам убивать при себе даже муху. А скорпионов, забиравшихся в его апартаменты, приказывал осторожненько выпускать в степь.

Бездну добросердечия и отзывчивости проявлял Али Алескер. Настоятели мечети призывали его крестьян возносить хвалу всевышнему за то, что им довелось жить под рукой «баве мо», то есть «отца нашего». И доброта Али Алескера к его нищим батракам носила далеко не символический характер. Даже при шахиншахском дворе в столице знали, что, пожалуй, во всем Хорасане только в поместье Баге Багу никогда не случаются крестьянские волнения из — за притеснений и жестокостей. Конечно, крестьянам жилось не сладко, впроголодь, но умирать от голода Али Алескер им не позволял. Всегда находил он момент для подачки. Какой — нибудь мешок муки или десять фунтов риса позволяли земледельцу протянуть до урожая. Вот какой мудрый и милостивый отец своих подданных был господин Али Алескер! Одно время к нему даже стал присматриваться сам начальник тахмината — не окрасилось ли Баге Багу, так сказать, в красный цвет, не проникли ли в помпезные апартаменты помещичьего дворца тлетворные веяния севера? Но всерьез подозревать Али Алескера в том, что он большевик, никто не решался. Возможно, думали завистники, хитрец ищет популярности. Своим напускным демократизмом он хочет подставить кое — кому ножку и пролезть в меджлис. Кстати, так думал недавно приглашенный указом его величества шахиншаха в советники тахмината специалист по делам тайной полиции мистер Дэвис из Соединенных Штатов Америки. Али Алескер пришел в восторг: «Поразительно проницательный американец, тьфу — тьфу! А мы добры, потому что… добры…»

Репутация добряка обязывает. С момента, когда Зуфара вытряхнули из паласного мешка на посыпанную песочком дорожку в цветнике роз в Баге Багу, с ним обращались как с дорогим гостем. И если бы не внимательные, следившие за каждым его шагом глаза Али Алескера, Зуфар мог бы чувствовать себя свободным как ветер. Если же говорить о вооруженном и свирепом охраннике — мекранце, то гостеприимный хозяин заверил, что он необходим для охраны жизни и спокойствия Зуфара от мстительности овезгельдыевцев и джунаидовцев.

Но одно дело — имение Баге Багу, где каждый вход и выход охраняется вооруженными с головы до ног курдами. Другое — степь, кишащая беспокойными и вечно мятежными кочевниками, которые только и думают, как напакостить всем, кто сыт и хорошо одет. Уже путешествие в автомобиле доставило Али Алескеру массу беспокойств. Пришлось самому держать «дорогого гостя» чуть ли не за шиворот. А в хезарейском кочевье и совсем пришлось туго. Как тут углядишь за пленником, когда чадыры сшиты на живую нитку и ни одного дома. Связать Зуфара? Не гуманно! Пришлось запереть Зуфара в хлеву для овечьего молодняка.

После ужина Али Алескер приказал зажечь фонарь и в сопровождении своего шофера Шейхвали отправился в овечий загон.

Войти в хлев для ягнят оказалось невозможно. Вход походил на лисью нору, и живот Али Алескера наверняка в нем застрял бы. Попав в кружок света от фонаря, курд, стоявший на страже, зажмурился и мотнул головой на хижину:

— Спит…

— Он сам зашел туда? — поинтересовался Али Алескер.

Курд помотал отрицательно головой. Жестом он показал, как пришлось пленника втолкнуть в нору.

— Вы, его… тьфу… не били?

— Мы… э… осторожненько положили его туда. Ему там лучше, чем в люльке.

— Нельзя, чтобы он ушел, — сказал Али Алескер, суя стражнику монету. — Понял? Большая беда на голову тебе, если упустишь.

— Он не уйдет. Отсюда и суслик не выберется.

— Хорошо… Пусть полежит в… люльке. Если попросит пить, дай!

Он наклонился к норе. Густой запах овечьей мочи ударил в нос. Его чуть не стошнило.

— Тьфу — тьфу! Эй, это мы, дорогой! — окликнул он. — Как дела, дорогой? Здесь ты в безопасности, дорогой!

Не дождавшись ответа, Али Алескер ушел. Он вздыхал тяжело, всей грудью. Какой спертый воздух там, тьфу — тьфу! Он от души жалел молодого хивинца. Надо спросить у старосты, нет ли другого подходящего места. В наш двадцатый век недопустимо такое негуманное обхождение.

Именно потому желтый кружок света от фонаря долго ползал между чадырами, а голос Али Алескера под вой, лай, визг хезарейских собак все спрашивал: «Где ваш староста?»

Запуганный событиями дня, староста Мерданхалу не откликался в надежде, что поищут — поищут и — бог снизойдет — надоест искать и перестанут. Но Али Алескер все бродил по Гельгоузу, спотыкался об ослиные седла и продолжал звать:

«Эй, староста! Тьфу тебе на голову!»

Собаки разбудили все кочевье. Мерданхалу взвесил на весах предусмотрительности хорошее и плохое, что сулил разговор с этим бурдюком жира, разъезжающим на «пыхпыхающей» блестящей арбе, и наконец решил найтись.

Страшно суетясь, беспрестанно бормоча «а»! «ох»! «боже, храни нас от бед!», Мерданхалу объявился в чадыре, мимо которого Али Алескер проковылял в своих шлепанцах уже раз двадцать.

— Что угодно вашей милости, горбан? Мету своей бородой следы вашей милости! Извините, осмелился заснуть, горбан!

Али Алескер заставил старосту пригласить его к себе в шатер и зажечь керосиновую лампу. Помещик и виду не показал, что заметил в шатре постороннего. Кутаясь от свежести степной ночи в верблюжий халат, у потухающего очага восседал Алаярбек Даниарбек и прутиком ворошил красные угольки.

«Они тут беседовали. Они советовались, — мелькнуло в голове помещика. — Что этому большевику здесь надо?»

Но самое удивительное — только теперь Али Алескер разглядел, что в глубине шатра сидят пять — шесть хезарейцев. Пряча свои лица в лохмотья, они молчали. «В степи ложатся спать с заходом солнца. Что же они тут делают? Опиум курят, что ли?» Но Али Алескер не счел разумным высказывать свои догадки и приступил прямо к делу. Но ему снова подтвердили, что, кроме хлева для ягнят, никаких закрытых строений в становище Гельгоуз нет.

— Безобразие!.. Вам давно надо строить дома… Эх, тьфу — тьфу! А теперь, — приказал Али Алескер, обращаясь к старосте, — пусть твои люди возьмут дубины и ножи. Пусть они стоят у овечьего загона и стерегут, пока не взойдет солнце. И если хоть волосок упадет с головы моего друга и брата Зуфара, берегитесь! Никого не пускать, никого не выпускать из загона.

— Повинуемся, горбан, — хором ответили хезарейцы, но ни один из них не двинулся с места.

— Каждый, кто пойдет, получит от меня один кран… серебром.

— А кого посадили в загон? — спросил Алаярбек Даниарбек. — И почему его связали?

— Он мой друг и брат. Кто сказал, что он связан? А почему мы поместили его в безопасное место?.. У него есть враги, — медленно ответил Али Алескер. Он мог не отвечать на вопрос. Алаярбек Даниарбек — советский подданный, и нечего ему лезть в дела, которые касаются только персидской администрации. Но не слишком добрые глаза хезарейцев, ночь, тревожный лай собак не располагали к спорам. — Так берите дубины и идите! Вот!

Он бросил на палас пригоршню серебра и поднялся. Никто не шевельнулся.

— Ваша милость, позвольте один вопрос? — заговорил староста Мерданхалу. — У нашего племени отобрали коней, отобрали ружья. Нас прогнали с зеленых пастбищ наших гор и заставили жить здесь, в мертвой пустыне. Здесь нет воды, нет травы. Хезарейцы терпеливы. Терпеливый выжимает мед из лепестков розы и ткет шелк из листьев. Но терпению хезарейцев пришел конец. У нас умерло шесть детей с голоду. А нам приказывают лепить здесь, в Соляной пустыне, из глины мазанки. Жандарм сказал: не слепите мазанки — отберем чадыры. Кто дал право отбирать наши чадыры, шкуры для которых выдубили еще наши отцы и деды? В этих чадырах наши хезарейцы рождаются и умирают…

— Есть указ шахиншаха… Кочевникам надлежит осесть… Культурные формы жизни… Жить надо в домах, возделывать землю. Стройте дома, и будет хорошо и вам и вашим детям, ах, тьфу — тьфу!

Плюнул Али Алескер нечаянно. Он отлично понимал, что плеваться при хезарейцах не годится. Но что поделать? Привычка…

— Жить здесь… в Соляной проклятой богом пустыне! — горестно воскликнул староста. Даже он, вечно гнувший спину перед разными — всякими начальниками, решился повысить голос.

— Там, где скажут! Закон есть закон!

— Закон! — вдруг заговорил голос из темноты. — Что вы тратите слова на разговор с этим человеком. Посмотрите на его брюхо. Эй ты, толстопузик! Дневного расхода твоей кухни хватит всему нашему племени на год.

Али Алескер судорожно облизнул свои гранатовые губы. Его совсем не устраивал скандал. При нем всего — навсего шофер Шейхвали и два курда, а в становище — полтысячи одичавших от голода и ярости хезарейцев. Проклятие отцу этого Ибн — Салмана! Понесло его в такую дыру, где ни жандармов, ни солдат. Да еще заболеть угораздило.

— Покажи свое лицо, друг, — сказал Али Алескер спокойно, даже весело. — Приезжай ко мне в Баге Багу и будь моим гостем. Сейчас ночь. Поздно. А я спешу по делам. Приезжай, поговорим…

— Нашел простофилю… Я уже попробовал гостеприимство капитана жандармов… Спина все еще чешется… Ты лучше попостись один день.

Широким жестом Али Алескер поднял за уголки свой большой из рубчатого бархата кошель. С веселым звоном на жалкий пропыленный палас посыпались монеты, с шуршанием запорхали кредитки.

— От чистого сердца нате, берите… Все, что есть сейчас при мне. А вас… всех… все племя… приглашаю к себе в Баге Багу… мужчин, женщин, ребятишек… Приезжайте! Будьте гостями! Неделю живите… две…

Он стоял перед ними — само добродушие, сама ласковость — и улыбался самой лучезарной улыбкой. И все его широкое лицо, и хищный нос, и круглые щеки, и гранатовые губы улыбались и источали ласку.

Тот же голос из темноты прокричал:

— Не берите его денег! Деньги его — милостыня. Гордые хезарейцы, не принимайте подачки из рук врага.

— Покажись, умник, открой свое лицо, умник! — ласково сказал Али Алескер.

Но человек предпочел не показываться. Он все уговаривал гордых хезарейцев не брать милостыню.

— Деньги ваши, — заговорил Али Алескер. — Деньги даю не тебе, крикун, не тебе и не тебе. Тьфу! Ты, староста, возьми деньги. С деньгами поезжай на базар в Кешефруд… Поезжай! Купи риса, купи муки, кунжутного масла. Накорми детей племени хезара! Да не умрут хезара! Пусть живут!

Он удалился, беспечно играя бедрами. И по тому, что он играл бедрами, все поняли: этот толстый великодушный, милостивый благодетель боится.

Молчание нарушил истерический хохот со вздохами, хлюпаньем, спазмами.

Смеялся в темноте тот, который не показывал лица.

Все слушали хохот молча, и всем сделалось как — то не по себе.

— Эй ты, Гариб, ты долго еще собираешься смеяться? — спросил сердито Алаярбек Даниарбек.

Давясь и задыхаясь, Гариб пробормотал:

— И посмеяться уже нельзя?

— А чего ты нашел в толстопузом, чтобы смеяться… Он не смешной… У него взгляд змеи, — продолжал маленький самаркандец.

— Я посмотрел на него, и смех вышел у меня из живота.

— Я не знал, что смех сидит в животе.

— Да, в животе…

— И что же извлекло смех из твоего живота? У тебя в животе, наверное, всегда пусто. Какой же смех в пустом желудке?

— На то воля всевышнего.

— И бог извлек твой смех из пустого желудка? Смотреть на тебя противно. Когда смеется тощий, голодный, которому есть нечего, противно. Рабский смех. Раб смеется, чтобы хлеба дали…

— Когда я смотрю на ференга, я вспоминаю одну сказку и… смеюсь.

— Какого ференга?

— Али Алескера… помещика.

— Он не ференг, он перс.

— Он сволочь, а раз сволочь, значит, ференг.

— Вот тебе и соловей!

— Какой соловей? Он ференг — свинья.

— О соловье такая присказка. Мы, узбеки, так говорим, когда услышим что — нибудь удивительное. Чего ты смеешься? Плакать надо. Как бы плакать тебе не пришлось.

— Попробуй сам. Взгляни на ференга… и засмеешься.

— А когда ты видишь моего доктора, у тебя тоже желудок смеется?

— Зачем?

— Он же ференг.

— Он?.. Он русский. Он не ференг. Хочешь, я расскажу тебе кое — что о ференгах?

— Ну ладно. Ночью только сказки и слушать.

Алаярбек Даниарбек со вздохом, похожим на рычанье не то льва, не то верблюда, потянулся на колючем паласе. Глаза щипало от дыма, заполнявшего чадыр. У входа в него разожгли костер из навоза, чтобы отгонять москитов и комаров.

Маленький самаркандец вспомнил мягкие одеяла в своем домике и наваристую с янтарными кружочками сала домашнюю похлебку. Вспомнил, возможно, потому, что перед ним на грязной тряпице стояло лишь кислое молоко, сухой овечий сыр — курт, вареная кукуруза. Хлеба Мерданхалу не подал. Хлеба у хезарейцев давно уже не водилось. С тех пор как шахиншахское правительство переселило их сюда, в долину Гельгоуз, даже самым высокопоставленным гостям подавали кислое молоко, курт, кукурузу с каменными зернами: в хезарейских чадырах больше ничего не было. Такой почетный гость, как Алаярбек Даниарбек, заслужил роскошное угощение. Он же помощник великого доктора, излечивающего от смертельных болезней.

Алаярбек Даниарбек тщетно пытался отколупнуть своими избалованными зубами от початка хоть одно кукурузное зернышко и недоумевал. Тощее угощение, грязная тряпица, пыль, детишки — скелетики с просящими глазами все не склоняло к веселью. Смех хезарейца Гариба возмутил Алаярбека Даниарбека. На сухих каменистых тропах Даке Дулинар — хор лежали тела погибших от голода. В хафских селениях не утихал вопль плакальщиц. Стоны голодающих слышали проходившие по степи караванщики. Петр Иванович не раз уже гонял хезарейцев Гельгоуза на большую дорогу подбирать умирающих. Начальник жандармов Хафа возмутился было таким неслыханным вмешательством во внутренние дела государства, но, поразмыслив, пожал плечами. Начальник смотрел на голодных брезгливо. Голодающие так отвратительны, отталкивающе грязны, жалки, вшивы. У голодного в глазах нет ничего человеческого, только волчье. Голодающие и воют как волки. Хочет русский доктор кормить голодных, дело его. Русский доктор не иначе тихо помешанный: тратит деньги на голодных бездельников… Благотворительность доктора вызывала у почтенных горожан Хафа злые улыбки. Горожане побогаче придерживали хлеб в закромах и набивали цены. Богачи, сговорились и выжидали, когда барыши потекут в их карманы. А голодающие? Что ж, трупы их подберут и закопают. Народу в Персии много.

Хезарейцы припрятали кукурузу в ямах. Хезарейцы отощали, у хезарейских матерей пропало в грудях молоко, но на кладбище несли покойников не слишком много. Кукуруза выручала. Жесткая, каменная…

Алаярбек Даниарбек мечтал о самаркандской желто — янтарной похлебке. Слюнки текли при одной мысли о такой похлебке. И совсем он не понимал, как можно смеяться, имея на дастархане такую кукурузу. Он вдохнул горячего воздуха, вползавшего вместе с дымом в чадыр из степи, и проговорил лениво, безрадостно:

— Над кем же я должен смеяться? Над Али Алескером? Хорошо, что он ушел, а то вряд ли ты, хезареец, над ним смеялся бы, будь он даже трижды ференг. Но Али Алескер перс…

— Он ференг.

— Ладно… В такую духоту спорить нельзя. У меня испарина. Ференг ли он, перс ли он, сам сатана ли — рассказывай!

Гариб возразил. Он высказал здравую мысль: почему это ференги — инглизы так любят кичиться порядком в своем собственном государстве, а на Востоке обязательно затевают грабеж и войну. Просто инглизы — бандиты и разбойники, а если кто из них и не разбойник, то обязательно мелкий вор с тегеранского базара. Обжуливает всех, кого не лень.

Гариб вспомнил наконец, с чего он начал разговор, и, похрустев на зубах кукурузными зернами, приступил к рассказу.

Но то, что он рассказывал, как будто никакого отношения ни к персам, ни к ференгам не имело.

Алаярбек Даниарбек лениво слушал хезарейца, ковыряя кукурузный початок.

Сухая колючка сухо звенела и цеплялась за вытянутые ноги Алаярбека Даниарбека. У хезарейцев не хватало ни сил, ни терпения расчищать землю между шатрами. Высохший в камень такыр начинался прямо от шатров и упирался далеко — далеко в черные горбы холмов. Пустые, голые склоны их блестели в свете взошедшей луны. На холмах ничего не росло. Растения не могли жить там. На юге мерцала голубым светом галечниковая россыпь, усеянная невесть откуда взявшимися черными обломками скал. Печальна была долина Гельгоуз. Гиблое место! Как в ней хезарейцам жить? Удастся ли им сохранить жизнь своих детей?.. Смогут ли мужчины племени добывать молоко, сыр — курт, жесткие зерна кукурузы, чтобы не помереть с голоду? Князь Орбелиани видел вчера утром, как в Хафе, у дверей телеграфной конторы, побили камнями трех женщин. Казнить их повелели духовные чины Хафа. Женщины сварили и съели пятилетнего мальчика. Женщины оправдывались: мальчик умер с голоду, они не убивали его, а… сварили его уже мертвого и съели. Судьи проявили непреклонность. Ребенок, съеденный женщинами, был мужского пола… Женщин побили камнями.

Алаярбек Даниарбек вздрогнул. Он не отдавал себе отчета, чего больше испытывал он: отвращения или ужаса. В Самарканде тоже в старое время голодали, страшно голодали, но людоедством не занимались.

Не испытывает ли отвращение и ужас хезареец Гариб? Не потому ли в его словах столько горя и грусти? Где уж тут смеяться?

В своем рассказе хезареец ушел уже далеко, когда Алаярбеку Даниарбеку наконец удалось ухватиться за нить мысли и понять, о чем идет речь.

Свинцовое от света луны небо опустилось над степью, а душная степь подняла свое истощенное лицо к небу. Хезареец рассказывал:

— Что осталось от хезарейцев! Тела хезарейцев стали пылью, лица хезарейцев истлели, прах наших дедов затоптан в землю, могилы осквернены, дома в развалинах. Наши жены стонут от сладострастия в объятиях недругов. Осиротевшие дети изгнаны из хижин. Локоны дочерей растрепаны ветром, тюльпаны щек завяли, изогнутые брови выпали, нарциссы глаз вытекли со слезами, жемчуг зубов искрошился, соловей языка попал в силки, а стройные члены тела разъела соль… И вот в могиле кучка пыли…

Львами были в старину хезарейцы. Шатры хезарейцев стояли и на реках Индии, и на вершинах Кавказа, и на берегах Аравийскго моря. Город хезарейцев, окруженный стенами, высился на горе Кухи Ходжа, в Сеистане. Царствовал в городе царь. Имени его никто не помнил, а народ его звал Арбузом за спесивость и самодурство. Совал свой палец царь Арбуз в любую щель, забывая про змею и жало скорпиона. Был он осел, не слушался советов мудрецов и вверг народ во всякие беды. Узнал царь Арбуз, что в пустыне Дешт — и–Лут завелся потешный зверь: хвост там, где голова, ноги на спине, а спины совсем нет. Умора, да и только! Не зверь — чудовище.

Загорелся царь Арбуз. Все цари держат чудных животных. Царь Индии белых слонов, цари Рима — птицу Рух, цари Китая — драконов. Захотел царь Арбуз зверя. Как говорится: «Куют коня, а лягушка тоже лапу поднимает». Хезарейцы напугались. Зачем в городе чудовище? Еще детей перекусает. Послали в Грецию за философом Платоном, чтобы дал совет царю Арбузу. Платон ждать не заставил. Собрался и приехал. Но не послушался Арбуз самого царя философов Платона. Послал охотников и ловцов в пустыню Дешт — и–Лут. Сколько пропало на облаве хезарейских воинов, и сказать трудно, но зверя поймали и привезли во дворец. Увы, камень всегда падает на голову сироты. Отвернулось счастье от хезарейцев. У кого длинная борода и маленькая голова, тот дурак. У Арбуза была маленькая голова и длинная борода. Для забавы царь прогуливал своего зверя на золотой цепи по улицам и площадям. Всякий, кто хоть раз взглядывал на чудище, смеялся. Такой нелепый зверь: хвост там, где голова, ноги на спине, а спины совсем нет… Но кто начинал смеяться, уже не мог остановиться и смеялся, пока не помирал… А Арбузу нравилось: вот какой у него зверь! Людям смерть, а царю веселье. Не знали хезарейцы, что и делать. Говорят, один глупец бросит камень в колодец, а сто умников не могут его достать. Думали хезарейцы, думали, а пока думали, надвинулась на их город новая беда, еще худшая: пришла с восхода вражья орда и осадила город, так что и мышонок не мог найти лазейку. Иголкой скалу не проломаешь. Посоветовал тогда философ Платон: «Выведите царского зверя на стену и бейте в барабаны». Так и поступили. Едва враги увидели зверя, как начали смеяться. И смеялись до тех пор, пока все не поумирали. Но лучше хезарейцам не стало. Зверь сорвался с золотой цепи и давай бродить по улицам и площадям. Много народу поумирало от смеха. И снова пошли мудрецы к философу Платону за советом. Он сказал: «Найдите большое зеркало и поставьте на площади на видном месте». Откуда у хезарейцев быть зеркалу? Им бы свои ребра прикрыть тряпкой. Только во дворце Арбуза имелось большое зеркало, да не одно, а сотня. Но царь не захотел дать ни одного зеркала из ста своих зеркал. Когда человек проглотит много змей, сам делается змеей. Народ рассердился, убил Арбуза и отнес зеркало на самую большую площадь. Никто не знал, что получится от совета философа Платона, но сказано: курицу оценишь только на блюде. Забрел зверь на площадь, посмотрелся в зеркало и засмеялся. Долго он смеялся. И хвост его, что был вместо головы, смеялся, и спина, которой не было, смеялась, и ноги, что росли на спине, которой не было, смеялись. Хохотал зверь так, что штукатурка со стен сыпалась. Нахохотался вдоволь и подох.

Алаярбек Даниарбек встрепенулся:

— Ну и что?

— А тебе нужно «что»? — заметил Гариб. Его удивила непонятливость Алаярбека Даниарбека. Не понимает человек самых простых иносказаний.

— Да, сказку я твою слушал, а при чем тут ференги — инглизы?

— А при том, что рассказ мой об инглизах.

— Эвва!

— А разве инглиз не похож на зверя царя Арбуза? Разве у инглиза вместо головы не хвост и хвост не вместо головы? И разве у инглиза не все наоборот? И разве ноги у инглиза не растут на спине, которой нет? И разве от одного вида инглиза не погибают в судорогах смеха восточные люди?

— М — да, — протянул неопределенно Алаярбек Даниарбек. — А чего же смеяться? Плакать надо.

— А кто знает, где кончается смех и где начинаются слезы? — сказал Гариб. — Пустил шах в персидское государство зверя, и вот теперь смотри на него и смейся… или плачь!

Староста Мерданхалу вздохнул и сказал:

— Смейся! Стони! Подыхай!.. Жди, когда ференг — инглиз заглянет в зеркало и… Только помни, дорогой гость, никто тебе не говорил у нас, что шаха звали Арбуз, не говорил, что шах спесивый осел. Не подумай чего — то там! Сказка про зверя без спины и с хвостом вместо головы только сказка… А шах у нас хороший, мудрый, добрый. Под мудрым правлением нашего шахиншаха народ процветает и веселится.

И Мерданхалу словно невзначай обвел рукой горькую серебрившуюся в свете луны солью долину, черные шатры, красные искры сиротливых очагов.

Али Алескер не слушал рассказ Гариба. Помещик поспешил уйти подальше от острых, мерцающих в темноте глаз хезарейцев.

Даже в душе Али Алескер не хотел признаваться, что он боится. Но ему очень хотелось уехать из проклятого становища Гельгуоза. Сейчас! Немедленно! Он не понимал, зачем ему здесь сидеть и испытывать страх перед грязными, вшивыми кочевниками. Он совсем было решил уехать.

Но Али Алескер не уехал. Он приказал Шейхвали вынуть из автомобиля кожаные подушки сидений и неплохо устроился около палатки Красного Креста прямо под звездным небом. Даже за сто тысяч рупий Али Алескер не лег бы спать в чадыре. Блохи, клещи, паразиты, запахи пота и прелого войлока его с ума сводили. Вообще лучше лечь спать на открытом месте. С автомобильных подушек можно легко разглядеть любого, кто вздумает подобраться поближе.

Но и ночью Али Алескер на нашел покоя своему усталому, грузному телу. Едва он закрыл глаза, как шум разбудил становище Гельгоуз. Али Алескер вскочил и схватился за оружие.

Оказывается, приехал доктор Петр Иванович, и по этому поводу все кочевье кричало, вопило от радости, смеялось. Собаки устроили дикий концерт. Ослы и мулы орали. Детишки попросыпались и с визгом бегали между разожженных из сухой колючки костров, радуясь конфетам, которые Петр Иванович купил для них на базаре в Мешхеде. Мерданхалу обязательно хотел приготовить угощение, и куры, предназначенные в котел, своим кудахтаньем только увеличивали суматоху.

Однако Петр Иванович сердито попросил потушить костры и предложил всем немедленно лечь спать, а сам пошел в палатку к больному. Стараясь ничем не проявлять раздражения, он осмотрел его.

— Тысячу раз я просил вас, Алаярбек Даниарбек, не лечить без меня. Не хочу, чтобы вы отправляли «ad patres»* моих пациентов. Чем вы изволили пичкать больного?

_______________

* К праотцам.

Петр Иванович сделал арабу укол от сердечной слабости.

— Ваш друг, — сказал он, отведя Али Алескера подальше, — здоровый для своего возраста субъект, но сердце серьезно пошаливает.

— Сделайте все, что нужно! — испугался помещик. — Не могу представить последствий, если… Извините, но вы не знаете, что он представляет собой на Востоке…

— Мне абсолютно безразлично, — рассердился Петр Иванович, — большой человек болен или маленький.

Он не нашел нужным больше разговаривать с бормотавшим извинения помещиком и ушел в сильнейшем раздражении к себе в палатку.

Раздражение у Петра Ивановича вызвал не господин коммерсант своим нетактичным заявлением. На такие вещи доктор давно уже в Персии не обращал внимания. Собака лает — ветер носит. Разозлил Петра Ивановича не кто иной, как Алаярбек Даниарбек.

— Не ввязывайтесь… Вы что же? Тогда в Гиссаре вы принялись перевоспитывать Ибрагим — бека. В Бахардене впутались в поножовщину из — за каких — то похищенных красавиц в Шахрисябзе… Где вы, Алаярбек Даниарбек, там обязательно история, а расхлебываю я. Совсем не желаю, чтобы экспедицию выпроводили из Персии. Тогда не увидите Золотого Купола имама Резы как ушей своих…

— Петр Иванович, — жалобно шептал маленький самаркандец, — я же говорю: он наш, узбек… Советский узбек… Из Хивы…

— Откуда ему здесь взяться? Не верю…

Удивительно! Вопреки обыкновению, Алаярбек Даниарбек не спорил. Он только долго что — то тихо, очень тихо объяснял доктору…

Кочевье угомонилось далеко за полночь. Али Алескер зевал, кряхтел, ворочался на своих автомобильных подушках. Сон не шел к нему. Он часто привставал и вглядывался в темноту. Прислушивался до боли в барабанных перепонках. Он ничего не видел, но ему казалось, что в Гельгоузе не спят. Что что — то движется среди чадыров. Где — то, кажется в овечьем загоне, краснел отсвет костра. Чудились голоса, странный ритмичный треск. Не то шумело в ушах, не то действительно разговаривали и смеялись сразу несколько человек. Странно, почему становище не спит? Али Алескер встал и сунул ноги в туфли. Вытащил из автомобильной подушки маузер…

Да, но если что — нибудь неладно в овечьем загоне, почему охранники — курды не дают знать, не подымают тревоги? И собаки не лают, а они лают по поводу и без повода. Окликнуть, что ли, Шейхвали — шофера? Нет, не стоит. Али Алескер прилег.

…Ранний солнечный луч разбудил Али Алескера. Оказывается, ему удалось заснуть. Он все еще сжимал рукоятку револьвера. Он так и спал с маузером в руке. Он очень гордился своей осторожностью. Он любил вспоминать слова эмира Абдуррахмана: «Я солдат, всегда готов сражаться. У меня всегда при себе револьвер, у меня в мошне хлеба на два дня. Рядом с постелью — ружья и меч, у входа заседланный конь, а в седле золотые монеты». В Баге Багу монеты были запрятаны повсюду: в постелях, в нишах и потайных местах садовых беседок.

Первое, что увидел Али Алескер, — это осунувшееся, желтое, с лихорадочно блестевшими глазами лицо Джаббара ибн — Салмана. Медленно шевеля бескровными губами, араб говорил:

— Он исчез…

— Что — о–о?

Сна как не бывало. Али Алескер сел и суетливо шарил ногами по земле, пытаясь пальцами подцепить свои туфли.

— Исчез ваш комиссар, — снова заговорил Джаббар. — Сбежал. Теперь я убедился, что он комиссар. Я осмотрел загон. Остались ремни… куски ремней, которыми его вчера связали. Как он мог сам разрезать ремни? Исчез, никаких следов. Курды ваши клянутся, что не спали… Непонятно…

С живостью, совершенно неправдоподобной для человека такой толщины, Али Алескер прибежал в овечий загон.

Но ничего нового он не выяснил. На своих охранников — курдов он мог, безусловно, положиться. Платил им он министерское жалованье. Мрачные, неразговорчивые, они отличались дикой, слепой преданностью. Али Алескер был уверен, что они не спали.

Выяснилось, что всю вторую половину ночи при свете полной луны они играли в нарды с Алаярбеком Даниарбеком на пороге хлева для ягнят. Вход в хижину по совету того же Алаярбека Даниарбека они заложили толстой доской, к которой привалили многопудовый валун. На валуне восседал маленький самаркандец и без конца партию за партией проигрывал несловоохотливым, но бешеным в азарте курдам. С десяток вооруженных дубинами хезарейцев, пригнанных по приказу Али Алескера к овечьему загону, сидели тут же и страстными возгласами поддерживали каждый бросок игральных костей. Нет, даже и мышь не могла выскользнуть из хлева незамеченной. И наконец, собаки, о которых думал ночью Али Алескер и на которых он возлагал столько надежд! Куда же подевались собаки: черные, рыжие, пятнистые, серые, все до единой покалеченные и запаршивевшие… но свирепые. Нет, собаки, как выяснилось, сидели тут же целой сворой около игроков и не спускали с них голодных глаз.

Снова и снова с тщательностью профессионала — сыщика на глазах все растущей толпы любопытных осматривал Али Алескер овечий загон. Пришлось, несмотря на объемы живота, залезть в хижину для ягнят. Он ползал в сухом овечьем навозе, обжигая пальцы спичками, плевался, ковырял ногтями глину стенок хижины, щупал руками камни ограды. Пленник таинственно растаял, испарился. Или он способен проникать через стены…

Ничего не мог выяснить Али Алескер, сколько ни потел, пока не догадался забраться на крышу хижины. Глиняная замазка в одном месте оказалась расковырянной. Сухой камыш торчал метелками во все стороны. Пленник ускользнул, раздвинув камыш и хворост кровли. Ничего таинственного не было. Но ясно, что пленник ушел с помощью хезарейцев. Вот почему не лаяли собаки. А охранников — курдов провели за нос…

Али Алескер ощутил просто дурноту… Она ничуть не уменьшилась, когда он посмотрел с крыши вниз на толпившихся в овечьем загоне хезарейцев. Его взгляд встретился с сотнями пар глаз. Все они смотрели дико и ненавистно. Особенно поразили и напугали Али Алескера женщины. Не в обычаях персов, чтобы женщины выходили на майдан. Иначе обстоит у кочевников. Женщины у них часто вмешиваются в мужские дела. Хезарейки, красивые, словно сказочные пери, и оборванные, точно нищие, стояли стеной позади мужчин. Они держали на руках таких же красивых детей и угрожающе гудели. С тоской помещик смотрел на черную толпу, на красивые свирепые лица, на убогую серую ограду, на навоз и грязь и вдруг почти физически ощутил навоз и грязь на лице, во рту. Он понимал: достаточно пустяка — и толпа кинется на него, стащит с крыши хижины, затопчет.

Все оборвалось у него внутри, когда вдруг завопила женщина. Ему показалось, что вопль — начало конца. Женщина кричала. Она повторяла то, что Али Алескер слышал сегодня ночью в чадыре Мерданхалу. Но ночью в словах была еще только просьба, а сейчас в них звучала угроза.

— Эй ты, жирный! — кричала женщина. — Дневного расхода твоей кухни хватит мне на год! Эй, пузан, попостись один день. Освободи меня на год от заботы!

Все засмеялись и закричали.

Смех вернул самообладание Али Алескеру.

Кричавшая женщина могла поспорить красотой с райской гурией. Он подумал, такую хорошо обнимать на шелковых одеялах, а не пререкаться с ней в грязном овечьем загоне перед толпой, злой толпой, которая вот — вот кинется на тебя.

Глаза Али Алескера бегали. Пот тек по толстым щекам. Под ногами в овечьем загоне ворчала многоголовым чудищем толпа. Вдали, прочь от черных чадыров, в степи быстро ехали два всадника. Ибн — Салман и князь Орбелиани сочли за лучшее убраться вовремя из Гельгоуза и не постеснялись бросить своего друга Али Алескера. Совсем близко, сверкая на солнце металлом и лаком, стоял автомобиль — залог спасения от всех гибелей на свете. Но между автомобилем и хижиной бурлила толпа хезарейцев. Али Алескер мог поклясться, что и Шейхвали — шофер и два охранника — курда сидят в кузове и боятся нос из него высунуть… Ужасно чувствовать себя брошенным…

На старосту Мерданхалу Али Алескер мог рассчитывать меньше всего. Но именно Мерданхалу вдруг поднял голос. Возможно, что он хотел отвести беду от своего Гельгоуза, от своих хезарейцев. Или в душе его слишком гнездилось пресмыкательство перед сильными мира. Он вдруг выскочил из толпы и замахнулся на женщину:

— Молчи ты — слабость… Пусть все знают: мы гости нашего гостя… Пусть слышат все! Господин помещик, великий благодетель Али Алескер соблаговолил пригласить хезарейцев в Баге Багу к себе в гости. Все племя: и старых и малых… на целую неделю… Мы гости господина мудрости и гостеприимства Али Алескера… Да живет благодетель Али Алескер!

Стоявшие впереди беззубые старцы захихикали и согласно закивали головами.

Мерданхалу крикнул:

— Слушайте же наших седобородых. Эй, женщины, идите сюда, целуйте господину благодетелю ноги. Господин Али Алескер — наш благодетель и заступник.

Господин Али Алескер спускался с плоской крыши хижины для овец не сам. Его, ослабевшего, беспомощного, почтительно свели под руки. Он не способен был говорить. Он мог только плеваться…

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Скорпион ужалил

Что он получил?

Враг убил человека

Что он себе прибавил?

А б у Н а ф а с

— Позвольте, господин Гулям, мне ответить вам словами великого Фирдоуси. «Женщина, когда захочет, — говорил он, — всегда окажется главой. Женщина обладает чарами, превосходящими магический жезл чародея». Но… я бы добавил: в самом красивом яблоке сидит червяк.

— Господин Джаббар, вы прервали стих старика Фирдоуси на полуслове… У него дальше сказано: «Но из уст женщины исходят слова мудрости, как музыка входит в ухо композитора. Пусть же наслаждается она несравнимой высотой!»

Говорил Гулям медленно. Спорить ему не хотелось. Было очень жарко. И даже зелень цветника и тень платанов не смягчали духоты на громадной террасе дворца Баге Багу, где они пили кофе.

Джаббар ибн — Салман нетерпеливо поджал губы:

— Удивительно слышать такое от вас, мусульманина, человека Востока и, самое примечательное, пуштуна.

Гулям потемнел.

— Пуштуны дики и грубы, хотите вы сказать… Но у нас в Сулеймановых горах женщина уважаема и свободна!

— Я слышу в ваших словах мысли Амануллы — хана… афганского эмира — большевика! Бывшего эмира.

— Он провозглашал прогресс. А уж Лондон объявил его большевиком… Но оставим Амануллу в покое. Лучше я вам напомню еще одно изречение:

Роза из рук друга пришла ко мне в руки,

Я от запаха розы безумен и опьянен…

Это из арабского поэта… Не помню какого. У вас, арабов, вся поэзия воспевает женщину — возлюбленную, жену, мать детей араба…

Джаббар ибн — Салман усмехнулся:

— «Меч палача кривой, и бровь красавицы крива, и то и другое проливает кровь». Отвечаю, видите, вам словами Хафиза. К сожалению, без женщин не обойтись, но…

— Я всегда советуюсь во всех делах с супругой, и мы… — В словах Гуляма звучала убежденность.

— Что вы? Сделать своим советником женщину? Поступать так, как она хочет? Поворачивать вопросы так, как она хочет…

— Напомню: Настя — ханум — моя жена. И мне хотелось, чтобы о ней говорили с подобающим уважением.

— Позвольте вам, дорогой Гулям, напомнить: в пустыне один закон сила, а вам предлагают прекрасные условия.

— Позвольте вам напомнить: вы, арабы, не выносите угроз. Мы, пуштуны, тоже…

— Мы условились: пока ведем переговоры — мы друзья. Я не угрожаю. Маленькое дружеское предостережение. Давайте спокойно поразмыслим… Кофе чудесный! Его готовила ваша супруга? Удивительно! Русская и так варит кофе…

— Извините, господин Джаббар, мы же условились не касаться больше в разговоре моей жены.

— Повинуюсь… Так вот. Кругом полудикие племена. Тегеранские власти здесь — мираж. В пустыне прав тот, кто силен. Мы коммерсанты. У вас товар — семьсот двадцать семь верблюдов… Тысяча четыреста с лишним вьюков с товаром. Солидная фирма — представляю ее я — предлагает вам за товар отличную цену. Вы избавляетесь от вьюков и… беспокойств. Хотите — плачу наличными, чек на любой из банков в Мешхеде, Тегеране, Бомбее, Лондоне… И вы со своей золотоволосой пери, любимой супругой, до конца дней своих ведете беспечную жизнь.

— Нет.

— Но мне казалось, я почти убедил вас… И только вмешательство вашей ханум.

— Ханум? Опять. Ну хорошо. А я? Разве я давал согласие? Откуда вы взяли? Моя жена только напомнила мне, что кроме денег есть еще любовь к родине! Честь! Верблюжьи вьюки? Вы очень точно осведомлены об их количестве. Эти вьюки — собственность моего народа.

— Говорят умные — решают дураки. Вы закупали оружие для независимых племен Северо — Западной провинции Индии. Тогда шла там война, мятеж. Тогдашний король Афганистана поддерживал мятежников против законного англо — индийского правительства. Теперь в Кабуле другой король — человек с каменным сердцем. Так его называют. Он не захочет портить дипломатические отношения с Великобританией.

— Деньги не Амануллы, не Надира. Деньги, на которые я покупал товар, — кровь и пот независимых пуштунов. Верховная джирга — высший совет пуштунских племен собрал деньги и послал меня в Европу. И я отдам народу Пуштунистана то, что ему принадлежит. Я надеюсь скоро лично быть в Кабуле и лично добьюсь, чтобы караван пропустили в полосу независимых племен.

— А — а–а… Понятно. Сомневаюсь… Но вы подумали о случайностях? Еще здесь, в Персии, вы с вашим караваном рискуете на каждом шагу. Полудикие племена — раз, персидская администрация — два. И что же, по — вашему, английское консульство в Мешхеде будет смотреть сквозь пальцы на оружие, предназначенное для мятежников? Уж не говорю о невероятных трудностях в Афганистане.

— «Никому не дано избежать своей судьбы», — говорил еще грек Софокл. Но… я не сражался против нового короля. На чужбине я выполнял то, что мне поручила джирга племен, — покупал оружие, чтобы пуштуны могли дать отпор пушкам и аэропланам англичан. События опередили меня. Колесо истории вертится. Я опоздал. Но что я мог поделать? Доставить груз морским путем я не мог: его захватили бы английские канонерки. Пришлось везти сушей через Турцию, Ирак, Персию. Бесконечно долго.

— Да… Как говорится, адресат выбыл. Но вы, дорогой Гулям, кажется, родственник бывшего короля Амануллы?

— О, господин Джаббар, ваша осведомленность во всем, что касается меня, поразительна. Но если вы так хорошо все знаете, то вам не мешало бы знать, что новый король — родной дядя Амануллы и, значит, тоже мой родич.

— Азиатский правитель не может спать спокойно, пока жив кто — либо из близких родственников.

— Кто не имеет сил бежать, предоставляет свое тело року. Я не побегу: не имею сил. Лай хуже, чем укус клыков.

Гуляму стало жарко. Ему изменила аристократическая выдержка. Он говорил Джаббару оскорбительные вещи. Но собеседник его даже не поморщился. Он невозмутимо потягивал кофе. Они сидели среди цветущих кустов ширазской сирени. Благоухание растворялось утренним ветерком. Настя — ханум, накинув на голову кисейный шарфик, поливала из медного кумгана цветы. Воду ей подносил, не без галантности, князь Орбелиани. Стройную ее, полную грации фигуру, скользившую среди деревцев и кустов, провожал неживой взгляд Джаббара ибн — Салмана. Но не восторг перед пленительной красотой выражал взгляд араба, а самую прозаическую подозрительность.

Он нарочно очень громко сказал:

— Я много слышал о вас, дорогой Гулям. Узнав, что вы и ваша уважаемая супруга осчастливили своим присутствием Баге Багу и Хаф, я поспешил вместе с любезным моим другом князем Орбелиани нанести вам визит. Мы мечтали насладиться вашим обществом. Но я хотел бы уверить вас: звезды вашего гороскопа неблагоприятны для поездки в Кабул.

— О, вы еще и астролог, — усмехнулся Гулям. — Но я прозаический магистр физико — математических наук. Учился в Оксфорде… Москве… И звезды для меня — обыкновенные небесные тела.

— Тогда поверьте слову человека, который знаком с обстановкой. В некоторой столице некоторого государства существует очень любопытный обычай. Каждый получивший приглашение на прием во дворец пишет завещание. Во время приема кое — кому подносят вот такую же крохотную чашечку кофе по — турецки и…

— Сказки… А впрочем, когда человек вынужден служить двум хозяевам, как я сейчас, он вынужден разгневать одного из них. И благороднее сердить могущественного короля, нежели беспомощного изгнанника.

— Кто стучится головой о скалу, тот разбивает не скалу, а голову. Давайте поставим вопрос в более широком масштабе. Князь, князь, идите сюда! — внезапно позвал Джаббар ибн — Салман. — Да простит мне прелестная ханум мою невежливость. Я вынужден оставить вас без помощника. Но мы, мужчины, вечно заняты скучными делами.

Орбелиани рассыпался перед Настей — ханум в тысячах извинений и подошел к беседке, где сидели Гулям и Джаббар ибн — Салман. Князь под нос себе мурлыкал:

Сними покрывало со своего лица,

И солнце взойдет из — за туч

Ансари! Знаменитый поэт Ансари… Прелестно, не правда ли?

— О поэтах потом, князь. Вот лучше помогите мне убедить господина Гуляма.

— О, если в моих силах…

— Вы русский офицер, князь?

— Помилуйте, Мингрельский полк… Академия Генерального штаба… чины — с… — Язык Орбелиани подозрительно заплетался.

— Тем более. Вы должны помнить… генерал Скобелев — завоеватель на белом коне. Что он говорил о Чингисхане, об ордах, о походе России в Индию?

— О Россия! О родина! — Орбелиани отставил ногу и встал в позу. — О Россия — матушка! Взгляните на нее. Перед вами на сырой земле лежит мертвое тело. Чье оно? Вы видите тело несчастной России, терзаемой большевиками. Испытываете ли вы к ней сострадание?.. О! Перед вами неомытое, не преданное земле мертвое тело… О! Вижу, грядет освободитель земли моей!

Орбелиани даже прослезился. Ибн — Салмана не тронули ламентации князя, и он резко прервал его:

— Что говорил Скобелев?..

— А, Скобелев? К сожалению, старческая память. Да, вспомнил: «Россия, преемница империи Чингисхана, имеет десятки миллионов лошадей, потомков коней Чингизовой орды…» Блестящий военный материал! «Посадите, — говорил генерал Скобелев, — на коней воинственных, полудиких инородцев, дайте им в руки ружья и посулите безнаказанность грабежа и добыч, и многомиллионные орды по мановению ока сметут с лица земли британское могущество в Индии. А за ними Россия двинет регулярные войска… и будут казаки поить своих коней в Персидском заливе…»

— И добавьте, князь: в планы Скобелева входил не только захват Индии, но, конечно, и промежуточных территорий — Персии, Кашмира… Афганистана… подчеркиваю — Аф — га — ни — стана… Россия страшна даже не как военная сила. Россия была цивилизующей силой на Среднем Востоке. Это сказал умный человек. Это сказал лорд Аллен. Сказал в двадцать втором году на заседании Персидского общества в Тегеране. Уж кто — кто, а Аллен знает и Россию и Восток. Недаром столетиями русские, невзирая ни на какие трудности, шли навстречу восходящему солнцу. Их оружие — культура. Большевики вообразили себя наследниками России на Востоке. Вы думаете, их не соблазняет план Скобелева?

— Большевикам хватает дел у себя, — сказал Гулям. Его сначала несколько удивил поворот мыслей Ибн — Салмана, но было нетрудно понять, куда он гнет.

— Есть смысл предвосхитить планы Москвы. И сейчас самое удобное время. Новая экономическая политика потерпела крах. Большевики затеяли фантастические планы промышленного строительства, которые их задавят. Сельское хозяйство разорено колхозами. Все почтенные зажиточные крестьяне выражают недовольство. Начались беспорядки. Ницше говорил: «Падающего толкни!» Господин Гулям, представьте себе, что произойдет, если осуществить скобелевский план — посадить на коней полудиких кочевников Передней Азии, дать им винтовки и двинуть… не на Индию и Афганисттан, конечно, а к границам Совдепии. В авангарде поскачут эмигранты джунаидовцы, ибрагимовцы, керимхановцы. Они поднимут сородичей. Они уже подняли их! А за ними курды, бахтиары, хезарейцы.

Орбелиани сдавленно хихикнул:

— Ну а когда грязная работа закончится, появятся в белых перчатках господа англичане… У них жирный кусок в любом котле. А там — немцы, а там — торгаши американцы и прочая, прочая… Ловкачи. Впрочем… пардон… я пьян — с… Однако, как говорят персы: «В пьянстве — правда».

Собеседники невольно посмотрели на Орбелиани: с такой ненавистью говорил он.

— А еще итальяшки в девятнадцатом от Лиги наций высквалыжничали мандат на Кавказе и Каспийское море. Экая наглость! Проклятые макаронники. С грязным рылом да в калашный ряд… Дулю — с.

— Не то, — перебил Джаббар ибн — Салман. — Задача цивилизованного мира — покончить с большевистской заразой. И на этот раз с ней покончат. Весь мир, и особенно мир ислама, заинтересован в этом. Заинтересованы и ваши патриотические чувства афганца, господин Гулям.

— Значит, — пробормотал Гулям, — душу расценить на рупии, фунты… доллары…

— Да, те игрушки, которые везут ваши семьсот двадцать семь верблюдов, очень нам нужны. Их ждут воины племен, воинственных, диких… Ваши игрушки очень необходимы нам именно сейчас, сегодня. Конечно, их не так много. Но в решающую минуту, в шторм, и веревочка под рукой дороже пенькового каната где — то на дне трюма… Вы понимаете, господин Гулям, ваши вьюки… ударим по рукам!

— Нет, — мрачно проговорил Гулям.

— Неужели… Боюсь, придется вам пожалеть.

— Кто ваши хозяева, господин Джаббар? От имени кого вы говорите? И кто вы, наконец?

В голосе Гуляма звучала ярость.

Иб — Салман встал и поклонился, прижав руку к сердцу.

— Мир этому дому, — сказал он с такой интонацией, как будто он не благословлял этот дом, а проклинал его.

Орбелиани хихикнул вслед:

— Экое хорошилище!.. А… господин Гулям! Что скажете, господин векиль? Какова бестия?

Но Гулям даже не посмотрел на князя.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Ради розы терпят шипы.

А р м я н с к а я п о с л о в и ц а

Чеснок не запахнет лучше, даже если его побрызгать розовой водой.

Ф е р и д э д д и н А т т а р

Не спалось. Недавняя болезнь напоминала о себе тем, что сам Ибн — Салман называл «нервной тряской». Его все бесило: и приторная восточная вежливость, и сладкоречивые слуги, и многочасовые пиршества, какие — то «оргии желудка и обжорства», и нудный, иссушающий мозг ветер, и… блохи. Да — да, в роскошном дворце Баге Багу по шелковому ворсу ковров прыгали блохи, много блох. И временами они делались несносными, хоть соль и песок уже давно выдубили кожу Джаббара ибн — Салмана.

Одеяла, постеленные прямо на ковре, отдавали пылью и жаром. Тело нестерпимо зудело. В приоткрытую дверь вместе с полосой желтого света врывались треск игральных костей и пронзительные вопли.

— Тигр! Он не такой жадный, как его шакалы! — орал в азарте Али Алескер. — Освобождай от раздумий свои мозги! Ходи! Все равно ты пропал, Самарканд!

Али Алескер наслаждался безопасностью, электрическим светом, отличным ужином. Али Алескер переживал счастье избавления от опасности. Хезарейцы выпустили его из своих рук. Он сумел уйти от гибели. И он позволил себе напиться.

Али Алескер восторгался своей изворотливостью и опрокидывал рюмку за рюмкой. Крики и радостные его вопли разносились по всем уголкам его дворца.

Голова у Джаббара ибн — Салмана раскалывалась. С самого ужина, плотного, тяжелого, совсем пьяненький Али Алескер сражался в нарды с гостившим проездом маленьким самаркандцем. Уже давно ушел спать князь Орбелиани, уже давно весь дворец погрузился в сон, давно потухли огни в апартаментах, где жил векиль Гулям со своей золотоволосой супругой, а игроки не унимались. Целую вечность, как казалось арабу, трещали кости, с грохотом прыгали шашки по доске.

— Ну нет! Шиш у пяндж!* — взвизгивал с восторгом Алаярбек Даниарбек. — Еще шестерка, и «марс» тебе обеспечен.

_______________

* Ш и ш у п я н д ж! — название игры в нарды, а также

торжествующий возглас при удачном ходе игры в нарды.

— Не слеши говорить! Мои шакалы не дадут в обиду моего тигра!

— Еще удар, и ты взревешь верблюдом!

Ибн — Салман вскочил:

— Будьте вы прокляты!

Он вышел на террасу.

Хорасанская ночь залегла в садах Баге Багу. Мрак ее не могли пробить ни полосы света из окон гостиной, ни сияние звезд, таких ярких на южном небе.

В густом, липком воздухе слышалось шуршание, похожее на далекий шум деревьев. Изощренный слух Джаббара ибн — Салмана различал легкие шаги, стук копыт. Но едва ему начинало казаться, что он улавливает звуки чьих — то голосов, как вопли игроков в нарды и треск шашек все заглушали.

В Баге Багу творилось что — то подозрительное. Неясные тени скользили у ворот. За ажурным кружевом кустов маячила белая фигура. Но, по — видимому, ничего особенного… Там конюшня, где стоят любимые кони самого помещика и его почетных гостей… Просто конюх проснулся и пошел поглядеть, есть ли в кормушках клевер… Но почему конюх — женщина?

Мысль эта обожгла. Хоть и темь стояла кругом, Ибн — Салман разглядел, что к воротам конюшни проскользнула женская фигура, закутанная во все белое… Впрочем, тоже ничего удивительного — любовное свидание гаремной прислужницы с галантным конюхом…

Из открытых окон гостиной в тишь цветника вновь ворвался пронзительный вопль.

— Я твой слуга! — ликовал Алаярбек Даниарбек. — Ты проиграл, дорогой! Теперь мне хватит на паломничество к Золотому Куполу.

— Пусть сгниет моя рука, бросавшая кости, — жалобно стонал Али Алескер. — Снова голова моя осталась без шапки…

— Инжир не для вороны. Не умеешь играть, не бери в руки кости.

— Увы, мне сегодня не везет. Судьба повернулась ко мне спиной.

Падают удачно кости

радости сулят другим.

Как ни кину я на счастье

все на горе обречен!

— Бедняжка судьба! При малейшей неудаче вы, господа гордости, готовы из мести стянуть с себя шаровары и всыпать самому себе сотню палок.

— Сколько я должен вам, Даниар?

— Позволь, дорогой хозяин, напомнить, что нас зовут Алаярбек Даниарбек. А проигрыш ваш составил уж двести двадцать золотых, полновесных туманов.

— Несчастье! Так придется надеть власяницу, посыпать голову дорожной пылью и, протянув руку, восклицать у стены имама Резы: «О, дайте грошик бывшему помещику!»

— Знаменитый мудрец Ибн — Яшин, играя в нарды, говаривал: «Не жалуйся, а действуй! Иначе уподобишься умнику курду: волк унес ягненка, а дурак только изрыгал ругательства». Еще партию!

— Довольно!

— Успеете. Твоя «пых — пых» летит быстрее птицы. Она довезет вас в один момент… Вы их догоните…

— Куда довезет? — рассердился Али Алескер. — Кого догоню?

— А разве вы не наказали своему Шейхвали приготовить вашу «пых — пых»?

Ибн — Салман мало обращал внимания на спор игроков. Он старался понять, что происходит возле конюшни. Тревога и настороженность не мешали ему рисовать в воображении фривольные картинки. Но раздраженные слова Али Алескера заставили его подойти к открытому окну.

— Я еще хотел попросить вас, достопочтенный король игроков, завезти меня в Хаф, к моему доктору, — спокойно произнес Алаярбек Даниарбек.

— Я не еду в Хаф! Почему ты думаешь, что я еду в Хаф? Я никуда не еду. Я хочу спать!

— Ну и великолепно. Ну и не сердитесь. Давайте сыграем еще партию и… спать…

И Алаярбек Даниарбек так зевнул, что стало слышно во всех уголках Баге Багу.

— И больше ты ничего не знаешь? — допытывался Али Алескер.

— А что я должен знать еще?

— Кого я должен догнать?

— Тех, у кого есть к тебе дело.

— Какое дело?

— Какое дело? Кого догнать? Откуда мне знать. Послушай, дорогой Али, сыграем? Или признай, что нет равного мне в нарды, а ты жалкий пачкун…

Джаббару ибн — Салману показалось, что целая минута прошла, пока Али Алескер ответил. И тон его ответа звучал совсем неуверенно.

— Я еще покажу, кто лучший игрок в нарды в Хорасане. Губернатор всегда уезжает из Баге Багу с пустым кошельком. Только уже поздно, и я…

— Собака приказывает своему хвосту.

— Алаярбек Даниарбек, позволь тебе заметить: сам ты маленький, а голос у тебя как выстрел.

— Кому же знать свой голос, как не мне.

— Разит точно пуля.

— Э, господин Али, конечно, ты искуснейший игрок. Разве стал бы я язвить так?.. Увы, стыдно потерпеть поражение от чужеземца — самаркандца, а? Не правда ли? Какой позор! — издевался Алаярбек Даниарбек.

— Ставлю коня из своей конюшни. Играем!

Кости снова затрещали. Шашки запрыгали по доске.

Пожав плечами, Ибн — Салман отошел от она. Сначала он хотел вмешаться и напомнить Али Алескеру, что рассвет не за горами и что скоро ехать. Но теперь он решил повременить. Странные слова маленького самаркандца насторожили его. Этот проныра и наглец, Алаярбек Даниарбек, всюду сует свой нос. Конечно, он ничему не помешает, ничего не изменит, но лучше не разжигать его любопытства. Пусть играет в нарды. Да, надо будет предупредить, чтобы Али Алескер не брал его с собой в автомобиль. Не для чего. Приближаются слишком серьезные события.

Наступил момент разрубить узел. Хочет или не хочет вельможа — пуштун господин Гулям, но вьюки перейдут в руки тех, кому они больше нужны. Вы мирно спите в объятях жены, а с вашим караваном вопрос решен. Так предопределено. Конечно, не всевышним. Такое решается не на седьмом небе, а на земле, где аллах тот, у кого больше силы. Али Алескеру пора, давно пора ехать. Его курды выехали из Баге Багу еще позавчера. Сам Ибн — Салман не поедет. Все совершится без него. Конечно, стража каравана — из племени кухгелуйе — отчаянный народ. Без драки каравана не отдадут. Но и белуджи умеют стрелять. Их господин — Великий Убийца Керим — хан. Он человек действия. Ни один кухгелуйе не вернется на родину в свои долины гор Загроса. Колесо вертится — ось перетирается. Джаббар ибн — Салман много, очень много видел крови еще в те времена, когда его не звали Ибн — Салманом. Разве в свое время у него дрогнула рука, когда пришлось стрелять в своего друга Фарража, чтобы избавить его от пыток? Разве не он же, Джаббар ибн — Салман, когда — то на месте прикончил араба, убившего в ссоре соплеменника, и ни минуты не колебался, как не колебался во многих случаях? Но вообще Ибн — Салман предпочитает с некоторых пор оставаться в стороне. Он предпочитает срывать финики с пальмы чужой рукой. И все началось после того случая в Сулеймановых горах. Старику Дейляни, вождю шинвари, предоставили выбор: золото или смерть. Старик выбрал смерть. Ибн — Салман не забыл его слов, гордых слов: «Что есть жизнь? Дуновение, воздушный пар, водяной пузырь, факел, беспрестанно гаснущий. То едва виден он, то темен, то он блестит. Лишь иногда он дает свет, который вот — вот исчезнет. Ты сейчас прикажешь прервать мой жизненный путь. Найдутся, кто пошлет пулю остановить твое дыхание». Старик пошел на виселицу с гордо поднятой головой. С тех пор Джаббар ибн — Салман старался реже бывать там, где летают пули.

Керим — хана зовут Великим Убийцей. Пожимая ему руку, Ибн — Салман гадливо вздрагивает и исподтишка вытирает ладонь. Но Великий Убийца отлично знает свое дело. Кровавая репутация вождя белуджей не помешала, а может быть, именно и побудила Ибн — Салмана заключить с ним дружеский союз. «Я не люблю белуджей, — заявил Ибн — Салман во всеуслышание. — Единственно достойный белудж Керим — хан. Иногда и порядочным людям приходится пользоваться ядом и желчью некоторых отвратительных животных».

Ибн — Салман считал себя порядочным человеком. Но он знал и арабскую пословицу: «Лев не одалживает зубов». Черт побери! Ходить во львах нелегко. И какой он, Ибн — Салман, лев? При виде крови ему теперь делается дурно. Проклятая болезнь расшатала его нервы. От одного вида крови он может просто упасть в обморок. Что скажут белуджи? Что подумает Керим — хан? Нет, Джаббар ибн — Салман предпочитал в иных случаях оставаться привидением. Он останется в Баге Багу и будет дергать ниточки. А там все, что надо, сделают марионетки — белуджи во главе со своим Великим Убийцей Керим — ханом.

А помещик Али Алескер на рассвете выедет на своем автомобиле к месту происшествия, догонит своих курдов, примет от Керим — хана причитающуюся по договору половину вьюков и распорядится похоронить храбрых кухгелуйе. Все идет, как задумано. Векиль Гулям спит, и хорошо, что он спит.

Джаббар ибн — Салман вздрогнул. Лица его коснулась крылом летучая мышь. Он снова увидел белую фигуру около конюшни. На этот раз женщина вела на поводу коня.

В три прыжка Ибн — Салман оказался рядом с женщиной. Она тихонько вскрикнула, когда араб вцепился рукой в податливое, мягкое ее плечо. Отсвет из окна золотом вспыхнул в белокурых волосах и замерцал на шелке одеяния, подчеркивающего стройность стана.

— Вы? Госпожа Настя — ханум?! — Пораженный и сконфуженный, Ибн — Салман отнял руку.

— Ах, это вы, господин Джаббар, — дрожащим голосом проговорила молодая женщина. — Вы меня напугали. Ну и рука у вас…

— Вы! Здесь?

— Такая духота… в комнатах нечем дышать. Вы не находите? Вам, сыну степей, не показалось, что сегодня ужасно душно?

— И вы?

Джаббар ибн — Салман кивнул на коня, нетерпеливо мотавшего головой.

— Да — да. Я хотела покататься. В степи, наверное, такой прохладный ветерок. Вы не думаете?

— И вы не боитесь?

— Чего же мне бояться?.. Джунаида увезли. С ним уехали и его большие тельпеки. Теперь здесь тихо.

Невольно Ибн — Салман поморщился:

— А… И вы слышали про Джунаида?

— Да, о нем говорят все в Баге Багу.

— А господин векиль? Что скажет ваш муж, когда узнает о вашей довольно безрассудной прогулке?

— Ах, Гулям? Он спит.

Пухлые губы Насти — ханум сложились в простодушную улыбку.

Теперь Ибн — Салман мог совсем близко разглядеть лицо молодой женщины. Такое приятное, миловидное, положим даже красивое, чуть кукольное лицо…

Сказать, что Ибн — Салман удивился, было мало. Он был ошеломлен…

Да, оказывается, она красива, слишком красива. Неудивительно, что этот дикарь Гулям не отходит от нее ни на шаг… Нежная, гибкая, с гордой посадкой головы, с излучающими свет глазами. Она производит впечатление… Он пробормотал:

— «Стрелы твоих глаз делают лес тесным для барса, а реку для крокодила…»

Джаббар ибн — Салман считал себя полностью защищенным от женских чар. Женщин он презирал, стоя на точке зрения мусульманина. Дурной характер, вкоренившийся в природу женщины, исправляет только могила. Никаких рыцарских чувств он никогда не испытывал. Но сейчас… Разве можно презирать такое совершенное создание, очарование и нежность которого вызывают преклонение и восторг? Или, возможно, бархат неба, аромат цветущей сирени, сияние чудесных глаз упали росой на иссохшее в пустыне сердце Ибн — Салмана, или столь необычное мерцание глаз и золото волос, или обаяние, исходившее от нее, разбудили в нем давно похороненное… Вспыхнувшие внезапно воспоминания затуманили его мозг. И только голос Насти — ханум привел его в себя.

— Стрелы? Барсы? Крокодилы? Да вы совсем поэт, господин Джаббар! Она мило улыбнулась. И по этой милой беспомощной улыбке Ибн — Салман понял, что женщина взволнована и даже напугана. Губы у нее дрожали от страха. И на это Ибн — Салману очень не мешало обратить серьезное внимание. Но он взглянул снова на ее лицо сказочной куклы и забыл обо всем. Возможно, днем, при ярком свете, она не показалась бы ему полной такого очарования. Он разглядел бы и темные пятна на висках и лбу от неистового солнца, и потрескавшиеся губы, и воспаленные от песка и соли пустыни веки, и чуть выцветшие брови. Но чудесница хорасанская ночь набросила на все романтическую дымку, и красавица казалась еще красивее, и нежность движений тела еще нежнее, и сияние глаз еще ярче. От Насти — ханум, от мягких, вкрадчивых движений ее обнаженных рук, державших под уздцы тревожно всхрапывающего коня, веяло чарами ночи… И вместо того чтобы потребовать объяснений, этот черствый, расчетливый человек ответил улыбкой на улыбку, галантно прижал по — восточному руку к сердцу и сказал:

— В вашем присутствии вспоминаешь сказочных пери. Вместе с поэтом Джалаледдином Руми хочется воскликнуть: «Да будет голова зеленой, а уста смеющимися!»

— О, комплимент!

Она уже смеялась, оправившись от испуга.

— Первый в моей жизни, проведенной среди песков и скал.

— Арабы любят поэзию.

— О да! Мне как — то не приходило это в голову.

— Хоть вы и араб! Не правда ли?

Надо сказать, что интонации в голосе, каким Настя — ханум задала вопрос, не понравились Джаббару ибн — Салману. Но он ослеп и оглох. Против воли он все пропускал мимо ушей. Он смотрел и смотрел на лицо Насти — ханум. Ему казалось, что оно светится. И давно забытые образы поднимались из пропасти его памяти.

Что с ним творится?

Но откуда он мог знать то, что знала Настя — ханум. Вообще она презирала кокетство. Правдивая, открыто и безбоязненно глядевшая на жизнь, она уже давно заметила, что стоило ей немного задержать взгляд на собеседнике, и тот, какой бы он ни был суровый, мрачный человек, безнадежно терялся. Говорят, есть чары женских глаз. Настя — ханум смеялась над этим, но…

Джаббар ибн — Салман пытался отогнать от себя видение… Разве свойственно ему, мужчине, так вести себя с женщиной, да еще с такой утонченной особой, умной, хитрой… А что она умна и тонка, Ибн — Салман убедился сегодня во время разговора с Гулямом. Она не просто жена ему. Она его советница, его воля, его разум. Он в ее нежных руках — податливая глина. Одно следовало установить, кто направляет эти нежные руки. И вот, вместо того чтобы докопаться, выяснить, он, Ибн — Салман, старый лев пустыни, стоит перед молодой женщиной разнеженный, размякший и лепечет, словно юнец, пошлые комплименты…

Он заговорил, но язык плохо его слушался. И говорил он совсем не то, что следовало:

— Я помню одну газель из дивана Руми.

— О, еще одну! Вы знаток поэзии Востока.

«Нет, положительно девчонка смеется надо мной…»

Он понял, что она успела взять себя в руки и легко вошла в роль. Роль кокетки.

— А вы… вы не обидитесь?

— Кто же обижается на поэзию! И к тому же вы араб. Арабы так рыцарственны.

— Не сказал бы… Но вот вам Джалаледдин Руми: «Меня спросила любовь: «Что ты хочешь, мудрец?» Чего же может желать хмельная голова, кроме лавки виноторговца».

— Лавка? Виноторговец? Фи!.. От Джалаледдина Руми можно было ждать чего — либо поэтичнее.

Она сказала это «фи» совсем как избалованная капризная девочка и засмеялась.

Серебряные колокольчики в ее смехе звучали фальшиво. Она думала о другом.

Джаббар ибн — Салман проговорил:

— Поэт пишет иносказательно. Ведь называл же другой поэт, Хафиз, вино «вдохновителем нежной страсти». Низкий поклон поэту, который пылкие строфы черпает в вине, вдохновляющем любовь.

— А — а… чудесно…

Но стало вдруг ясно, что она не слушает. Джаббар ибн — Салман мог голову прозакладывать, что мысли красавицы далеки от поэтических строф… В случайно пойманном взгляде Насти — ханум он прочитал холодную ярость. Ясно, он мешал. Мысль его усиленно заработала. Но когда он заговорил, это был язык влюбленного:

— Поэт Омар Хайям…

Молодая женщина перебила его:

— У меня прозаическая мигрень… Поэзия хорасанской ночи прогонит ее.

В одно мгновение Настя — ханум очутилась в седле. Оказывается, она великолепно ездит верхом по — мужски.

Джаббар ибн — Салман инстинктивно схватил узду и дернул за нее. Конь захрапел. Но честное слово, этот жест можно было истолковать как желание подольше не отпускать очаровательную даму. Вполне возможно, что Джаббар ибн — Салман поступал сейчас скорее как неистовый Меджнун, нежели расчетливый шейх Науфаль из легенды о Лейли и Меджнуне. Он страстно стремился к прекрасному существу, возникшему из самых поэтических недр Востока.

Она наклонилась к нему и смотрела пристально в его глаза. От нее пахнуло таким ароматом свежести и дорогих духов, что у него опять закружилась голова и все сомнения исчезли. Он схватил ее за руку. От ощущения нежности кожи горячая волна прошла по его телу.

— К черту! Прогулку к черту! — проговорил он. — Оставайтесь… Здесь… Вы чувствуете запах сирени?

— Пустите! Больно!

Он и сам не знал, почему он так крепко держал ее руку, почему не выпускал ее. Потом, позже, он пытался уверить себя, что в Насте — ханум он не видел в тот момент женщину, что он не хотел ее отпускать лишь потому, что она вела себя в высшей степени странно и подозрительно. Странна была ее ночная прогулка верхом в полном одиночестве по степи. Да в одиночестве ли? Но тогда Ибн — Салман не в состоянии был рассуждать. И когда рука прекрасной наездницы мягко, но с удивительной силой выскользнула из его руки, он сожалел лишь об одном: что он не может продлить мгновения близости.

— Вы не можете уехать!.. Так… одна! — воскликнул он.

— Всходит луна… Чего же бояться?

— Лучше месить голыми руками расплавленное железо, чем стоять со сложенными руками перед повелительницей!

— Саади? Не правда ли? Еще немного, господин Джаббар, и вы сами сочините газель.

И она ускакала… Упорхнула, словно волшебница пери. Исчезла в ночи.

Только теперь он почувствовал, что ночь невыносимо душна, что воздух в цветнике густой и липкий, что треск игральных костей, доносящийся из открытого окна, отдается кузнечными молотами в висках. «Пить кровь и любить — одно и то же», — мелькнуло в голове. — Кто — то из поэтов сказал так. Да, она права. Кажется, и я становлюсь рифмоплетом. Неудивительно, что с такой женщиной пуштун Гулям теряет голову, что он боится и на шаг отпустить ее. Ничего не делает без ее совета. А ее советы! Это она подогревает его ненависть к англичанам…»

Он шагнул к воротам конюшни. Нельзя позволить ей уехать. Но… Он представил себя скачущим на коне за Настей — ханум по степи. Он покажется смешным. И ничего не знает. Он почти бегом направился к террасе. Из открытого окна по — прежнему доносились смех и возгласы Алаярбека Даниарбека.

Что делает здесь этот самаркандец? Зачем он приехал сегодня? О чем с ним так долго разговаривала Настя — ханум на террасе? Что у них общего?

Ибн — Салман решительно зашагал по скрипучему песку дорожки к окну гостиной. Нет, надо выяснить. Но что выяснишь, когда этот юродивый играет с азартом в нарды и вопит.

— Ха, тебе снова «марс»!

— Судьба — паршивка! Не следовало мне рваться вперед, и тогда бы ты пропал. Ай — яй — яй! Упустить такую победу! Тьфу! Ай — яй — яй! Мой конь! Мой лучший конь! О!

Али Алескер чуть не плакал.

— Хо — хо! Кулаком, о котором вспоминают после драки, бьют себя по собственной голове.

Ответа Ибн — Салман не расслышал. Нет, тут ничего не выяснишь. Бормоча под нос слова забытого поэта: «Кровь сердца пить…», араб шел по террасе. Светлыми вычурными тенями на черном небе рисовались чудесные колонны, творение рук исфаганских резчиков по дереву. Ноги мягко ступали по бархатистым плитам демавендского мрамора.

Подойдя к двери своей комнаты, Джаббар ибн — Салман откинул было уже портьеру, но внезапно острая мысль кольнула его, и он невольно глянул в конец террасы. Там, перед входом в апартаменты векиля Гуляма и его золотоволосой красавицы жены, в светильнике, стоявшем на старинном бронзовом треножнике, трепетало и плескалось желтое пламя. Поразительно! Почему все окна у них закрыты?

До сих пор векиль Гулям интересовал Ибн — Салмана лишь постольку, поскольку дело касалось каравана.

Векиль Гулям приехал в Баге Багу по приглашению генгуба Хорасана. Конечно, ему не следовало приезжать. Так думал даже Али Алескер. Но Али Алескер отличался добродушием и великолепным оптимизмом. Он верил, что все кончится хорошо для векиля Гуляма и для его прелестной супруги… К чему бы векилю упрямиться? Подписать пустяковую бумажку, уступить по — деловому груз семисот двадцати семи верблюдов тому, кому он наиболее сейчас нужен, получить огромные деньги и свободу. Гм — гм, разве векиль Гулям пленник? Кто сказал, что Гулям пленник? Чепуха, тьфу — тьфу! Только немного больше слуг, чем обычно. Немного больше глаз, бдительных, недремлющих…

Но почему сердце Джаббара ибн — Салмана дрогнуло? Завтра векиль Гулям и его ханум уедут. И пусть они, вернее, она, оценят его великодушие. Векиль Гулям упрям. Он не пожелал пойти на сделку. Сделка купли и продажи не состоялась. Цена тысячи четырехсот пятидесяти четырех вьюков — кровь. Кровь храбрых кухгелуйе. Но все равно. Деньги упрямый пуштун получит, хоть и не обязательно ему платить. Пусть получит, а она пусть поймет его великодушие. А там, где следует, он объяснит, что деньги он отдал во избежание обид и разговоров, но… Никто не догадается, что иногда взгляд серых глаз стоит миллион. Но поймет ли она? Да, почему все — таки в их комнатах закрыты наглухо окна и двери? Муж спит, а жена в степи любуется лунным светом…

Непреодолимая сила заставила Джаббара ибн — Салмана сделать несколько шагов. Что? Дверь заперта на ключ. Внутри горит свет. Что такое?.. Сквозь щель в занавеске видна вся комната. Постель пуста. Что случилось?

— Откройте, откройте! Господин Гулям, откройте! Никого… Откройте! Откройте!..

Почему векиль молчит? Не может быть, чтобы он спал так крепко.

— Откройте!

Вдруг Джаббар ибн — Салман вспомнил. С позавчерашнего дня он не видел векиля Гуляма. Обедать он не выходил, ужинать тоже. В чем дело? Почему он спит так крепко? Его жена скачет по дорожке лунного света…

— Откройте же наконец!

— Эй! Кто там стучит?

Голоса наполнили дом и цветник. Бежали люди.

Тревожно шаркали по мраморным плитам ноги, слышались испуганные крики. Из соседних окон высунулись закутанные женские фигуры.

И все спрашивали:

— Что за стук? Кто стучит?

Принимать решение мгновенно — привычка помещика Али Алескера. Он приказывает взломать дорогую резную дверь. Да что там дорогая дверь, когда речь идет о здоровье или, быть может, о жизни высокого гостя! Что? Ханум уехала в степь кататься? Ах, тьфу — тьфу! Это неспроста! Да полно, кататься ли? Что она сделала со своим мужем, знатным пуштуном, подозрительная большевичка? Такая и змею обстрижет!

— Уф! Что вы, что вы? Разве звонкоголосая птичка способна на что — то, кроме чириканья, уф!

Это пыхтит с ломиком в руках Алаярбек Даниарбек. Несмотря на бессонную ночь, проведенную за нардами, он выглядит свежим и бодрым. Всю ночь он выигрывал и дразнил своего противника Али Алескера.

Али Алескер тоже стоит тут же, пьяненький, обрюзгший, и проклинает Настю — ханум, женщин вообще, большевичек особенно. Он совсем забыл, что еще сегодня без конца целовал ручки Насти — ханум, рассыпался в комплиментах и, закатывая глаза, называл ее не иначе как «птичка райских кущ». О, Али Алескер знаток женской красоты!

— Силки дьявола! В ад всех женщин! — вопит он, подпрыгивая от нетерпения, и распоряжается: — Да бейте сильнее!.. Ломайте!.. Всегда я говорю: не бойся черных волос и белых облаков — бойся черных туч и белых волос!

Вчера, нет, еще сегодня Али Алескер не спускал глаз с белокурых волос Насти — ханум и захлебывался от восторга, выспренне сравнивая их с золотом.

— Зачем же ломать… Такая дверь! — все язвит Алаярбек Даниарбек. Ее бы к нам в Самарканд. В медресе Шер — Дор… Роскошная дверь, тысячерублевая дверь.

— Ничего, ломайте! А вдруг векиль помирает…

— С чего бы ему умирать?..

В голосе Алаярбека Даниарбека бездна иронии. Он явно что — то знает. Но все в таком возбуждении, что ничего не слышат.

Али Алескер встревожен всерьез. Он расшвыривает слуг и отбирает ломик у Алаярбека Даниарбека. Но и у него не ладится. Да и где его пухлым, убранным драгоценными перстнями пальцам управиться с тяжелым ломиком. Сколачивали дверь из карагачевого дерева с железными полосами, крепко, на случай нападения бунтарей, черных людей, вечно недовольных своими покровителями, отцами родными, людьми богатства и почета. Крепкие двери в Баге Багу, с замками такими, каких нет и в сейфах англо — персидского банка. А решетки в окнах и пушкой не пробьешь. Все это заплетающимся языком бурчит под нос Али Алескер, и плюется, и сыплет проклятиями.

Он сбросил верхнее платье и трудится в одном исподнем. Он ломает дверь, нисколько не жалея своего добра. Что там дверь? Денег у него хватит и на тысячу дверей. А маленький самаркандец вооружился тяжелым колуном и крушит сплеча полированные доски, покрикивая:

— Мешок на осле или осел на мешке, но — но! Довезем! Ур! Ур!

Дружными усилиями дверь наконец пробита… В узкий пролом первым пробрался в апартаменты Гуляма маленький самаркандец.

— Проклятие! Да перестаньте шуметь. Он что — то говорит.

Отстраняя слуг, к пролому наклонился Джаббар ибн — Салман. Навстречу из хаоса щепок и растерзанных досок вынырнула маленькая чалма Алаярбека Даниарбека.

— Уф! Не трудитесь, друзья, понапрасну! — проговорил он, отдуваясь. Так я и знал: только двери испортили.

— Да говорите, что с ним? — почти в один голос кричали Али Алескер и Джаббар ибн — Салман.

— Успокойтесь, друзья. Птичка фрр — р!

— В чем дело, наконец?

— Птичка улетела.

— Какая птичка? — опять в один голос спросили Ибн — Салман и Али Алескер. Они не поняли, в чем дело. В воображении слово «птичка» отождествлялось с прелестной супругой векиля Гуляма.

— Помогите мне выбраться… Пуштун ваш или векиль, что ли, упорхнул. Нечего было двери ломать. Такие двери! Тысячерублевые двери!

— Что вы болтаете?

— Скрылся, улетучился, пропал, сбежал, растаял, исчез, уехал, провалился… Нет никого. И его ханум там нет. Министр прихватил с собой свою ханум и… фюить!

Он так громко свистнул, что все даже отшатнулись.

— Скорее коней! Она не могла далеко уйти… уехать, — заметался Джаббар ибн — Салман. — Скорее седлайте! И за ней!

Али Алескер, все еще слабо соображая, недоумевал:

— Уйти?.. Уехать? Кто, ах, тьфу — тьфу!

— Ханум!

— Куда она уехала? Ночью уехала? Почему уехала? Кто пустил?

— Села на коня и уехала…

— Уехала? И вы видели, как она уезжала?

— Черт побери, я сам помог ей… поехать кататься верхом.

— Дьявол, а не женщина.

Превращение сладкоголосой птички в дьявола произошло во все еще не прояснившемся мозгу Али Алескера необъяснимо просто.

— Впрочем, все женщины — дьяволы и… птички…

К этому мудрому выводу Али Алескер пришел, когда автомобиль необъезженным степным жеребцом прыгал по колдобинам и ухабам степных дорог в неверном свете луны.

— Хэ — хэ, — подал голос с заднего сиденья Алаярбек Даниарбек. — Ох, какой ухаб!.. Аллах сначала вылепил из глины мужчину. Ох!.. А мужчина запросил у аллаха женщину, чтобы было чем потешить осла. А глина у бога вся вышла… О, Шейхвали, потише ты, эмир всех погонщиков, так и костей не довезешь!.. Взял тогда всевышний малость золы, перемесил ее со своей аллаховой благостью. Подмешал немного тщеславия павлина. Вылепил круглые щеки солнца, улыбку утра, шустрость блохи, причуды погоды, слезы росы, мозг воробья, гибкость тростника, ох, клянусь, эту чертову пыхтелку придумал воробей с мозгами величиной с ноготок годовалого ребенка! Так и получились наши красавицы, кому расточаем ласки и чьим улыбкам мы верим… Да! Я еще не кончил. Дал аллах прелестницам кроткий взгляд газели, но дикость пантеры, серебро смеха, но карканье вороны, верность собаки, но коварство англичанина, прелесть радуги, но любопытство козы, певучесть соловья, но болтливость попугая, самоотверженность матери, но трусливость шакала… Ай, ох! О аллах, ты создал эту четырехколесную повозку женщиной, не иначе! Сколько коварства… Бог все перемешал, перемутил, размесил, придал форму цветка и подарил мужчине… На! Наслаждайся! Ох! Долго еще нам трястись?!

Бедняга Алаярбек Даниарбек. Ему давно бы спать на груде мягких одеял. Ему не обязательно было ездить. Но он не мог допустить, чтобы Настя — ханум встретилась с Ибн — Салманом или Али Алескером одна в степи. Почему? На этот счет у маленького самаркандца были свои соображения. Так или иначе он не спал, а колесил в обществе Ибн — Салмана и Али Алескера на автомобиле марки «форд» по степи и пустыне до утра. Насти — ханум они не нашли. Затем они скитались по дорогам Хорасана целый день и еще половину ночи. Несколько раз араб и Али Алескер недвусмысленно пытались отделаться от Алаярбека Даниарбека. Они уговаривали его высадиться в городке Хаф, рядом с которым работала советская экспедиция, чуть было не забыли его на привале около одного пустынного колодца, но маленький самаркандец словно прикипел к сиденью автомобиля. Он не слушал ни просьб, ни угроз. Во что бы то ни стало он решил узнать, чем кончится их сумасшедшая скачка. В конце концов Шейхвали заблудился. Проплутав по тропам, застряв раз десять на жалких хворостяных мостиках, чуть не свалившись с крутого обрыва, пропыленные, измученные, они вернулись в полночь в Баге Багу, не найдя ни Насти — ханум, ни векиля Гуляма, ни каравана…

…На террасе при свете электрической лампы господин векиль Гулям и старшая супруга Али Алескера, прелестная, золотоволосая княжна Орбелиани, играли в шахматы. Рядом в шезлонге полулежала не менее прелестная и не менее золотоволосая супруга векиля Гуляма. Перед ней, отчаянно жестикулируя, вертя плечами, головой, всем расплывшимся своим туловищем, рассыпался мелким бесом старый князь…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Открой глаза, вместо того чтобы рот разевать.

А л а я р б е к Д а н и а р б е к

Мистер Анко Хамбер оставался невозмутимым. Он точно ничего и не слышал. Он монотонно, не повышая и не понижая голоса, твердил:

— Согласитесь, ваше превосходительство, все очень странно…

— Странно другое… — возмутился Гулям. — Странно, что меня, должностное лицо, иностранца, держат здесь, в Баге Багу, под наблюдением… Что это, домашний арест?.. И наконец, черт возьми! Какое вам дело до меня, вам, англичанину, работнику английского консульства?..

— Нас интересует караван…

— И вас тоже… На прохождение каравана по территории Персии я имею все пропуска и лицензии.

— Нас интересует, почему охрана из луров открыла внезапно огонь. Чиновник и жандармы убиты… Чиновник исполнял свой долг. Пытался выяснить характер груза… И вот чиновник и жандармы убиты, и все происходит вскоре после вашей странной отлучки из Баге Багу. Ваша поездка окружена таинственностью…

— Сэр… Что таинственного в охоте на куропаток?

— Но ваша жена…

— Убедительно прошу… Не касайтесь моей жены…

— Ваша жена тоже таинственно исчезла из Баге Багу, — упрямо продолжал Анко Хамбер. — Да, вы вправе сказать, что она поехала к вам навстречу… Ночью… в пустыню, одна… слабая женщина, беспомощная. Прелестная черта характера — беспокойство за мужа…

— Что из того…

— Я согласен. Мне нет никакого дела до ваших семейных отношений. Я хотел только сказать: зачем вам нужны все эти… авантюры? Караваны с оружием… Скачка по пустыне… Стрельба. Вы имеете все: аристократическое происхождение, богатство, прелестную жену. Неужели вам не хочется покоя? Солидное дело. Торговля коврами. Там, где персидские ковры, — много золота и никаких хлопот. Девяносто пять процентов стоимости каждого ковра остается в руках бизнесмена. Вернейшее дело! Самые прекрасные в мире по выработке, рисунку, цвету. Персидские ковры украшают дворцы миллионеров… королей… И никакого риска, а?

Они стояли на дорожке перед террасой и мирно беседовали. Ноги горели от долгой ходьбы. Плечи приятно ныли от тяжести полных ягдташей…

Обрюзгшее, раздавшееся книзу лицо Анко Хамбера лоснилось от пота, но чувствовал он себя бодро.

Он искоса глянул на хмурое лицо Гуляма и протянул:

— Вот мы и пришли… А неплохо мы прогулялись. Да, я хотел еще сказать, правительство провинции может посмотреть на это иначе.

— На что? На ковры? — Гулям не мог скрыть злости.

— На ковры? Нет! Что вы! Правительству очень не понравятся ваши свидания с женой в степи по ночам…

— Неужели генгуба интересует так каждое свидание?

— Генерал — губернатора очень беспокоит все, что происходит в Хорасане. Он очень заинтересован в развитии коврового производства. Это же источник богатства и благосостояния. Но его беспокоят и происки большевиков. Вся граница с советским соседом в огне. В чиновников стреляют. И кто? Луры, персидские подданные. Луры — беспокойный народ. Убийство лурами близ Бурунджира генерала Абдулла — хана Тохмасби свежо в памяти… Всего два года прошло. Опасный народ луры. Генерал — губернатор чрезвычайно встревожен. Он принимает меры для вашей охраны, для охраны вашей супруги… Неприятно только, что появление луров связывают с вашим именем, господин министр.

— Ничего нет проще. В Ширазе я нанял кухгелуйе сопровождать караван. Кухгелуйе — самые боевые из луров храбрецы. Я не знаю, что случилось в Хафе: возможно, персы обидели кухгелуйе. Луры не прощают обид. Но меня удивляет другое. Меня пригласили в Баге Багу и держат здесь под домашним арестом. Откуда я могу знать, что происходит за двести верст отсюда?

— Но вы же ездили к ним… К своему каравану на автомобиле.

Векиль Гулям устало пожал плечами.

— Они в оппозиции правительству… — продолжал Анко Хамбер.

— Кто?

— Луры…

— Но в то же время их вожди склоняются к англичанам. Английское золото блестит чересчур ярко.

— Золото тут ни при чем. Старая дружба луров и англичан. Но вот появился их вождь, или ильхан, или эмир. Какой — то Музаффар… И настроение луров изменилось.

— Поразительное непостоянство! Караван у самой границы. Немного терпения. Я получу письмо из Кабула и… избавлю господина генерал — губернатора от забот о своей персоне. Караван идет за границу. Страшные кухгелуйе со своим ильханом вернутся в свои горы, а вы, господин капитан, в свое консульство.

Неопределенная улыбка только чуть шевельнула кончики ниточек, заменявших капитану Анко Хамберу усы. Он и вида не подал, что понял иронию. Большим цветным платком он только тщательно вытер гладкую лысую верхушку своей грушевидной головы.

— Господин Гулям, есть деловое предложение. Моего слугу зовут Ма Исуп Курд. Он когда — то служил жокеем на тегеранском ипподроме. Его конь на скачках обходил всех текинских и арабских скакунов. За восемь часов Ма Исуп проскачет сто километров. Послезавтра он будет в Хафе. Разрешите мне отнести куропаток на кухню, а вы пройдите к себе, изложите в записке ваши инструкции и вручите Ма Исупу. Он передаст их из рук в руки воинственному караванбаши — ильхану. Только просьба — сказать Ма Исупу, где караван.

— Ага, значит, вы не знаете, где караван?

Векиль Гулям сразу же оживился. Он повесил свою двустволку на крючок, и это позволило ему скрыть выражение лица…

— Не знаю. Караван исчез, — продолжал Анко Хамбер, забирая агдташ Гуляма. — Зверски убив чиновника, луры увели караван в пустыню, в Большую Соляную пустыню.

— Жандармы силой пытались повернуть караван в Хаф, и кухгелуйе открыли огонь…

— Устаревшие новости… По телеграфу сообщили, что вынырнувщий из небытия вождь луров, некий ильхан Музаффар, увел караван. И… вы, конечно, знаете, куда он увел его. Вы же были там… И наконец, не встретила ли ваша супруга вас и ильхана Музаффара, когда вы подъезжали в автомобиле к Баге Багу… Мы все знаем. Мы, к сожалению, не знаем только одного: куда уехал ильхан после разговора и где находится сейчас караван… Но мы узнаем…

Последние слова прозвучали угрозой.

Бледность разлилась по лицу Гуляма. Обычно бесстрастный, он не сумел скрыть своего расстройства… Новое осложнение.

Холодно, испытующе смотрел на него Анко Хамбер. Он не ждал, что слова его произведут такое действие. Похоже, что он недооценивал чувства этого пуштуна.

Нарочито равнодушно Анко Хамбер сказал:

— Мистер Хейм, главный инженер дорожного строительства Доздаб Мешхед, телеграфирует, что он послал в разведку белуджей Керим — хана и…

Гулям воскликнул:

— Я был прав!

— О чем вы говорите?

— Значит, белуджей Керим — хана натравили на караван вы?

Анко Хамбер попытался изобразить на своем лице негодование:

— Керим — хан благородный человек. Он поклялся возместить все издержки, вызванные трагической гибелью доктора Уормса, и взялся охранять жизнь и спокойствие дорожных рабочих от разбойников — всяких луров, хезарейцев и прочей швали.

— У белуджей есть правило: отруби себе по локоть руку, если она тебе добра не желает. Уверен, кухгелуйе дадут по рукам и белуджам Керим — хана, вздумай он сунуться к каравану.

— Не лучше ли не доводить до крайности… Неизвестно, чем все это кончится. Итак, я прикажу Ма Исупу седлать. А за вами записка.

Анко Хамбер вышел, все еще растирая голову платком.

Уже в дверях он остановился и, не поворачивая головы, сказал:

— Жандармы интересуются вашей супругой, сэр. Мой долг предупредить. Но в случае неприятностей можете рассчитывать на мое содействие. На весь авторитет консульства, сэр. Еще раз советую; оружие — опасный товар…. Куда спокойнее — ковры! Выгодно и безопасно. Курдские! Кашкайские! Иомудские! Рисунок! Краски! Чистота! Чистая шерсть! Золотое дно! Бизнес!

Держа высоко в каждой руке по туго набитому ягдташу, он встряхнул ими в воздухе, словно в каждом звенели червонцы, и вышел.

Анко Хамбер очень любил охоту. Он уговорил векиля Гуляма еще до рассвета отправиться на холмы, и, едва взошло солнце, они отлично постреляли. Куропатки, отяжелевшие от росы, летали низко.

Гулям прошел к себе. Настя — ханум, конечно, уже проснулась. Он поцелует ее. Так у них повелось с первого утра после свадьбы. Он не начинал дня, не поцеловав жену. Они встречали день поцелуем.

Он поцелует ее, и они посмеются над этой дрессированной кривляющейся обезьяной, смеющей указывать ему, пуштуну! Вечно инглизы суют свой нос куда не следует.

На террасе Гуляма остановил толстяк управитель. Он обливался потом от возбуждения. Господин ничего не слышал? И стрельбу ночью не слышал? О Аллах! Впрочем, господа так крепко спят! Какая стрельба? Правда, далеко, на ячменных полях, стреляли. Господин Али Алескер — добряк. Пока охранял большевика — хивинца, тот ни — ни, пальцем не мог шевельнуть. Сидел себе под замком. А теперь? Всю округу перемутил. Всех сарыков — батраков и арендаторов поднял против благодетеля Али Алескера. Все сарыки взбунтовались. Где благодарность? Где совесть? Великодушный господин Али Алескер приютил их, позволил возделывать свою землю, дал семена, быков, плуги. А теперь? Зажрались, зажирели! Видите ли, Али Алескер распорядился без него не молотить ячмень, пока сам на ток не приедет. Господину причиталось четыре тысяч пудов зерна в уплату с сарыков за землю и быков да еще три тысячи военного налога. Сам хотел присмотреть Али Алескер за молотьбой. И правильно. Дай этим большевикам волю — вмиг все зерно растащат. Оказывается, в селении Кяриз прятался этот самый беглый хивинец. Он им и сказал: зерно ваше, ваши дети мрут от голода, никого не слушайтесь. И сарыки давай ночью молотить ячмень, гонять быков, ишаков, лошадей по снопам. Господин Али Алескер собрал своих курдов и прискакал на ток, остановить беззаконие. Тут этот хивинец закричал: «Бейте жирного! Вы же свободные туркмены!» Али Алескер давай тоже кричать: «Попался, комиссар! Взять его!» Такое поднялось! Курды стреляют, люди кричат, быки ревут. Плохо бы пришлось нашим от этого дьявола хивинца и бешеных сарыков, только господин Али Алескер счел за лучшее ускакать со своими курдами в Рабат за жандармами. Не известно, что и будет теперь. Говорят, сарыки все поднялись, как один, и ушли с женами и детьми к границе, послушались гнилых слов хивинца. Хотят прорываться обратно в свою Совдепию. Ну, господин Али — Алескер не успокоится теперь, пока жандармы не перестреляют изменников сарыков, а этого хивинца не повесят на самой высокой виселице. Остерегайтесь, господин. Не выходите за ограду. Подождите, когда жандармы приедут.

В своих комнатах Гулям не нашел Насти — ханум. Проклятый инглиз! Вот уж длинный язык! Понадобилось ему столько болтать. Из — за него Гулям опоздал и не успел поцеловать Настю — ханум и пожелать ей доброго утра!

В унынии Гулям отправился искать жену. В цветнике ее не оказалось. Пришлось торкнуться на женскую половину. Домоправительница Шушаник — бану, которую Али Алескер, отдавая дань новым веяниям, держал в своем гареме вместо евнуха, доложила:

— Госпожа Настя — ханум изволили уехать.

— Как уехать?!

— Их превосходительство отбыли из Баге Багу.

Новость ошеломила Гуляма. Настя — ханум никуда не собиралась.

Шушаник понятия не имела, куда уехала ханум. Спросить не у кого. Какие — то сарыки подняли бунт, и все уехали усмирять их. Почему же ханум не поставила в известность своего супруга, куда она направилась? Женщины в наш век слишком самонадеянны. Нет, ханум отбыла одна. Главную жену господина Али Алескера княжну Орбелиани видеть нельзя. Княжна и младшие жены господина Али сегодня услаждают душу и тело в домашней бане. Да, турецкая баня в Баге Багу не уступает первоклассным тегеранским баням. Так захотела любимая супруга Али Алескера, княжна Орбелиани. В бане Баге Багу мраморный пол, изящнейшая роспись на стенах. Приглашенный из Мешхеда художник живо изобразил кистью сцены из поэмы «Шахнаме» Фирдоуси. В бане есть все, что душе угодно: фонтан с холодной и горячей водой, бассейны, розы, курильницы благовоний и кальяны с ароматным табаком. Да и что говорить! Баге Багу в такой глуши. Бедным дамам зевота от скуки скулы посворачивала. Поэтому они в бане уже с самого утра. Купаются, едят сладости, курят, красят волосы и брови, раскрашивают свое обольстительное тело. О, все женщины в доме господина Али Алескера прелестны! Рисуют различные фантастические эмблемы — птиц, солнце, луну, звезды… О, если бы господин Гулям мог бы взглянуть одним глазком на розовотелых очаровательниц. Он умер бы от зависти…

Усталое лицо домоправительницы дрожало, точно студень в миске продавца бараньих голов. Старуха хихикала. Глаза ее бегали.

Гулям не успевал вставить даже словечко. Он не хотел сердить госпожу Шушаник — бану. Он знал, что старуха самолюбива до истерики. Ее боялся сам Али Алескер, но очень и очень в ней нуждался. Поговаривали, что именно она помогает ему находить в нищих селениях полураспустившиеся бутоны роз для его гаремного букета и улаживать все расчеты с родными без шума и неприятностей.

Все это вдруг вспомнил Гулям. Смутная тревога заскреблась где — то внутри. Он почти не слушал и с омерзением разглядывал бородавку, украшавшую длинный нос Шушаник — бану.

— Выпейте чашечку кофе, ваше превосходительство. Вам не приходилось хоть одним глазком заглянуть в женские бани? О — о! Невинное развлечение. Тегеранские господа предпочитают его всякому кинематографу. Впрочем, у вас в Кабуле и настоящей — то бани нет. Когда я состояла наложницей главного муфтия кабульского, я побывала во всех кабульских банях. Ничего похожего на Тегеран. О! А посмотрели бы вы на дам из высшего общества. Кожа лепестки роз, груди — крепкие лимоны, бедра… А разрисовка? От шеи она распространяется на грудь и ниже. Вокруг пупка, в который вмещается десять унций розового масла, прислужницы рисуют лицо, украшенное лучами… Вся их одежда — легкая газовая рубашка. Она открыта от лебяжьей шейки до талии. Вы, горбан, не знаете, что такое персидская баня…

Гуляма совсем не интересовали тегеранские бани. Наконец ему удалось прервать госпожу Шушаник — бану. Он потребовал:

— Вы знаете все, что делается на женской половине Баге Багу. Куда уехала моя жена?

— О добродетель! О образец для всех мужчин! Он интересуется только своей супругой! Поверьте, совсем не модно. Вельможи Тегерана уже давно не обращают внимания на законных супруг. С ними скучно, пресно…

— Куда уехала Настя — ханум?

— О господи, я подстилка вашим ногам. Я удивлена: вижу я соловья хмельного и неистового; сидит он колена к коленам с гусыней. Что вы нашли в вашей большевичке, белесой, с соломой на голове, с красными глазами курицы; с грудью барабаном, с веснушчатым носом? Не понимаю. Такой красивый, такой богатый! Спросили бы Шушаник — бану! У меня есть цветочек Шираза! Румяные щечки заставляют бледнеть розы. Глазки — алмазы. Бровки своды, покрывающие звезды. Каждый локон — волосок — аркан, в котором запутывается сердце. Родинка на щечке погружает сердце в блаженство. Два кинжала острых она имеет на груди.

Описывая прелести своей ширазки, Шушаник — бану расползлась тестом на матрасике.

Гулям понял: старуха с ним играла. Ясно, что она знала. Все знала. И еще он понял, что болтала старуха не потому, что любила болтать. Просто она тянула время. Гуляма бросило в жар. Крадучись, выползла беда. Только что ее не было. А тут она заглянула ему прямо в глаза.

Смуглое лицо его почернело от прилившей крови, широкие брови сошлись стрелами к переносице, подбородок заострился. Домоправительница заерзала на месте. Она попыталась спрятать глаза.

— Я пуштун, — заговорил, с трудом выговаривая слова, Гулям, — твои персидские хитрости пуштун не понимает. Персидским хитрецам он прибивает кишку гвоздем к дереву и бичом гоняет хитреца вокруг…

Старуха побледнела:

— Я — я… не понимаю… Я… Вы… Что я такого сказала? Не хотите ширазку, тогда…

— Говори, что знаешь! Вот тебе! — он швырнул домоправительнице на колени несколько золотых монет.

Малиновый сиропный румянец сменил бледность на лице старухи. Одним взглядом она пересчитала поблескивающие на темной материи платья монеты нагло сказала:

— Вельможа, чуть ли не принц… Разве достойна вас такая подачка? Ваша милость, пожалейте старуху, снизойдите к ее бедности. Когда — то за один взгляд на мою грудь вы отдали бы все богатства мира. Увы, сейчас я дряхла и уродлива. Мой удел — нищенская милостыня.

— Заговоришь ты наконец?!

Он снова выхватил из кармана кошелек, но шнурок запутался. Затрещал шелк, желтые кружочки червонцев покатились на палас.

— Скажешь ты?!

Шушаник — бану не была бы сама собой, если бы она развязала свой язык сразу же. Она тщательно подобрала и пересчитала золотые, завернула в платок и спрятала за пазуху. Подняв руки, словно защищаясь от удара, она начала скороговоркой:

— Пусть меня оттащат на доску для обмывания трупов, если я виновата.

Гулям воскликнул:

— Что случилось? Где жена?

— Клянусь, вины моей нет, — запричитала старуха. — О Абулфаиз, я пальцем не притронулась к этому делу. Мне пригрозили… Меня напугали… О, я вся дрожу…

— Свинья! — не выдержал Гулям. — Тебя наконец вырвет твоей проклятой тайной!

— Сейчас, сейчас, ваше высочество. Я все скажу. Поклянитесь, что вы не назовете моего имени ни сегодня, ни завтра, никогда.

— Твое поганое имя?.. Не назову!!!

— Поклянитесь чревом своей матери.

— Да, да.

— Ф — фу! Теперь скажу. Твоя жена, министр, уехала в Мешхед.

— Куда? В Мешхед?

— Она уехала в Мешхед на автомобиле, на вашем прекрасном автомобиле. Утром уехала… Час назад уехала…

— С кем она уехала?

— Сегодня утром, когда вы с приезжим инглизом стреляли куропаток на холмах, ваша жена гуляла в саду. Она дошла до ограды. И вдруг явились два жандарма. Они разговаривали с вашей женой. О чем, я не знаю. Я видела, но не слышала. Я стояла далеко.

Гулям бросился к двери, но тотчас же вернулся:

— Ты говоришь, они схватили Настю?

— Нет, они поговорили с ней, и она сама побежала во двор и села в автомобиль. Жандармы тоже сели, и… ду — ду… они уехали.

— Жандармы встретили жену в аллее?

— Да, в конце аллеи, за деревьями.

— Откуда они узнали, что жена туда пойдет, в ту аллею?

— Ты что же думаешь, что я аджина*? Что я все знаю? Нет, я не знаю.

_______________

* А д ж и н а — волшебница.

Людям Востока нельзя отказать в проницательности. Возбуждение не помешало Гуляму заметить, что голос старухи чуть дрогнул. Шушаник — бану схватилась за грудь. Не за сердце, а за то место, куда она спрятала золото. Старуха от страха причитала чуть ли не стихами:

— Ох! Глядишь на меня раненным стрелой барсом, рыкаешь на меня львом в цепях. А я ни при чем. Вот! И ничем не докажешь.

Но Гулям уже все понял.

— За сколько ты продалась сегодня?

Он не кричал. Он говорил спокойно. Странное это было спокойствие. И госпожа Шушаник — бану по — настоящему испугалась. Замотав головой, она промычала что — то насчет благородства инглизов.

— Каких инглизов?

Гулям побледнел. Он мог ни о чем больше не спрашивать.

Тихо повизгивая от ужаса, старуха поднялась с ковра и пятилась к двери.

— Не трогайте меня! Не смейте!.. Берегитесь!.. Сам господин консул не позволит.

— Никто тебя бить не собирается… Таких вшей давят… ногой.

— Не смейте!

— Это ты ее уговорила туда пойти?

— А почему бы ей не пойти… Не встретить после охоты любимого супруга?..

— Кто сказал, что я вернусь по той аллее?

— Я сказала… Что тут такого?.. А — а–а!..

Она дико взглянула на Гуляма и с непостижимой легкостью выкатилась из комнаты. Но Гулям уже забыл о Шушаник — бану. Тяжело дыша, он бежал по террасе.

Так вот что значили слова консула Анко Хамбера: «Персидская полиция очень интересуется вашей супругой… Можете рассчитывать на мое содействие».

Житель гор и пустыни в минуту опасности не рассуждает. Он наносит удары. Пуштун безрассуден, жесток, даже коварен, но он не терпит торгашества, трусливой изворотливости. Суровость, черствость характера, порожденные войной и кровью, не вытравили в Гуляме добрых чувств. Он не терпел насилия сильного над слабым. Еще совсем юнцом он однажды навлек гнев эмира Абдуррахмана. В горных дебрях Шугнана он увидел, как солдаты — патаны привязывали к деревням женщин и колотили палками, чтобы вопли и крики заставили мужей и отцов спуститься с гор и уплатить налоги. Такой способ выколачивания налогов в те времена не считался предосудительным во многих странах Азии. Но Гулям не стерпел и, ни слова не говоря, зарубил двух солдат и разрезал путы. Это не мешало ему позже с равнодушным любопытством взирать на муки пленников, извивавшихся под плетями из буйволовой кожи.

На Востоке считают, что человек наделен пятью познавательными способностями: слухом, зрением, обонянием, вкусом и осязанием. При помощи их человек постигает окружающий мир. Но гораздо большее значение для восточного человека имеют другие его способности, помогающие постичь мир: память, представление, впечатление, воображение, фантазия. Под маской сухости и черствости в Гуляме бурлило пламя воображения и фантазии.

Пока он бежал по террасе алиалискеровского дворца, перед мысленным взором его промчались фантастические картины. Он уже отчетливо представил, как издеваются в жандармерии над Настей — ханум, над его женой. Он почувствовал нестерпимое жжение в сердце. Кулаками он обрушился на массивную дверь комнаты Анко Хамбера и забарабанил в нее так, что грохот раздался по всему Баге Багу. Но на стук никто не отозвался. А Гулям все колотил в дверь и колотил, не чувствуя боли в разбитых в кровь руках. Он рисовал в своем воображении картины одну ужаснее другой.

Анко Хамбер исчез. Он все рассчитал и взвесил. От встречи с неистовым пуштуном ждать ничего хорошего не приходилось. Сам он всегда во всеуслышание заявлял даже в присутствии Гуляма: «У пуштунов дурной нрав. Если пуштун увидит на своем пастбище овцу родного брата, он зарежет и овцу и брата». Анко Хамбер не пожелал встречаться с Гулямом.

Форда Али Алескера во дворе не оказалось. Привратник путался и бормотал какую — то чепуху. Впрочем, можно было понять одно — хозяин Баге Багу уехал расправляться с непокорными сарыками.

Трудно коню соревноватья с автомобилем, но от Баге Багу до Мешхеда нет и восьмидесяти километров. Для резвого коня это день пути.

Но в конюшне все стойла оказались пусты. Только в одном, понурив голову, дремал конь, вывихнувший ногу на последних скачках. Али Алескер не позволил его пристрелить. Доброе сердце имел хорасанский помещик Али Алескер. Уезжая, добрый хозяин Али Алескер забрал с собой всех способных носить оружие.

В полном отчаянии Гулям бегал по двору, ломая руки. Он убил бы Али Алескера, если бы встретил его сейчас.

Гулям бежал из Баге Багу, ничего не помня, в горячечном бреду. Мысли, казалось, затянуло туманом. Он знал одно: его Настя — ханум в опасности.

Когда он пробегал через ворота, окошечко привратницкой стукнуло, и голос, очень напоминающий вкрадчивый, сладкий басок Шушаник, прокричал:

— Бежишь за своей Лейли, господин Меджнун?! Беги, беги… Аптамабиль быстро бегает, не скоро догонишь. Поспеши. В тюрьме, в персидской тюрьме, рахат — лукумом не кормят…

Возможно, голос ему почудился. Вернее всего, он сам думал так…

Тюрьма! Нежная Настя — ханум… в тюрьме, в персидской тюрьме! Он застонал. Он видел такую тюрьму. Не так давно на юге Персии его схватили. Будто бы его спутали с кем — то. Не признали якобы. Он сидел полдня по колено в нечистотах. Тюрьмой называлась яма, глубиной сажени четыре, со стенами, выложенными грубым кирпичом. Верхний кирпичный свод тюрьмы был открыт с улицы, чтобы прохожие могли глазеть на заключенных. Они сидели скованные по трое с железными кольцами на шее, прикрепленными цепями к толстой, ржавой цепи, вделанной в стену. Вонь, вши, лохмотья. Изможденные лица, смрад, издевательства любопытных. И его Настя — ханум там! Можно сойти с ума.

Если бы Гулям не находился в плену расстроенного воображения, он сообразил бы, что, прежде чем бросить его жену в тюрьму, персидские власти или, вернее, те, кто стоит за их спиной, попытаются договориться без шума с ним, Гулямом. Было известно, наконец, что волею всемилостивого шахиншаха в благословенном Иранском государстве уже построены весьма современные, по последнему слову тюремной техники, места заключения для врагов государства и порядка и что новые тюрьмы ничем почти не отличаются от «гуманных» тюрем Запада.

Он бежал по пыльной дороге и повторял:

— О ветер севера! Ты совершил злое дело — подул на мой шатер и порвал его на сто клочьев.

Конец первой книги

Загрузка...