Карсон Маккалерс Отражения в золотом глазу

Участница свадьбы (перев. Ю. Дроздов)

Часть I

В это зеленое сумасшедшее лето Фрэнки было двенадцать лет. Так случилось, что именно этим летом она надолго оказалась от всего в стороне. Не была членом клуба и вообще ни в чем не принимала участия. Она чувствовала себя какой-то неприкаянной, как человек, который отирается в чужих дверях, и ее мучили страхи. В июне деревья стояли опьяняюще зелеными, но позже листья потемнели, и город тоже потемнел и съежился под слепящим солнцем. Поначалу Фрэнки хваталась то за одно дело, то за другое. Тротуары утром и к вечеру казались серыми, но полуденное солнце наводило на них глянец, асфальт нагревался и начинал блестеть, как стекло. Постепенно тротуары так накалялись, что жгли Фрэнки пятки, вдобавок ко всему у нее начались неприятности. У нее было так много личных неприятностей, что она предпочитала сидеть дома, где не было никого, кроме Беренис Сэйди Браун и Джона Генри Уэста. Они сидели втроем за кухонным столом и без конца говорили одно и то же, и к августу слова уже сами собой рифмовались и теряли смысл. Казалось, что каждый день всему наступает конец и мир застывает в неподвижности. Это было не лето, а какой-то больной зеленый сон или безмолвные безумные джунгли под стеклянным колпаком. Но вот в последнюю пятницу августа все изменилось, да так неожиданно, что Фрэнки до вечера ломала над этим голову, но так ничего и не поняла.

— Все так странно, — сказала она, — все вышло так странно.

— Вышло? Что вышло? — спросила Беренис.

Джон Генри молча слушал и наблюдал.

— Просто голову сломала.

— Над чем?

— Над всем, — ответила Фрэнки.

— По-моему, просто солнце напекло тебе макушку, — заметила Беренис.

— По-моему, тоже, — прошептал Джон Генри.

Фрэнки чуть не согласилась, что, пожалуй, так оно и есть. Было четыре часа дня, в мрачной квадратной кухне стояла тишина, Фрэнки сидела за столом, прищурив глаза, и думала о предстоящей свадьбе. Ей виделась притихшая церковь, причудливый свет косо падает на витражи. Жених — ее брат, с ярким пятном на месте лица. Невеста, тоже безликая, рядом с ним в длинном белом платье со шлейфом. Что-то в этой свадьбе вызывало у Фрэнки ощущение, названия которому она не знала.

— Посмотри-ка на меня, — сказала Беренис. — Ты ревнуешь?

— Ревную?

— Ревнуешь, потому что твой брат женится?

— Нет, — ответила Фрэнки. — Просто я еще никогда не видела двух таких людей. Когда они вошли сегодня в дом, у меня появилось такое странное чувство.

— Ты ревнуешь, — заявила Беренис. — Иди и посмотри на себя в зеркало. Я все поняла по цвету твоих глаз.

Над раковиной в кухне висело мутное зеркало. Фрэнки посмотрелась в него, но увидела свои, как всегда серые, глаза. В то лето она так вытянулась, что выглядела долговязым уродцем: плечи узкие, ноги слишком длинные. Она носила синие шорты и майку и ходила босиком. Ее подстригли под мальчика, но уже давно, и сейчас в ее волосах даже пробора не проглядывало. Отражение в зеркале было искаженным, но Фрэнки хорошо знала, на что она похожа. Подняв левое плечо, она обернулась.

— Таких красивых, как она, мне еще не приходилось видеть, — сказала она. — Не могу понять, как все это вышло.

— Чего не можешь понять, дурочка? — спросила Беренис. — Твой брат приехал домой с девушкой, на которой собирается жениться, и сегодня они обедали вместе с тобой и с твоим папой. Их свадьба будет в это воскресенье в доме ее родителей в Уинтер-Хилле,[1] и вы с папой поедете на свадьбу. Вот и все. Так что тебя тревожит?

— Не знаю, — ответила Фрэнки. — Но могу поручиться, они с толком проводят время.

— Давайте и мы с толком проводить время, — предложил Джон Генри.

— Это мы-то с толком? — переспросила Фрэнки. — Мы?

Они все так же сидели за столом, и Беренис сдавала на троих карты для игры в бридж. Сколько Фрэнки помнила, Беренис всегда служила у них кухаркой. Беренис была очень черной, широкоплечей и низенькой. Она говорила, что ей тридцать пять лет, но утверждала это уже года три. Волосы она расчесывала на пробор, заплетала в косички и прилизывала кремом, лицо у нее было плоское и спокойное. Только одно портило внешность Беренис — ее левый ярко-голубой стеклянный глаз. Он дико смотрел в одну точку, выделяясь на ее темном спокойном лице, и никто на свете не мог понять, почему она выбрала именно голубой глаз. Ее правый черный глаз смотрел печально. Беренис сдавала неторопливо, облизывая большой палец, когда засаленные карты слипались. Джон Генри следил за каждой картой, пока Беренис сдавала. Его голая незагорелая грудь покрылась капельками пота, на шее у мальчика висел на шнурке крохотный свинцовый ослик. Фрэнки он доводился двоюродным братом и целое лето обедал у них и оставался до вечера или приходил ужинать и оставался ночевать, и Фрэнки никак не удавалось спровадить его домой. Для своих шести лет он казался очень маленьким, но зато таких больших коленок, как у него, Фрэнки ни у кого не приходилось видеть, и на одной из них обязательно красовалась царапина или повязка: он вечно падал и обдирал себе что-нибудь. Лицо у него было маленькое, белое, и он носил крошечные очки в золотой оправе. Он очень внимательно следил за каждой картой, потому что сильно проигрался — его карточный долг Беренис составлял больше пяти миллионов долларов.

— Червы, одна, — сказала Беренис.

— А я пики, — сказала Фрэнки.

— И я хотел пики, — сказал Джон Генри. — Я как раз собирался объявить пики.

— Значит, тебе не повезло. Я объявила их первой.

— Дура! — крикнул он. — Это нечестно!

— Не ссорьтесь, — вмешалась Беренис. — По правде говоря, не думаю, что у вас такие карты, чтобы из-за них спорить. Говорю, червы, две.

— А мне все равно, — сказала Фрэнки. — Для меня это несущественно.

Это действительно было так — в тот день она играла совсем как Джон Генри и ходила с первой попавшейся карты. Они сидели в кухне, печальной и безобразной. Джон Генри украсил ее стены, куда только мог дотянуться, причудливыми рисунками. От этого кухня смахивала на палату в сумасшедшем доме. Фрэнки тошнило от этой кухни. Она не знала, как называется то, что с ней творилось, но чувствовала, как ее сжавшееся сердце колотится о край стола.

— Все непостоянно в этом мире, — сказала она.

— Почему ты так думаешь?

— Я хотела сказать — стремительно, — поправилась Фрэнки. — Все так стремительно меняется.

— Ну, не знаю, — покачала головой Беренис. — Для кого стремительно, а для кого и нет.

Фрэнки прикрыла глаза, и собственный голос казался ей шершавым и доносящимся откуда-то издалека:

— Для меня — стремительно.

Еще вчера Фрэнки не думала о свадьбе всерьез. Она, правда, знала, что ее единственный брат Джарвис собирается жениться. Перед тем как уехать на Аляску, он обручился с девушкой из Уинтер-Хилла. Джарвис служил в армии капралом и пробыл на Аляске почти два года. Фрэнки очень-очень давно не видела брата. Когда она вспоминала его лицо, оно представлялось ей зыбким, как будто под водой. Зато сама Аляска! Фрэнки постоянно о ней мечтала, и особенно четко рисовалась ей Аляска этим летом; она видела снег, замерзшее море и ледники. Эскимосские иглу, полярных медведей и ослепительное северное сияние… Не успел Джарвис уехать на Аляску, как она послала ему коробку домашней помадки, аккуратно завернув каждый квадратик в вощеную бумагу. Она прямо трепетала при мысли, что ее помадку будут есть на Аляске, и ей виделось, как брат протягивает коробку закутанным в меха эскимосам. Через три месяца Джарвис прислал ей письмо, в котором благодарил за конфеты, и в конверт вложил пять долларов. Некоторое время Фрэнки почти каждую неделю отправляла ему помадку — то с фруктовой начинкой, то с орехами, но до Рождества Джарвис ей денег больше не присылал. Его короткие письма отцу смущали Фрэнки. Например, этим летом он упомянул в одном из писем, что ходил купаться и его совсем заели комары. Это как-то не вязалось с картинами, рисовавшимися воображению Фрэнки, но спустя несколько дней она снова мечтала о замерзших морях и снеге.

Когда Джарвис вернулся с Аляски, он сразу поехал в Уинтер-Хилл. Невесту звали Дженис Ивенс, и планы у них были такие: Джарвис прислал телеграмму, что собирается приехать с невестой в пятницу, пробудет дома один день, а в воскресенье в Уинтер-Хилле состоится свадьба. Фрэнки предстояло ехать с отцом на свадьбу почти за сто миль, и она заранее уложила чемодан. Она ждала приезда брата и его невесты, но никак не могла представить их себе и о свадьбе совсем не думала. Поэтому за день до их приезда она лишь сказала Беренис:

— Какое странное совпадение — Джарвису пришлось уехать на Аляску, а его невеста родом из Уинтер-Хилла, — медленно проговорила она, закрыв глаза, и название это слилось с мечтами об Аляске и белых снегах. — Хорошо бы, завтра было уже воскресенье, а не пятница. Хорошо бы уехать отсюда.

— Воскресенье придет, когда ему положено, — ответила Беренис.

— Ах, не знаю, — сказала Фрэнки. — Я так давно мечтаю уехать из нашего города и возвращаться после свадьбы сюда не хочу, а хочу уехать отсюда навсегда. Вот бы мне сто долларов, тогда я исчезла бы отсюда и никогда больше не видела этот город.

— Что-то ты много хочешь, — заметила Беренис.

— Мне так хочется быть кем угодно, только не самой собой.

День накануне всех этих событий был таким же, как все дни этого августа. Фрэнки слонялась по кухне, а ближе к вечеру вышла во двор. В сумерках беседка из вьющегося винограда позади дома казалась лиловой и темной. Фрэнки шла медленно. Джон Генри Уэст сидел в августовской беседке на плетеном стуле, скрестив ноги и засунув руки в карманы.

— Что ты делаешь? — спросила девочка.

— Думаю.

— О чем?

Он не ответил.

В это лето Фрэнки так вытянулась, что не могла проходить под свисающей лозой, как раньше. Другие люди, которым тоже было по двенадцать лет, могли проходить под ней, и давать в беседке представления, и вообще развлекаться. Даже взрослые женщины небольшого роста могли пройти под ней не сгибаясь. Но Фрэнки стала слишком долговязой. В то лето ей приходилось лишь ходить вокруг беседки и рвать с веток ягоды, как взрослой. Она заглянула под густые темные лозы, где пахло раздавленным виноградом. Сгущались сумерки, и ей сделалось страшно оставаться возле беседки. Она сама не понимала почему, но ей сделалось страшно.

— Знаешь что, — сказала она, — может, ты поужинаешь у нас и останешься ночевать?

Джон Генри достал из кармана часы ценой в один доллар и посмотрел на них, как будто придет он или нет, зависело от того, который час, но под деревом было слишком темно, и он не мог разглядеть цифры.

— Иди домой и скажи тете Пет. Я буду ждать тебя на кухне.

— Ладно.

Ей было страшно. Вечернее небо казалось бледным и пустым, свет из кухонного окна падал на землю в темнеющем саду желтым квадратом. Фрэнки вспомнила, что в детстве она верила, будто в сарае, где хранили уголь, живут три привидения и одно из них носит серебряное кольцо.

Она вбежала по ступенькам заднего крыльца и сказала:

— Я только что пригласила Джона Генри поужинать у нас и остаться ночевать.

Беренис бросила тесто на стол, присыпанный мукой.

— А мне думалось, он тебе надоел до чертиков.

— Он мне надоел до чертиков, — ответила Фрэнки, — но мне показалось, что он чего-то боится.

— Чего боится?

Фрэнки покачала головой.

— То есть я хотела сказать, он такой одинокий.

— Ладно, я оставлю для него кусочек теста.

После темного двора в кухне было жарко, светло и странно. Стены кухни угнетали Фрэнки — все эти странные рисунки с рождественскими елками, самолетами, уродливыми солдатиками и цветами. Джон Генри начал рисовать на стенах в один из бесконечных июньских дней, а раз стена была все равно испорчена, то он и дальше рисовал на ней когда вздумается. Иногда и Фрэнки рисовала. Сначала отец страшно сердился из-за того, что они мажут стены, но потом разрешил рисовать сколько угодно и сказал, что осенью стены все равно покрасят. Но лето все не кончалось, и стены начали действовать Фрэнки на нервы. В тот вечер ей показалось, что у кухни странный вид, и ей стало страшно.

Она остановилась в дверях и сказала:

— Я просто подумала, что его надо пригласить.

Когда совсем стемнело, Джон Генри с маленькой походной сумкой подошел к задней двери. Он надел белый парадный костюмчик, на ногах его красовались ботинки и носки. К поясу он прицепил кинжал. Джон Генри видел снег. Хотя ему было только шесть лет, он прошлой зимой ездил в Бирмингем и видел там снег. Фрэнки никогда не видела снега.

— Я возьму твою сумку, — сказала девочка. — Можешь сразу идти и делать человечка из теста.

— Спасибо, — ответил он.

Джон Генри не играл с тестом, он лепил из него человечка с таким видом, будто занимался очень важным делом. Время от времени он делал передышку, маленькой рукой поправлял на носу очки и рассматривал свою работу, словно крошечный часовщик. Он даже пододвинул к столу стул и влез на него с коленями, чтобы видеть свое творение сверху. Когда Беренис дала ему изюм, он не воткнул изюминки в тесто где попало, как сделал бы всякий другой ребенок. Джон Генри взял только две ягоды для глаз, но сразу понял, что они слишком велики, и тогда аккуратно разрезал одну изюминку и сделал человечку глаза, а из двух других — нос и маленький улыбающийся изюмный рот. Закончив, мальчик вытер руки о шорты; на столе лежал человечек-печенье с растопыренными пальцами рук, в шляпе и даже с тростью. Так усердно работал Джон Генри, что тесто стало серым и мокрым. Но это был отличный человечек из теста, и, по правде говоря, Фрэнки он напоминал самого Джона Генри.

— А сейчас я буду тебя развлекать, — заявила она.

Они поужинали на кухне вместе с Беренис, потому что отец Фрэнки позвонил и сказал, что задержится допоздна в своем часовом магазине. Когда Беренис вынула человечка-печенье из духовки, он получился таким, какими бывают все человечки из теста, вылепленные детьми. Фигурка распухла так, что все усилия Джона Генри пропали зря: пальцы слиплись, а трость стала похожа на хвост. Но Джон Генри только глянул на фигурку сквозь очки, вытер ее салфеткой и помазал маслом левую ногу.

Была темная, душная августовская ночь. Из приемника в столовой доносилось множество голосов: бормотание диктора, рекламировавшего товары, перебивало известия с фронта, а за их шумом слабо звучала нежная музыка оркестра. Приемник не выключали все лето, и в конце концов к нему настолько привыкли, что перестали замечать. Иногда, если радио говорило слишком громко, так, что им не было слышно самих себя, Фрэнки немного убавляла его. Но, как правило, из приемника постоянно неслись голоса и музыка, они переплетались друг с другом, и к августу уже никто не обращал на него внимания.

— Чем бы ты хотел заняться? — спросила Фрэнки. — Хочешь, я тебе почитаю про Ганса Бринкера? Или что-нибудь еще?

— Что-нибудь еще, — ответил Джон Генри.

— Так что?

— Давай поиграем на улице.

— Не хочу, — заявила Фрэнки.

— Сегодня вечером все будут играть на улице.

— У тебя есть уши, — сказала Фрэнки, — ты слышал, что я сказала.

Джон Генри стоял, плотно сдвинув большие колени. Наконец выговорил:

— Пожалуй, я пойду домой.

— Но ведь ты еще не спал! Нельзя же так — поужинать и сразу домой.

— Знаю, — тихо сказал он. Кроме радио до них доносились голоса детей, игравших где-то в темноте. — Ну, Фрэнки, пойдем. По-моему, там очень весело.

— Нет, не весело, — сказала она. — Там просто сборище противных дураков. Только и знают, что бегают да орут, бегают да орут. Ничего в этом нет веселого. Пойдем наверх и разберем твою сумку.

Фрэнки спала на застекленной веранде, которую пристроили ко второму этажу. Это была ее комната, соединенная лестницей с кухней. Там стояла железная кровать, шкаф и письменный стол, и еще моторчик, который можно было включать и выключать. С его помощью можно было точить ножи и даже подпиливать ногти, если они достаточно отросли. У стены лежал чемодан, приготовленный для поездки в Уинтер-Хилл. На столе стояла очень старая пишущая машинка. Фрэнки села за стол и стала думать, кому бы ей написать письма, но писать было некому, потому что на все письма она уже ответила, и даже по нескольку раз. Поэтому она накрыла машинку дождевиком и отодвинула ее в сторону.

— Правда, — сказал Джон Генри, — может, я лучше пойду домой?

— Нет, — сказала она, даже не взглянув на мальчика. — Садись там в углу и поиграй с моторчиком.

Перед Фрэнки лежали два предмета — зеленоватая морская ракушка и стеклянный шар. Его можно было потрясти, и тогда в нем поднималась снежная буря. Когда она подносила раковину к уху, то слышала теплые волны Мексиканского залива и думала о далеком зеленом острове, на котором растут пальмы. Когда же она подносила снежный шар к глазам и прищуривалась, то видела кружащиеся белые снежинки и смотрела на них до тех пор, пока глаза не начинало слепить. Она думала об Аляске… Вот она поднимается на вершину холодного белого холма и смотрит на снежную пустыню, расстилающуюся далеко внизу. Она смотрит, как лед вспыхивает разноцветными красками под лучами солнца, и слышит воображаемые голоса, видит воображаемые предметы. И всюду белый холодный мягкий снег.

— Послушай, — заговорил Джон Генри (он смотрел в окно), — кажется, у старших девочек сегодня в клубе вечер.

— Замолчи! — неожиданно крикнула Фрэнки. — Не говори мне об этих мошенницах.

Неподалеку от их дома находился клуб, но Фрэнки не состояла его членом. В клуб принимали девочек, которым уже исполнилось тринадцать, четырнадцать или пятнадцать лет. По субботам они устраивали вечера с мальчиками. Фрэнки была знакома со всеми участницами клуба. До этого лета старшие девочки принимали ее в свою компанию, хотя и смотрели как на маленькую, но теперь они организовали этот клуб, а ее туда не взяли. Ей сказали, что она еще недостаточно взрослая и злюка. В субботние вечера она слышала их ужасную музыку и видела свет в окнах клуба. Иногда она шла туда и стояла в переулке позади дома, прячась в зарослях жимолости. Она стояла там, смотрела и слушала. Эти их вечера затягивались допоздна.

— Может быть, они передумают и пригласят тебя? — сказал Джон Генри.

— Сукины дети!

Фрэнки всхлипнула и вытерла нос рукавом. Она присела на край кровати, совсем сгорбившись, и уперлась локтями в колени.

— Они болтали по всему городу, что от меня плохо пахнет, — сказала она. — Когда у меня были фурункулы и я мазалась вонючим черным бальзамом, нахалка Хелен Флетчер спросила, чем это от меня так пахнет… Ух, так бы их всех и перестреляла из пистолета!

Она услышала, что Джон Генри подошел к кровати, и почувствовала, как его ладошка легонько погладила ее шею.

— Вовсе ты не плохо пахнешь, — сказал он. — От тебя пахнет сладким.

— Сукины дети! — повторила Фрэнки. — Думаешь, это все? Они говорили всякие гадости о женатых людях. Ох, как я подумаю о тете Пет и дяде Юстасе… И о папе! Все это вранье. Они думают, что я дурочка.

— Я сразу узнаю тебя по запаху, как только ты входишь в дом, даже смотреть не надо. Пахнет как букет цветов.

— Все равно, — сказала Фрэнки, — все равно.

— Как букет цветов, — повторил Джон Генри. Он все похлопывал ее по шее своей влажной лапкой.

Фрэнки выпрямилась, облизнула языком слезы вокруг рта и вытерла лицо подолом рубашки. Она замерла, раздувая ноздри и принюхиваясь к своему запаху, потом подошла к чемодану и достала из него флакон «Сладкой серенады». Она слегка смочила волосы на макушке и вылила немного духов за воротник рубашки.

— Хочешь подушиться?

Джон Генри сидел на корточках перед открытым чемоданом и, когда она плеснула на него духами, поежился. Ему хотелось покопаться в чемодане Фрэнки и внимательно рассмотреть все. Но Фрэнки хотела, чтобы он увидел ее вещи только уложенными, не перебирая их, чтобы он не знал, что у нее есть и чего нет. Поэтому она затянула на чемодане ремень и поставила его опять к стене.

— Ей-богу, — сказала она, — никто в городе не изводит духов больше меня.

В доме было тихо, и только снизу, из столовой, доносилось приглушенное бормотание приемника. Отец уже давно вернулся домой, Беренис заперла дверь из кухни во двор и ушла. В ночной тишине больше не раздавалось детских голосов.

— Надо бы чем-нибудь развлечься, — сказала Фрэнки.

Но заняться было нечем. Джон Генри стоял посреди комнаты, сдвинув колени и заложив руки за спину. За окном кружили ночные бабочки — бледно-зеленые и лимонные, и бились о москитную сетку на окне.

— Какие красивые бабочки! — сказал он. — Им хочется в комнату.

Фрэнки смотрела, как они тихо порхают и бьются о сетку. Бабочки прилетали каждый вечер, как только на ее столе зажигалась лампа. Они прилетали из августовской ночи, вились вокруг окна и бились о сетку.

— Ирония судьбы, — сказала девочка. — Почему они прилетают именно сюда? Они ведь могут летать где угодно и все же постоянно кружатся возле наших окон.

Джон Генри поправил очки, и Фрэнки с вниманием вгляделась в его плоское, маленькое веснушчатое лицо.

— Сними очки, — внезапно сказала она.

Джон Генри снял очки и подул на стекла. Девочка посмотрела сквозь стекла очков, и комната сразу поплыла и скривилась. Потом она отодвинулась на стуле и взглянула на Джона Генри. Его глаза окружали два влажных пятна.

— Очки тебе совсем не нужны, — заявила Фрэнки и положила руку на пишущую машинку. — Что это такое?

— Пишущая машинка, — ответил мальчик.

— А это? — Она взяла в руки раковину.

— Раковина из залива.

— А что это ползет там по полу?

— Где? — спросил он, озираясь по сторонам.

— Да вот, у самых твоих ног.

— А, — сказал он и присел на корточки. — Это муравей. Как же он сюда забрался?

Фрэнки откинулась в кресле, скрестив босые ноги на столе.

— На твоем месте я бы их просто выбросила, — сказала она. — У тебя нормальное зрение.

Джон Генри ничего не ответил.

— Они тебе не идут.

Она протянула мальчику сложенные очки, он протер их розовой фланелевой тряпочкой и снова надел, ничего не сказав.

— Ну хорошо, — продолжала она. — Делай как знаешь. Я же хочу тебе добра.

Пора было ложиться спать. Они разделись, повернувшись друг к другу спиной, после чего Фрэнки выключила моторчик и погасила свет. Джон Генри опустился на колени, чтобы помолиться, и молча долго молился, потом лег возле нее.

— Спокойной ночи, — сказала Фрэнки.

— Спокойной ночи.

Фрэнки смотрела в темноту.

— Ты знаешь, я до сих пор не могу себе представить, что Земля вращается со скоростью около тысячи миль в час.

— Знаю, — ответил он.

— И непонятно, почему, когда прыгаешь вверх, не приземляешься в Фэрвью, Селме или где-нибудь еще, миль за пятьдесят отсюда.

Джон Генри повернулся и сонно засопел.

— Или в Уинтер-Хилле, — продолжала она. — Как бы мне хотелось уехать туда прямо сейчас.

Джон Генри уже спал. Фрэнки слышала в темноте его дыхание и поняла, что именно этого ей так хотелось все лето — чтобы ночью рядом с ней кто-то был. Она лежала и слушала, как он дышит в темноте, а потом приподнялась на локте. Джон Генри был веснушчатый и маленький, в лунном свете белела его голая грудь, а одна нога свисала с кровати. Осторожно она положила руку ему на живот и придвинулась ближе. Казалось, что внутри у него постукивают маленькие часики, и пахло от мальчика потом и «Сладкой серенадой». Такой же запах бывает у бутона маленькой кислой розы. Фрэнки нагнулась и лизнула его за ухом. Она вздохнула, положила подбородок на его влажное острое плечико и закрыла глаза: наконец рядом с ней кто-то спал в темноте и ей было не так страшно.


Белое августовское солнце разбудило их ранним утром. Фрэнки не удалось отправить Джона Генри домой. Он увидел, что Беренис жарит ветчину, и решил, что праздничный обед будет очень вкусным.

Отец Фрэнки читал газету в столовой, а потом пошел в город завести все часы в своем магазине.

— Если брат не привез мне с Аляски подарок, я, честное слово, просто взбешусь, — объявила Фрэнки.

— Я тоже, — сказал Джон Генри.

Чем же они были заняты в это августовское утро, когда ее брат с невестой должны были приехать домой? Они сидели в беседке и говорили о Рождестве. Солнце светило ярко и сильно, одуревшие от его света, кричали и дрались сойки. А они разговаривали, и их слова сливались в простенькую мелодию, и они снова и снова повторяли одно и то же. Они тихо дремали в тени беседки.

Фрэнки не думала ни о какой свадьбе. Вот каким было это августовское утро, когда ее брат должен был приехать домой с невестой.

— О, Господи! — сказала Фрэнки. Карты на столе лежали такие засаленные, а лучи вечернего солнца косо падали во двор. — Все так стремительно меняется в этом мире.

— Да перестань ты говорить об этом, — перебила ее Беренис. — Ты об игре думай.

Фрэнки думала и об игре. Она пошла с дамы пик, которая была козырной, Джон Генри сбросил бубновую двойку. Она поглядела на него. Он так и впился взглядом в ее руки, словно жалел, что у него нет в глазу перископа, чтобы заглядывать в чужие карты.

— У тебя же есть одна пика, — сказала Фрэнки.

Джон Генри засунул в рот ослика и отвел взгляд.

— Жулик, — заявила она.

— Клади свою пику, — поддержала ее Беренис.

Тогда он заспорил:

— Я ее не видел, она была за другими картами.

— Жулик.

Но он продолжал держать карту — грустно смотрел на партнеров и не сбрасывал ее, задерживая игру.

— Давай же, — потребовала Беренис.

— Не могу, — сказал он наконец. — Это валет. Из пик у меня только валет. Я не хочу, чтобы Фрэнки убила его своей дамой. Не стану я так ходить.

Фрэнки швырнула карты на стол.

— Вот! — сказала она Беренис. — Он не соблюдает даже простых правил! Он еще ребенок! Это безнадежно! Безнадежно! Безнадежно!

— Выходит, что так, — согласилась Беренис.

— Как мне все надоело, — сказала Фрэнки. Она села, поджав босые ноги, и закрыла глаза, навалившись грудью на стол. Красные засаленные карты валялись в беспорядке, и от одного их вида Фрэнки стало тошно. Каждый день после обеда они играли в карты, и если бы эти старые карты пожевать, во рту от них остался бы смешанный вкус всех обедов, съеденных в августе, и еще неприятный привкус потных рук. Фрэнки смахнула карты со стола. Свадьба виделась ей чем-то светлым и прекрасным, как снег, и на сердце у нее лежал камень. Она встала из-за стола.

— Всем известно: у кого глаза серые, тот ревнивый.

— Я уже сказала, что не ревную, — ответила Фрэнки, расхаживая по комнате. — Я не могла бы ревновать одного из них и не ревновать другого. Для меня они одно целое.

— А я ревновала, когда мой сводный брат женился, — сказала Беренис. — Ей-богу, когда Джон женился на Клорине, я ей написала, что уши ей оторву. Но видишь, я этого не сделала, и уши у Клорины есть, как у всех людей. А сейчас я ее люблю.

— Дж, — сказала Фрэнки. — Дженис и Джарвис. Как странно!

— Что?

— Дж, — ответила она. — У них обоих имена начинаются с Дж.

— Ну и что? Что из этого?

Фрэнки все кружила по кухне.

— Вот если бы меня звали Джейн, — сказала она, — Джейн или Джэсмин.

— Что-то я не пойму, о чем ты, — ответила Беренис.

— Джарвис, Дженис и Джэсмин. Понимаешь?

— Нет, — ответила Беренис. — А я утром слышала по радио, что французы гонят немцев из Парижа.

— Париж, — повторила Фрэнки пустым голосом. — Интересно, разрешается ли по закону менять имя? Или взять еще одно?

— Конечно, нет. Это не разрешается.

На лестнице, которая вела в ее комнату, лежала кукла. Джон Генри принес ее, сел к столу и начал укачивать.

— Ты правда отдаешь ее мне? — спросил он и, задрав у куклы юбочку, потрогал пальцем настоящие трусики и рубашку. — Я буду звать ее Белль.

Фрэнки посмотрела на куклу.

— Не знаю, о чем думал Джарвис, когда привез мне эту куклу! Подумать только — куклу! А Дженис все говорила, будто представляла меня себе маленькой. Я так надеялась, что Джарвис привезет мне что-нибудь с Аляски.

— На тебя стоило посмотреть, когда ты развернула сверток, — вставила Беренис.

Кукла была большая, с рыжими волосами и фарфоровыми закрывающимися глазами. Джон Генри положил ее на спину, и глаза у нее закрылись; он попытался открыть их, дергая вверх ресницы.

— Перестань, это действует мне на нервы! И вообще убери куклу куда-нибудь подальше, чтобы я ее не видела.

Джон Генри отнес куклу на заднее крыльцо, чтобы захватить ее по пути домой.

— Ее зовут Лили Белль, — сказал он.

На полке возле плиты негромко тикали часы; они показывали только без четверти шесть. Свет за окном все еще оставался резким, желтым и ярким. На заднем дворе тень от беседки казалась особенно черной и густой. Все замерло. Откуда-то издалека доносился свист, неумолчная, горестная августовская песня. Время тянулось бесконечно.

Фрэнки опять подошла к зеркалу и посмотрела на себя.

— Напрасно я сделала себе эту короткую прическу. Мне нужно было прийти на свадьбу с длинными соломенными блестящими волосами. Как ты думаешь?

Она глянула в зеркало, и ей стало страшно. Для Фрэнки это лето вообще оказалось летом страхов, один из них она даже вывела арифметически, сидя с карандашом над листом бумаги. В то лето ей было двенадцать лет и десять месяцев. Ее рост достиг метра и шестидесяти четырех с половиной сантиметров, Фрэнки носила туфли седьмого размера. За последний год Фрэнки выросла на десять сантиметров, во всяком случае так ей казалось. И нахальные дети в то лето кричали ей: «Эй, там наверху не холодно?» А от высказываний взрослых по своему адресу она всякий раз вздрагивала. Если своего полного роста она достигнет в восемнадцать лет, значит, ей еще предстоит расти пять лет и два месяца. Следовательно, как показывала математика, в ней тогда будет два метра семьдесят сантиметров (если только ей каким-то образом не удастся остановиться). А как называется женщина ростом выше двух метров семидесяти сантиметров? Она называется Урод.

Каждый год в начале осени в городе устраивались ярмарки, и целую неделю в октябре ярмарочная площадь манила аттракционами — «колесом обозрений», русскими горами, комнатой смеха и еще «домом уродов». Его устраивали в длинном павильоне, внутри которого устанавливали ряд кабинок. Заплатив двадцать пять центов, можно было войти в павильон и посмотреть уродов в их кабинках. В глубине за занавесом находились еще экспонаты, но чтобы увидеть и их, нужно было заплатить еще по десять центов за вход в каждую кабинку. В октябре прошлого года Фрэнки видела на выставке всех уродов:

Великана,

Толстуху,

Лилипута,

Чернокожего дикаря,

Булавочную Головку,

Мальчика-аллигатора,

Женщину-Мужчину.

Ростом Великан был почти два метра. Его громадные руки расслабленно болтались, а челюсть отвисала. Толстуха сидела на стуле, ее тело напоминало жидкое тесто, которое она похлопывала и мяла руками. Рядом с ней находился сморщенный человечек — Лилипут, одетый в крошечный фрак. Чернокожий был родом с острова, где живут дикари. Он сидел на корточках в своей кабине посреди пыльных костей и пальмовых листьев и ел живьем крыс. Хозяева ярмарки разрешали смотреть его бесплатно каждому, кто приносил крыс подходящей величины, и дети тащили их в холщовых мешочках и в коробках из-под обуви. Чернокожий дикарь хлопал крысу головой о свое колено, сдирал шкурку и начинал хрустеть, жадно пожирая ее, сверкая своими дико голодными глазами. Поговаривали, что он не настоящий дикарь, а просто сумасшедший негр из Селмы. Во всяком случае, Фрэнки не понравилось долго смотреть на него. Она протиснулась сквозь толпу к кабине Булавочной Головки, где Джон Генри простоял всю вторую половину дня. Булавочная Головка подпрыгивала, хихикала и то и дело озиралась по сторонам. Голова ее размером с апельсин была выбрита наголо, но на макушке остался локон, перевязанный розовым бантом. В следующей кабине толпились люди — там сидела Женщина-Мужчина, чудо науки, урод. Левая часть его была одета в леопардовую шкуру, правая — в лифчик и юбку, украшенную блестками. Половина лица заросла бородой, другая половина была ярко накрашена. В обоих глазах застыло странное выражение. Фрэнки слонялась по павильону и заглядывала во все кабинки. Она боялась всех этих уродов — ей казалось, что они украдкой смотрят на нее, пытаясь встретиться взглядом и сказать: мы тебя знаем. Их удлиненные уродские глаза пугали девочку. И весь год Фрэнки не могла забыть их до этого последнего августовского дня.

— Те уроды, — сказала она, — они, наверное, не могут жениться и даже быть на чьей-нибудь свадьбе.

— Какие еще уроды? — спросила Беренис.

— Уроды на ярмарке, — ответила Фрэнки, — те, которых мы видели в прошлом году в октябре.

— А, эти…

— Интересно, много им платят? — спросила Фрэнки.

— Откуда я знаю, — ответила Беренис.

Джон Генри приподнял воображаемую юбку и, приставив пальцы к макушке своей большой головы, запрыгал вокруг кухонного стола, подражая Булавочной Головке.

Потом сказал:

— Она самая симпатичная девочка на свете. Правда, Фрэнки?

— Вот уж нет, — сказала Фрэнки, — по-моему, она совсем не симпатичная.

— Я тоже так думаю, — согласилась Беренис.

— Ну-у! — заспорил Джон Генри. — Она симпатичная.

— Если хотите знать мое мнение, — продолжала Беренис, — от всех этих на ярмарке у меня мурашки по спине бегали. Один хуже другого.

Фрэнки долго смотрела на Беренис в зеркале, потом спросила с расстановкой:

— А от меня у тебя не бегают мурашки?

— От тебя? — переспросила Беренис.

— Как ты думаешь, я стану уродом, когда вырасту? — прошептала Фрэнки.

— Ты? — опять переспросила Беренис. — Нет, конечно.

Фрэнки стало легче. Она искоса посмотрела на себя в зеркало. Часы медленно пробили шесть, и она спросила:

— Ты думаешь, я буду хорошенькой?

— Может быть. Только хотя бы пригладь вихры.

Фрэнки стояла на левой ноге и медленно водила правой по полу. Она почувствовала, как под кожу вошла заноза.

— Нет, я серьезно, — сказала она.

— Тебе надо немного поправиться, и ты будешь совсем ничего. И вести себя как следует.

— Но мне хотелось бы похорошеть к воскресенью, — объяснила Фрэнки. — Мне надо на свадьбе выглядеть получше.

— Тогда хоть умойся. Отмой локти и приведи себя в порядок, вот и будешь хорошенькой.

Фрэнки последний раз взглянула на себя в зеркало и отвернулась. Она подумала о брате и его невесте — внутри у нее что-то сжалось и не отпускало.

— Не знаю, что мне делать. Вот бы умереть!

— Ну, умри, если так! — заявила Беренис.

— Умри! — как эхо, повторил Джон Генри.

Мир остановился.

— Иди домой, — приказала Фрэнки Джону Генри.

Он стоял, сдвинув большие колени, положив маленькую грязную руку на край белого стола, и не двинулся с места.

— Слышишь, что я сказала? — крикнула Фрэнки и, грозно взглянув на него, схватила сковородку, висевшую над плитой.

Она три раза обежала вокруг стола, пытаясь догнать Джона Генри, наконец он выскочил в прихожую и за дверь. Фрэнки заперла дверь и еще раз крикнула:

— Иди домой!

— Ну что ты творишь, о, Господи! — сказала Беренис. — Таким злюкам лучше не жить на свете.

Фрэнки открыла дверь на лестницу, которая вела в ее комнату, и села на нижнюю ступеньку. В кухне стало по-идиотски тихо и печально.

— Знаю, — ответила она. — Я хочу посидеть спокойно и немного подумать.

В это лето Фрэнки была противна самой себе. Она ненавидела себя; она была ни к чему не годной, слонявшейся все лето по кухне бездельницей, грязной, жадной, злой и унылой. Она была не просто злюкой, которой лучше не жить на свете, а еще и преступницей. Если бы закону было все известно про нее, ее судили бы и отправили в тюрьму. Но не всегда Фрэнки была преступницей и ни к чему не годным человеком. До апреля этого года и еще раньше она была как все люди. Она вступила в клуб и училась в седьмом классе. По утрам в субботу она помогала отцу, а днем после этого ходила в кино и даже не знала, что такое страх. Ночью девочка все еще спала рядом с отцом, но вовсе не оттого, что боялась темноты.

Но весна этого года оказалась необычной. Все начало меняться, и Фрэнки не могла понять этих перемен. После унылой, серой зимы в окно застучали мартовские ветры и по синему небу поплыли белые плотные облака. Апрель наступил внезапно и был тихим, а деревья стояли в буйной яркой зелени. По всему городу цвели бледные глицинии, потом цветы бесшумно осыпались. Фрэнки было почему-то грустно от этих зеленых деревьев и апрельских цветов. Она не понимала, отчего грустит, но именно из-за этой непонятной грусти вдруг решила, что должна уехать. Она читала сообщения о войне, думала об огромном мире и даже уложила свой чемодан, чтобы уехать, но не знала куда.

В тот год Фрэнки впервые задумалась о мире в целом. Для нее мир был не просто круглым школьным глобусом, на котором каждая страна четко обозначалась своим цветом. Ее мир был огромный, весь в трещинах, свободный, он вращался со скоростью тысяча миль в час. Школьный учебник географии устарел — страны на Земле изменились. Фрэнки читала в газетах сообщения о войне, но на свете оказалось так много стран, и события на войне происходили так быстро, что временами она ничего не могла понять. В это лето Паттон[2] гнал немцев через Францию. В России и на Сайпане[3] тоже шла война. Ей мерещились сражения и солдаты. Но в разных местах шло одновременно так много сражений, что она не могла сразу представить себе миллионные армии солдат. Она видела русского солдата в русских снегах, смуглого и замерзшего и с замерзшей винтовкой. Она видела япошек с узкими глазами на острове, покрытом джунглями из лиан. Европу, трупы повешенных на деревьях и военные корабли на синих океанах. Четырехмоторные самолеты, горящие города и хохочущего солдата в стальной каске. Иногда картины войны и земного шара начинали вихриться перед ее глазами, у Фрэнки кружилась голова. Когда-то, еще давно, она предсказывала, что война кончится через два месяца, но теперь уже не была в этом уверена. Ей хотелось стать мальчиком, служить в морской пехоте и попасть на войну. Она мечтала летать на самолетах и получать золотые медали за храбрость. Но на войну она попасть не могла, и по временам ее охватывало уныние, и она не знала, куда деваться. Она решила стать донором Красного Креста, сдавать кровь по кварте в неделю, чтобы ее кровь текла в жилах австралийцев, сражающихся французов и китайцев — людей, разбросанных по всей земле, и тогда все они станут ей как бы родными. Ей чудились голоса военных врачей, которые говорят, что такой красной и здоровой крови, как у Фрэнки Адамс, им еще никогда не приходилось видеть. И ей рисовалась картина, как через много лет после войны она встретит солдат, которым перелили ее кровь, и они скажут, что обязаны ей жизнью; они не будут называть ее «Фрэнки», а скажут «Адамс». Но из этого ничего не вышло. Красный Крест отказался брать у нее кровь — ей было слишком мало лет. Она разозлилась на Красный Крест и почувствовала себя никому не нужной. Война и большой мир оказались слишком стремительными, необъятными и чужими. Когда она подолгу думала о большом мире, ей становилось страшно. Она не боялась ни немцев, ни бомб, ни японцев. Она боялась только, что ей не дадут принять участие в войне, и тогда мир окажется отгороженным от нее.

Поэтому она решила, что должна уехать из этого города, уехать куда-нибудь подальше. Поздняя весна в этом году была ленивой и слишком ароматной. Эти нескончаемые дни пахли цветами, и зеленое благоухание вызывало у нее отвращение. И город вызывал у нее отвращение. Фрэнки никогда не плакала, что бы ни происходило, но в это лето она могла неожиданно заплакать из-за пустяков. Иногда она выходила во двор рано-рано и долго стояла и смотрела на небо и восходящее солнце. У Фрэнки было такое чувство, будто ее мучит какой-то вопрос, а солнце не отвечает. Многое, на что раньше она почти не обращала внимания, теперь угнетало ее: свет в окнах домов на улице, незнакомый голос, донесшийся вдруг из переулка. Она смотрела на свет и слушала этот голос, и внутри ее что-то напрягалось в ожидании. Но свет гас, голос умолкал, и, хотя она продолжала ждать, все кончалось ничем. Фрэнки боялась всего, что заставляло ее задуматься, кто же она такая, кем будет и почему она стоит в эту минуту одна, смотрит на свет, слушает или смотрит в небо. Ей делалось страшно, и в груди ее что-то странно сжималось.

Однажды вечером, еще в апреле, когда Фрэнки с отцом собиралась ложиться спать, отец посмотрел на нее и вдруг сказал:

— Что это за долговязый пистолет двенадцати лет от роду, который все еще хочет спать рядом со своим отцом?

Она стала уже слишком большой, чтобы, как прежде, спать рядом с отцом. И теперь ей приходилось спать в своей комнате наверху одной. Фрэнки почувствовала к отцу неприязнь, и они часто обменивались косыми взглядами. Ей расхотелось бывать дома.

Она бродила по городу, и все, что видела и слышала, казалось ей каким-то незаконченным, ею овладела скованность, которая никак не проходила. Она спешила заняться чем-нибудь, но за что бы она ни бралась, все получалось не так. Она заходила к своей лучшей подруге Эвелин Оуэн, у которой была футбольная форма и испанская шаль; одна из них надевала футбольную форму, а другая накидывала шаль, и они вдвоем шли в город, в магазин, где любая вещь стоит десять центов. Но и это не помогало, все было совсем не то, чего хотелось Фрэнки. Когда же наступали бледные весенние сумерки, в воздухе повисал горько-сладкий запах пыли и цветов, в окнах загорался свет, на улице слышались протяжные голоса, зовущие детей ужинать, над городом собирались стаей стрижи и, покружив, все вместе улетали, и небо тогда оставалось пустым и просторным, — после этих долгих весенних вечеров и прогулок по улицам города Фрэнки охватывала острая грусть, сердце ее сжималось и почти переставало биться.

Ей никак не удавалось преодолеть эту скованность, и потому она спешила заняться чем-нибудь. Вернувшись домой, она надевала на голову ведерко для угля, точно колпак сумасшедшего, и слонялась вокруг кухонного стола. Она принималась за все, что только могла придумать, но что бы она ни делала, все получалось не так. А потом, натворив всяких глупостей, от чего ей становилось противно и пусто на душе, она входила в кухню и говорила:

— Как бы мне хотелось разнести вдребезги весь этот город.

— Ну так разнеси, только не торчи с таким кислым видом. Займись чем-нибудь.

И наконец начались неприятности.

Она совершала проступок за проступком и попала в беду.

Фрэнки нарушила закон, и, однажды став преступникам, она нарушала его снова и снова. Она взяла из отцовского письменного стола пистолет и ходила с ним по городу, расстреляв на пустыре все патроны. Потом она стала грабителем — украла в магазине Сирса и Роубака нож с тремя лезвиями. А однажды в субботу после обеда (дело было в мае) в гараже Маккинов Барни Маккин совершил при ней что-то странное и противное. При воспоминании об этом в желудке у нее поднималась тошнота, и она боялась смотреть людям в глаза. Она возненавидела Барни и хотела убить его. Иногда, лежа в кровати, она мечтала застрелить его из пистолета или вонзить ему нож между глаз.

Ее лучшая подруга Эвелин Оуэн уехала насовсем во Флориду, и Фрэнки не с кем стало играть. Долгая цветущая весна прошла, и в городе началось лето, безобразное, одинокое и очень жаркое. С каждым днем ей все больше и больше хотелось уехать из города — уехать в Южную Америку, в Голливуд или Нью-Йорк. Она много раз укладывала чемодан, но никак не могла решить, куда же ей уехать и как добраться туда одной.

Поэтому Фрэнки осталась дома, слонялась по кухне, а лето все не кончалось. Когда наступили самые жаркие дни, ее рост достиг ста шестидесяти четырех с половиной сантиметров, она была долговязой жадиной, лентяйкой и злюкой, такой злюкой, каким лучше не жить на свете. И ей было страшно, но не так, как бывало раньше. Остался лишь страх перед Барни, отцом и законом. Но даже эти страхи в конце концов исчезли; спустя некоторое время грех, совершенный в гараже Маккинов, стал забываться, и она вспоминала о нем только во сне. Она больше не думала ни об отце, ни о законе. Фрэнки сидела на кухне с Джоном Генри и Беренис. Она не думала ни о войне, ни о большом мире. Ничто больше не причиняло ей боль, ничто ее не заботило. Она больше не выходила на задний двор смотреть в небо. Она не обращала внимания на звуки и голоса лета и не гуляла вечером по городу. Она не поддавалась грусти, и ей все было все равно. Она ела, писала пьесы, училась бросать нож в стену гаража и играла в бридж на кухне. Каждый день был похож на предыдущий, только становился длиннее, и ничто больше не причиняло ей боли.

Вот почему в эту пятницу, когда приехал ее брат с невестой, Фрэнки поняла, что все изменилось. Но почему и что с ней еще должно случиться, этого она не знала. И хотя она пробовала поговорить с Беренис, та тоже ничего не знала.

— Мне даже как-то больно думать о них, — сказала она.

— А ты не думай, — ответила Беренис. — Ты весь день только о них и говоришь.

Фрэнки сидела на верхней ступеньке лестницы, которая вела в ее комнату, и смотрела в кухню широко открытыми глазами. И хотя ей это причиняло боль, она все-таки думала о свадьбе. Она вспоминала, как выглядели ее брат и его невеста, когда в этот день она вошла в столовую в одиннадцать часов утра. Во всем доме внезапно наступила тишина, потому что Джарвис сразу же, как только они приехали, выключил радио; после того как все лето приемник работал день и ночь и никто его уже не слушал, эта непонятная тишина напугала Фрэнки. Она вошла из прихожей в комнату и остановилась в дверях — так поразил ее вид брата с невестой. Они вместе породили в ней чувство, которого она не могла понять. Оно было подобно ощущению весны, только более внезапное и острое. И вызвало в ней все ту же скованность и странное чувство страха. Фрэнки так углубилась в размышления, что голова у нее пошла кругом и затекла нога.

Наконец она спросила Беренис:

— Сколько лет тебе было, когда ты первый раз вышла замуж?

Пока Фрэнки размышляла, Беренис успела надеть свое лучшее платье и теперь читала журнал. Она ждала шести часов, когда за ней должны были зайти Хани и Т. Т. Вильямс. Они собирались поужинать в кафе-кондитерской «Нью-Метрополитен», а потом пойти гулять по городу. Читая, Беренис шевелила губами, потому что повторяла все про себя. Теперь ее черный глаз оторвался от журнала и глянул на Фрэнки, но голову она не подняла, и поэтому казалось, что голубой глаз все еще читает. Эти два разных взгляда действовали Фрэнки на нервы.

— Мне было тринадцать, — ответила Беренис.

— Почему ты так рано вышла замуж?

— А совсем и не рано, — ответила Беренис. — Мне тогда было тринадцать лет, и с тех пор я не выросла ни на сантиметр.

Беренис была очень маленького роста. Фрэнки пристально посмотрела на нее и спросила:

— Значит, если выходишь замуж, то перестаешь расти?

— Конечно, — ответила Беренис.

— Этого я не знала, — сказала Фрэнки.

Беренис выходила замуж четыре раза. Ее первым мужем был каменщик Луди Фримен, самый лучший и самый любимый из четырех. Он подарил Беренис лисью горжетку, а однажды они ездили в Цинциннати и видели снег. В течение целой зимы Беренис и Луди Фримен видели северный снег. Они любили друг друга и были женаты девять лет, до того самого ноября, когда он заболел и умер.

Три следующих мужа были плохие люди, и каждый новый хуже предыдущего, и когда Беренис рассказывала про них, у Фрэнки портилось настроение. Первый оказался старым жалким пьяницей. Второй был не в себе, он вытворял всякие несуразности, и по ночам ему снилось, что он ест, — однажды он даже сжевал угол простыни. Беренис не знала, что ей с ним делать, и в конце концов она оставила его. Последний муж оказался зверем — он выбил Беренис глаз и украл у нее мебель. Ей пришлось обратиться за помощью к закону.

— Ты каждый раз надевала на свадьбу фату? — спросила Фрэнки.

— Два раза, — ответила Беренис.

Фрэнки не могла усидеть на месте. Она слонялась по кухне, хотя у нее в пятке сидела заноза и она прихрамывала. Большие пальцы рук она засунула за ремень своих шорт, намокшая рубашка прилипла к спине.

Наконец она выдвинула ящик кухонного стола и достала длинный острый нож, которым резали мясо. Она села и положила ступню с занозой на левое колено. Подошва ее босой ноги была длинной и узкой, вся в беловатых шрамах, потому что каждое лето Фрэнки наступала на гвозди. У нее были самые закаленные ноги во всем городе. Она могла ножом срезать с пяток кожицу, похожую на воск, и ей не было больно, хотя любой другой человек чувствовал бы боль. Но Фрэнки не сразу стала выковыривать занозу — она просто сидела, закинув ступню на колено, держала в правой руке нож и смотрела через стол на Беренис.

— Расскажи мне, — попросила она, — расскажи мне подробно, как это было.

— Ты же знаешь, — ответила Беренис. — Ты сама их видела.

— Все равно расскажи, — настаивала Фрэнки.

— Ладно, но в последний раз, — сказала Беренис. — Твой брат с невестой приехали сегодня к обеду; ты и Джон Генри прибежали с заднего двора поздороваться с ними. Потом, гляжу, ты шмыгнула через кухню к себе в комнату. Когда ты вернулась, на тебе было кисейное платье, и ты себе намазала губы помадой от уха до уха. Потом вы все сидели за столом в гостиной. Было жарко. Джарвис привез мистеру Адамсу бутылку виски, и они выпили понемногу, а вы с Джоном Генри пили лимонад. После обеда твой брат и его невеста уехали в Уинтер-Хилл трехчасовым поездом. Свадьба будет в воскресенье. Это все. Ну, хватит с тебя?

— Мне так жаль, что они не смогли остаться у нас подольше, хотя бы до завтра. Ведь Джарвис так давно не видел нас. Только им, наверное, все время хочется быть вместе. Джарвис сказал, что ему надо оформить в Уинтер-Хилле какие-то документы. — Фрэнки глубоко вздохнула. — Интересно, куда они собираются поехать после свадьбы?

— В свадебное путешествие. Твоему брату дадут несколько дней отпуска.

— А куда они поедут в свадебное путешествие?

— Уж этого я не знаю.

— Скажи, — еще раз спросила Фрэнки, — как же они все-таки выглядели?

— Как выглядели? — ответила Беренис. — Они нормально выглядели. Твой брат — очень красивый блондин. А она — брюнетка, маленькая и хорошенькая. Такая симпатичная белая пара. Ты же их видела.

Фрэнки закрыла глаза и хотя зрительно не могла их себе представить, но чувствовала, как они уезжают от нее. Она чувствовала, как они вдвоем едут в поезде, едут и едут, а она остается. Они были сами по себе, она — сама по себе, они уезжали, а она сидела в одиночестве у кухонного стола. Но частица ее была с ними, и она чувствовала, как эта частица удаляется от нее все дальше и дальше, словно на Фрэнки напала болезнь раздвоения и часть ее уходит все дальше, так что та Фрэнки, что сидела на кухне, была лишь оставшаяся от нее скорлупа, забытая у стола.

— Все так странно, — сказала она и наклонилась над своей ногой.

На лице она почувствовала что-то мокрое, не то слезы, не то капли пота, она шмыгнула носом и надрезала ногу, чтобы вытащить занозу.

— Неужто тебе совсем не больно? — поинтересовалась Беренис.

Фрэнки покачала головой и ничего не ответила, потом спросила:

— С тобой бывало, чтобы ты вспоминала людей словно ощущение, а не образ?

— Как это?

— А вот так, — медленно объяснила Фрэнки. — Я их хорошо разглядела. На Дженис было зеленое платье и красивые зеленые туфли на высоких каблуках. Ее темные волосы были собраны в узел, а одна прядь лежала свободно. Джарвис сидел рядом с ней на диване в своей коричневой форме, загорелый и очень чистый. Я в жизни не видела двух людей красивее их. И все-таки я словно бы видела не все, что мне хотелось видеть. Я никак не могла собраться и сразу все разглядеть. А потом они уехали. Теперь ты понимаешь?

— Ты же делаешь себе больно, — ответила Беренис. — Возьми иголку.

— Ну и пусть, — сказала Фрэнки.

Было только половина седьмого, и все в эти предвечерние минуты блестело, точно зеркало. С улицы больше не доносился свист, на кухне все замерло. Фрэнки сидела лицом к двери, которая выходила на заднее крыльцо. В нижнем углу двери была выпилена квадратная дыра для кота, а около двери стояло блюдечко скисшего молока голубоватого цвета. Когда началась жара, кот убежал. Такова жаркая пора, этот период в конце лета, когда, как правило, не бывает никаких происшествий; но если уж что-то случится, то все так и останется, пока жара не спадет. Сделанное не переделывается, совершенная ошибка не исправляется.

В этом августе Беренис расчесала комариный укус у себя под мышкой правой руки, и он начал нарывать и, конечно, заживет, только когда спадет жара. Два семейства августовской мошкары облюбовали себе местечко в уголках глаз Джона Генри, и, хотя он часто тряс головой и помаргивал, они не желали улетать. А потом убежал Чарлз. Фрэнки не видела, как он вышел из дома и убежал, просто четырнадцатого августа, когда она позвала его ужинать, он не пришел и больше не появлялся. Она всюду разыскивала кота, послала Джона Генри бегать по городу и звать его. Но стояла жара, и Чарлз не вернулся.

Каждый день Фрэнки говорила Беренис одни и те же слова, и ответы Беренис были одними и теми же.

Поэтому они стали точно противная песенка, которую пели снова и снова.

— Если бы я хоть знала, куда он убежал!

— Да не переживай ты из-за этого драного кота. Я ж тебе сказала, что он не вернется.

— Чарлз не драный кот, а почти что чистокровный персидский.

— Он такой же перс, как я, — говорила Беренис. — Больше ты своего красавца не увидишь. Он ушел искать себе подругу.

— Подругу?

— А то кого же? Ищет себе подружку.

— Ты и вправду так думаешь?

— Конечно.

— Так почему же ему не привести свою подругу домой? Он ведь знает, что я буду только рада, если у нас поселится целая кошачья семья.

— Больше ты этого драного кота не увидишь.

— Если бы я хоть знала, куда он убежал.

Вот так день за днем в тоскливые предвечерние часы их голоса повторяли одну и ту же мелодию, одни и те же слова, и они стали напоминать Фрэнки нелепые стихи, которые наперебой читают двое сумасшедших. В конце концов она стала твердить Беренис:

— У меня такое чувство, будто все ушли и оставили меня одну.

Потом опускала голову на стол, и ей становилось страшно.

Но в этот день Фрэнки вдруг все изменила. Ей в голову пришла одна мысль, и, положив нож, она встала из-за стола.

— Я знаю, что мне нужно сделать, — сказала она внезапно. — Слышишь?

— Не кричи, я не глухая.

— Мне нужно обратиться в полицию. Они найдут Чарлза.

— На твоем месте я бы не делала этого, — ответила Беренис.

Фрэнки позвонила по телефону, который стоял в прихожей, и рассказала представителю закона про кота.

— Это почти чистокровный персидский кот, — сказала она, — только у него короткая шерсть. Очень красивого серого цвета, и на горле белое пятнышко. Отзывается на кличку «Чарлз», но если он не прибежит, попробуйте позвать его «Чарлина». Меня зовут мисс Ф. Джэсмин Адамс, мой адрес — Гроув-стрит, дом 124.

Когда Фрэнки вошла в кухню, Беренис негромко хихикала.

— Ну и ну! Вот сейчас они приедут, свяжут тебя и отвезут в Милджвилл. Да только представь себе, как толстяки полицейские гоняются за котами по улицам и зовут: «Кс, кс, кс, Чарлз! Иди же сюда, Чарлина!» О, Господи Боже!

— Да замолчи ты, — сказала Фрэнки.

Беренис сидела за столом. Она больше не хихикала, но ее черный глаз насмешливо косился на Фрэнки, пока она наливала кофе в белое фарфоровое блюдце, чтобы остудить.

— А кроме того, — продолжала она, — по-моему, нечего по пустякам беспокоить полицию, да и по делу даже не стоит к ней лезть.

— И вовсе не по пустякам, — сердито заявила Фрэнки.

— Ты же только что сказала им свое имя и адрес. И теперь они знают, где тебя искать, если им это понадобится.

— Ну и пусть! — сердито воскликнула Фрэнки. — Мне все равно! Мне все равно! — И внезапно ей стало безразлично, будет кто-нибудь знать, что она преступница, или нет. — Пусть приходят и арестуют меня, мне все равно.

— Я ведь только дразнила тебя, — сказала Беренис. — Вся беда в том, что у тебя пропало чувство юмора.

— А может, в тюрьме мне будет и лучше.

Фрэнки все кружила у стола, не расставаясь с чувством, что они уезжают от нее. Их поезд мчался на север. Позади оставались миля за милей, они уезжали все дальше и дальше от города на север, и воздух становился все прохладнее, смеркалось, как смеркается зимой. Поезд уносился к холмам, гудя по-зимнему, и миля за милей они отъезжали все дальше и дальше. Вот они передают друг другу коробку изящных шоколадных ракушек с завитками и смотрят, как за окном проносятся зимние мили. Теперь они уже очень далеко от ее города и скоро приедут в Уинтер-Хилл.

— Сядь, — приказала Беренис, — ты действуешь мне на нервы.

Неожиданно Фрэнки рассмеялась. Она вытерла лицо тыльной стороной ладони и снова подошла к столу.

— Ты слышала, что сказал Джарвис?

— Что?

Фрэнки все смеялась и не могла остановиться.

— Они разговаривали о том, стоит ли голосовать за С. П. Макдональда, и Джарвис сказал: «Я не голосовал бы за этого подлеца, даже если бы он выставил свою кандидатуру на должность собаколова». В жизни не слышала ничего остроумнее.

Беренис не засмеялась. Ее черный глаз скосился в угол, быстро оценил шутку и снова взглянул на Фрэнки. Беренис переоделась в розовое шелковое платье, а шляпу с розовым пером положила на стол. От голубого стеклянного глаза пот на ее темном лице тоже казался голубоватым. Беренис поглаживала перо на шляпе.

— А знаешь, что сказала Дженис? — продолжала Фрэнки. — Когда папа заметил, что я очень выросла, она сказала, что совсем не считает меня ужасно высокой. И еще сказала, что она почти не выросла после тринадцати лет. Честное слово, Беренис!

— Ну и хорошо.

— Она сказала, что у меня прекрасный рост и я, наверное, больше не буду расти. И еще она сказала, что все известные манекенщицы и кинозвезды…

— Она этого не говорила, — перебила Беренис. — Я ведь все слышала. Она только сказала, что ты, наверное, больше не будешь расти. А ничего такого она не говорила. Тебя послушать, так она только об этом и говорила.

— Она сказала…

— Это твой большой недостаток, Фрэнки. Стоит кому-нибудь что-нибудь сказать так, походя, и ты все так раздуваешь в своем воображении, что и не узнать. Вот твоя тетя Пет сказала Клорине, что у тебя хорошие манеры, а Клорина передала это тебе, ничего не прибавив. И гляжу, ты повсюду хвалишься, будто миссис Уэст сказала, что у тебя манеры лучше всех в городе и тебе нужно поехать в Голливуд. Чего только ты не наговорила! Если тебя чуть похвалят, так ты сразу придумываешь бог знает что. И то же самое, если тебя ругают. Ты все раздуваешь и представляешь так, как тебе нравится. А это большой недостаток.

— Не читай мне нравоучений, — ответила Фрэнки.

— Я тебе ничего не читаю, это все истинная правда.

— Кое с чем я согласна, — наконец сказала Фрэнки. Она закрыла глаза, и в кухне наступила тишина. Она чувствовала, как бьется ее сердце, и заговорила шепотом: — Вот что мне хочется знать: как, по-твоему, я произвела хорошее впечатление?

— Впечатление?

— Да, — ответила Фрэнки, не открывая глаз.

— Откуда я знаю? — сказала Беренис.

— Ну как я себя вела? Что я делала?

— Ничего ты не делала.

— Ничего? — переспросила Фрэнки.

— Ничего. Ты просто смотрела на них, будто на чудо какое. А как только заговорили о свадьбе, у тебя уши сразу стали торчком.

Фрэнки подняла руку к левому уху.

— И вовсе нет, — горько сказала она. И, помолчав, добавила: — В один прекрасный день ты увидишь, как твой большой толстый язык выдернут и положат перед тобой на стол. Как ты думаешь, тебе хорошо будет?

— Не груби, — сказала Беренис.

Фрэнки посмотрела на занозу у себя в пятке и, вытащив ее ножом, объявила:

— Любому человеку было бы больно, а мне нет. — Потом она начала опять кружить по комнате. — Я так боюсь, что не произвела хорошего впечатления.

— Ну и что? — сказала Беренис. — Скорее бы приходили Хани и Т. Т. Вильямс. Ты мне действуешь на нервы.

Фрэнки приподняла левое плечо и прикусила нижнюю губу. Потом она неожиданно села и уронила голову на стол, сильно стукнувшись.

— Что это ты, — сказала Беренис, — перестань!

Но Фрэнки все сидела застыв, сжавшись и опустив лицо на руку, и стискивала кулаки. Ее голос звучал неровно и приглушенно.

— Они были такие красивые, — шептала она. — Им, наверное, очень весело. И они уехали и бросили меня.

— Подними-ка голову, — приказала Беренис, — веди себя как следует.

— Они приехали и уехали, — говорила Фрэнки, — уехали и оставили мне эту тоску.

— Э-э-э! — в конце концов сказала Беренис. — Теперь я кое-что понимаю.

В кухне было тихо. Кухарка четыре раза топнула ногой — раз, два, три, бац! Ее живой глаз был темным и насмешливым. Она пристукивала каблуком, а потом запела в такт энергичным голосом:

Фрэнки помешалась!

Фрэнки помешалась!

Фрэнки помешалась

На сва-адьбе!

— Перестань, — попросила Фрэнки.

Фрэнки помешалась!

Фрэнки помешалась! —

продолжала Беренис не умолкая, и ее голос звенел, как джазовая мелодия или как стук сердца, который отдается в голове, когда у тебя жар.

Фрэнки стало нехорошо, и она взяла со стола нож.

— Лучше замолчи!

Беренис сразу умолкла. Кухня внезапно съежилась, и в ней наступила тишина.

— Положи нож.

— Попробуй заставь меня.

Фрэнки перехватила нож так, что рукоятка упиралась ей в ладонь, и потрогала лезвие. Оно было острым, гибким и длинным.

— Положи нож, чертенок!

Но Фрэнки поднялась со стула и тщательно прицелилась. Ее глаза сузились, а руки больше не дрожали — от ножа словно исходило спокойствие.

— Попробуй только бросить! — крикнула Беренис. — Попробуй только!

Во всем доме было очень тихо. Казалось, что пустой дом ждет. И тогда в воздухе просвистел нож и, вонзаясь, стукнуло лезвие. Нож впился в филенку двери, за которой начиналась лестница, и задрожал. Фрэнки смотрела на него, пока он не перестал дрожать.

— Я лучше всех в городе бросаю нож, — сказала она.

Позади нее Беренис не сказала ни слова.

— Если устроят такие соревнования, я буду победительницей.

Фрэнки выдернула нож из стены и положила его на стол. Потом она поплевала на ладони и потерла их.

Наконец Беренис заговорила:

— Фрэнсис Адамс, когда-нибудь ты допрыгаешься!

— Если я и промахиваюсь, то всего на несколько сантиметров.

— Ты знаешь, что отец не разрешает тебе бросать нож в доме.

— Я тебя предупреждала: не дразни меня.

— Тебе не место в доме, — сказала Беренис.

— В этом доме мне жить осталось недолго. Я скоро убегу отсюда.

— Туда тебе и дорога, долговязой безобразнице, — ответила Беренис.

— Вот увидишь, я уеду из города.

— И куда же ты отправишься?

Фрэнки осмотрела все углы кухни, потом ответила:

— Не знаю.

— А я знаю, — сказала Беренис. — Прямиком в сумасшедший дом, вот куда.

— Нет, — отрезала Фрэнки. Она стояла неподвижно и смотрела на стену, всю покрытую странными рисунками, а потом закрыла глаза. — Я уеду в Уинтер-Хилл. Я уеду на свадьбу. И пусть я ослепну, если когда-нибудь вернусь сюда.

Она сама не знала, что бросит нож, до тех пор пока он не вонзился в дверь и не задрожал. И она не знала, что произнесет эти слова, пока они не прозвучали. Ее клятва была как внезапно брошенный нож; Фрэнки почувствовала, как клятва поразила ее и теперь дрожала в ней. И когда слова замерли, она повторила:

— После свадьбы я сюда не вернусь.

Беренис откинула ладонью влажную прядь со лба Фрэнки.

— Миленькая, ты не шутишь? — спросила она.

— Нет, конечно! — сказала Фрэнки. — Думаешь, я зря дала такую клятву? Иногда, Беренис, мне кажется, что ты все понимаешь куда медленнее, чем другие люди.

— Но ведь ты же сказала, что не знаешь, куда хочешь уехать, — продолжала Беренис. — Ты уезжаешь, а сама не знаешь куда. Просто я тут никакого смысла не вижу.

Фрэнки осмотрела по очереди все четыре стены кухни сверху донизу. Она думала о большом мире, непостоянном и свободном, о мире, который вращался стремительнее и свободнее, чем когда-либо прежде. Картины войны проскакивали одна за другой перед ее взором, соединяясь в одну. Она видела острова, покрытые яркими цветами, и берег северного моря, на который накатываются серые волны. Мертвые глаза и топот солдатских ног. Танки и самолет со сломанным крылом, который горел, падая вниз в пустынном небе. Огромный мир был расколот грохотом сражений и вращался со скоростью тысяча миль в минуту. В мозгу Фрэнки мелькали названия: Китай, Пичвилл, Новая Зеландия, Париж, Цинциннати, Рим. Она думала о вращающемся огромном мире, пока ноги у нее не начали дрожать, а на ладонях не выступил пот. И все-таки она не знала, куда поедет. Наконец она оторвала взгляд от стен кухни и сказала Беренис:

— Мне кажется, будто с меня сняли всю кожу. Съесть бы сейчас шоколадного мороженого.

Беренис положила ей на плечи руки и укоризненно покачала головой. Ее настоящий глаз, прищурившись, смотрел в лицо Фрэнки.

— Но все, что я тебе сказала, — повторила Фрэнки, — истинная правда. После свадьбы я сюда не вернусь.

Позади раздался шорох, обернувшись, они увидели, что в дверях стояли Хани и Т. Т. Вильямс. Хотя Хани приходился Беренис сводным братом, они не были похожи: Хани скорее можно было принять за иностранца, кубинца или мексиканца. У него была светлая кожа лилового оттенка, узкие спокойные глаза продолговатой формы и гибкое тело. За его спиной стоял Т. Т. Вильямс, очень большой и черный. Он был седой, старше даже Беренис, и облачен был в парадный костюм с красным значком в петлице. Т. Т. Вильямс ухаживал за Беренис. Он был хозяином ресторана для негров, и деньги у него водились. Хани из-за плохого здоровья не взяли в армию, и он копал песок в карьере, пока у него внутри что-то не оборвалось, и с тех пор он больше не мог заниматься физическим трудом. Втроем они стояли в дверях одним темным пятном.

— Что это вы так тихо подкрались? — спросила Беренис. — Я вас даже не слышала.

— Вы с Фрэнки о чем-то заговорились, — сказал Т. Т.

— Я уже готова, — заявила Беренис, — давно готова. Может, вы на дорогу чего-нибудь пригубите?

Т. Т. Вильямс взглянул на Фрэнки и переступил с ноги на ногу. Он держался с достоинством, любил угождать другим и всегда старался соблюдать все правила приличия.

— Фрэнки умеет держать язык за зубами, — продолжала Беренис. — Так ведь?

На такой вопрос Фрэнки ничего даже не ответила. Хани был одет в темно-красный, болтавшийся на нем вискозный костюм, и она сказала:

— Какой у тебя хороший костюм, Хани. Где ты его купил?

Хани умел разговаривать как учитель, и его лиловые губы двигались легко и быстро, словно бабочки. Но на этот раз он только пробормотал в ответ слово, даже не слово, а звук «х-х-м-м», который мог означать все, что угодно.

Стаканы уже стояли на столе, как и бутылка из-под выпрямителя для волос с джином, но они не стали пить.

Беренис сказала что-то про Париж, и Фрэнки почувствовала — они ждут, чтобы она ушла. Она стояла в дверях и смотрела на них. Ей не хотелось уходить.

— Хотите разбавить водой, Т. Т.? — спросила Беренис.

Они втроем остановились у стола, а Фрэнки замерла в дверях, лишняя.

— Ну, до свидания, — сказала она.

— Пока, миленькая, — ответила Беренис. — И забудь ерунду, о которой мы с тобой говорили. Если мистер Адамс не вернется до темноты, пойди к Уэстам, сходи поиграть с Джоном Генри.

— Когда это я боялась темноты? — сказала Фрэнки. — До свидания.

— До свидания, — ответили они.

Фрэнки закрыла дверь, но все равно слышала их голоса в кухне. Прислонив голову к кухонной двери, она слышала глухое бормотание, которое становилось то тише, то громче: «бу-бу-бу». Потом — после этого ленивого журчания голосов — возник вопрос Хани:

— О чем это вы толковали с Фрэнки, когда мы пришли?

Фрэнки прижала ухо к двери, чтобы услышать, что ответит Беренис, и наконец услышала:

— Да так, о пустяках. Фрэнки болтала всякую чепуху.

Девочка слушала их, пока Беренис и гости не ушли. В опустевшем доме темнело. Ночью Фрэнки и ее отец оставались совсем одни, потому что сразу после ужина Беренис уходила к себе домой.


Когда-то Адамсы сдавали одну из спален в своем доме. Фрэнки тогда было девять лет, в тот год умерла ее бабушка. Комнату сняли муж с женой по фамилии Марлоу. Они запомнились Фрэнки только потому, что про них однажды было сказано — «это простые люди».

И все же, пока они жили в доме Адамсов, Фрэнки была зачарована мистером и миссис Марлоу и их комнатой. Когда их не было дома, Фрэнки заходила к ним и осторожно, легкими движениями трогала разные вещи: пульверизатор миссис Марлоу, из которого можно было побрызгать духами, розово-серую пуховку для пудры, деревянные колодки для обуви мистера Марлоу. Они внезапно съехали после одного события, смысл которого Фрэнки не поняла. Произошло это летом в воскресенье.

Дверь в комнату Марлоу была открыта. Фрэнки могла видеть только часть комнаты, угол комода и лишь часть кровати, на которой лежал корсет миссис Марлоу. Но тишину комнаты нарушил какой-то непонятный звук. Переступив через порог, Фрэнки была настолько поражена увиденным в течение одной секунды, что бросилась на кухню, крича:

— У мистера Марлоу припадок!

Беренис подбежала, но, заглянув внутрь, только сжала губы и резко захлопнула дверь. Очевидно, она рассказала об этом отцу Фрэнки, потому что вечером он заявил — Марлоу придется уехать. Фрэнки пыталась спросить у Беренис, что произошло, но та только ответила, что это простые люди и, коль скоро в доме есть определенное лицо, они, по крайней мере, могли бы это понимать и закрывать дверь. Хотя Фрэнки знала, что «определенное лицо» — это она, но так ничего и не поняла. Она спрашивала, что за припадок был у мистера Марлоу, но Беренис ответила только:

— Детка, обычный припадок.

По ее тону Фрэнки поняла, что ей чего-то недоговаривают. А позже она помнила только то, что Марлоу — простые люди, и потому обладали простыми вещами.

Спустя долгое время она перестала думать о Марлоу и о его припадке, помнила только их фамилию и то, что они когда-то снимали спальню в их доме, и в ее представлении простые люди связывались с розово-серыми пуховками и пульверизаторами для духов. С тех пор Адамсы комнату никому не сдавали…

Фрэнки подошла к вешалке для шляп в прихожей и надела одну из шляп отца. Она взглянула в зеркало на свою сумрачную, безобразную физиономию. Да, говорить о свадьбе не следовало бы. Весь вечер она задавала не те вопросы, а Беренис отшучивалась. Фрэнки не могла понять, что за чувство мучило ее, и стояла перед зеркалом, пока вечерние тени не навели ее на мысль о привидениях.


Фрэнки вышла на улицу перед домом и посмотрела на небо. Она стояла и смотрела, приоткрыв рот, упершись кулаком в бок. Бледно-лиловое небо медленно темнело. В соседнем доме звучали голоса, веяло свежим запахом политой травы. В этот вечерний час, когда в кухне все еще жарко, она обычно шла во двор и училась метать нож или сидела перед домом возле киоска, где продавали освежающие напитки. Иногда она уходила на задний двор, в прохладную темную беседку. Она писала пьесы для спектаклей в беседке, хотя уже выросла из всех своих костюмов и была слишком высокой, чтобы играть в них; в то лето она сочиняла пьесы, пронизанные холодом, об эскимосах и замерзших исследователях. А когда совсем темнело, уходила домой.

Но в тот вечер она не думала ни о ножах, ни о киоске с освежающими напитками, ни о пьесах. Ей не хотелось смотреть на небо, ее душу бередили все те же вопросы, и ей стало страшно, как бывало страшно весной. Она понимала, что ей нужно бы думать о чем-то безобразном и простом, а потому оторвала взгляд от неба и посмотрела на свой дом. Их дом был самым безобразным во всем городе, но теперь она знала, что ей уже недолго жить в нем. Дом стоял темный и пустой. Фрэнки повернулась, прошла до конца улицы и свернула за угол к дому Уэстов.

Джон Генри стоял на перилах крыльца. Позади него светилось окно, и он был похож на куколку, которую вырезали из бумаги и наклеили на желтый картон.

— Эй! — окликнула Фрэнки. — Хотела бы я знать, когда папа вернется домой.

Джон Генри ничего не ответил.

— Мне не хочется одной возвращаться в этот темный безобразный дом.

Фрэнки стояла на тротуаре и смотрела на Джона Генри, и ей вспомнилась остроумная политическая шутка. Заложив большие пальцы в карманы шорт, она спросила:

— Если бы ты участвовал в выборах, за кого бы ты голосовал?

Высокий голос Джона Генри ясно прозвучал в вечернем летнем воздухе:

— Не знаю.

— Ну, например, если бы С. П. Макдональда выбрали мэром этого города, ты голосовал бы за него?

Джон Генри ничего не сказал.

— Ты голосовал бы?

Но ей никак не удавалось заставить Джона Генри сказать хоть слово. Временами Джон Генри вдруг замолкал и, что бы ему ни говорили, не открывал рта. Фрэнки пришлось возражать в пустоту, и шутка как-то не удалась:

— А я бы за него не голосовала, даже если бы он выставил свою кандидатуру на должность собаколова.

Окутанный сумерками, город затих. Ее брат с невестой уже давно приехали в Уинтер-Хилл. Они уехали за сто миль и теперь были в далеком городе. Они были сами по себе и вместе находились в Уинтер-Хилле; Фрэнки была сама по себе, одна, и оставалась все в том же месте. Ей не было грустно оттого, что они уехали за сто миль и теперь находились очень далеко. Но они были сами по себе и вместе, а Фрэнки сама по себе и одна. Однако, когда при этой мысли она почувствовала тошноту, неожиданно ей в голову пришло объяснение, и она чуть не сказала вслух: «Они — это мое „мы“». И вчера, и все предыдущие двенадцать лет своей жизни она была просто Фрэнки. Она была человеком с одним «я», она повсюду ходила и занималась разными делами сама по себе. У всех других людей, кроме нее, было свое «мы». Когда Беренис говорила «мы», это означало — Хани, ее мать или ее церковь. «Мы» отца Фрэнки был магазин. У членов разных клубов были свои «мы», к которым они тоже принадлежали и о которых могли рассказать. Солдаты в армии могут сказать «мы», и «мы» есть даже у каторжников, скованных одной цепью. Но у прежней Фрэнки не было своего «мы», на которое она могла бы предъявлять права, кроме ужасного «мы» этого лета, то есть она, Джон Генри и Беренис. Меньше всего ей было нужно такое «мы». А сейчас все это внезапно прошло и изменилось. У нее был брат и его невеста, и Фрэнки казалось, что, впервые увидев их, она узнала знакомое чувство, жившее внутри нее: «Они — это мое „мы“». Поэтому Фрэнки испытывала такое странное ощущение: Дженис и Джарвис были в Уинтер-Хилле, а она осталась одна, вернее, в городе осталась только скорлупа прежней Фрэнки.

— Что ты так согнулась? — спросил Джон Генри.

— Мне больно, — ответила она. — Наверное, я чем-то отравилась.

Джон Генри все еще стоял на перилах, держась за столб.

— Слушай, — сказала Фрэнки, — пойдем к нам. Мы поужинаем, и ты останешься у нас ночевать.

— Не могу, — ответил он.

— Почему?

Джон Генри прошел по перилам, расставив руки для равновесия. На желтом фоне окна он был похож на маленького черного дрозда. Ответил он, только когда добрался до второго столба.

— Потому, — ответил он.

— Ну почему?

Он ничего не ответил, и Фрэнки добавила:

— Я думала, что мы с тобой соберем мой индейский вигвам и ночью будем спать во дворе, за домом. Нам было бы весело.

Но Джон Генри опять промолчал.

— Ты — мой двоюродный брат. Я все время тебя развлекаю. И подарила тебе так много разных вещей.

Спокойно и легко Джон Генри прошел назад по перилам и остановился. Он опять ухватился руками за столб и посмотрел на нее.

— Серьезно, — повторила девочка, — почему бы тебе не пойти?

— Потому что мне не хочется, Фрэнки, — наконец ответил он.

— Дурак! — крикнула Фрэнки. — Я тебя звала только потому, что ты такой безобразный и одинокий.

Джон Генри легко спрыгнул с перил крыльца. Его детский голос звонко ответил:

— Но я совсем не одинокий.

Фрэнки вытерла мокрые ладони о шорты и подумала: «Повернись и иди домой». Но, несмотря на приказ, она не могла повернуться и уйти. Ночь еще не наступила. Вдоль улицы темнели дома, их окна светились. Темнота собиралась в густой листве деревьев, на расстоянии тени казались серыми и изломанными. Однако на небе ночь еще не наступила.

— Что-то здесь не то, — заявила Фрэнки. — Слишком тихо. У меня кости ноют. Спорим на сто долларов, что будет буря.

Джон Генри смотрел на нее из-за перил.

— Страшная, ужасная буря в жаркую пору. А может, тропический ураган.

Фрэнки стояла и ждала, чтобы наступила ночь. И в эту секунду где-то в городе неподалеку труба заиграла блюз, низко и грустно. Грусть лилась из трубы какого-то цветного паренька, но кто играет, Фрэнки не знала. Она стояла неподвижно, опустив голову, закрыв глаза, и слушала. Чем-то эта музыка напомнила ей весну: цветы, глаза незнакомых людей, дождь.

Музыка звучала на низких нотах загадочно и печально. Потом мелодия внезапно перешла в дикий джазовый ритм, который в причудливой негритянской манере зигзагами рвался вверх. Под конец музыка загрохотала и стихла, уносясь вдаль. Потом труба опять заиграла прежний блюз, и казалось, что блюз рассказывает заново о всем этом тягостном лете. Фрэнки стояла на темном тротуаре, и сердце ее опять сжалось, колени стукнулись одно о другое, и к горлу подкатил комок. Затем неожиданно произошло то, во что Фрэнки сначала не поверила. Как раз в ту минуту, когда музыка должна была стать громче, труба вдруг замолчала. В первую секунду Фрэнки не поняла, что произошло. Она растерялась.

Наконец она прошептала Джону Генри:

— Он остановился, чтобы продуть мундштук — туда попала слюна. Сейчас он снова заиграет.

Но труба не заиграла. Мелодия так и осталась незаконченной, сломанной. И Фрэнки почувствовала, что не вынесет этой скованности. Она испытывала неодолимую потребность сделать что-то дикое и неожиданное, чего она еще никогда не делала. Она ударила себя по голове кулаком, но это не помогло. Тогда она заговорила вслух, хотя сначала не обращала внимания на собственные слова и не знала, что скажет дальше:

— Я объяснила Беренис, что навсегда уезжаю отсюда, но она мне не поверила. Иногда мне кажется, что глупее ее нет никого на свете.

Она жаловалась вслух, и голос ее был зазубренным и острым, как лезвие пилы.

Она говорила и не знала, что скажет в следующую секунду. Прислушивалась к собственному голосу, но слова, которые она слышала, были лишены смысла.

— Попробуй доказать что-нибудь такой дуре — это все равно что разговаривать с бетонной плитой. Я долбила и долбила без конца. Я ей сказала, что должна уехать из этого города, потому что все равно это неизбежно.

Она говорила все это не Джону Генри. Она его уже не видела. Он отодвинулся от освещенного окна, но все еще слушал ее, стоя на крыльце, и вдруг спросил:

— Куда?

Фрэнки не ответила. Внезапно она замерла, потому что ее охватило новое чувство. Неожиданно она поняла, что в глубине души знает, куда ей уехать. Она знала это и знала, что вот сейчас вспомнит название этого места. Фрэнки покусывала пальцы и ждала. Но она не старалась вспомнить это название и не думала о большом мире. Перед глазами девочки возникли брат и его невеста, и ее сердце так сильно сжалось, что она ощущала, как оно вот-вот остановится.

Джон Генри спросил высоким детским голосом:

— Ты хочешь, чтобы я у вас поужинал и остался ночевать с тобой в вигваме?

— Нет, — ответила она.

— Но ведь ты только что меня приглашала!

Но Фрэнки уже не могла спорить с Джоном Генри Уэстом и отвечать на его вопросы. Именно в эту минуту на нее снизошло озарение. Она поняла, кто она такая и как она отправится в большой мир. Ее сжавшееся сердце внезапно раскрылось. Оно раскрылось, как птичьи крылья. И когда она заговорила, ее голос был полон непоколебимой уверенности.

— Я знаю, куда поеду.

— Куда? — спросил Джон Генри.

— В Уинтер-Хилл, — ответила Фрэнки. — Я поеду на свадьбу.

Она подождала, чтобы он ответил: «Я же это знаю», и, не дождавшись, сказала вслух истину, которая внезапно открылась ей:

— Я уеду с ними. После свадьбы в Уинтер-Хилле я уеду с ними, куда бы они ни поехали. Я уеду с ними.

Мальчик ничего не сказал.

— Я их так люблю. Мы будем ездить всюду вместе. Мне кажется, будто я знала это всю жизнь — я должна быть с ними. Я их так люблю.

Слова были произнесены, и не нужно ей больше размышлять и мучиться. Она открыла глаза и увидела, что ночь уже наступила. Лиловое небо наконец потемнело. При свете звезд тени казались изломанными. Сердце Фрэнки раскрылось, как два крыла. Никогда еще она не видела такой красивой ночи.

Фрэнки стояла и смотрела в небо. И когда она задала себе прежний вопрос, кто она такая, и каково ее место на земле, и почему она сейчас стоит здесь, — когда этот прежний вопрос встал перед ней, она не почувствовала себя одинокой, оставленной без ответа. Теперь она знала, кто она такая и куда она уедет. Она любила брата и его невесту, и она будет участницей свадьбы. Они втроем отправятся в огромный мир и всегда будут вместе. Наконец-то после весны страха и этого сумасшедшего лета ей не было страшно.

Часть II

1

Последний день перед свадьбой отличался от всех других дней, которые помнила Ф. Джэсмин. В эту субботу она отправилась в город, и вдруг после пустого отчужденного лета город раскрылся перед ней, и как-то по-новому она ощутила себя не чужой. Благодаря свадьбе Ф. Джэсмин чувствовала, что причастна ко всему вокруг — ведь гулять в эту субботу по городу она пошла как участница свадьбы. Она шла по улицам как королева, и все было ей открыто и доступно. В этот день с самого утра она знала, что мир больше не отделен от нее и что ее признали своей. А потом одно за другим последовали события, ни одно из которых не удивило Ф. Джэсмин — почти до самого конца все происходило по-волшебному просто.

На ферме у дяди Чарлза — он был дядей Джона Генри — она однажды видела старых мулов, которые с завязанными глазами ходили по кругу, выжимая сок из сахарного тростника; потом из него варили сироп. В это однообразное лето прежняя Фрэнки чем-то походила на такого мула: она слонялась вдоль прилавков магазина, где все стоило по десять центов, сидела в первом ряду кинотеатра «Палас», болталась возле отцовского магазина или просто стояла на улице и смотрела на проходивших мимо солдат.

В это утро, однако, все изменилось. Ф. Джэсмин заходила туда, куда Фрэнки и не подумала бы зайти, — например, в гостиницу. Гостиница эта не была лучшей в городе, даже не была одной из лучших, но все же это была гостиница, и Ф. Джэсмин зашла туда. Мало того, зашла не одна, а с солдатом, что случилось совсем неожиданно, потому что до этого дня она его никогда не видела. Еще вчера если бы прежняя Фрэнки могла сквозь волшебный перископ заглянуть в будущее и увидеть эту сцену, она бы только недоверчиво поджала губы. Но это было утро неожиданностей, и все в нем так смешалось, что необычное ее нисколько не удивило и только давно знакомое и привычное казалось странным.

Этот день для нее начался на рассвете. Ей казалось, что брат со своей невестой этой ночью были в ее сердце, потому что в первую же секунду, как она проснулась, она вспомнила о свадьбе и сразу подумала о своем городе. Теперь, когда она расставалась с ним, у нее возникло странное чувство, как будто город позвал ее и ждет. Окна ее комнаты сияли прохладной утренней голубизной. На соседнем дворе запел старый петух. Она быстро вскочила, включила ночник и моторчик.

Это прежняя Фрэнки недоумевала накануне, но Ф. Джэсмин больше ничему не удивлялась. Свадьба стала чем-то давним и привычным. И какое-то отношение к этому имела ночь, отделившая одно от другого.

Все двенадцать лет до этого дня, когда вдруг случалось что-то необычное, оно сначала воспринималось с оттенком сомнения, но стоило лечь спать, и на следующее утро все уже казалось само собой разумеющимся.

Два года назад, когда Фрэнки ездила летом на море, в Порт-Сент-Питер, с Уэстами, в первый вечер серый бугристый океан и пустынные пески порождали у нее ощущение, что она за границей. Она озиралась по сторонам и в сомнении трогала руками окружающие предметы. Но на следующее утро ей уже казалось, будто она прожила в Порт-Сент-Питере всю свою жизнь. Так и со свадьбой. Отбросив все вопросы, она занялась своими делами.

Ф. Джэсмин сидела за письменным столом в бело-голубых пижамных брюках, закатанных выше колен, и, постукивая по полу то пальцами, то пяткой босой ноги, раздумывала о том, что ей надо будет сделать в этот последний день. Кое-что она могла назвать сразу, но многое нельзя было ни сосчитать по пальцам, ни занести в список. Для начала она решила сделать себе визитные карточки и вывести косыми буквами на крохотном прямоугольнике: «Мисс Ф. Джэсмин Адамс, эсквайр». Она надела зеленый козырек, нарезала лист картона и засунула ручки для чернил за уши. Но ей не удавалось ни на чем сосредоточиться, ее мысли перескакивали с предмета на предмет, и вскоре она уже собралась идти в город. В это утро она одевалась очень тщательно — выбрала самое взрослое и самое лучшее свое платье из тонкой розовой кисеи, намазала губы и надушилась «Сладкой серенадой».

Когда Ф. Джэсмин спустилась вниз, ее отец, который всегда вставал очень рано, уже возился на кухне.

— Доброе утро, папа.

Отца звали Ройал Куинси Адамс; он был владельцем часового магазина совсем рядом с главной улицей города. В ответ он что-то проворчал — ведь он был взрослым и любил спокойно выпить три чашки кофе до того, как начать деловые разговоры. Отец имел право посидеть в тишине и покое, перед тем как вновь приниматься за дела. Однажды ночью, когда Ф. Джэсмин проснулась и пошла выпить воды, она услышала, что отец ходит по спальне из угла в угол, а наутро его лицо было белым, как сыр, а в покрасневших глазах застыло страдание. В то утро он с ненавистью смотрел на блюдце, оттого что чашка в его руке стучала об него и никак не хотела устанавливаться; тогда он поставил ее прямо на стол, потом на плиту, так что скоро вокруг возникло множество ровных коричневых кругов, на которые рассаживались мухи. Сахар просыпался на пол, и каждый раз, когда песок хрустел под ногами, отец вздрагивал. В то утро на нем были серые мятые брюки и голубая рубашка с расстегнутым воротом — галстук он немного отпустил.

С июня Ф. Джэсмин втайне хранила обиду на отца, хотя даже себе в этом бы не призналась. Это началось в тот самый вечер, когда отец спросил ее, кто этот «долговязый пистолет, который хочет спать рядом со своим папой», но сейчас эта обида исчезла. Внезапно Ф. Джэсмин показалось, что она впервые видит отца. Но видела она его не только таким, каким он был в эту минуту, картины прежних дней вихрем проносились в ее мозгу и налагались одна на другую. Калейдоскоп воспоминаний заставил Ф. Джэсмин задуматься, наклонив голову набок; она стояла и смотрела на отца — на того, что сидел в комнате, и каким-то внутренним взором на совсем другого. Ей нужно было что-то сказать ему, однако, когда она заговорила, голос ее звучал совсем естественно.

— Папа, я хочу тебя предупредить: после свадьбы я сюда не вернусь.

Уши у отца были большие, оттопыренные, с лиловыми мочками, но он ее не услышал. Мать Фрэнки умерла в день, когда она родилась, и, как большинство вдовцов, он был тверд в своих привычках. Иногда, особенно рано утром, он не слушал, что она ему втолковывала. Поэтому Ф. Джэсмин заговорила пронзительным голосом, чтобы слова проникли к нему в уши.

— Мне нужно купить к свадьбе платье, туфли и прозрачные розовые чулки.

Он услышал и, подумав немного, кивнул. Овсяная каша медленно кипела, побулькивая клейкими пузырьками; накрывая на стол, Ф. Джэсмин наблюдала за отцом и вспоминала. По утрам зимой, когда мороз разрисовывал узорами окна и на кухне ревела плита, отец, склонившись через ее плечо, опирался о стол смуглой жилистой рукой и помогал ей решать трудные задачи по арифметике. Еще ей виделись длинные весенние вечера; отец сидел на темном крыльце, упираясь ногами в перила, и пил пиво из запотевших бутылок, за которыми посылал ее в магазин Финни. Ей представлялось, как отец наклоняется над столом у себя в магазине и опускает в бензин миниатюрную пружину, или как он, насвистывая, рассматривает одним глазом в круглую лупу механизм часов. Воспоминания быстро менялись и вихрились у нее в голове, и каждое было связано со своим временем года; она впервые задумалась обо всех своих прожитых двенадцати годах и сейчас видела их как нечто цельное.

— Папа, — сказала она, — я буду писать тебе.

Он расхаживал по утренней душноватой кухне как человек, который что-то потерял и никак не может вспомнить, что же это такое. Ф. Джэсмин смотрела на него, забыв старую обиду, и ей стало его жалко. Когда отец останется совсем один в доме, он будет скучать по ней и ему будет одиноко. Ей хотелось сказать, что она его жалеет и любит, но как раз в эту минуту он откашлялся, как делал всегда, когда собирался отчитать ее за что-нибудь.

— Не скажешь ли ты мне, куда девались разводной ключ и отвертка из ящика с инструментами на заднем крыльце? — спросил он.

— Разводной ключ и отвертка… — Ф. Джэсмин стояла сгорбившись, уперев левую пятку в икру правой ноги. — Я взяла их на время, папа.

— А сейчас они где?

Ф. Джэсмин подумала.

— У Уэстов.

— Заруби себе на носу… — сказал отец, взмахивая в такт словам ложкой, которой он размешивал овсянку. — Если ты не понимаешь, что нельзя трогать чужие вещи, — он с угрозой взглянул на нее и закончил: — придется тебя проучить. С сегодняшнего дня ты будешь вести себя как следует, или я тебя проучу. — Внезапно он понюхал воздух: — Это что, гренки подгорают?

Когда Ф. Джэсмин вышла из дома, было еще рано. Небо, серое на рассвете, теперь посветлело и стало бледно-голубым, как на еще влажной акварели. Прозрачный воздух был свеж, на побуревшей траве сверкала роса. Во дворе одного из домов вниз по улице раздавались детские голоса. Это перекликались соседские ребята, которые копали там плавательный бассейн. Они были разного роста и возраста и не состояли членами какого-нибудь клуба; все прошлые годы прежняя Фрэнки была своего рода предводителем или президентом копателей бассейнов в этой части города, но сейчас, когда ей стукнуло двенадцать лет, она заранее знала, что они будут копать и копать то в одном дворе, то в другом, не сомневаясь ни минуты, что впереди их ждет бассейн с прохладной чистой водой, а в действительности все сведется к широкой канаве с жидкой грязью.

Пока Ф. Джэсмин шла через двор, ей представлялась эта хлопочущая толпа, она слышала их напевные голоса и в это утро впервые почувствовала в них какую-то прелесть, и была растрогана. Как ни странно, двор ее дома, который она так ненавидела, вдруг пробудил в ней нежность, ей казалось, что она очень давно его не видела. Здесь под вязом был ее старый киоск прохладительных напитков — фанерный ящик, который легко было перетаскивать вслед за тенью от дерева. Надпись на ящике гласила: «Кафе „Капля росы“». Как раз в это время прежняя Фрэнки ставила ведро с лимонадом в ящик и садилась рядом, положив босые ноги на прилавок и сдвинув на лицо мексиканскую шляпу. Она сидела закрыв глаза, вдыхала запах нагретой солнцем соломы и ждала. Иногда приходили покупатели, и она посылала Джона Генри в магазин А. и П. за конфетами, но чаще дьявол-искуситель брал верх, и она сама выпивала весь лимонад. В это утро киоск показался ей маленьким и жалким, и она поняла, что никогда больше не будет в нем торговать. Все это было теперь так далеко от Ф. Джэсмин. Внезапно ей в голову пришел план: послезавтра там, где она будет с Дженис и Джарвисом, она еще раз переберет в памяти все прожитые дни и… Но Ф. Джэсмин так и не продумала до конца свой план, потому что названия городов и стран принесли с собой мысли о свадьбе, обдав ее радостью, и, хотя стоял август, она вздрогнула, как от озноба.

На главной улице у Ф. Джэсмин опять возникло ощущение, будто она вернулась сюда уже спустя много лет, хотя проходила здесь всего лишь в среду. Четыре квартала знакомых кирпичных магазинов, большое белое здание банка, а дальше — прядильная фабрика с множеством окон на фасаде. Широкая улица была разделена узкой полосой газона, а по обеим его сторонам не спеша двигались машины. Серые поблескивающие тротуары, прохожие, полосатые тенты над витринами магазинов — все было прежним, и однако, в это утро она чувствовала себя здесь как путешественник, который попал в этот город впервые.

Это было только начало. Не успела она пройти по левой стороне улицы и вернуться по правой, как осознала еще одну перемену. Это касалось разных людей, встречавшихся ей на улице, — одних она знала, других нет. Старый негр, неподвижно восседавший на козлах громыхающего фургона, погонял печального мула в шорах — он торопился на рынок. Ф. Джэсмин посмотрела на старика, он на нее, и со стороны могло показаться, что на этом все кончилось. Но Ф. Джэсмин почувствовала, как между их глазами возникла связь, названия которой она не знала, — как будто они давно были знакомы. Перед ее взором мгновенно промелькнуло поле старика, проселок, темные молчаливые сосны. Фургон прогромыхал мимо нее по мощеной улице, и ей захотелось, чтобы старик тоже узнал про свадьбу и про то, что она — участница этой свадьбы.

И так повторялось вновь и вновь, пока она шла по главной улице, — с женщиной, которая вошла в магазин Макдугала, с человеком небольшого роста, ожидавшим автобус около внушительного здания Первого национального банка, с другом ее отца, которого звали Тат Райан. Это чувство нельзя было выразить словами, и позже, когда она попыталась рассказать об этом Беренис, та подняла брови и повторила, насмешливо растягивая слова: «Свя-язь? Свя-язь?» Но тем не менее это чувство существовало — близкая связь, как зов или ответ. Более того, на тротуаре рядом с Первым национальным банком она нашла десять центов. В любой другой день такая находка стала бы событием, но в это утро Ф. Джэсмин остановилась только, чтобы потереть монетку о платье и положить ее в розовый кошелек. Утреннее небо было голубым и свежим, и Ф. Джэсмин шла, чувствуя себя легкой и сильной, зная, что все вокруг принадлежит ей.

В первый раз Ф. Джэсмин рассказала о свадьбе в кафе «Синяя луна», куда она попала кружным путем, потому что кафе находилось не на главной улице, а на набережной. Она зашла туда потому, что услышала звуки шарманки, и немедленно отправилась искать шарманщика с обезьяной. За все лето она ни разу не видела ни шарманщика, ни обезьяны и сочла хорошим предзнаменованием, что встретила их в этот свой последний день в городе. Она не видела их так давно, что порой думала: а вдруг они умерли? Зимой они не появлялись в городке — боялись холодного ветра. В октябре они уезжали на юг, во Флориду, и возвращались назад в конце весны, когда становилось тепло.

Шарманщик и обезьянка ходили и по другим городам, однако в прежние времена Фрэнки встречала их на тенистых улицах своего города каждое лето, кроме этого года. Обезьянка была очень симпатичная, и ее хозяин тоже. Они всегда нравились Фрэнки, и сейчас ей нестерпимо захотелось поделиться с ними своими планами и рассказать о свадьбе. Вот почему, заслышав вдали надтреснутые звуки шарманки, она немедленно отправилась туда, откуда они доносились, — на набережную. Она свернула с главной улицы и быстро пошла по переулку, но не успела дойти до набережной, как шарманка замолчала, и сколько Ф. Джэсмин ни смотрела в обе стороны, все было тихо, не видно было ни обезьянки, ни ее хозяина. Возможно, они зашли в какой-нибудь подъезд или лавку, и Ф. Джэсмин медленно пошла по улице, внимательно поглядывая по сторонам.

Набережная всегда притягивала ее, хотя на ней теснились лишь самые убогие лавчонки. По левую ее сторону тянулись склады, в просветах между ними виднелись коричневая река и зеленые деревья. На правой стороне находился «Воинский профилакторий» — она не знала, что это такое; рыбная лавка, вокруг которой стоял сильный запах, а с витрины на вас удивленно смотрела единственная рыбина, обложенная колотым льдом; ломбард, магазин поношенного платья, где прямо в узкой двери висела старомодная одежда, и на тротуаре перед входом выстроились в ряд стоптанные туфли. И, наконец, там же красовалась «Синяя луна». Сама улица была вымощена кирпичом и при солнечном свете казалась воспаленной, а у тротуара валялись яичная скорлупа и гнилые лимонные корки. Улица эта не принадлежала к лучшим улицам города, но прежняя Фрэнки любила изредка наведываться сюда.

По утрам и днем в будни на этой улице господствовала тишина. Но к вечеру и по праздникам ее заполняли солдаты, которые приезжали из лагеря за пятнадцать километров от города. Казалось, им набережная нравилась больше, чем все другие улицы, и иногда можно было подумать, что по тротуару течет река солдат в коричневой форме. Они приезжали в город по праздникам и расхаживали веселыми шумными ватагами или гуляли по улицам со взрослыми девушками, и прежняя Фрэнки всегда смотрела на них с завистью. Они съехались сюда со всей страны и скоро разъедутся по всему миру. Летние сумерки тянулись долго, солдаты расхаживали небольшими группами, а прежняя Фрэнки в шортах цвета хаки и в мексиканской шляпе стояла поодаль одна и смотрела на них. Казалось, самый воздух вокруг был полон шумом и ароматом далеких стран. Ей виделись города, откуда они приехали, и она грезила о странах, в которые они уедут, а она навсегда останется в этом городе. К сердцу Фрэнки подбиралась зависть, и ей было больно. Но в это утро ей хотелось одного — рассказать о свадьбе и о своих планах. И вот, прогулявшись по горячему тротуару и не найдя ни обезьянки, ни шарманщика, она подошла к «Синей луне», и вдруг ей пришло в голову, что они могут быть там.

«Синяя луна» находилась в конце набережной, и прежняя Фрэнки часто стояла здесь, прижавшись носом и ладонями к проволочной сетке, и смотрела на происходящее внутри. Посетители, главным образом солдаты, сидели в кабинках у столиков, пили возле стойки или толпились вокруг автоматического проигрывателя. Иногда вдруг вспыхивали ссоры. Однажды, проходя мимо «Синей луны» в конце дня, она услышала громкие рассерженные голоса, звон разбившейся бутылки, и, когда она остановилась, из кафе на улицу вышел полицейский, подталкивая растрепанного человека, который едва держался на ногах. Человек плакал и что-то кричал, его порванная рубашка была в крови, и по лицу текли слезы, смешанные с грязью. Это случилось в апреле, когда короткие ливни играют радугами. Вскоре на улицу свернула полицейская машина с включенной сиреной, арестованного беднягу преступника бросили за решетчатую дверь и отвезли в тюрьму.

Прежней Фрэнки «Синяя луна» была хорошо известна, несмотря на то что ей никогда не приходилось бывать внутри. Хотя не существовало закона, который запрещал бы впускать ее сюда, а на двери не было ни замка, ни цепочки, она понимала, что девочкам здесь делать нечего. «Синяя луна» предназначалась для солдат-отпускников, для взрослых и самостоятельных людей. Прежняя Фрэнки знала, что не имеет права войти туда, и поэтому только бродила вокруг и ни разу не зашла. Однако в это утро перед свадьбой все изменилось. Старые законы Фрэнки ничего не значили для Ф. Джэсмин, и недолго думая она вошла внутрь.

В «Синей луне» сидел рыжий солдат, который затем не раз еще появится на протяжении этого последнего дня перед свадьбой. Впрочем, в первую минуту Ф. Джэсмин его не заметила — она искала человека с обезьянкой, но его здесь не оказалось. Кроме солдата, в зале находился еще только один человек — хозяин «Синей луны», португалец. Он стоял за стойкой. Ф. Джэсмин решила, что он будет первым, кому она расскажет о свадьбе. Выбрала она его только потому, что португалец показался самым подходящим слушателем и стоял к ней ближе.

После яркого света улицы в «Синей луне» было темно. Позади стойки над тусклым зеркалом горели синие неоновые лампочки, окрашивая лица людей в бледно-зеленый цвет. Медленно вращался электрический вентилятор, и по залу пробегали волны теплого спертого воздуха. В этот ранний час здесь стояла тишина. За столиками в кабинках у противоположной стены было пусто. В глубине «Синей луны» освещенная деревянная лестница вела на второй этаж. Пахло выдохшимся пивом и утренним кофе. Ф. Джэсмин заказала кофе. Португалец принес чашку и сел на табурет напротив. Это был грустный человек с бледным и очень плоским лицом, облаченный в длинный белый фартук. Он сидел сгорбившись, уперев ноги в перекладину стула, и читал журнал, печатавший любовные истории. Потребность рассказать о свадьбе в душе Ф. Джэсмин все нарастала и когда стала совсем нестерпимой, она принялась подыскивать подходящую фразу, чтобы начать разговор, что-нибудь взрослое и непринужденное. Слегка дрожащим голосом она произнесла:

— Какое необычное лето в этом году, не так ли?

Казалось, португалец не расслышал, что она сказала, и продолжал читать журнал. Тогда Ф. Джэсмин еще раз повторила свою фразу и, когда он поднял на нее глаза, продолжала уже громче:

— Завтра у моего брата свадьба в Уинтер-Хилле.

И без предисловий, с ходу, как собачки в цирке прыгают сквозь бумажный обруч, повела свой рассказ. Ее голос звучал все четче, определеннее и увереннее. Она говорила так, будто все уже было окончательно решено. Португалец слушал, наклонив голову. Вокруг его глаз были пепельно-серые круги, и время от времени он вытирал грязным фартуком мертвенно-бледные потные руки с набухшими венами. Она рассказывала ему про свадьбу и про свои планы, и он не спорил с ней и не выражал никаких сомнений.

Ф. Джэсмин вспомнила Беренис, и ей пришло в голову, что убедить чужих людей в том, что самые твои дорогие мечты сбудутся, гораздо легче, чем тех, кто сидит рядом в твоей собственной кухне. Произносить некоторые слова: «Джарвис», «Дженис», «свадьба», «Уинтер-Хилл» — было так приятно, что, закончив свой рассказ, Ф. Джэсмин с радостью повторила бы его еще раз. Португалец вынул из-за уха сигарету, постучал ею о стойку, но не закурил. В неестественном свете неоновых ламп его лицо казалось изумленным, но, когда она замолчала, он ничего не сказал. Рассказ о свадьбе все еще звенел в ее душе, как дрожит в воздухе последний гитарный аккорд после того, как пальцы отпустили струны. Ф. Джэсмин повернулась к двери и к солнечной улице за ней — по тротуару спешили темные люди, и звуки их шагов отдавались в «Синей луне».

— У меня очень странное чувство, — сказала она. — Я прожила в этом городе всю свою жизнь, а послезавтра меня здесь уже не будет, и я никогда больше сюда не вернусь.

И именно в эту минуту она заметила его — солдата, который в самом конце этого последнего долгого дня так неожиданно возник на ее пути. Позже, вспоминая об этом, она пыталась припомнить какое-нибудь предзнаменование будущего безумия, но тогда он показался ей самым обыкновенным солдатом, пившим пиво возле стойки. Он не был ни высоким, ни маленьким, ни толстым, ни худым — кроме рыжих волос, в нем не было ничего выдающегося, он ничем не отличался от тысяч солдат, приезжавших в город из соседнего лагеря. Но в полумраке «Синей луны», посмотрев солдату в глаза, она поняла, что видит его как-то по-новому.

В это утро Ф. Джэсмин впервые не испытывала зависти. Может быть, солдат приехал сюда из Нью-Йорка или Калифорнии — она ему не завидовала. Может быть, он должен был отправиться в Англию или Индию — она ему не завидовала. Всю беспокойную весну и безумное лето, когда она смотрела на солдат, у нее сжималось сердце, потому что они приезжали и уезжали, а она навсегда оставалась в городе. Но теперь, в этот последний день перед свадьбой, все изменилось; в ее глазах, когда она смотрела на солдата, не было ни зависти, ни тоски. Она не только чувствовала весь этот день постоянно возникающую между ней и совершенно незнакомыми людьми связь, но ей, кроме того, казалось, что она их узнает. Ф. Джэсмин почудилось, что они обменялись с ним особым дружеским взглядом вольных путешественников, которые ненадолго встречаются в пути. Этот взгляд был долгим. И теперь, когда зависть покинула ее сердце, Ф. Джэсмин испытывала облегчение. В «Синей луне» было тихо, и казалось, что в зале все еще слышатся отзвуки ее рассказа о свадьбе. И этот долгий немой разговор друзей по странствиям первым прервал солдат, он первый отвел глаза.

— Да, — сказала Ф. Джэсмин после молчания, не обращаясь ни к кому в частности, — у меня очень странное чувство. Мне кажется, будто я должна успеть сделать все, что сделала бы, останься я в этом городе навсегда. Но ведь это мой последний день здесь. Так что я, пожалуй, пойду. Adios.[4]

Последнее слово было адресовано португальцу, и одновременно она машинально протянула руку, чтобы приподнять мексиканскую шляпу, которую носила все лето до этого дня, но шляпы не было, и ее рука невольно замерла в воздухе. Тогда Ф. Джэсмин быстро почесала голову и, бросив последний взгляд на солдата, вышла из «Синей луны».

Это утро по нескольким причинам отличалось от любого другого утра. Во-первых, потому, что она могла рассказывать о свадьбе. Когда-то (это было очень давно) прежняя Фрэнки любила, гуляя по городу, играть в одну игру — она отправлялась в северную часть города, в район домишек с зелеными газонами, печальный заводской район Шугарвилл, где жили цветные, и в своей мексиканской шляпе и сапогах со шнуровкой разыгрывала из себя мексиканку. «Моя не говорит по-вашему. Adios. Buenas noches.[5] Абла поки пики пу», — тараторила она якобы по-мексикански. Иногда вокруг нее собиралась толпа ребятишек, и прежняя Фрэнки пыжилась от гордости, но, когда игра кончалась и она возвращалась домой, ее охватывала досада, как будто ее обманули. И теперь, в это утро, она вспомнила свою старую игру в мексиканцев. Она шла по тем же самым улицам, и люди, почти все незнакомые, были те же самые. Но в это утро она не думала обманывать прохожих и притворяться, напротив, ей хотелось, чтобы в ней признавали ее настоящее «я». И это желание — чтобы все ее узнали — было настолько сильным, что Ф. Джэсмин забыла об испепеляющем солнце, об удушливой пыли и об усталости (она, наверное, прошла по городу не меньше восьми километров).

Второй особенностью этого дня была забытая музыка, которая то и дело ей вспоминалась: обрывки менуэтов, исполняемых оркестром, марши, вальсы и джазовая труба Хани Брауна, — и ее ноги в лакированных туфлях шагали в такт с мелодией. Последняя особенность этого дня заключалась в том, что мир казался Ф. Джэсмин разделенным на три неравные части: двенадцать лет, прожитые прежней Фрэнки, этот день и будущее, когда три Дж. А. вместе уедут в далекие края.

Пока она шла по улице, призрак прежней Фрэнки, грязной, с голодными глазами, безмолвно тащился где-то рядом, а мысль о будущем, о том, что будет после свадьбы, все время была с ней, как само небо. Этот день казался не менее важным, чем долгое прошлое и светлое будущее. Так для любой двери нужны петли. И поскольку в этот день прошлое переплеталось с будущим, Ф. Джэсмин не удивляло, что он необычен и тянется так долго. Вот по каким причинам Ф. Джэсмин чувствовала, хотя и не могла выразить свое чувство словами, что это утро отличается от любого другого, которое она помнила. И из всех ощущений и желаний самым сильным было, чтобы все поняли, кто она такая, и узнали бы ее.

В северном районе города, недалеко от главной улицы, она шла по тенистому тротуару вдоль пансионов, где на окнах висели кружевные занавески, а на верандах стояли пустые стулья, пока не заметила женщину, которая подметала крыльцо. Упомянув для начала о погоде, Ф. Джэсмин рассказала ей о своих планах, и так же, как в разговоре с португальцем в «Синей луне» и с другими людьми, которых ей было суждено встретить в тот день, рассказ имел конец и начало и был похож на песню.

Как только она начала, ее сердце вдруг замерло, а когда имена были названы, а планы рассказаны, в душе Ф. Джэсмин стало буйно, светло, рассказ принес ей тихое успокоение. Женщина слушала, опираясь на щетку. За ее спиной в открытой двери виднелась темная передняя с лестницей без дорожки и столиком для писем слева, из этой темной прихожей доносился жаркий запах тушеной репы. Сильные волны запаха и темная передняя слились с радостью Ф. Джэсмин, и, взглянув на женщину, она поняла, что любит ее, хотя не знала даже ее имени.

Женщина не возражала и ни о чем не спорила. Она вообще ничего не говорила. Только в самом конце, когда Ф. Джэсмин повернулась, собираясь уйти, женщина сказала:

— Подумать только.

Но Ф. Джэсмин уже спешила дальше, и ноги ее бодро шагали под веселый марш, звучавший в ее ушах.

В квартале тенистых летних газонов она свернула в переулок и увидела рабочих, которые ремонтировали дорогу. В воздухе гудело шумное возбуждение, остро пахло горячим асфальтом и гравием, натужно ревел каток. Ф. Джэсмин решила поделиться своими планами с водителем катка. Она бежала рядом с ним, откинув голову назад, чтобы видеть его загорелое лицо, и ей пришлось прижать к губам руки рупором, чтобы ее лучше было слышно. Но все равно осталось неясно, понял он ее или нет, потому что, когда она остановилась, он засмеялся и что-то крикнул, но что, она не разобрала. Здесь, в суете и гаме, Ф. Джэсмин отчетливее всего увидела призрак прежней Фрэнки, которая наблюдала за суматохой, жуя кусок смолы, ждала полдня, когда рабочие откроют судки с обедом. Недалеко от того места, где шла работа, стоял большой красивый мотоцикл; перед тем как уйти, Ф. Джэсмин с восторгом осмотрела его, потом поплевала на широкое кожаное сиденье и осторожно потерла его кулаком, чтобы оно заблестело. Она находилась в хорошем районе, почти в пригороде, где на мощеных площадках у новеньких кирпичных особняков стояли машины, а вдоль тротуаров тянулись цветочные клумбы. Но чем лучше район, тем меньше там людей на улице, и Ф. Джэсмин пошла назад, к центру. Солнце так жгло ей голову, будто на макушку ей положили кусок раскаленного железа, рубашка прилипла к телу, и даже платье из кисеи кое-где промокло от пота и тоже прилипло к коже. Бодрый марш перешел в мечтательную песню скрипки, и она пошла медленнее. Под эту музыку Ф. Джэсмин прошла через весь город — за главную улицу и фабрику, туда, где протянулись серые кривые улочки заводских кварталов, потому что там, среди удушливой пыли и унылых серых лачуг, можно было найти новых слушателей и рассказать им о свадьбе.

Пока она шла, в ее ушах порой начинал звучать негромкий разговор. Это был голос Беренис, которая говорила, узнав, как Ф. Джэсмин провела все утро: «Значит, ты просто слонялась по улицам и заговаривала с незнакомыми людьми? В жизни не слышала ничего подобного!» Вот что говорила Беренис, но Ф. Джэсмин обращала внимание на ее слова не больше, чем на жужжание мухи.

Пройдя унылые кривые улочки заводского района, Ф. Джэсмин пересекла невидимую границу между Шугарвиллом и городом белых. Здесь тянулись такие же лачуги, как и в заводском районе, но большие деревья бросали на землю густую тень, а на крыльце многих домов стояли цветочные горшки с прохладными папоротниками. Ф. Джэсмин хорошо знала эту часть города, и она узнавала переулки, которые видела давно и в разные времена года: бледным ледяным зимним утром, когда казалось, что даже оранжевое пламя под черными железными баками, в которых прачки кипятили белье, дрожит от холода, или в ветреные осенние вечера.

Солнце светило так ярко, что от него кружилась голова; она встречала людей, говорила с ними, одних она знала в лицо и знала, как их зовут, другие были ей незнакомы. Каждый раз, когда она рассказывала про свадьбу, ее планы становились все более конкретными, и наконец определились все детали, так что больше Ф. Джэсмин ничего не меняла в своем рассказе. К половине двенадцатого она очень устала, и даже музыка в ее ушах звучала еле слышно, как будто тоже измучилась; потребность, чтобы окружающие узнали ее настоящее «я», на некоторое время была удовлетворена, и она вернулась туда, откуда началась ее прогулка — на главную улицу, где поблескивающие тротуары жгли ступни, белым светом сияло солнце и людей было очень мало.

Всякий раз, бывая в городе, она проходила мимо отцовского магазина. Магазин этот находился в том же квартале, что и «Синяя луна», но через два дома от главной улицы и в более фешенебельном месте. Внутри было тесно, а на витрине красовались бархатные коробочки с драгоценными камнями. У витрины отец и поставил свой стол; с улицы можно было видеть, как он работает, склонившись над крошечными часами, и его большие загорелые руки порхают над ними, как бабочки. Сразу было ясно, что ее отец — человек в городе известный; все здесь знали его в лицо и по имени, но он этим не гордился и даже не смотрел на тех, кто останавливался у витрины и глазел на него. Однако в это утро он не сидел у стола, а стоял за прилавком, спуская закатанные рукава рубашки, как будто собирался надеть пиджак и выйти на улицу.

В длинной стеклянной витрине сверкали бриллианты, часы и столовое серебро, пахло бензином для чистки часов. Отец вытер указательным пальцем пот с верхней губы и озабоченно почесал нос.

— Где ты была все утро? Беренис звонила два раза, спрашивала тебя.

— Гуляла по городу, — ответила она.

Но отец не слушал.

— Я ухожу к тете Пет, — сказал он. — Она получила сегодня грустное известие.

— Какое? — спросила Ф. Джэсмин.

— Умер дядя Чарлз.

Джон Генри Уэст приходился дяде Чарлзу внучатым племянником, и хотя Ф. Джэсмин была двоюродной сестрой Джона Генри, она не состояла в кровном родстве с дядей Чарлзом. Он жил в тридцати четырех километрах от города по дороге в Ренфро, в деревянном доме среди тенистых деревьев, за которыми тянулись рыжие хлопковые поля. Он был глубоким стариком и давно болел — про него говорили, что он стоит одной ногой в могиле; он всегда носил шлепанцы. И вот он умер. Но его смерть не имела никакого отношения к свадьбе, и Ф. Джэсмин сказала только:

— Бедный дядя Чарлз, как это грустно.

Ее отец прошел за тусклую занавеску из серого бархата, которая отделяла помещение магазина от маленького пыльного закутка, где находились холодильник, полки с какими-то коробками и большой железный сейф, куда на ночь запирались от грабителей бриллиантовые кольца. Слышно было, как отец там ходит. Ф. Джэсмин осторожно уселась за стол возле окна. На зеленом листе промокательной бумаги лежали разобранные часы.

В ее жилах текла кровь часовщика, и прежней Фрэнки очень нравилось сидеть за отцовским столом. Она надевала очки отца, в которые была вделана лупа, и, нахмурившись, с озабоченным видом опускала часы в бензин. Еще Фрэнки умела работать на токарном станочке. Иногда на улице перед магазином собирались зеваки и смотрели на нее, и ей представлялось, что они говорят: «Фрэнки Адамс работает у своего отца и получает пятнадцать долларов в неделю. Она чинит самые сложные часы. Посмотрите на нее. Она делает честь своей семье, и не только семье, а всему городу». Так Фрэнки представляла себе эти разговоры, пока с озабоченным видом рассматривала часы. Но сегодня Ф. Джэсмин только взглянула на колесики, разложенные на зеленой промокательной бумаге, и не стала надевать лупу ювелира. Ей следовало сказать что-то еще о смерти дяди Чарлза.

Когда отец вернулся в магазин, она заявила:

— В свое время дядя Чарлз был одним из виднейших людей. Его смерть — потеря для всего графства.

Эти слова, кажется, не произвели впечатления на ее отца.

— Иди-ка ты домой, — сказал он. — Беренис давно тебя разыскивает.

— Хорошо. Только не забудь — ты сказал, что я могу купить к свадьбе платье. И еще чулки и туфли.

— Возьми все это в долг у Макдугала.

— Не понимаю, зачем мы всегда покупаем у Макдугала, — проворчала Ф. Джэсмин, выходя из магазина. — Только потому, что его магазин недалеко от нашего дома? Там, куда я еду, будут магазины в сто раз больше, чем лавка Макдугала.

Часы на башне баптистской церкви пробили двенадцать, заревел заводской гудок. Над улицей висела сонная тишина, и даже машины, поставленные радиаторами к газону, разделявшему мостовую на две полосы, казалось, устали до изнеможения и решили соснуть. Редкие пешеходы старались держаться в тени навесов, косо падавшей на тротуар. Солнце заимствовало цвет неба, и в его ослепительном свете кирпичные дома выглядели съежившимися и темными. У одного из них был широкий карниз, и издали он выглядел странно, словно этот кирпичный дом начал таять. В полуденной тишине Ф. Джэсмин опять услышала музыку шарманки, она всегда завораживала ее, и ноги сами понесли ее в ту сторону, где играла шарманка. На этот раз она их найдет и попрощается с ними.

Ф. Джэсмин быстро шла по улице, представляя себе шарманщика с обезьянкой, и думала: а помнят ли они ее? Прежней Фрэнки очень нравились обезьянка и шарманщик. Они были похожи друг на друга — у обоих на лице застыло выражение тревоги и сомнения, как будто они каждую минуту спрашивали себя, что они сделали не так. По правде говоря, обезьянка все делала не так. Станцевав под шарманку, она должна была снять свою хорошенькую шапочку и обойти с нею зрителей, но почти всегда обезьянка путалась и, поклонившись, протягивала шапочку хозяину, а не зрителям. Шарманщик упрашивал ее, а потом начинал нечленораздельно бормотать и суетиться, он замахивался на обезьянку, она съеживалась и тоже что-то нечленораздельно бормотала, оба испуганно и раздраженно поглядывали друг на друга, и на их морщинистых лицах была тоска. Прежняя Фрэнки долго и зачарованно смотрела на них, на лице ее появлялось такое же выражение и не исчезало все время, пока она ходила за ними. И сейчас Ф. Джэсмин очень хотелось увидеть их.

Она ясно слышала надтреснутый звук шарманки, но только не на главной улице, а где-то дальше, может быть, за ближайшим углом. Ф. Джэсмин заторопилась туда. Подходя к углу, она услышала какие-то новые звуки, озадачившие ее, а потому остановилась и прислушалась. Перекрывая музыку шарманки, раздавался мужской голос, который с кем-то спорил, и сердитый пронзительный голос шарманщика. Обезьянка тоже что-то бормотала. Потом музыка внезапно прекратилась, и слышались только два громких сердитых голоса. Ф. Джэсмин поравнялась с магазином Сирса и Роубака на углу, медленно прошла мимо магазина, завернула за угол и увидела странную сцену.

Узкая улица спускалась с холма в сторону набережной, ослепительно сверкая под яростными лучами солнца. Ф. Джэсмин увидела обезьянку, ее хозяина и солдата, который держал в протянутой руке комок долларовых бумажек; в комке было примерно долларов сто. Солдат сердился, шарманщик стоял бледный и тоже казался взволнованным. Они о чем-то спорили, и Ф. Джэсмин догадалась, что солдат хочет купить обезьянку. Сама обезьянка прижалась к кирпичной стене магазина Сирса и Роубака и дрожала. Несмотря на жару, она была одета в маленькую красную курточку с серебряными пуговицами, и в ее глазах застыло отчаяние, а на маленьком испуганном личике было такое выражение, как будто она вот-вот чихнет. Вид у нее был жалобный, она дрожала и кланялась, хотя зрителей вокруг не было, и протягивала свою шапочку. Обезьянка была уверена, что люди сердятся из-за нее, и чувствовала себя виноватой.

Ф. Джэсмин стояла возле них не шевелясь и слушала, пытаясь понять причину ссоры. Неожиданно солдат схватил цепочку и потянул обезьянку к себе, но она завизжала, и, прежде чем Ф. Джэсмин поняла, что происходит, обезьянка, цепляясь за ее ногу и платье, вскарабкалась ей на плечо и уселась, обняв ее за голову своими обезьяньими лапками. Все это произошло так молниеносно и так поразило Ф. Джэсмин, что она оцепенела. Голоса смолкли, на улице наступила тишина, раздавалось только пронзительное бормотание обезьянки. Рот у солдата удивленно раскрылся, он по-прежнему держал в протянутой руке комок долларовых бумажек.

Первым пришел в себя шарманщик. Он ласково заговорил с обезьянкой, и зверек тотчас перепрыгнул на шарманку, висевшую у старика на спине. Шарманщик быстро повернул за угол, и в последнюю секунду, когда он уже скрывался из виду, оба они, обезьянка и ее хозяин, оглянулись с одинаковым выражением лукавого упрека. Ф. Джэсмин прислонилась к кирпичной стене. Она все еще ощущала обезьянку на своем плече, ощущала ее кисловатый душный запах; ее пробирала дрожь. Солдат продолжал что-то бормотать, пока шарманщик и его зверек не скрылись за углом, и тут Ф. Джэсмин заметила, что у солдата рыжие волосы, и узнала его — это он сидел в «Синей луне». Он сунул деньги в карман.

— Симпатичная обезьянка, — сказала Ф. Джэсмин. — Но мне стало как-то не по себе, когда она влезла на меня.

Солдат, казалось, только сейчас увидел ее. Выражение его лица медленно изменилось, он уже не смотрел так сердито. Его взгляд скользнул с макушки Ф. Джэсмин на ее лучшее платье из кисеи и дальше, на черные лакированные туфельки.

— Вам, наверное, очень хотелось получить эту обезьянку, — продолжала она. — Мне тоже всегда хотелось иметь обезьянку.

— Что? — спросил солдат. Потом сказал невнятно, как будто его язык был из войлока или из очень толстой промокательной бумаги: — В какую сторону мы идем? В твою или в мою?

Ф. Джэсмин этого не ожидала. Солдат присоединился к ней, как путешественник, встретивший другого путешественника в городе, куда съезжаются туристы. Ей вспомнилось, что она уже где-то слышала эту фразу, возможно в каком-то фильме, и этот обязательный вопрос, на который обязательно полагается давать ответ. Но ответа она не знала и поэтому осторожно спросила:

— А в какую сторону вы идете?

— Цепляйся, — сказал он и подставил ей локоть. Они пошли по боковой улице, почти наступая на свои съежившиеся полуденные тени. Солдат был единственным человеком, который в этот день заговорил с Ф. Джэсмин первым и пригласил ее присоединиться к нему. Но когда она начала рассказывать о свадьбе, что-то получалось не так. Может быть, она слишком многим людям повсюду в городе уже рассказывала о своих планах, и теперь ей это больше не было нужно. А может быть, причина заключалась в том, что она чувствовала: солдат ее почти не слушает. Краем глаза он смотрел на ее розовое кисейное платье и слегка улыбался. Ф. Джэсмин никак не могла приспособиться к его походке — ноги у него казались развинченными, и шагал он как-то неровно.

— Скажите, а из какого вы штата? — спросила она вежливо.

Помолчав, солдат ответил, и она успела нарисовать в своем воображении Голливуд, Нью-Йорк и Мэн.

— Из Арканзаса, — ответил солдат.

Из всех сорока восьми американских штатов Арканзас был одним из тех немногих, которые никогда ее не интересовали, поэтому ее воображение тут же перескочило на другой предмет, и она спросила:

— Вам уже известно, куда вы должны ехать?

— Да пока просто болтаюсь, — ответил солдат. — Дали отпуск на три дня.

Он не понял ее вопроса — Ф. Джэсмин имела в виду, что солдат всегда посылают в разные страны, — но прежде чем она успела объяснить ему это, он сказал:

— Тут за углом гостиница, где я остановился. — И, по-прежнему глядя на плиссированный воротник ее платья, он добавил: — Вроде я тебя где-то видел. Ты ходишь на танцы в «Веселую минутку»?

Они шли по набережной, которая постепенно приобретала свой обычный для субботы вечерний вид. В окне на втором этаже дома, где был рыбный магазин, какая-то дама сушила белокурые волосы и, увидев на улице двух солдат, окликнула их. На углу уличный проповедник, которого знал весь город, обращался с проповедью к толпе негров, грузчиков со склада и тощим ребятишкам. Но Ф. Джэсмин не обращала внимания на происходящее вокруг. Когда солдат упомянул о танцах и «Веселой минутке», к ее сердцу как будто прикоснулись волшебной палочкой. Она впервые осознала, что идет по улице с солдатом, одним из тех, которые веселыми шумными компаниями бродят по городу или прогуливаются со взрослыми девушками. Они всегда ходили на танцы в «Веселую минутку» и веселились там, а прежняя Фрэнки в это время спала. Она еще никогда ни с кем не танцевала, кроме Эвелин Оуэн, и ни разу не была в «Веселой минутке».

И вот теперь Ф. Джэсмин шла с солдатом, который считал ее участницей этих неведомых развлечений. Но она не очень гордилась этим. Ее тревожило сомнение, которое она не могла понять и которому не знала названия. Полуденный воздух висел, густой и липкий, как горячий сироп, и с прядильной фабрики тянуло удушливым запахом красилен. С главной улицы доносилась далекая музыка шарманщика.

Солдат остановился.

— Вот моя гостиница, — сказал он.

Они стояли перед входом в «Синюю луну», и Ф. Джэсмин удивилась, когда услышала, что это гостиница, она всегда думала, что «Синяя луна» — только кафе. Когда солдат открыл перед ней дверь, она заметила, что он слегка покачивается. После ослепительного солнечного света все в кафе показалось ей красного, потом черного цвета, и глаза ее привыкали к синему освещению, наверное, целую минуту. Она пошла за солдатом в одну из кабинок на правой стороне.

— Будешь пить пиво, — сказал он, не спрашивая, словно заранее знал ее ответ.

Ф. Джэсмин вкус пива не нравился. Раз или два украдкой она отпивала из стакана отца, и оно оказалось кислым. Но солдат не дал ей выбирать.

— С большим удовольствием, — ответила она, — благодарю вас.

Она еще никогда не бывала в гостиницах, хотя часто думала о них и описывала в своих пьесах. Ее отец несколько раз останавливался в гостиницах и однажды, вернувшись из Монтгомери, привез прежней Фрэнки два маленьких куска мыла из гостиницы, которые она сберегла. Ф. Джэсмин осмотрела зал «Синей луны» с новым любопытством. Внезапно она исполнилась чопорности. Садясь за столик, она тщательно расправила платье, чтобы не помять складки, как делала, бывая в гостях или в церкви. Она держалась очень прямо, изображая из себя благовоспитанную девушку. Однако «Синяя луна» все-таки больше походила на кафе, чем на настоящую гостиницу. Грустного бледного португальца не было видно, а пиво солдату, который подошел к стойке, наливала толстая улыбающаяся женщина с золотым зубом. Лестница в глубине зала вела, вероятно, в номера гостиницы, ступеньки были покрыты дорожкой из линолеума, их освещала синяя неоновая лампочка. По радио передавали рекламу, веселые голоса распевали: «Жевательная резинка „Дентин“! Жевательная резинка „Дентин“! „Дентин“!» В зале пахло пивом, и Ф. Джэсмин вспомнился запах в комнате, где под полом сдохла крыса.

Солдат вернулся в кабинку, неся два стакана пива. Он слизнул с руки пролитую пену и вытер руку о брюки. Когда он тоже уселся за столик, Ф. Джэсмин сказала в нос каким-то новым голосом — высоким, изящным и уверенным:

— Не правда ли, это так замечательно? Мы сидим вместе за этим столом, но кто знает, где мы будем через месяц? Может быть, завтра армия пошлет вас на Аляску, как послали моего брата. А может быть, во Францию, в Африку или в Бирму. И я тоже не имею представления, где я буду. Мне хотелось бы, чтобы мы ненадолго съездили на Аляску, а потом еще куда-нибудь. Я слышала, что Париж освободили. По моему мнению, война кончится в следующем месяце.

Солдат поднял свой стакан и, откинув голову назад, выпил пиво. Ф. Джэсмин тоже сделала несколько глотков, хотя пиво показалось ей отвратительным. Сегодня мир не казался ей безобразным и в трещинах, Земля не вращалась со скоростью тысяча миль в час, как это было раньше, когда от мелькавших картин войны и далеких стран у нее кружилась голова. Никогда еще мир не был так близок ей. Она сидела в «Синей луне» в кабинке, вместе с ней за столиком сидел солдат, и вдруг Ф. Джэсмин представилось, как они втроем — она сама, ее брат и его невеста — идут под холодным небом Аляски по берегу моря и на берегу лежат замерзшие зеленые волны. Они забираются на освещенный солнцем ледник, сверкающий холодными бледными красками, их связывает одна веревка, и друзья с соседнего ледника выкрикивают на языке Аляски их имена, начинающиеся на Дж. А. Потом она увидела себя с ними в Африке. Ветер нес тучи песка, и вместе с толпой арабов, завернутых в простыни, они мчатся на верблюдах. А в Бирме темные джунгли, она видела их на картинках в журнале «Лайф». Из-за свадьбы эти далекие края, весь мир казались доступными и близкими. От них до Уинтер-Хилла было не дальше, чем туда же от этого города. По правде говоря, именно настоящее казалось Ф. Джэсмин не вполне реальным.

— Да, это замечательно, — повторила она. Солдат допил пиво и вытер губы тыльной стороной руки, покрытой веснушками. Хотя лицо у него было не толстым, оно казалось опухшим и лоснилось в синем неоновом свете. Вся кожа его была усеяна тысячами крохотных веснушек, и Фрэнки решила, что лучшее в нем — это вьющиеся волосы, блестящие и рыжие. Глаза у него были голубые, близко посаженные, и все в красных прожилках. На Ф. Джэсмин он смотрел с очень странным выражением — не как один путешественник на другого, а как соучастник тайного сговора. Когда солдат наконец заговорил, Фрэнки решила, что он сказал бессмыслицу, и она ничего не поняла. Она решила, что солдат сказал:

— А кто здесь аппетитная штучка?

На столе еды не было, и Фрэнки с беспокойством подумала, что солдат сказал это двусмысленно. Она попыталась перевести разговор на другую тему:

— Я уже говорила вам, что мой брат служит в вооруженных силах.

Но солдат ее как будто не слышал.

— Готов поклясться, что я тебя где-то раньше видел.

Сомнения Ф. Джэсмин усилились. Теперь она поняла, что солдат считает ее взрослой, и это было приятно, но в то же время не очень. Чтобы поддержать разговор, она продолжала:

— Некоторым не особенно нравятся рыжие волосы, но это мой любимый цвет. — Вспомнив про брата и его невесту, она добавила: — Еще мне нравится каштановый и золотистый. И я всегда думаю: какая досада, что Бог тратит вьющиеся волосы на мальчиков, когда есть так много девочек, у которых волосы прямые, как солома.

Солдат по-прежнему глядел прямо на нее, но тут раздался шум, послышались громкие голоса, и в дверь, толкаясь, ввалилось еще несколько солдат. Они кричали, шумели, хлопнула дверь. Солдат оглянулся ка вошедших, и странное выражение в его глазах пропало.

— Очень симпатичная обезьянка, — сказала Ф. Джэсмин.

— Какая обезьянка?

Сомнение переросло в уверенность, что все идет как-то не так.

— Ну как же, обезьянка, которую вы хотели купить несколько минут назад. Что с вами?

Что-то было не так, и солдат прижал кулаки к голове. Его тело обмякло, и он откинулся назад, как будто обессилев.

— А, обезьянка! — пробормотал он невнятно. — Находился по солнцу да еще пива перебрал. Я же всю ночь колобродил. Спать хочу — сил нет. — Он вздохнул и положил руки на стол, растопырив пальцы.

Впервые Ф. Джэсмин спросила себя, что она здесь делает и не следует ли ей уйти домой. Солдаты толпились возле лестницы вокруг одного из столов, женщина с золотым зубом хлопотала у стойки. Ф. Джэсмин допила свое пиво — на внутренней стенке стакана осталось желтоватое кружево пены. От жаркого, спертого воздуха у нее закружилась голова.

— Мне нужно идти домой. Благодарю вас за угощение.

Она встала, но солдат протянул руку и схватил ее за платье.

— Эй! — сказал он. — Подожди, не уходи. Давай договоримся на вечер. Встретимся в девять, идет?

— Встретимся?

Ф. Джэсмин почувствовала, что голова у нее стала большой и очень легкой. Пиво что-то сделало с ее ногами, словно их теперь было не две, а четыре. Если бы в любой другой день кто-то, не говоря уже о солдате, предложил ей «встретиться», она бы этому просто не поверила. Само слово «встретиться» было взрослым, его употребляли взрослые девушки. Но опять ее радость оказалась неполной. Если бы солдат знал, что ей нет еще и тринадцати, он бы никогда ее не пригласил и, наверное, даже не стал бы с ней разговаривать. Она испытывала неловкость и легкое беспокойство.

— Не знаю…

— Да брось ты, — настаивал солдат. — Встретимся здесь в девять. Договорились? Можем сходить в «Веселую минутку» или еще куда-нибудь. Ну, так как? Здесь, в девять.

— Хорошо, — ответила она в конце концов. — С большим удовольствием. Буду очень рада.

Опять Ф. Джэсмин шла по горячему асфальту, и в яростном солнечном свете прохожие казались темными и съежившимися. Предвкушение свадьбы, которым она жила все утро, не сразу вернулось к ней, потому что полчаса, проведенные в гостинице, отвлекли ее мысли. Но ненадолго — когда Ф. Джэсмин вышла на главную улицу, она опять уже думала о свадьбе. Она увидела девочку, которая училась с ней в одной школе, но в младших классах, и остановилась, чтобы поделиться своими планами, а кроме того, похвастать, как солдат просил ее встретиться с ним. Девочка пошла вместе с ней покупать платье к свадьбе, на что ушел целый час, так как Ф. Джэсмин перемерила больше десятка красивых платьев.

Окончательно настроило ее на свадьбу одно происшествие, случившееся по дороге домой, таинственный обман зрения и воображения. Она шла по улице и вдруг ощутила резкий удар, словно ей в грудь вонзился брошенный нож. Ф. Джэсмин замерла на месте. Сначала она не могла понять, что произошло. Уголком левого глаза она заметила слева и чуть позади две темные тени, когда проходила переулок. И почему-то у нее перед глазами вдруг возникли ее брат и его невеста, словно при вспышке молнии она вновь увидела, как они на секунду остановились перед камином и рука брата легла на плечо его невесты. Это видение было поразительно отчетливым, и Ф. Джэсмин почти поверила, что Джарвис и Дженис там, в переулке, что она их мельком увидела, — а ведь она отлично знала, что они в Уинтер-Хилле, почти в ста милях отсюда.

Ф. Джэсмин опустила ногу на тротуар и медленно оглянулась. По обеим сторонам переулка расположились бакалейные лавки, и от их света переулок дальше казался еще темнее. Ф. Джэсмин почему-то стало страшно. Ее взгляд медленно скользнул по кирпичной стене, и она опять увидела две черные тени. Но что это? Ф. Джэсмин не верила своим глазам: там стояли два темнокожих мальчишки, и рука более высокого лежала на плече второго, который был ниже ростом. И все. Тем не менее, потому ли, что она видела их краем глаза, потому ли, что они стояли в той же позе, именно из-за этой пары и возникло видение, которое так поразило Ф. Джэсмин. Этим ярким отчетливым видением завершилось утро, и к двум часам она была дома.

2

Полдень этого дня был похож на середину неудавшегося пирога, который Беренис испекла в прошлый понедельник. Прежняя Фрэнки была довольна, что пирог не удался, — она вовсе не злорадствовала, а просто очень любила непропеченные пироги. Ей нравилась их сыроватая тяжесть, и она не понимала, почему взрослые считают такие пироги неудавшимися. Пирог, испеченный в понедельник, был круглой формы, по краям он поднялся и был легким и пышным, но середина осталась сырой и плотной, и таким же обернулся день после яркого веселого утра. Поскольку это шел последний день, Ф. Джэсмин обнаружила непривычную красоту в давно знакомых предметах и звуках старой кухни. В два часа, когда она пришла домой, Беренис гладила белье. Джон Генри, сидя за столом, пускал через катушку мыльные пузыри; он устремил на нее пристальный взгляд зеленых глаз.

— Где ты была? — спросила Беренис.

— А мы знаем, чего ты не знаешь, — вставил Джон Генри. — Сказать?

— Что?

— Мы с Беренис тоже едем на свадьбу.

Ф. Джэсмин, снимавшая платье из кисеи, растерялась и в изумлении воззрилась на мальчика.

— Дядя Чарлз умер.

— Да, — сказала Беренис. — Бедный старичок скончался сегодня утром. Его будут хоронить на семейном кладбище в Опелике. А Джон Генри поживет у нас.

Теперь, когда Ф. Джэсмин поняла, что смерть дяди Чарлза как-то отразится на свадьбе, она задумалась о ней. Пока Беренис доглаживала белье, Ф. Джэсмин в нижней юбке сидела, закрыв глаза, на ступеньке лестницы, которая вела в ее комнату. Дядя Чарлз жил за городом, в доме, окруженном деревьями, и был так стар, что уже не мог грызть кукурузные початки. В это лето он заболел, и с тех пор его состояние все время оставалось критическим. Он лежал в постели сморщенный, коричневый и очень старый. Он пожаловался, что фотографии на стенках висят криво, и все фотографии сняли, но это не помогло. Он жаловался, что его кровать поставили не в том углу, и кровать передвинули, но и это не помогло. Потом у него пропал голос, и когда он пытался что-то сказать, казалось, что ему в горло налили клей, и никто не мог разобрать ни слова. Как-то в воскресенье Уэсты поехали проведать его и взяли с собой Фрэнки. Она на цыпочках подошла к открытой двери спальни. Он был похож на старика, вырезанного из коричневого дерева и накрытого простыней. Только его глаза двигались — они были похожи на голубой студень, и ей почудилось, что они вот-вот выпадут из глазниц и покатятся, как голубой влажный студень, по его неподвижному лицу. Она стояла у двери и смотрела на него, а потом испуганно ушла на цыпочках. В конце концов они разобрали, что дядя Чарлз жалуется на солнце, светившее за окном не так; но не это его мучило, а приближение смерти.

Ф. Джэсмин открыла глаза и потянулась.

— Как это ужасно — умереть! — сказала она.

— Он сильно мучился, да и отжил свое, — сказала Беренис. — Вот Господь его и призвал.

— Знаю. Но как-то странно, что он умер накануне свадьбы. Только вам-то с Джоном Генри зачем тащиться на свадьбу? По-моему, вам лучше остаться дома.

— Фрэнки Адамс, — сказала Беренис, внезапно подбоченясь, — такой эгоистки, как ты, свет не видывал. Ведь мы сидим на этой кухне…

— Не называй меня Фрэнки, — объявила Ф. Джэсмин. — Сколько нужно твердить тебе об этом!

Прежде в этот час дня играл бы оркестр. Но теперь приемник выключили, и на кухне стояла торжественная тишина, только откуда-то издалека доносились звуки. На улице слышался голос негра, который неторопливо выкрикивал названия овощей, но в этом нарастающем крике нельзя было разобрать ни слова. Где-то неподалеку раздался стук молотка, и каждый удар отдавался гулким эхом.

— Знала бы ты, как я провела утро! Я обошла весь город, видела обезьянку и шарманщика. А обезьянку хотел купить солдат и предлагал за нее сто долларов. Ты когда-нибудь видела, чтобы прямо на улице покупали обезьянку?

— Нет. Он что, был пьяный?

— Пьяный? — переспросила Ф. Джэсмин.

— А! — сказал Джон Генри. — Обезьянка и шарманщик!

Вопрос Беренис смутил Ф. Джэсмин, и она задумалась.

— Не думаю, чтобы он был пьяный. Ведь люди не напиваются среди бела дня. — Ей хотелось рассказать Беренис про солдата, но теперь она заколебалась. — Но все равно что-то было…

Ее голос замер, и она принялась следить за мыльным пузырем, который, переливаясь всеми цветами радуги, плыл в тишине через кухню. Здесь на кухне, где она сидела босиком в одной нижней юбке, ей было трудно представить себе солдата и думать о нем. Она все еще не решила, действительно ли они встретятся вечером. Эта неопределенность тревожила ее, и поэтому она сменила тему разговора.

— Надеюсь, ты постирала и выгладила все мои лучшие платья? Я должна взять их с собой в Уинтер-Хилл.

— Зачем? — спросила Беренис. — Ты ведь едешь туда только на один день.

— Я же сказала тебе, — заявила Ф. Джэсмин, — что после свадьбы не вернусь сюда.

— Дурочка! Ты куда глупее, чем я думала. С чего ты выдумала, что они возьмут тебя с собой? Где двоим хорошо, там третий лишний. Для того и свадьба. Где двоим хорошо, там третий лишний.

Ф. Джэсмин никогда не умела оспаривать поговорки. Она часто пользовалась ими в своих пьесах и разговорах, но их трудно было оспаривать, и потому она ответила только:

— Подожди и сама увидишь.

— А ты про потоп, про Ноя и его ковчег помнишь?

— А это тут при чем? — спросила Ф. Джэсмин.

— А как Ной брал с собой зверей?

— Да замолчи же ты!

— По паре, — продолжала Беренис. — Ной взял всякой твари по паре.

Весь этот спор с начала и до конца был только о свадьбе. Беренис отказывалась понимать ход мыслей Ф. Джэсмин. С самого начала она словно хотела схватить ее за воротник, как закон хватает злодеев на месте преступления, и снова водворить туда, откуда она вырвалась, — в печальное сумасшедшее лето, которое Ф. Джэсмин казалось бесконечно далеким. Но Ф. Джэсмин была упряма и не поддавалась. Беренис старательно выискивала слабые места во всех ее доводах и с первого слова до последнего делала все для того, чтобы перечеркнуть свадьбу. Но Ф. Джэсмин не желала это допустить.

— Вот посмотри, — сказала Ф. Джэсмин и взяла в руки розовое кисейное платье, которое только что сняла. — Помнишь, когда я только купила это платье, у него был плиссированный воротник, а ты все время гладила его так, будто он гофрированный. Придется нам сейчас заново загладить все складочки.

— А кто этим будет заниматься? — спросила Беренис. Она взяла платье и рассматривала воротничок. — У меня и так забот хватает.

— Но это нужно перегладить, — настаивала Ф. Джэсмин, — ведь воротник должен быть плиссированным. И кроме того, может быть, платье мне понадобится сегодня вечером, если я кое-куда пойду.

— Это куда же? — спросила Беренис. — Может, ты наконец хоть теперь ответишь, где ты была все утро?

Ф. Джэсмин знала, что так и будет — Беренис ничего не хотела понимать. А поскольку это больше касалось чувств, чем слов или фактов, объяснить что-нибудь было трудно. Когда она начала рассказывать про ощущение одиночества, Беренис воззрилась на нее непонимающе, а когда Ф. Джэсмин рассказала про «Синюю луну» и многих людей, которых она повстречала, широкие плоские ноздри Беренис раздулись, и она покачала головой. Ф. Джэсмин ничего не сказала про солдата; хотя она несколько раз пробовала заговорить о нем, что-то ее удерживало.

Когда девочка закончила, Беренис сказала:

— Фрэнки, честное слово, мне кажется, что ты сошла с ума. Разгуливаешь по всему городу и рассказываешь совершенно незнакомым людям свои сказки. Ты же прекрасно знаешь, что все это одни глупости.

— Вот сама увидишь, — сказала Ф. Джэсмин, — они возьмут меня с собой.

— А если нет?

Ф. Джэсмин подняла картонную коробку с серебряными туфельками и коробку с платьем для свадьбы, завернутую в бумагу.

— Здесь мой свадебный туалет. Я тебе его потом покажу.

— А если нет?

Ф. Джэсмин уже начала подниматься по лестнице, но остановилась и повернулась в сторону кухни. В комнате стояла тишина.

— Если нет, я убью себя, — ответила она. — Но они меня возьмут с собой.

— Как ты себя убьешь? — спросила Беренис.

— Выстрелю себе в висок из пистолета.

— Из какого это пистолета?

— Из пистолета, который папа держит в правом ящике стола под носовыми платками, рядом с фотографией мамы.

Минуту Беренис молчала, и по ее лицу нельзя было догадаться, о чем она думает.

— Ты помнишь, что мистер Адамс запретил тебе трогать пистолет? А сейчас иди к себе. Обед скоро будет готов.

Обед начался поздно, этот их последний обед втроем на кухне. По субботам они обедали, когда им хотелось, и на этот раз они сели за стол в четыре часа, когда пыльные лучи августовского солнца уже косо ложились на двор. В эти часы солнечные лучи расчерчивали задний двор так, что он походил на решетку странной яркой тюрьмы. Два фиговых дерева стояли зеленые и плоские, пронизанные солнцем, беседка отбрасывала густую тень. Во второй половине дня солнце не попадало в окно задней стороны дома, и на кухне все было серым. Они начали обедать в четыре и сидели за столом, пока не начало смеркаться. К обеду была грудинка, запеченная с горошком и рисом. Разговор зашел о любви. Ф. Джэсмин никогда еще не приходилось обсуждать этот предмет — во-первых, раньше она в любовь не верила и не писала о ней в своих пьесах. Но в этот день, когда Беренис завела этот разговор, Ф. Джэсмин тихо жевала горошек с рисом и слушала.

— Чего я только не видела и не слышала! — говорила Беренис. — Иной раз мужчины влюбляются в таких безобразных девушек, что просто диву даешься: ослепли они, что ли? Видала я такие чудные свадьбы, что никто бы не поверил, если рассказать про них. Был один парень с таким обожженным лицом, что…

— Кто? — спросил Джон Генри.

Беренис умолкла и занялась едой. Ф. Джэсмин сидела, положив локти на стол и упершись босыми пятками в перекладину стула. Она сидела напротив Беренис, а Джон Генри — лицом к окну. Ф. Джэсмин обожала запеченную грудинку. Она всегда говорила, чтобы, когда она умрет и ее положат в гроб, ей к носу поднесли бы тарелку с рисом и горошком — проверить, умерла она или нет. Если в ней останется хоть искра жизни, она сразу сядет в гробу и начнет есть; но если ее не сможет поднять даже запах этого блюда, так пусть спокойно забивают крышку гроба — значит, она действительно умерла. На этот раз Беренис для проверки выбрала для нее кусок жареной форели, а Джону Генри дала шоколадную помадку с орехами. И хотя Фрэнки говорила, что любит запеченную грудинку больше всех, однако другие тоже ее любили, и в этот день все трое обедали с большим удовольствием; они ели грудинку, кукурузный хлеб и печеный картофель, запивали их молоком и разговаривали.

— Да-а, чего только не довелось мне повидать, — изрекла Беренис, — а такого не встречала и слыхом не слыхала. Нет, такого не встречала никогда.

Беренис замолчала и покачивала головой, ожидая, что они начнут ее расспрашивать. Ф. Джэсмин не произнесла ни слова, но Джон Генри поднял любопытное личико и спросил:

— Что же это, Беренис?

— А то, — объявила Беренис, — чтоб кто-нибудь влюбился в свадьбу. Я всякого насмотрелась, но про такое не слыхала.

Ф. Джэсмин пробурчала что-то невнятное.

— Так вот, подумала я как следует, и вот что мне пришло в голову. Тебе уже пора подумать о кавалере.

— О чем?

— Я говорю, — повторила Беренис, — подумать о кавалере. О симпатичном белом мальчике — кавалере.

Ф. Джэсмин положила вилку на стол и замерла, повернув голову в сторону.

— Мне не нужен никакой кавалер. К чему он мне?

— Как — к чему, глупышка? — удивилась Беренис. — Для начала пусть он водит тебя в кино.

Ф. Джэсмин перебросила волосы сзади на лоб и провела пятками по перекладине стула.

— Теперь ты не должна быть такой грубой, жадной и неуклюжей, — продолжала Беренис. — Тебе нужно следить за собой и носить платья. И разговаривать нежно и лукаво.

— Я больше не грублю и не жадничаю, — тихо ответила Ф. Джэсмин.

— Ну и хорошо, — сказала Беренис, — остается только найти кавалера.

Ф. Джэсмин захотелось рассказать Беренис про солдата, про гостиницу и про то, как солдат пригласил ее вечером на свидание. Но что-то удерживало ее, и она продолжала, стараясь хоть в намеке открыться Беренис.

— Какого кавалера? Кого-нибудь вроде… — Ф. Джэсмин замолчала, потому что в этот последний день на кухне солдат казался ей чем-то ненастоящим.

— Ну, тут уж я тебе советовать не могу, — сказала Беренис, — тебе самой нужно выбрать.

— Кто-нибудь вроде солдата, который мог бы пригласить меня на танцы в «Веселую минутку»? — Она не смотрела на Беренис.

— Кто говорит о солдатах и танцах? Речь идет о хорошеньком белом мальчике твоего возраста, таком, как малыш Барни.

— Барни Маккин?

— Ну конечно, для начала он бы подошел. Ты могла бы гулять с ним, а потом встретила бы кого-нибудь другого. Для начала и он сойдет.

— Этот паршивый, грязный Барни!

В гараже тогда было темно, сквозь щели в закрытой двери проникали тонкие солнечные лучи, и пахло пылью. Но Ф. Джэсмин не хотелось вспоминать о происшедшем там. Она взяла себя в руки и начала перемешивать на тарелке горошек и рис.

— Другой такой сумасшедшей, как ты, в городе не найти.

— Сумасшедшие всегда называют сумасшедшими здоровых.

Они продолжали есть, а Джон Генри перестал. Ф. Джэсмин отрезала себе хлеб и мазала его маслом, мешала рис с горошком и пила молоко. Беренис ела неторопливо, нарезая грудинку тонкими кусочками. Джон Генри переводил взгляд с одной на другую; наслушавшись рассуждений кухарки, он перестал есть и задумался. А потом спросил:

— А много их в тебя влюблялось?

— Много? — воскликнула Беренис. — Да столько, сколько волос у меня в косичках. Ведь я же Беренис Сэйди Браун!

И Беренис заговорила. Когда она начинала разговор на важную тему, слова лились нескончаемым потоком, и ее голос становился напевным. В сером воздухе кухни в эти дневные летние часы ее голос звучал как тихая золотая музыка, и можно было слушать золотую мелодию, а не следить за словами. В ушах Ф. Джэсмин звучали и переливались протяжные ноты, но они не несли в себе смысла, не разделялись на фразы. Ф. Джэсмин сидела, слушала и иногда принималась обдумывать то, что всю жизнь казалось ей таким странным: Беренис всегда говорила о себе так, как будто она была очень красивой. Пожалуй, тут Беренис утрачивала способность рассуждать здраво. Ф. Джэсмин слушала звучание голоса и разглядывала Беренис через стол: темное лицо с нелепым голубым глазом, одиннадцать напомаженных косичек, словно шапка прикрывавших голову, широкий плоский нос, который шевелился, когда Беренис говорила. Беренис была какой угодно, но уж во всяком случае не красивой. Ф. Джэсмин почувствовала, что ей следует дать Беренис совет, и в первую же паузу она вставила:

— Перестала бы ты мечтать о поклонниках, хватит с тебя и Т. Т. Тебе же, наверное, уже сорок, пора бы устроить свою жизнь.

Беренис сжала губы и уставилась на Ф. Джэсмин темным, живым глазом.

— Откуда ты это взяла, умница? — спросила она. — У меня столько же прав жить весело, как у всех других. И вовсе я не такая старая, как воображают некоторые. У меня впереди еще много лет, чего ради я стану запираться в четырех стенах?

— Я же не говорю, чтобы ты запиралась, — сказала Ф. Джэсмин.

— Я слышала, что ты говорила, — парировала Беренис.

Джон Генри внимательно смотрел на них и слушал. Вокруг его губ засохла подливка. Над головой его лениво кружила муха и пыталась сесть на его липкое лицо, и время от времени Джон Генри отмахивался от нее.

— А твои поклонники водили тебя в кино? — спросил он.

— И в кино, и не только в кино, — ответила она.

— Значит, ты никогда не платишь за себя? — опять спросил Джон Генри.

— Об этом же я и говорю, — сказала Беренис. — Когда идешь куда-нибудь с поклонником, за себя никогда не платишь. Вот если бы я пошла куда-нибудь в женской компании, так мне бы пришлось самой платить за себя. Да стану я ходить в кино с женской компанией!

— Когда прошлой весной вы в воскресенье ездили в Фэйрвью, — сказала Ф. Джэсмин, — негр-летчик катал на своем самолете негров. Кто ему тогда платил?

— Дай-ка вспомнить, — ответила Беренис. — Хани и Клорина платили за себя. Правда, я одолжила Хани доллар сорок центов. Кейп Клайд платил за себя, а Т. Т. платил за себя и за меня.

— Значит, Т. Т. тебя прокатил?

— Об этом я и толкую. Он платил за автобусные билеты до Фэйрвью и обратно, и летчику, и за угощение. Ну, за всю поездку. Конечно, он сам платил. Откуда у меня, по-твоему, деньги на то, чтобы летать на самолете? Я же получаю шесть долларов в неделю.

— Об этом я не подумала, — призналась Ф. Джэсмин. — А откуда у Т. Т. столько денег?

— Он заработал их, — ответила Беренис. — Джон Генри, вытри рот.

Так они сидели за столом и разговаривали, потому что в это лето они всегда ели в несколько приемов: поев немного, давали время пище улечься в желудке, а потом снова принимались за еду.

Ф. Джэсмин положила нож и вилку крест-накрест на свою пустую тарелку и задала Беренис вопрос, который уже давно интересовал ее:

— Скажи, грудинку с рисом и горошком называют только так по всей стране или еще как-нибудь?

— Да по-разному, — ответила Беренис.

— А как?

— И запеченной грудинкой, и рисом с горошком в подливке, и просто грудинкой. Сама выбирай.

— Я говорю не про наш город, — сказала Ф. Джэсмин, — а про другие. Ну, как это блюдо называется в других странах, например во Франции?

— Уж этого я не знаю, — ответила Беренис.

— Мерси а ля парле, — сказала Ф. Джэсмин.

Они сидели за столом и молчали. Ф. Джэсмин откинулась на стуле и повернула голову к окну, которое выходило на залитый солнцем двор. В городе было тихо, на кухне тоже стояла тишина, и только тикали часы. Ф. Джэсмин не чувствовала, как вращается земной шар, — все замерло.

— Со мной приключилось что-то странное, — начала Ф. Джэсмин. — Даже не знаю, как объяснить. Такие странные вещи всегда трудно объяснить.

— Что приключилось, Фрэнки?

Ф. Джэсмин оторвала взгляд от окна, но прежде чем она открыла рот, раздался неожиданный звук. В тишине через кухню проплыла нота, потом она повторилась. В августовском воздухе прозвучала гамма. Раздался аккорд. Затем медленно и сонно аккорды потянулись вверх, все выше и выше, словно по ступенькам дворцовой лестницы. Но когда должна была прозвучать восьмая нота и закончить гамму, пианино смолкло. Потом опять предпоследняя нота. Седьмая нота, в которой эхом отдавалась вся незаконченная гамма, повторялась вновь и вновь. Наконец настала тишина. Ф. Джэсмин, Джон Генри и Беренис переглянулись. Где-то поблизости настраивали августовское пианино.

— Господи! — воскликнула Беренис. — По-моему, это уж слишком.

Джон Генри вздрогнул.

— И по-моему, — сказал он.

Ф. Джэсмин неподвижно сидела за столом, уставленным тарелками и блюдами. Серый воздух кухни казался застоявшимся, а сама кухня — слишком плоской и квадратной. После паузы опять прозвучала нота, потом еще раз — на октаву выше. Звуки становились все выше и выше, и при каждом ударе клавиш Ф. Джэсмин поднимала глаза, как будто следила, как нота плывет из одного угла кухни в другой; когда прозвучала самая высокая нота, ее взгляд уперся в потолок, затем гамма заскользила вниз, и она медленно повела головой, переводя взгляд с потолка на пол, в противоположный угол комнаты. Нижняя басовая нота прозвучала шесть раз, и Ф. Джэсмин уставилась на старые шлепанцы и пустую пивную бутылку в углу. Наконец она закрыла глаза, встряхнулась и встала из-за стола.

— Мне так грустно, — сказала Ф. Джэсмин. — Даже мурашки по коже забегали.

Она начала ходить по кухне.

— Говорят, когда в Милджвилле хотят кого-нибудь наказать, его связывают и заставляют слушать, как настраивают пианино. — Она три раза обошла вокруг стола. — Я хочу тебя спросить вот о чем. Бывает, ты встретишься с человеком, который тебе кажется ужасно странным, но ты не можешь понять почему…

— Как это странным?

Ф. Джэсмин думала про солдата, но объяснить по-другому не могла.

— Скажем, ты познакомилась с кем-то, и он кажется тебе пьяным, но ты в этом не совсем уверена. И он хочет, чтобы ты с ним куда-нибудь пошла, на вечеринку или на танцы. Как бы ты поступила?

— Хм. Так сразу трудно сказать. Не знаю. Все тут зависит от настроения. На вечеринку, где много людей, я бы пошла, а там завела бы знакомство с кем-нибудь, кто мне больше по душе. — Живой глаз Беренис внезапно сузился, и она пристально посмотрела на Ф. Джэсмин. — А почему ты об этом спрашиваешь?

Тишина заполнила всю комнату, и Ф. Джэсмин услышала, как капает вода из крана. Она пыталась придумать, как бы рассказать Беренис о солдате. Внезапно зазвонил телефон. Ф. Джэсмин вскочила, опрокинув пустой стакан, из которого пила молоко, и бросилась в переднюю, но Джон Генри, сидевший ближе к двери, первым подбежал к телефону. Он встал коленями на стул и улыбнулся в трубку, прежде чем сказал «алло». Он повторял «алло», «алло», пока Ф. Джэсмин не отняла у него трубку и сама не крикнула «алло» раз двадцать пять, после чего повесила трубку.

— Такие вещи меня прямо бесят, — сказала Ф. Джэсмин, когда они вернулись на кухню. — Или вот еще — терпеть не могу, когда почтовый фургон останавливается у наших дверей и шофер таращится на номер дома, а потом увозит посылку куда-то еще. По-моему, это дурное предзнаменование. — Она провела пальцами по коротко остриженным светлым волосам. — Знаешь, я хотела бы до отъезда, до завтрашнего утра, узнать свою судьбу. Я уже давно хочу, чтобы мне погадали.

— Ну, хватит, — перебила ее Беренис. — Лучше покажи-ка мне свое платье. Интересно посмотреть, что ты выбрала.

И Ф. Джэсмин пошла наверх переодеваться. Ее комната была настоящей парилкой — жара со всего дома поднималась туда и там оставалась. Во второй половине дня воздух в ее комнате словно гудел, так что от вентилятора шума бы не прибавилось. Ф. Джэсмин включила его и открыла дверцу стенного шкафа. До сих пор она всегда вешала свои шесть костюмов на плечики, а ту одежду, что носила обычно, либо запихивала на полку, либо бросала в угол, но в этот день все переменилось: костюмы она положила на полку, а в шкафу на плечиках висело только свадебное платье. Серебряные туфельки она аккуратно поставила на пол под платьем, повернув их носками на север, в сторону Уинтер-Хилла. Почему-то, одеваясь, Ф. Джэсмин начала ходить по комнате на цыпочках.

— Закройте глаза! — крикнула она вниз. — И не смотрите, когда я буду спускаться по лестнице. Я вам скажу, когда можно будет открыть глаза.

Даже стены кухни будто смотрели на нее, и кастрюля, висевшая на стене, была как черный внимательный круглый глаз. На мгновение пианино перестали настраивать. Беренис сидела склонив голову, как в церкви. Джон Генри тоже склонил голову, но все же подсматривал краем глаза. Ф. Джэсмин остановилась на последней ступеньке, положив левую руку на бедро.

— Ой, как красиво! — воскликнул Джон Генри.

Беренис подняла голову и увидела Ф. Джэсмин, но по ее лицу нельзя было понять, что она думает. Ее темный глаз разглядел все, от серебряной ленты в волосах до подметок серебряных туфелек, но она ничего не сказала.

— Ну как? Только честно! — спросила Ф. Джэсмин.

Однако Беренис лишь смотрела на оранжевое атласное платье, качала головой и ничего не говорила. Сначала она лишь слегка покачивала головой, но чем дольше смотрела, тем сильнее качала головой, пока наконец Ф. Джэсмин не услышала, как похрустывают ее шейные позвонки.

— Ну, что такое? — спросила Ф. Джэсмин.

— Ты же хотела купить розовое платье.

— Да, но когда я пришла в магазин, я передумала. А в чем дело? Тебе это платье не нравится, Беренис?

— Нет, — ответила Беренис, — оно не годится.

— Как это? Почему не годится?

— Очень просто — не годится, и все.

Ф. Джэсмин повернулась, посмотрела на себя в зеркало, и платье опять показалось ей красивым, но на лице Беренис застыло кислое и упрямое выражение, как у старого длинноухого мула. Ф. Джэсмин не могла понять, в чем дело.

— Я все-таки не понимаю, — пожаловалась она, — чем оно тебе не нравится?

Беренис скрестила руки на груди и ответила:

— Ну, если ты сама этого не видишь, я тебе объяснить не могу. Вот посмотри на свою голову.

Ф. Джэсмин посмотрела в зеркало на свою голову.

— Сначала ты остриглась, точно каторжник, а теперь повязываешь голову серебряной ленточкой, когда у тебя еще и волос-то нет. Очень это странно выглядит.

— Это ничего, я на ночь вымою волосы и попробую их закрутить, — объяснила Ф. Джэсмин.

— Посмотри на свои локти, — продолжала Беренис. — Платье-то вечернее, сшитое для взрослой женщины. Оранжевый атлас. И твои заскорузлые локти… Одно к другому уж никак не подходит.

Ф. Джэсмин сгорбилась и закрыла грязные локти ладонями.

Беренис еще раз качнула головой, затем поджала губы.

— Отнеси платье назад в магазин.

— Но я не могу! — воскликнула Ф. Джэсмин. — Оно по сниженной цене. Их назад не берут.

Беренис всегда руководствовалась двумя принципами: один из них гласил, что из свиного уха не сошьешь шелкового кошелька, а второй — по одежке протягивай ножки и довольствуйся тем, что имеешь. А потому Ф. Джэсмин так и не поняла, передумала Беренис, вспомнив свой второй принцип, или платье действительно начало ей нравиться. Так или иначе, Беренис несколько секунд рассматривала платье, склонив голову набок, и наконец сказала:

— Подойди-ка сюда. Немного убрать в талии, так, в общем, подогнать можно.

— По-моему, тебе просто в диковинку настоящий туалет, — заметила Ф. Джэсмин.

— Да уж, впрямь новогодние елки в августе в диковинку.

Беренис развязала пояс и принялась разглаживать платье и собирать его в складки в разных местах. Ф. Джэсмин стояла прямо и неподвижно, как вешалка, чтобы не мешать Беренис. Джон Генри поднялся со стула, чтобы видеть получше. Он даже не снял салфетку, повязанную вокруг шеи.

— Фрэнки вырядилась, как новогодняя елка, — сказал он.

— У, двуличный Иуда! — воскликнула Ф. Джэсмин. — Только что ты говорил, что платье красивое. Двуличный Иуда!

Настройка пианино продолжалась. Ф. Джэсмин не знала, чье это пианино, но звуки настройки, не затихая, торжественно врывались в кухню, они доносились откуда-то по соседству. Иногда настройщик проигрывал короткую дробную мелодию, но потом бил по одной клавише снова и снова. Невозмутимо и упорно, как сумасшедший. Снова и снова. Фамилия единственного в городе настройщика была Шварценбаум. От этих звуков взбесился бы любой музыкант, но и всем прочим становилось не по себе.

— Мне кажется, он делает это нарочно, чтобы мучить нас, — сказала Ф. Джэсмин.

Но Беренис ответила — нет. Так настраивают пианино и в Цинциннати, и во всем мире. Иначе не бывает.

— Давай-ка включим в столовой радио, тогда его не будет слышно, — предложила она.

Ф. Джэсмин покачала головой.

— Нет, не знаю почему, но мне не хочется опять включать радио. Тогда я опять начну думать про лето.

— А теперь отойди немного назад, — распорядилась Беренис.

Она подколола платье в талии повыше и заложила две-три складки. Ф. Джэсмин взглянула в зеркало, висевшее над раковиной. Она видела себя только по грудь и, налюбовавшись верхней частью платья, влезла на стул и осмотрела его середину. Потом она начала сдвигать клеенку со стола, чтобы встать еще повыше и увидеть в зеркало серебряные туфельки. Но Беренис остановила ее.

— Ну неужели оно тебе не нравится? — спросила Ф. Джэсмин. — А мне нравится. Ну скажи откровенно, Беренис!

Но Беренис рассердилась и начала ей выговаривать:

— Ну и упряма же ты; ты спросила мое мнение, и я тебе ответила. Потом ты опять спросила то же самое, и я снова ответила. Но тебе ведь нужно вовсе не мое откровенное мнение, тебе нужно, чтобы я стала хвалить то, что, по-моему, никуда не годится. Кто так себя ведет?

— Ну ладно, — сказала Ф. Джэсмин. — Мне ведь только хочется выглядеть покрасивей.

— Ты выглядишь хорошо, — сказала Беренис. — Не платье красит человека. Ты одета хорошо для любой свадьбы, только не для своей. Ну, да тогда, может, удастся одеть тебя и получше. А сейчас мне нужно приготовить свежий костюмчик для Джона Генри и еще прикинуть, что я сама надену.

— Дядя Чарлз умер, — сказал Джон Генри. — А мы едем на свадьбу.

— Да, малыш, — ответила Беренис. И по тому, как она вдруг умолкла и задумалась, Ф. Джэсмин поняла, что Беренис вспоминает всех своих умерших родных и знакомых. Наверное, в памяти ее воскресли все, кого уже нет в живых, и она вспомнила и Луди Фримена, и давно прошедшие времена в Цинциннати, и снег.

Ф. Джэсмин вспомнила семь человек, которых она знала и которые умерли. Ее мать умерла в самый день ее рождения, и ее она не считала. Фотография матери лежала в правом ящике отцовского письменного стола. Лицо ее было робким и грустным, его закрывали холодные, аккуратно сложенные носовые платки. Еще она вспомнила свою бабушку, которая умерла, когда Фрэнки было девять лет; Ф. Джэсмин хорошо помнила ее, правда лишь по маленьким мятым фотографиям, хранившимся в глубине ее памяти.

— Ты часто вспоминаешь Луди? — спросила Ф. Джэсмин.

— Ты же сама знаешь, что да, — ответила Беренис. — Я вспоминаю те годы, которые мы с ним прожили вместе, и все плохое, выпавшее мне на долю с тех пор. С Луди мне никогда не было бы одиноко, и мне не пришлось бы связываться со всякими негодными людьми. Я и Луди, — сказала она. — Луди и я.

Ф. Джэсмин сидела, покачивая ногой, и думала о Луди и Цинциннати. Из тех, кто когда-нибудь умирал на земле, Ф. Джэсмин лучше всех знала Луди Фримена, хотя никогда в жизни его не видела — она еще не родилась, когда он умер. И все равно она знала Луди, и город Цинциннати, и ту зиму, когда Луди и Беренис вместе ездили на север и видели там снег. Обо всем этом они разговаривали уже тысячу раз. Беренис рассказывала об этом неторопливо, и каждая фраза звучала как песня. Прежняя Фрэнки постоянно расспрашивала о Цинциннати — что едят в Цинциннати, широкие ли в этом городе улицы. Монотонными голосами они обсуждали, какую рыбу продают в Цинциннати, какая там была квартира в доме на Миртл-стрит, какие кинотеатры. Луди Фримен работал каменщиком и хорошо зарабатывал — он был первым мужем Беренис, и она любила его больше всех.

— Иногда я почти жалею, что когда-то встретила Луди, — сказала Беренис. — Привыкаешь к счастливой жизни, а потом такая тоска на тебя находит… Когда по вечерам возвращаешься с работы домой, бывает очень одиноко. Вот и проводишь время со всякой дрянью, лишь бы рассеять тоску.

— Мне это знакомо, — сказала Ф. Джэсмин. — Но ведь Т. Т. не дрянь.

— Я и не говорю про Т. Т. Мы с ним просто хорошие друзья.

— А разве ты не собираешься за него замуж? — спросила Ф. Джэсмин.

— Т. Т. — очень порядочный человек, и дела у него идут хорошо, — ответила Беренис. — Его никто бездельником не назовет. Если бы я вышла за Т. Т., я могла бы тут же бросить эту кухню и пойти кассиршей в любой ресторан. Более того, я искренне уважаю Т. Т. Всю свою жизнь он вел себя как достойный человек.

— Когда же ты выйдешь за него замуж? — спросила Ф. Джэсмин. — Он с ума по тебе сходит.

— Я не собираюсь выходить за него, — ответила Беренис.

— Но ведь ты только что сказала… — начала Ф. Джэсмин.

— Я сказала, что искренне уважаю Т. Т. и высоко его ценю.

— Ну и… — сказала Ф. Джэсмин.

— Я уважаю его и высоко ценю, — повторила Беренис. Ее темный глаз смотрел спокойно и задумчиво, а широкие ноздри раздувались. — Но при мысли о нем я совсем не дрожу.

Помолчав, Ф. Джэсмин сказала:

— А я когда думаю про свадьбу, вся дрожу.

— И напрасно, — заметила Беренис.

— И еще я дрожу, когда вспоминаю всех мертвых, которых я знала. Семь человек. А теперь еще и дядя Чарлз.

Ф. Джэсмин заткнула пальцами уши и закрыла глава, но это не была смерть. Она чувствовала жар от плиты и запахи обеда, чувствовала, как у нее бурчит в животе и как стучит ее сердце. А мертвые ничего не чувствуют, не слышат и не видят — сплошной мрак.

— Как это ужасно — умереть, — сказала она и опять начала разгуливать по кухне в свадебном платье.

На полке лежал резиновый мячик, она бросила его в дверь, ведущую из прихожей, мячик отскочил, и она поймала его.

— Положи мяч на место, — сказала Беренис, — и сними платье, пока ты не испачкала его. Ступай займись чем-нибудь. Включи-ка радио.

— Я же сказала — не хочу никакого радио.

Ф. Джэсмин продолжала ходить по кухне, и, хотя Беренис велела ей чем-нибудь заняться, заняться ей было нечем. Она расхаживала в платье, купленном для свадьбы, уперев руку в бок. Серебристые туфельки так жали ей ноги, что казалось, будто пальцы на ногах распухли и превратились в десять капустных кочанов.

— Но когда вы вернетесь домой, — вдруг добавила Ф. Джэсмин, — советую вам включить радио. Возможно, в один прекрасный день вы услышите наше выступление.

— Что-что?

— Я говорю, что, возможно, нас попросят выступить по радио.

— О чем? — удивилась Беренис.

— Пока не знаю о чем, — ответила Ф. Джэсмин. — Может быть, как очевидцев. Попросят рассказать о наших впечатлениях.

— Я что-то не понимаю, — сказала Беренис. — Очевидцев чего? И кто пригласит нас выступить?

Ф. Джэсмин стремительно повернулась и, упершись кулаками в бока, воззрилась на кухарку.

— Ты думаешь, я говорила про нас с тобой и Джона Генри? В жизни не слышала ничего смешнее.

Раздался возбужденный и звонкий голосок Джона Генри:

— Ты что, Фрэнки? Кто выступает по радио?

— Когда я сказала «мы», ты решила, что я говорю про меня, тебя и Джона Генри? Нам выступать по радио на весь мир! В жизни ничего смешнее не слышала!

Джон Генри встал с коленями на стул; на лбу его просвечивали голубые жилки, было видно, как у него напряглось горло.

— Кто? — крикнул он. — Что?

— Ха-ха-ха! — сказала Ф. Джэсмин и расхохоталась. Она запрыгала по кухне, ударяя кулаком по чему попало. — Ха-ха-ха!

Джон Генри вопил, Ф. Джэсмин в свадебном платье с грохотом скакала по кухне, а Беренис встала и подняла руку, призывая их к спокойствию. И вдруг они разом остановились. Ф. Джэсмин замерла возле окна, Джон Генри тоже подбежал к окну, встал на цыпочки и, ухватившись руками за подоконник, выглянул на улицу. Беренис тоже обернулась, чтобы понять, что случилось. И тут пианино смолкло.

— О-о! — прошептала Ф. Джэсмин.

Через их задний двор шли четыре девочки. Нм было по четырнадцать-пятнадцать лет, все они были членами клуба. Они шли гуськом, и первой Хелен Флетчер. Они выбрали кратчайший путь через задний двор О’Нилов и сейчас медленно проходили мимо беседки. Их освещали косые лучи солнца и золотили им лица и руки, их чистые, свежие платья. Они уже миновали беседку, а их долговязые тени еще тянулись через весь двор. Сейчас они скроются из виду. Ф. Джэсмин не двигалась. Прежняя Фрэнки ждала бы и надеялась, что они позовут ее и скажут, что ее приняли в клуб, а потом, поняв, что они просто проходят мимо, громко и зло крикнула бы им, чтобы они не смели ходить через ее двор. Но теперь она смотрела на них спокойно и не испытывала зависти. Правда, ей вдруг захотелось позвать их, рассказать про свадьбу, но, прежде чем Ф. Джэсмин успела придумать, что им сказать, девочки — члены клуба — скрылись из виду. Остались только беседка и плывущее солнце.

— Интересно… — начала Ф. Джэсмин, но Беренис перебила ее:

— Ничего тут нет интересного. Ничего.


Когда они второй раз сели за этот последний обед, было уже больше пяти часов и близились сумерки. Прежде в эти часы они сидели бы вокруг стола, сдавали бы красные карты и критиковали бы Создателя. Они бы судили творенья Божьи, обсуждали, как исправить этот мир. Джон Генри звонким радостным голосом расписывал свой мир, слагавшийся из приятного и нелепого; для него мир не был огромным земным шаром, нет, его мечтам рисовались: необыкновенно длинная рука, которая может дотянуться до Калифорнии, шоколадная земля, лимонадные дожди, третий глаз, способный видеть за тысячу миль, складной хвост, на который можно опереться, когда захочется отдохнуть, и засахаренные цветы — вот все, о чем он мечтал.

Мир Беренис Сэйди Браун был совсем другим — круглым, справедливым и разумным. Во-первых, в нем не должно быть людей разного цвета кожи, у всех — светло-коричневая, голубые глаза и черные волосы. Ни цветных, ни белых, из-за которых цветные чувствуют себя жалкими и никчемными. Не будет цветных, и все — мужчины, женщины и дети — будут как одна любящая семья. Когда Беренис рассказывала об этом, ее низкий грудной голос лился подобно страстной призывной песне, которая эхом отдавалась в углу комнаты и долго потом дрожала в тишине.

Не будет войны, говорила Беренис. Деревья в Европе больше не будут увешаны окоченевшими трупами, и нигде никогда не будут убивать евреев. Не будет войны — и молодым людям в военной форме не придется покидать родной дом, не будет бесчеловечно жестоких немцев и японцев. Нигде не будет войны, везде будет только мир. И никому не придется голодать. Ведь и настоящий Бог сначала создал бесплатный воздух, бесплатный дождь и бесплатную землю на благо всем людям, и каждый человек будет получать бесплатную еду и два фунта сала в неделю, а чтобы получить что-нибудь сверх этого, все, кто способен трудиться, будут работать. И неграм больше не придется страдать. Не будет войны — не будет голода. И наконец, в этом мире Луди Фримен не умрет, он будет жив и здоров.

Мир Беренис был круглым, прежняя Фрэнки слушала ее низкий, сильный, певучий голос и соглашалась с ней. Однако лучшим из трех был мир прежней Фрэнки. Она соглашалась с основными законами, созданными Беренис, но добавляла к ним еще много своих — по самолету и мотоциклу для каждого человека на земле, всемирный клуб со своими членскими билетами и значками и более удобный закон тяготения. В отношении войны она не соглашалась с Беренис, она говорила, что на земле нужно будет оставить Остров Войны, куда сможет поехать каждый, кому захочется повоевать или сдать кровь. Она, например, на некоторое время могла бы вступить в Женский вспомогательный корпус ВВС. Еще она бы изменила времена года: вовсе выбросила бы лето и добавила много снега. В ее мире можно было по желанию становиться то девочкой, то мальчиком, как кому захочется. Но в этом Беренис не соглашалась: по ее мнению, в этом вопросе ничего менять не следовало, все и так устроено хорошо. Но тут Джон Генри Уэст непременно влезал со своим предложением — он считал, что все люди должны быть полумальчиками, полудевочками. Прежде Фрэнки пугала его тем, что отведет его на ярмарку и продаст в павильон уродов, но мальчик только закрывал глаза и улыбался.

Так они втроем сидели за кухонным столом и обсуждали мир, каким его сотворил Бог, и критиковали Создателя. Иногда они говорили хором, и тогда их три мира скрещивались. Мир бога Джона Гэнри Уэста, Беренис Сэйди Браун и Фрэнки Адамс. Три мира на закате длинных унылых дней.

Но в этот день все получилось иначе. Они не сидели сложа руки и не играли в карты — они все еще обедали. Ф. Джэсмин сняла свадебное платье и, ничем не стесняемая, сидела за столом босиком и в одной нижней юбке; коричневая подливка и горошек застыли, еда была ни горячей, ни холодной, масло растаяло. Они принялись накладывать себе еду второй раз, передавая друг другу блюда, и не говорили на темы, которые чаще всего обсуждали в это время дня. Между ними завязался странный разговор, и вышло все это вот как.

— Фрэнки, — сказала Беренис, — ты начала было говорить что-то, но мы отвлеклись. О чем-то необычном.

— А! — отозвалась Ф. Джэсмин. — Я хотела рассказать тебе об одной странной истории, которая приключилась со мной сегодня и которую я не очень понимаю. Даже не знаю, право, как тебе объяснить.

Ф. Джэсмин размяла картофелину и откинулась на стуле. Она попробовала рассказать Беренис, что она почувствовала, когда шла домой и внезапно увидела что-то уголком глаза, а когда повернулась, то в переулке не было никого, кроме мальчишек. Рассказывая об этом, Ф. Джэсмин время от времени останавливалась и дергала себя за нижнюю губу, подыскивая нужное слово, чтобы передать ощущение, названия которому она не знала. Она поглядывала на Беренис, пытаясь понять, слушает та ее или нет, и замечала на лице кухарки недоумение: стеклянный голубой глаз ее, как всегда, оставался ярким и удивленным, темный глаз сначала тоже смотрел удивленно, но потом его выражение стало меняться, и он смотрел уже то с сомнением, а то одобрительно. Порой Беренис подергивала головой, словно пытаясь вникнуть в ее рассказ с разных точек зрения и убедиться, что не ослышалась.

Ф. Джэсмин все еще говорила, когда Беренис отодвинула тарелку и достала из-за пазухи сигареты. Она курила самокрутки, но носила их в пачке из-под «Честерфилда», так что можно было подумать, будто она курит покупные. Она отщипнула выбившийся табак и, прикуривая от спички, откинула голову, чтобы не обжечь нос. Над троицей, сидевшей за столом, повисло облако голубого дыма. Беренис держала сигарету большим и указательным пальцами — из-за ревматизма, особенно мучившего ее зимой, — мизинец и четвертый палец не разгибались. Она слушала и курила, а когда Ф. Джэсмин замолчала, наступила долгая тишина; потом Беренис наклонилась вперед и вдруг спросила:

— Послушай-ка! Ты что, видишь меня насквозь? Как ты сумела прочитать мои мысли, Фрэнки Адамс?

Ф. Джэсмин не знала, что ответить.

— Ничего непостижимее придумать нельзя, — продолжала Беренис, — до сих пор не могу прийти в себя.

— Я хочу сказать… — опять начала Ф. Джэсмин.

— Я знаю, что ты хочешь сказать, — остановила ее Беренис. — Вот этим самым уголком глаза, — она показала на красный краешек глаза, — вдруг что-то замечаешь. По твоему телу пробегает холодная дрожь. Ты оборачиваешься и видишь что-то. Нет, не Луди и не того, кого тебе хотелось бы видеть. И на какое-то мгновение ты словно проваливаешься в бездну.

— Да, — ответила Ф. Джэсмин, — именно так.

— Просто невероятно, — продолжала Беренис. — Со мной всю жизнь это бывало, но впервые я слышу, чтобы о таком рассказывал кто-то другой.

Ф. Джэсмин заслонила ладонью нос и рот, чтобы никто не заметил, как она польщена своей исключительностью, и скромно прикрыла глаза.

— Да, так бывает, когда ты влюблена, — продолжала Беренис. — Всегда. Не можешь выразить словами то, что чувствуешь.

Вот как начался их странный разговор без четверти шесть вечера в этот последний день. Впервые за все время они говорили о любви, и Ф. Джэсмин принимала участие в разговоре как человек, который знает, о чем говорит, и мнение которого заслуживает внимания. Прежняя Фрэнки смеялась над любовью, называя ее выдумкой, и не верила в нее. В своих пьесах она не упоминала про любовь и никогда не смотрела фильмы про любовь. Прежняя Фрэнки всегда ходила на дневные сеансы по субботам, когда шли фильмы о гангстерах, о войне и о ковбоях. Кто начал скандал в «Паласе» в мае этого года, когда в субботу показывали старый фильм «Камилла»? Фрэнки. Она сидела во втором ряду, и именно она первая начала топать ногами и засвистела в два пальца. Остальные зрители в первых трех рядах, купившие билеты за полцены, тоже затопали и засвистели, и чем дольше шел фильм, тем громче они свистели. Дело кончилось тем, что администратор вышел в зал с карманным фонариком и погнал всех свистунов по проходу на улицу. Они остались стоять на тротуаре, злясь, что их десять центов пропали зря.

Прежняя Фрэнки не признавала любви. А теперь Ф. Джэсмин сидела за столом, положив ногу на ногу, и, привычно постукивая босой пяткой по полу, кивала головой, соглашаясь с Беренис. И когда она тихо протянула руку к пачке из-под «Честерфилда», лежавшей рядом с блюдцем, в котором растаяло масло, Беренис не шлепнула ее по руке, и Ф. Джэсмин взяла сигарету. И Беренис, и она — это же взрослые люди, которым захотелось после обеда покурить. А Джон Генри Уэст склонил к плечу большую детскую головку, смотрел на них и слушал.

— Я расскажу вам одну историю, — начала Беренис, — это будет вам предостережением. Слышишь, Джон Генри? Слышишь, Фрэнки?

— Да, — прошептал Джон Генри и показал грязным пальчиком. — Фрэнки курит.

Беренис сидела, распрямив квадратные плечи и положив темные руки со скрюченными пальцами на стол. Она подняла голову и глубоко вздохнула, как певица, которая готовится запеть. По-прежнему доносились звуки настраиваемого пианино, но когда Беренис заговорила, ее печальный золотой голос наполнил кухню, и они перестали слышать пианино. Свое предостережение Беренис начала с давно известной истории, которую они слышали уже много раз. История о ней и о Луди Фримене, о давно прошедших временах.

— Надо вам сказать, что я была счастлива. На свете не было женщины счастливее меня, — начала она. — Ни одной. Ты слушаешь, Джон Генри? Я имею в виду всех королев, миллионерш и президентских жен, какого бы цвета ни была их кожа. Ты слышишь меня, Фрэнки? Во всем свете не было женщины счастливее Беренис Сэйди Браун.

Она перешла к давней истории о Луди. Все началось в конце октября, почти двадцать лет назад, со встречи Беренис и Луди возле заправочной станции на окраине города. Стояло то время года, когда листья на деревьях желтеют, поля окутывает дымка, а осень одевается в серые и золотые цвета. За рассказом о первой встрече последовал рассказ о венчании в церкви Вознесения в Шугарвилле и о годах, которые они прожили вместе. О домике с кирпичным крыльцом и застекленными окнами на углу Бэроу-стрит. О лисьей горжетке, купленной к Рождеству, и об июньском празднике, когда двадцать восемь гостей — родственников и друзей — угощались жареной рыбой. О тех годах, когда Беренис готовила обеды и шила на машинке костюмы и рубашки для Луди, о том, как им весело жилось вдвоем. О тех девяти месяцах, которые они прожили на севере, в городе Цинциннати, где шел снег. О том, как они вернулись в Шугарвилл, как проходили дни, недели, годы их совместной жизни. Им вдвоем было всегда хорошо, и не сами события, а то, как Беренис рассказывала о них, делало все понятным Ф. Джэсмин.

Беренис говорила плавно: она сразу заявила, что была счастливее королевы. Пока Беренис рассказывала, Ф. Джэсмин все время казалось, что она похожа на королеву, если только бывают королевы с темной кожей, которые сидят за кухонным столом. История ее жизни с Луди вилась, точно золотая нить в руках темнокожей королевы, и к концу рассказа на ее лице всегда появлялось одно и то же выражение: темный глаз смотрел прямо перед собой, плоские ноздри расширялись и вздрагивали, а сомкнутые губы делались печальны и неподвижны. Обычно после ее рассказа все трое какое-то время сидели молча, а потом начинали поспешно что-нибудь делать: играть в карты, сбивать молочный коктейль или просто бесцельно слоняться по кухне. Однако в этот день, когда Беренис кончила, они еще долго сидели молча и не двигались, пока Ф. Джэсмин не спросила:

— А от чего, собственно, умер Луди?

— У него было что-то вроде воспаления легких, — ответила Беренис. — Он умер в ноябре тридцать первого года.

— В том же году и в том же месяце, когда родилась я, — сказала Ф. Джэсмин.

— Такого холодного ноября я сроду не видела. По утрам бывали заморозки, и лужи затягивались льдом. Солнце было бледно-желтое, как зимой. Каждый звук разносился очень далеко, и я помню, как одна собака все выла на закате. Я день и ночь топила камин, и по вечерам, когда я ходила по комнате, моя тень дрожала на стене и двигалась за мной. И все, что я видела, казалось мне знамением.

— Мне кажется, то, что я родилась в год и месяц его смерти, только в другой день, — это тоже знамение, — вставила Ф. Джэсмин.

— И вот наступил четверг. Было около шести часов вечера, примерно как сейчас, но только в ноябре. Помню, я вышла в прихожую и открыла дверь на улицу. В тот год мы жили в доме номер 233 на Принс-стрит. Темнело, и вдалеке выла эта собака. Я вернулась в комнату, легла на кровать к Луди и прижалась лицом к его лицу. Я молила Господа передать Луди мою силу, и еще я молила Господа, чтобы он призвал кого-нибудь другого, но только не Луди. Я лежала и долго молилась, до самой ночи.

— Как? — спросил Джон Генри. Этот вопрос ничего не означал, но он повторил громче, почти взвизгнул: — Как, Беренис?

— В ту ночь он умер, — сказала Беренис. Она говорила резко, будто с ней спорили. — Вот и все, он умер! Луди! Луди Фримен! Луди Максуэлл Фримен умер!

Она замолчала. Они сидели неподвижно. Джон Генри смотрел на Беренис широко раскрытыми глазами. Муха, кружившаяся над его головой, опустилась на левое стекло его очков, медленно проползла по стеклу, по дужке и по правому стеклу. И только когда муха улетела, Джон Генри наконец моргнул и отмахнулся от нее.

— Знаешь что, — нарушила молчание Ф. Джэсмин, — вот дядя Чарлз лежит сейчас мертвый, а я не могу плакать. Я знаю, что должна грустить. Однако мне грустнее, когда думаю не о нем, а о Луди, хотя Луди я в жизни не встречала. А ведь я знала дядю Чарлза с самого рождения, и он был моим кровным родственником. Может быть, это потому, что я родилась так скоро после смерти Луди?

— Может быть, — сказала Беренис.

Ф. Джэсмин казалось, что вот так, не двигаясь и не разговаривая, они могут просидеть до вечера, но вдруг она что-то вспомнила.

— Ты же хотела рассказать нам о чем-то другом, — сказала она, — что послужит нам предостережением.

Беренис с недоумением посмотрела на нее, потом кивнула и сказала:

— Ах да! Я хотела рассказать о том, что случилось со мной. Как у меня было с другими моими мужьями. Ну, слушайте.

Но о трех других мужьях Беренис они тоже слышали уже много раз. Когда она начала, Ф. Джэсмин подошла к холодильнику и достала банку сгущенного молока, чтобы полить им сухое печенье, на десерт. Сначала она слушала Беренис вполуха.

— Как-то в воскресенье — это было в апреле следующего года — я пошла в церковь в Форкс-Фоллз. Вы спросите, зачем я туда поехала, так вот: я поехала повидаться с Джэксонами, племянниками моего отчима, которые живут в этом городе, и мы пошли в их церковь. И вот мы пришли в эту церковь, где я не знала никого из прихожан. Я молилась, опустив голову на спинку скамьи передо мной. Не то чтобы я глазела по сторонам, но глаза у меня были открыты, и вдруг по телу у меня пробежала дрожь. Уголком глаза я что-то увидела. Я медленно повернула голову влево. И что, по-вашему, я увидела? На спинке, в шести дюймах от моего лица, я увидела знакомый большой палец.

— Какой большой палец? — спросила Ф. Джэсмин.

— Сейчас все расскажу, — сказала Беренис. — Чтобы это понять, вам нужно знать, что у Луди Фримена было только одно некрасивым. Он был во всем прекрасен, но вот большой палец на правой руке ему раздробило в мастерской. И только этот сплющенный, искалеченный палец был у Луди некрасивым. Понятно вам?

— То есть, когда ты молилась, ты вдруг увидела большой палец Луди?

— Я увидела знакомый палец. Я стояла на коленях, и по телу моему пробежала дрожь. Я стояла на коленях и во все глаза смотрела на палец, но прежде чем разглядеть, чей это палец, я начала молиться от всей души. Я молилась вслух: Господи, сотвори чудо! Господи, сотвори чудо!..

— Ну, и… — перебила ее Ф. Джэсмин. — Он сотворил?

Беренис отвернулась и как будто плюнула.

— Сотворил, как бы не так! — ответила она. — Знаете, чей это был палец?

— Чей?

— Джейми Била, — заявила Беренис, — никчемного бездельника Джейми Била. Тогда-то я в первый раз и увидела его.

— И поэтому ты вышла за него замуж? — спросила Ф. Джэсмин. Она знала, что так звали второго мужа Беренис, жалкого старого пьяницу. — Потому, что его большой палец был изуродован, как у Луди?

— Бог ведает, — ответила Беренис. — Откуда я знаю. Из-за этого пальца я им заинтересовалась. Одно к другому, и не успела я опомниться, как вышла за него замуж.

— По-моему, это глупо, — заметила Ф. Джэсмин. — Выйти замуж только из-за большого пальца.

— И по-моему тоже, — ответила Беренис. — Я с тобой не спорю. Я просто рассказываю вам о том, что произошло. И то же самое случилось, когда я встретила Генри Джонсона.

Генри Джонсон был третий муж Беренис, тот, который сошел с ума. В течение трех недель после свадьбы он вел себя нормально, но потом сошел с ума и повел себя так, что в конце концов Беренис пришлось уйти от него.

— Неужто ты скажешь, что у Генри Джонсона тоже был изуродованный палец?

— Нет, на этот раз дело было не в пальце. А в пальто.

Ф. Джэсмин и Джон Генри переглянулись — им показалось, что в этих словах нет никакого смысла. Но темный глаз Беренис смотрел спокойно и уверенно, и она утвердительно кивнула.

— Чтобы понять это, вам нужно знать, что произошло после смерти Луди. Он был застрахован на двести пятьдесят долларов. Не буду вдаваться в подробности, но только страховая компания недодала мне пятьдесят долларов. Я должна была за два дня раздобыть эти пятьдесят долларов, чтобы хватило на похороны. Не могла же я допустить, чтобы его хоронили, как нищего. Я заложила все вещи и продала свое пальто и пальто Луди старьевщику, что торгует на набережной.

— А-а! — воскликнула Ф. Джэсмин. — Значит, Генри Джонсон купил пальто Луди, и поэтому ты вышла за него замуж?

— Не совсем так, — ответила Беренис. — Как-то вечером я шла по улице и вдруг увидела впереди человека — плечи и затылок у него были совсем как у Луди, и я чуть не упала замертво. Я побежала за ним. Это был Генри Джонсон; до тех пор я его не видела, потому что он жил на ферме и в город приезжал редко. Именно он случайно купил пальто Луди, и фигура у него была совсем как у Луди. Сзади его можно было принять за призрак Луди или за его близнеца. Но как меня угораздило выйти за него, я и сейчас не понимаю… Начать хоть с того, что здравым смыслом он вовсе не отличался. Но только позволь мужчине поухаживать за тобой, и ты к нему привяжешься. Вот так я и вышла замуж за Генри Джонсона.

— Да, люди способны на очень странные поступки!

— Мне-то можешь этого не говорить! — объявила Беренис. Она посмотрела на Ф. Джэсмин, которая поливала сгущенным молоком сухое печенье, чтобы заесть обед чем-нибудь сладким. — Честное слово, Фрэнки, у тебя, наверное, глисты. Я не шучу. Бакалейщик присылает такие громадные счета, что твой отец наверняка думает, будто я что-то уношу домой.

— Бывает, что и уносишь, — заметила Ф. Джэсмин.

— Твой отец проверяет счета из бакалейной лавки и спрашивает меня: «Беренис, как это мы за неделю извели шесть банок сгущенного молока, сорок семь дюжин яиц и восемь коробок пастилы?» Что мне остается делать? Я должна признаться, что все это съела Фрэнки. Вот я и говорю: «Мистер Адамс, по-вашему, человек способен съесть все это? Ну как по-вашему?» Да, приходится говорить ему: «Разве это человек?»

— С нынешнего дня я больше не буду объедаться, — сказала Ф. Джэсмин. — Но я не поняла, зачем ты нам рассказывала про Джейми Била и Генри Джонсона. Ко мне-то твое замужество какое имеет отношение?

— Это имеет отношение ко всем людям и может служить предостережением.

— Но каким образом?

— Разве ты не поняла, чего я добивалась? — спросила Беренис. — Я любила Луди; он был первым, кого я любила. А потом я все время пыталась повторить свое первое замужество. Я же выходила замуж за осколки Луди, за то, что напоминало его. Просто мне не повезло, что все эти осколки оказались ненастоящими. Я хотела повторить то, что было у нас с Луди. Теперь ты понимаешь?

— Я понимаю, к чему ты клонишь, — сказала Ф. Джэсмин. — Но не понимаю, почему это должно быть предостережением мне.

— Значит, нужно тебе объяснить? — спросила Беренис.

Ф. Джэсмин не ответила — она чувствовала, что Беренис готовит ей ловушку и собирается сказать что-то, что ей не понравится. Беренис замолчала, чтобы закурить еще одну сигарету. Она медленно выпустила через нос две струйки голубого дыма, который лениво поплыл над грязными тарелками, стоявшими на столе. Мистер Шварценбаум играл арпеджио. Ф. Джэсмин ждала, и время тянулось очень медленно.

— Речь о тебе и об этой свадьбе в Уинтер-Хилле, — наконец заговорила Беренис. — Вот против чего тебя надо предостеречь. Я же насквозь тебя вижу. Мне твои серые глаза что стекло. И вижу я за ними большую глупость.

— Серые глаза как стекло, — прошептал Джон Генри.

Но Ф. Джэсмин не могла позволить, чтобы кто-то видел ее насквозь и заставил опустить глаза. Прищурившись, она не отвела взгляда от Беренис.

— Я понимаю, о чем ты говоришь, я все прекрасно понимаю. Ты думаешь, что завтра в Уинтер-Хилле произойдет что-то необыкновенное и ты будешь там главной. Ты думаешь, что войдешь в церковь между братом и его невестой. Ты думаешь, что главной на свадьбе будешь ты, и бог знает, какую еще чепуху ты думаешь.

— Нет, — ответила Ф. Джэсмин, — я вовсе не думаю, будто пройду по церкви между ними.

— Я тебя насквозь вижу, — сказала Беренис, — не спорь.

— Серые глаза как стекло, — повторил Джон Генри еще тише.

— А предостережение мое вот в чем, — продолжала Беренис. — Если ты начнешь влюбляться во всякие нелепости, чем ты вообще кончишь? Поддашься этой мании один раз, ну и пойдет, и пойдет… Что тогда с тобой будет? Так ты до конца жизни и станешь примазываться к чужим свадьбам? Что это за жизнь?

— Мне противно слушать людей, у которых нет ни капельки ума, — заявила Ф. Джэсмин и заткнула пальцами уши, но не очень плотно и продолжала слушать Беренис.

— Ты сама себе расставляешь ловушку, и кончится такая забава бедой, — говорила Беренис, — ты это знаешь. А ведь ты неплохо кончила седьмой класс, и тебе уже двенадцать лет.

Ф. Джэсмин не стала говорить о свадьбе, а выдвинула самый сильный довод, она сказала:

— Они возьмут меня с собой. Вот увидишь.

— Ну, а если нет?

— Я уже сказала, — ответила Ф. Джэсмин, — я застрелюсь из папиного пистолета. Но они меня возьмут. И мы сюда никогда больше не вернемся.

— Я пытаюсь говорить с тобой серьезно, — заявила Беренис, — но, видно, все впустую. Тебе очень хочется страдать.

— Откуда ты это взяла? — сказала Ф. Джэсмин.

— Я знаю твой характер, — ответила Беренис. — И ты будешь страдать.

— Ты просто завидуешь, — ответила Ф. Джэсмин. — Тебе не хочется, чтобы я радовалась, потому что уезжаю из этого города. Ты хочешь испортить мне настроение.

— Просто мне не хочется, чтобы ты потом расстраивалась, — сказала Беренис. — Да только все без толку.

— Серые глаза как стекло, — в последний раз прошептал Джон Генри.

Шел седьмой час вечера, и долгий день начал угасать. Ф. Джэсмин вынула пальцы из ушей и устало вздохнула. Вслед за ней вздохнул Джон Генри, а закончила Беренис долгим тяжелым вздохом. Мистер Шварценбаум сыграл короткий вальс, но, видимо, ему пока не нравилось, как настроено пианино, потому что он опять начал повторять одну и ту же ноту. Опять он проиграл гамму до седьмой ноты и повторял ее снова и снова. Ф. Джэсмин больше не следовала глазами за музыкой, но Джон Генри продолжал это занятие, и, когда настройщик начал повторять последнюю ноту, Ф. Джэсмин увидела, как мускулы у него на попке напряглись, он замер на стуле и, подняв глаза к потолку, ждал.

— Все дело в последней ноте, — заявила Ф. Джэсмин. — Если сыграть все ноты от ля до соль, то кажется, что разница между соль и следующим ля очень большая, гораздо больше, чем между двумя любыми нотами в октаве. А на клавиатуре они расположены рядом. До, ре, ми, фа, соль, ля, си. Си. Си. Си. Можно с ума сойти.

Джон Генри улыбался.

— Си-си, — шепнул он и дернул Беренис за рукав. — Ты слышала, что сказала Фрэнки? Си-си.

— Замолчи-ка! — прикрикнула на него Ф. Джэсмин. — Перестань воображать всякие гадости!

Она встала из-за стола, но не могла придумать, куда пойти.

— Ты не объяснила про Уиллиса Родса, — сказала она. — У него тоже был раздавленный палец, пальто или еще что-нибудь?

— Господи! — неожиданно воскликнула Беренис, и в ее голосе прозвучало такое удивление, что Ф. Джэсмин вернулась к столу. — Вот это действительно была история, от которой волосы дыбом могут встать. Так я, значит, никогда не рассказывала вам про то, что у меня вышло с Уиллисом Родсом?

— Нет, — ответила Ф. Джэсмин. (Уиллис Родс — так звали последнего, самого плохого из четырех мужей Беренис, человека настолько ужасного, что ей даже пришлось позвать на помощь закон.) — Расскажи.

— Так вот, представьте себе такую картину, — начала Беренис. — Холодная январская ночь. Я лежу в кровати. В доме, кроме меня, никого, все уехали на воскресенье в Форкс-Фоллз. Вы слышите? Совсем одна, а я просто ненавижу, когда в доме ни души. Мне сразу страшно делается. Ты помнишь, как бывает зимой, Джон Генри?

Мальчик кивнул.

— Так вот, представьте себе эту картину, — повторила Беренис.

Она начала убирать посуду, и перед ней на столе возвышалась стопка грязных тарелок. Желая приковать внимание слушателей, она переводила свой темный глаз с одного на другого. Ф. Джэсмин наклонилась вперед, приоткрыв рот и вцепившись пальцами в край стола. Джон Генри весь напрягся и смотрел на Беренис сквозь очки не моргая. Беренис заговорила тихим голосом, от которого мурашки бегают по спине, но внезапно замолчала и только смотрела на них.

— Ну и что? — требовательно спросила Ф. Джэсмин, наклоняясь еще дальше. — Что было потом?

Но Беренис молчала. Она посмотрела на Ф. Джэсмин, потом на Джона Генри и медленно покачала головой. Когда она заговорила снова, ее голос звучал уже по-другому.

— Нет, только посмотрите! Только посмотрите! — произнесла Беренис.

Ф. Джэсмин быстро оглянулась, но увидела только плиту, стену и пустой стул.

— Что? — спросила она. — Что случилось?

— Нет, только посмотрите, — повторила Беренис, — как эти малыши свои уши развесили! — Она быстро встала из-за стола. — Ладно, давайте-ка мыть посуду. Надо будет еще испечь кексы на дорогу.

Ф. Джэсмин не находила слов, чтобы объяснить Беренис, что она думает о ней. Наконец, когда прошло уже довольно много времени, со стола убрали посуду, и Беренис мыла тарелки, Ф. Джэсмин все-таки сказала:

— Больше всего на свете я презираю людей, которые начинают что-нибудь рассказывать, а как только дойдут до самого интересного, вдруг останавливаются.

— Согласна, — ответила Беренис. — Мне не следовало начинать. Но только я не сразу сообразила, что об этом вам с Джоном Генри рассказывать не следует.

Джон Генри вприпрыжку бегал по кухне от лестницы к двери.

— Кексы! — распевал он. — Кексы! Кексы!

— Ты могла бы выпроводить его из кухни и рассказать мне одной, — заявила Ф. Джэсмин. — Только не думай, будто мне интересно. Меня ни капли не трогает, что тогда произошло. Жаль только, что Уиллис Родс не вошел тогда и не перерезал тебе глотку.

— Очень это красиво, — ответила Беренис, — особенно после того, как я приготовила для тебя сюрприз. Сходи-ка на заднее крыльцо, там в плетеной корзине под газетой есть кое-что для тебя.

Ф. Джэсмин неохотно встала и, волоча ноги, вышла на заднее крыльцо. Потом она опять появилась в двери, держа в руках розовое кисейное платье. Хотя сначала Беренис и отказалась помочь ей, все-таки складки на воротничке платья были заглажены как положено. Должно быть, Беренис выгладила его перед обедом, пока Ф. Джэсмин находилась в своей комнате.

— Это очень мило с твоей стороны, — заявила Ф. Джэсмин. — Я тебе очень признательна.

Ей хотелось придать своему лицу двойственное выражение: так, чтобы один глаз смотрел с укором, а второй с благодарностью. Но человеческое лицо лишено такой способности, и у нее не получилось вообще никакого выражения.

— Ну, выше голову! — скомандовала Беренис. — Кто знает, что может случиться? Вот увидишь, завтра ты в этом розовом платье познакомишься в Уинтер-Хилле с симпатичным мальчиком. В таких поездках и обзаводятся поклонниками.

— Я совсем не о том говорю, — сказала Ф. Джэсмин. Потом она прислонилась к дверному косяку и добавила: — Разговор у нас получился какой-то не такой.


Сумерки стояли светлые и тянулись долго. Августовский день можно было разбить на четыре части — утро, день, сумерки и темноту. В сумерках небо становилось необычного сине-зеленого цвета, но вскоре оно бледнело и делалось белым. Воздух казался серовато-серебристым, деревья и беседка во дворе темнели медленно. В этот час воробьи собирались в стайки и кружили над крышами городских домов, а над потемневшими вязами на улицах раздавалась августовская песенка цикад. Все звуки в сумерках доносились неясно и тягуче: стук двери, детские голоса, стрекотание машинки для стрижки травы в чьем-то дворе. Ф. Джэсмин принесли вечернюю газету. В кухне темнело — сначала потемнели углы, потом стали исчезать рисунки на стенках. Все трое молча следили, как наступает темнота.

— Войска сейчас уже в Париже.

— Это хорошо.

Еще помолчали, затем Ф. Джэсмин сказала:

— Мне уйму всего надо сделать. Я сейчас ухожу.

Но, хотя она уже стояла в дверях, она не ушла. В этот последний вечер, когда они в последний раз все трое сидели на кухне вместе, Ф. Джэсмин чувствовала, что, перед тем как уйти, она должна что-то сказать или сделать. В течение многих месяцев она была готова навсегда уйти из этой кухни, но сейчас, когда пришло время, она стояла, прижавшись плечом и головой к косяку, и чувствовала, что еще не совсем готова. В этот час, когда наступала темнота, все, о чем говорили на кухне, звучало грустно и красиво, хотя сами слова не были ни грустными, ни красивыми.

— Сегодня на ночь я приму ванну два раза, — тихо произнесла Ф. Джэсмин. — Сначала как следует отмокну и вымоюсь щеткой, отмою коричневую корку с локтей. Потом выпушу грязную воду и приму вторую ванну.

— Это хорошо, — вставила Беренис. — Будет приятно посмотреть на тебя чистую.

— И я приму еще одну ванну, — тихо и грустно сказал Джон Генри.

Ф. Джэсмин не могла разглядеть его в наступающей темноте, потому что он стоял в углу возле плиты. В семь часов Беренис вымыла его и опять надела на него шорты. Ф. Джэсмин услышала, как он осторожно шаркает по кухне — после ванны он нацепил шляпу Беренис и ее туфли на высоком каблуке. Опять он задал вопрос, который сам по себе ничего не значил:

— Почему?

— Что «почему», детка? — отозвалась Беренис. Он ничего не ответил, и тогда заговорила Ф. Джэсмин:

— Почему закон не разрешает поменять имя?

Силуэт сидящей Беренис вырисовывался на фоне бледного света за окном. Она держала в руках развернутую газету, низко и слегка набок наклонив голову, потому что с трудом различала буквы в темноте. Когда Ф. Джэсмин задала свой вопрос, Беренис сложила газету и опустила ее на стол.

— Потому. Сама можешь догадаться, — ответила она. — Представь себе, какая начнется неразбериха.

— Не понимаю, почему она начнется, — заявила Ф. Джэсмин.

— Что у тебя на плечах? — поинтересовалась Беренис. — А мне-то казалось, что это голова. Сама подумай. Предположим, я вдруг начну называть себя Элеонорой Рузвельт, а ты объявишь себя Джо Луисом. А Джон Генри станет выдавать себя за Генри Форда. Ты только подумай, какая начнется путаница.

— Не говори глупости, — возразила Ф. Джэсмин. — Я же имею в виду совсем другое. Просто, если тебе не нравится твое имя, чтобы можно было его сменить. Например, Фрэнки на Ф. Джэсмин.

— И все-таки начнется путаница, — настаивала Беренис. — Представь себе, что мы все вдруг изменим свои имена. Нельзя будет понять, о ком идет речь. Весь мир полетит кувырком.

— Не понимаю, почему…

— Потому что наше имя постепенно обрастает всякой всячиной, — продолжала Беренис. — У тебя есть имя, с тобой что-то происходит, ты совершаешь какие-то поступки, что-то делаешь, и твое имя начинает уже что-то значить. Оно обрастает чем-то. Если плохим и о тебе идет дурная слава, так нельзя же, чтобы ты просто взяла и отмахнулась от своего имени. А если хорошим и слава у тебя добрая, то нужно радоваться и ничего не менять.

— Ну, а чем обросло мое имя? — спросила Ф. Джэсмин.

Беренис молчала, и тогда девочка сама ответила на свой вопрос:

— Ничем! Видишь? Мое имя не значит ничего.

— Ну, это не совсем так, — ответила Беренис. — Когда люди думают о Фрэнки Адамс, то вспоминают, что Фрэнки хорошо закончила седьмой класс, нашла позолоченное яйцо и стала победительницей игры, которую устроили на пасху, что Фрэнки живет на Гроув-стрит, и…

— Но ведь все это пустяки, — заявила Ф. Джэсмин. — Понимаешь? Это ничего не стоит. Со мной еще ни разу ничего не произошло…

— Так произойдет, — сказала Беренис. — Обязательно.

— Но что? — настаивала Ф. Джэсмин. Беренис вздохнула и полезла за пачкой из-под «Честерфилда».

— Не приставай, я сама ведь не знаю. Если бы я умела предсказывать будущее, то была бы колдуньей и не сидела бы сейчас на кухне, а зарабатывала предсказаниями хорошие деньги на Уэлл-стрит. Я могу сказать только, что с тобой еще много чего произойдет. Но что именно — не знаю.

— Кстати, — сказала Ф. Джэсмин, помолчав, — я думаю заглянуть к тебе домой и поговорить с Большой Мамой. Я не верю ни в какие гаданья, но почему бы не попробовать?

— Как хочешь. Только, по-моему, зря это.

— Ну, пожалуй, я пойду.

Однако она продолжала стоять у двери, за которой сгущалась темнота, и не уходила.

Тишину кухни пронизывали вечерние звуки: мистер Шварценбаум наконец настроил пианино и последние четверть часа играл короткие пьесы. Он играл то, что помнил наизусть. Это был беспокойный и еще бодрый старик, и Ф. Джэсмин он казался похожим на серебряного паука. Играл он тоже бодро, но и чопорно. Он играл негромкие вальсы и беспокойные колыбельные. В одном из домов по соседству торжественно вещало радио, но о чем, они разобрать не могли. Рядом у О’Нилов на заднем дворе перекликались дети, бегая за мячом. Вечерние звуки заглушали друг друга и стихали в сгущавшемся сумраке. Но в самой кухне царила тишина.

— Послушай, — заговорила Ф. Джэсмин, — я вот что хотела сказать. Тебе не кажется странным, что я — это я, а ты — это ты? Я — Ф. Джэсмин Адамс. А ты — Беренис Сэйди Браун. Мы можем смотреть друг на друга, дотронуться друг до друга, год за годом проводить вместе в одной комнате. И все же всегда я — это я, а ты — это ты. Я могу быть только самой собой, а ты — только собой. Когда-нибудь ты задумывалась над этим? Тебе это не кажется странным?

Беренис слегка покачивалась на стуле. Сидела она не в качалке, но откидывалась назад, опираясь на прямую спинку, а потом чуть наклонялась вперед, и передние ножки стула негромко стучали по полу; темной негнущейся рукой она держалась за край стола, балансируя. Когда Ф. Джэсмин заговорила, Беренис перестала качаться. Помолчав, она ответила:

— Иногда я об этом думаю.

Наступил тот час, когда все предметы в кухне начинали темнеть, а голоса расцветали. Трое на кухне разговаривали тихо, и их голоса расцветали — если звуки можно сравнивать с цветами и если голоса могут расцветать. Ф. Джэсмин стояла лицом к темнеющей комнате, сцепив руки за головой. Она ощущала у себя в горле неведомые слова и была готова произнести их. В ее горле расцветали странные слова, и настало время их проговорить.

— Вот я вижу зеленое дерево, — начала она. — Для меня оно зеленое. И ты тоже скажешь, что оно зеленое. Мы обе с этим согласимся. Но цвет, который тебе кажется зеленым, такой же зеленый, каким он кажется мне, или нет? Или, допустим, мы обе говорим про черный цвет. Но откуда мы знаем, что твой черный цвет такой, каким его вижу я?

— Тут ничего доказать нельзя, — после паузы ответила Беренис.

Ф. Джэсмин потерлась головой о дверь и поднесла руку к горлу. Ее голос задрожал и стих.

— Нет, я совсем не то хотела сказать.

Горький и теплый дым сигареты Беренис неподвижно висел в воздухе. Джон Генри опять прошаркал в туфлях на высоком каблуке от плиты к столу и обратно. За стеной шуршала мышь.

— Я вот что имела в виду, — снова заговорила Ф. Джэсмин. — Ты идешь по улице и встречаешь какого-то человека, совершенно тебе незнакомого. Вы смотрите друг на друга. Ты — это ты, он — это он. И все-таки, когда вы переглядываетесь, между вами устанавливается связь. Потом вы расходитесь в разные стороны. Вы уходите в разные концы города и, может быть, уже никогда не встретитесь, никогда в жизни. Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Не очень, — ответила Беренис.

— Я говорю про наш город, — продолжала Ф. Джэсмин, повысив голос. — У нас живет столько людей, которых я ни разу не встречала и имена которых я не знаю. На улице мы проходим мимо друг друга, и между нами нет связи. Они не знают меня, а я не знаю их. И вот теперь я уезжаю, а в городе остаются все эти люди, которых я никогда уже не встречу.

— Но кого ты хочешь встретить? — спросила Беренис.

— Всех. Всех, кто есть на земле. Всех-всех.

— Вы только послушайте ее, — сказала Беренис. — Всех, и даже людей вроде Уиллиса Родса? И немцев тоже? И японцев?

Ф. Джэсмин стукнулась головой о косяк двери и посмотрела на темный потолок. Ее голос прервался, и она повторила:

— Я говорю не об этом, не это я имею в виду.

— Ну так что же? — спросила Беренис.

Ф. Джэсмин покачала головой так, будто сама этого не знала. В сердце у нее было черно и тихо, но в нем расцветали неведомые слова, и она готовилась произнести их. С соседнего двора доносились звуки вечерней игры в бейсбол и крики: «Подавай выше! Подавай выше!», потом глухой удар мяча, стук брошенной биты, звук бегущих ног и возбужденные крики. В окне, выделявшемся на стене бледным прямоугольником, промелькнул мальчик, который бросился через двор к беседке, чтобы поднять мяч. Он двигался стремительно, как тень, и Ф. Джэсмин не разглядела его лица. Выбившаяся белая рубашка хлопала за спиной мальчика, как причудливые крылья. Сумерки за окном были бледными и тихими и тянулись бесконечно.

— Фрэнки, идем поиграем на улицу, — прошептал Джон Генри. — Слышишь, как им весело.

— Нет, — ответила Ф. Джэсмин, — иди один.

Беренис потянулась и сказала:

— Пожалуй, можно и свет включить.

Но света они не включили. Ф. Джэсмин чувствовала, что не сказанные слова застряли у нее в горле, и, задохнувшись, она застонала и стукнулась головой о косяк. Потом сказала быстро и громко, но совсем не то и не теми словами.

— Гей-гей! — крикнула она. — Из Уинтер-Хилла мы поедем в разные города, вы о них никогда и не слышали. Не знаю только, куда сначала, но это и не важно, потому что оттуда мы еще куда-нибудь поедем. Втроем мы все время будем ездить. Сегодня здесь, завтра уже уехали. Аляска, Китай, Исландия, Южная Америка. Путешествовать на поездах. Носиться на мотоциклах. Летать по всему свету на самолетах. Сегодня здесь, завтра уже уехали. По всему свету! Это чистая правда, черт возьми!

Ф. Джэсмин рывком выдвинула ящик стола и на ощупь схватила нож, которым режут мясо. Нож не был ей нужен, но она хотела размахивать чем-нибудь над головой, когда начала бегать вокруг стола.

— Вот мы говорили о том, что может произойти, — продолжала она. — События будут происходить так быстро, что у нас не останется времени думать о них. Капитан Джарвис Адамс пускает ко дну двенадцать японских линкоров, и президент награждает его орденом. Мисс Ф. Джэсмин Адамс побивает все рекорды. Миссис Дженис Адамс на конкурсе красоты выбирают Мисс Объединенные Нации. События сменяются так быстро, что мы их не всегда замечаем.

— Перестань бегать, дурочка, — приказала Беренис. — И положи нож.

— У нас будет много встреч. С кем захотим. Мы просто будем подходить к людям и сразу знакомиться. Мы пойдем по темной дороге и увидим дом с освещенными окнами, мы постучим в дверь, и навстречу нам бросятся незнакомые его хозяева и скажут: «Входите! Входите!» Мы познакомимся с летчиками, награжденными орденами и медалями, с жителями Нью-Йорка и с кинозвездами. У нас будут тысячи друзей, тысячи и тысячи друзей. Мы станем членами стольких клубов, что не всегда сможем принимать участие в их работе. Мы будем членами всего мира. Гей-гей!

Правая рука Беренис была очень длинной и сильной, и, когда Ф. Джэсмин в очередной раз пробегала мимо нее, эта рука протянулась и схватила ее за нижнюю юбку так резко, что у Фрэнки даже кости хрустнули и лязгнули зубы.

— Ты что, совсем свихнулась? — воскликнула Беренис. Длинная рука дернула Ф. Джэсмин и обняла за талию. — Ты вся вспотела, как мул. Наклонись-ка, я потрогаю твой лоб. У тебя жар?

Ф. Джэсмин схватила одну из косичек Беренис и сделала вид, будто хочет отпилить ее ножом.

— Ты вся дрожишь, — объявила Беренис. — Бегала весь день по такому солнцу, вот у тебя и началась лихорадка. Детка, ты не заболела?

— Заболела? — переспросила Ф. Джэсмин. — Кто, я?

— Сядь ко мне на колени, — сказала Беренис. — Передохни минутку.

Ф. Джэсмин положила нож на стол и села на колени к Беренис. Она откинулась и прижалась лицом к шее Беренис; и лицо и шея Беренис вспотели, и от них исходил кисловато-соленый запах. Правая нога Ф. Джэсмин свисала с колена Беренис и дрожала, но Ф. Джэсмин уперлась пальцами в пол, и дрожь прекратилась. Джон Генри прошаркал к ним в туфлях на высоких каблуках и тоже прижался к Беренис — он ревновал. Обняв шею Беренис рукой, он ухватил ее за ухо, тут же попытался столкнуть Ф. Джэсмин с коленей Беренис, зло ущипнув ее крохотными пальчиками.

— Не приставай к Фрэнки, — прикрикнула Беренис, — она тебя не трогала!

— Я заболел, — сердито сказал он.

— Нет, ты здоров. Успокойся. И не завидуй, что твоей двоюродной сестре досталось немного любви.

— Фрэнки злая и любит командовать, — звонким печальным голосом произнес мальчик.

— Что сейчас она сделала плохого? Она устала, и ей нужно отдохнуть.

Ф. Джэсмин подвинула голову и уткнулась лицом в плечо Беренис. Спиной она ощущала большую мягкую грудь Беренис, мягкий круглый живот и теплые плотные ноги. Сначала Ф. Джэсмин дышала учащенно, но через минуту ее дыхание сделалось ровным, она стала дышать в такт с Беренис; они сидели так тесно прижавшись друг к другу, что их можно было принять за одного человека; жесткие руки Беренис крепко обнимали Ф. Джэсмин. Окно было у них за спиной, а перед ними — темнеющая кухня. Наконец Беренис вздохнула и заговорила, чтобы закончить их последний странный разговор.

— Кажется, я догадываюсь, к чему ты клонила, — сказала она. — Все мы словно в западне. Мы рождаемся именно такими, а не другими, и не знаем почему. Мы пойманы, как в западню. Я родилась Беренис. Ты родилась Фрэнки. Джон Генри родился Джоном Генри. Может быть, нам хочется вырваться из западни, вырваться на свободу. Но что бы мы ни делали, мы остаемся в ней. Я — это я, ты — это ты, а он — это он. Каждый из нас находится в западне у самого себя. Ты это хотела сказать?

— Не знаю, — ответила Ф. Джэсмин. — Но я не хочу быть пойманной.

— И я не хочу, — заявила Беренис, — никто не хочет. И моя западня крепче.

Ф. Джэсмин понимала, почему Беренис сказала это, и вопрос задал Джон Генри:

— Почему?

— Потому что у меня черная кожа, — ответила Беренис. — Потому что я цветная. Каждый пойман в какую-нибудь ловушку. Но цветные — за двойной решеткой. Нас всех загнали в один угол. И потому мы в ловушке, как все люди. И в двойной ловушке, потому что мы черные. Иногда молодые ребята, вроде Хани, чувствуют, что им больше нечем дышать. Такой парень чувствует, что либо он что-нибудь сломает, либо сам сломается. И порой нам уже невмоготу.

— Мне это понятно, — сказала Ф. Джэсмин. — Хорошо бы, у Хани все устроилось как надо.

— Он чувствует, что ему уже нечего терять.

— Да, — заметила Ф. Джэсмин, — иногда мне тоже хочется что-нибудь сломать. У меня даже бывает желание разрушить этот город.

— Ты уже говорила это, — сказала Беренис. — Но что толку? Все дело в том, что мы в западне. И мы стараемся освободиться любым путем. Вот, скажем, я и Луди. Когда я была с Луди, я забывала про западню. Но потом Луди умер. Мы суетимся, занимаемся своими делами, и мы все время в западне.

От этого разговора Ф. Джэсмин стало почти страшно. Она тесно прижалась к Беренис, и они дышали очень медленно. Джон Генри встал сзади на перекладину стула и обнял Беренис за голову. Потом ухватил ее за уши, и Беренис взмолилась:

— Детка, перестань крутить мои уши. Мы с Фрэнки ведь не улетим сквозь потолок и не оставим тебя одного.

Вода медленно капала в раковину, за стеной все шуршала мышь.

— Кажется, я понимаю, о чем ты говоришь, — сказала Ф. Джэсмин. — Только вместо «в западне» можно, по-моему, сказать «неприкаянный», хотя эти слова противоположны по смыслу. То есть идешь и видишь разных людей. И мне они кажутся неприкаянными.

— Нераскаянными, что ли?

— Да нет же! — воскликнула Ф. Джэсмин. — Просто со стороны не видно, что их связывает друг с другом. Не знаешь, откуда они приехали и куда уезжают. Например, почему они приехали в этот город? Откуда все они приехали и что собираются делать? Вот, скажем, все эти солдаты в городе.

— Все они родились, — ответила Беренис, — и все умрут.

Голос Ф. Джэсмин стал высоким и тонким.

— Это я знаю. Но как же все-таки это получается? Люди в ловушке и в то же время неприкаянные. В ловушке и неприкаянные. И не знаешь, что у них общего. Ведь должна же быть какая-то причина и связь. Но я не знаю, как это назвать. Не знаю.

— Если бы ты знала, ты была бы богом, — сказала Беренис. — Ведь так?

— Может быть.

— Мы знаем от сих и до сих. А больше нам знать не дано.

— А мне хотелось бы!

Спину Ф. Джэсмин свело; она заерзала и потянулась. Ее длинные ноги скользнули далеко под стол.

— Как бы то ни было, — продолжала она, — когда мы уедем из Уинтер-Хилла, мне уже не придется мучиться из-за всего этого.

— А сейчас кто тебя заставляет мучиться? Никто не требует, чтобы ты нашла ответ на все загадки мира. — Беренис глубоко и многозначительно вздохнула и добавила: — Фрэнки, ну и острые же у тебя кости!

Ф. Джэсмин явно надлежало слезть с колен. Сейчас она зажжет свет, возьмет из духовки кекс и пойдет в город заканчивать свои дела. Но она еще секунду прижималась к плечу Беренис. Звуки летнего вечера смешивались и растягивались.

— Мне еще никогда не приходилось говорить про то, о чем мы сейчас говорим, — наконец сказала Ф. Джэсмин. — Но еще одно. Не знаю, приходилось ли тебе когда-нибудь над этим задумываться. Вот мы сейчас сидим здесь. Сейчас, в эту самую минуту. Но пока мы разговариваем, эта минута проходит, и она уже никогда не вернется, никогда в жизни. Когда минута проходит, она проходит навсегда, и никакая сила на земле не может ее вернуть. Она ушла навсегда. Ты об этом когда-нибудь думала?

Беренис ничего не ответила. В кухне стало совсем темно. Все трое молчали, обнявшись, и слышали и чувствовали дыхание друг друга. И вдруг — они так и не поняли, почему и как это началось, — они заплакали. Заплакали все трое одновременно так же, как в это лето они неожиданно начинали петь. В этом августе, когда наступала темнота, им случалось хором запеть рождественский гимн или какой-нибудь модный блюз. Иногда они заранее знали, что запоют, и договаривались, какую песню им спеть.

Но иногда договориться им не удавалось, и тогда они одновременно запевали три разные песни, пока наконец их мелодии не сливались в одну и они не запевали совершенно новую песню, которую сочиняли втроем. Джон Генри пел высоким заунывным голосом, и как бы он ни называл свою песню, она никогда не менялась — одна высокая дрожащая нота, как музыкальный потолок, перекрывала всю песню. Голос Беренис звучал печально, низко и отчетливо, каблуком она отстукивала такт. Прежняя Фрэнки пела то низко, то высоко, где-то между Джоном Генри и Беренис, так что их три голоса сливались и звучали, как один.

Они часто пели так, сидя на кухне, и в августовских сумерках их песня звучала нежно и загадочно. Но плакать им еще никогда не случалось. И хотя у каждого из троих была своя причина плакать, они заплакали одновременно, как будто заранее договорились об этом.

Джон Генри плакал потому, что он ревновал, хотя потом и пытался утверждать, будто испугался мыши за стеной. Беренис плакала из-за разговора о цветных, а может быть, из-за Луди, а может быть, кости Ф. Джэсмин были действительно острыми. Ф. Джэсмин сама не знала, почему плачет, но позже ссылалась на свою короткую стрижку и заскорузлые локти. Так они плакали, сидя в темноте, целую минуту и остановились так же неожиданно, как и начали. Непонятный звук испугал мышь, и она затихла.

— А ну-ка, слезайте, — распорядилась Беренис.

Они слезли и встали вокруг кухонного стола.

Ф. Джэсмин зажгла свет. Беренис почесала голову и шмыгнула носом.

— Что-то мы совсем раскисли! И с чего это на нас вдруг накатило?

После темноты свет казался непривычно резким. Ф. Джэсмин открыла кран и подставила голову под струю воды, Беренис вытерла лицо полотенцем и, посмотрев на себя в зеркало, пригладила косички. Джон Генри в розовой шляпе с пером и в туфлях на высоких каблуках походил на старушку-карлицу. Стены кухни были нелепо и ярко разрисованы. Они смотрели друг на друга моргая, как будто увидели незнакомых людей или привидения. Потом открылась входная дверь, и Ф. Джэсмин услышала, что в прихожую медленной усталой походкой вошел ее отец. За окном уже кружились бабочки, хлопая крыльями по стеклу, и последний день на кухне наконец завершился.

3

Вечером Ф. Джэсмин прошла мимо тюрьмы. Она направлялась в Шугарвилл погадать о своей судьбе, и хотя тюрьма стояла в стороне от ее дороги, она сделала крюк, чтобы взглянуть на тюрьму в последний раз перед тем, как навсегда уехать из города. Всю весну и лето ее преследовали страшные мысли об этой тюрьме — старом трехэтажном кирпичном здании, окруженном забором с колючей проволокой наверху. Там сидели воры, грабители и убийцы. Преступники были заперты в камерах с зарешеченными окнами, и, сколько бы они ни стучали в каменные стены и ни дергали железную решетку, вырваться наружу они не могли. Одевали преступников в полосатую тюремную одежду, они ели холодный горох с запеченными в нем тараканами и черствый кукурузный хлеб.

Ф. Джэсмин знала нескольких людей, которые попали в тюрьму. Все они были цветными — паренек по имени Кейп и один приятель Беренис, которого его белая хозяйка обвинила в том, что он украл у нее свитер и пару туфель. Когда вас забирают в тюрьму, к вашему дому с ревом подкатывает полицейская машина, в дверь врывается толпа полицейских и волочит вас в тюрьму. После того как прежняя Фрэнки стащила в магазине Сирса и Роубака нож с тремя лезвиями, тюрьма притягивала ее к себе. И весной перед сумерками она часто приходила к тюрьме, останавливалась на другой стороне улицы, которую называли тропой тюремных вдов, и подолгу смотрела на это кирпичное здание. Нередко за решетки цеплялись преступники. Ей казалось, что их глаза, как удлиненные глаза уродов на ярмарке, как будто говорят: «Мы знаем тебя». Иногда днем по субботам из большой камеры, которую называли «бычий загон», доносились крики, пение и вопли. В этот вечер в тюрьме стояла тишина, но в одной освещенной камере был виден преступник — вернее, очертания его головы и два кулака на решетке. Здание тюрьмы было окутано мраком, хотя во дворе и в некоторых камерах горел свет.

— За что вас заперли там? — крикнул Джон Генри. Он стоял в нескольких шагах от Ф. Джэсмин, одетый в палевое платье: она еще раньше отдала ему всю свою одежду. Она не хотела брать Джона Генри с собой, но он долго ее упрашивал, а потом все равно пошел за ней следом. Когда преступник ничего не ответил, он опять крикнул тонким звонким голосом:

— Вас повесят?

— Замолчи! — приказала Ф. Джэсмин. В этот вечер тюрьма ее не пугала. Ведь завтра она будет далеко. И, напоследок еще раз посмотрев на тюрьму, Ф. Джэсмин пошла дальше. — А если бы ты сидел в тюрьме, тебе бы понравилось, чтобы кто-то громко расспрашивал об этом? — добавила она.

Когда Ф. Джэсмин добралась до Шугарвилла, наступил девятый час. Вечер был пыльный и сиреневый. Двери домов, в которых было полно народу, стояли открытыми, в некоторых комнатах дрожал свет керосиновых ламп, освещавший кровати и украшения на каминных полках. Голоса звучали приглушенно, издали доносились звуки джазовой мелодии, исполняемой на пианино и трубе. В проулках играли дети, оставляя завитушки следов в пыли. Люди были одеты по-праздничному. На углу она прошла мимо веселой группы темнокожих ребят и девушек в сверкающих вечерних платьях. Улица выглядела празднично, и Ф. Джэсмин вспомнила, что у нее сегодня назначена встреча в «Синей луне». Она заговаривала с людьми на улице и опять чувствовала необъяснимую связь между своими глазами и чужими. Смешиваясь с горечью пыли, в вечерний воздух вплетался запах жимолости, уборных и ужинов. Дом, в котором жила Беренис, стоял на углу Чайнаберри-стрит — маленькая лачуга в две комнаты, перед ней крохотный дворик с бордюром из осколков и бутылочных крышек. Скамейка на крыльце была уставлена горшками с темными папоротниками, от которых веяло прохладой. Дверь была приоткрыта, и Ф. Джэсмин увидела золотисто-серый дрожащий свет.

— Подожди на улице, — сказала она Джону Генри.

За дверью слышен был низкий надтреснутый голос, и, когда Ф. Джэсмин постучала, он на секунду умолк, а потом спросил:

— Кто там?

— Я, Фрэнки, — ответила Ф. Джэсмин. Назови она свое настоящее имя, Большая Мама ее бы не узнала.

В комнате стояла духота, хотя деревянные ставни были открыты, и пахло болезнью и рыбой. Заставленная мебелью комнатка была чистой. У правой стены стояла кровать, а напротив нее — швейная машинка и фисгармония. Над камином висела фотография Луди Фримена; каминная доска была уставлена календарями с рисунками, ярмарочными призами и сувенирами. Большая Мама лежала на кровати прямо против двери, так что днем она могла глядеть через окно на крыльцо с папоротниками и на улицу. Это была старая негритянка, сморщенная и костлявая. Левая половина лица и шея были у нее мучного цвета и оттого казались почти белыми, остальная кожа отливала темной бронзой. Прежняя Фрэнки думала, что Большая Мама постепенно становится белой, но Беренис объяснила ей, что это кожная болезнь, которая иногда бывает у негров. Раньше Большая Мама занималась стиркой тонких вещей и делала занавески на окна, но в конце концов у нее перестала гнуться спина и она слегла. Но она полностью сохранила ясность мысли и даже прослыла замечательной гадалкой. Прежней Фрэнки старуха казалась существом таинственным, и, когда она была маленькой, Большая Мама всегда связывалась в ее воображении с привидениями, которые жили в угольном сарае. Даже сейчас, когда она уже стала взрослой, Большая Мама внушала ей непонятный страх.

Старуха лежала на трех пуховых подушках с вышитыми наволочками, костлявые нога были укрыты пестрым лоскутным одеялом. Стол с лампой был придвинут к кровати, чтобы она могла доставать лежащие на столе предметы: сонник, белое блюдце, корзиночку с рукоделием, стакан с водой, Библию и еще многое другое. Перед тем как появилась Ф. Джэсмин, Большая Мама разговаривала сама с собой — у нее вошло в привычку, лежа в постели, рассказывать себе, кто она такая, чем она занята и что собирается делать. На стене висели три зеркала, в которых отражался неровный золотисто-серый свет лампы, отбрасывавший на стены гигантские тени. Фитиль лампы коптил. В задней комнате кто-то расхаживал из угла в угол.

— Я пришла, чтобы вы мне погадали, — сказала Ф. Джэсмин.

Хотя Большая Мама, оставаясь одна, разговаривала сама с собой, она умела хранить глубокое безмолвие. Она довольно долго смотрела на Ф. Джэсмин, пока наконец не сказала:

— Хорошо. Поставь табуретку перед фисгармонией.

Ф. Джэсмин подтащила табуретку к кровати и, наклонившись, повернула руку ладонью вверх. Но Большая Мама не стала рассматривать ее ладонь. Она внимательно вглядывалась в лицо девочки, потом выплюнула комочек жевательного табака в горшок, который вытащила из-под кровати, и в конце концов надела очки. Это заняло так много времени, что Ф. Джэсмин решила, будто старуха пытается читать ее мысли, и ей стало не по себе. Шаги в соседней комнате стихли, и теперь в доме не раздавалось ни звука.

— Думай о прошлом и вспоминай, — приказала Большая Мама. — Расскажи мне, что тебе приснилось в последний раз.

Ф. Джэсмин попыталась вспомнить, но сны ей снились редко. Наконец она вспомнила сон, который приснился ей летом.

— Мне приснилось, что я смотрю на дверь, — сказала она, — и вдруг она начала медленно открываться. Мне стало очень страшно, и я проснулась.

— Была ли в этом сне рука?

Ф. Джэсмин задумалась.

— Кажется, нет.

— А на двери был таракан?

— Нет… Кажется, нет.

— Вот что это значит. — Большая Мама медленно закрыла и снова открыла глаза. — В твоей жизни произойдет перемена.

Потом она взяла ладонь Ф. Джэсмин и довольно долго рассматривала ее.

— Я вижу здесь, что ты выйдешь замуж за парня с голубыми глазами и светлыми волосами. Ты проживешь семьдесят лет, но бойся воды. Еще я вижу канаву с красной глиной и тюк с хлопком.

Ф. Джэсмин решила про себя, что все это пустая трата денег и времени.

— А что это означает?

Внезапно старуха подняла голову, жилы на ее шее напряглись, и она крикнула:

— Ах ты, дьявол!

Она смотрела на стену между гостиной и кухней, и Ф. Джэсмин обернулась.

— Что, ма? — отозвался голос из задней комнаты, похожий на голос Хани.

— Сколько раз тебе повторять, чтобы ты не задирал свои ножищи на кухонный стол!

— Ладно, ма, — покорно сказал Хани, и Ф. Джэсмин услышала, как он опустил ноги на пол.

— Твой нос прирастет к книге, Хани Браун. Положи-ка ее и доешь свой ужин.

Ф. Джэсмин зябко поежилась. Неужели Большая Мама прямо сквозь стену увидела, что Хани читает книгу, положив ноги на стол? Неужели эти глаза способны пробуравить взглядом деревянную перегородку? Пожалуй, стоит слушать ее внимательно.

— Я вижу деньги. Сколько-то денег. Еще я вижу свадьбу.

Вытянутая рука Ф. Джэсмин слегка вздрогнула.

— Вот, вот! — воскликнула она. — Расскажите мне об этом.

— О свадьбе или о деньгах?

— О свадьбе.

Их тени на голых досках стены были огромны.

— Это свадьба близкого родственника. Еще я вижу поездку.

— Поездку? — переспросила Ф. Джэсмин. — Какую поездку? Длинную?

Руки у Большой Мамы со скрюченными пальцами были покрыты бледными пятнами, а ладони цветом напоминали оплывшие розовые свечи, какие зажигают в день рождения.

— Короткую, — ответила она.

— Как же так… — начала Ф. Джэсмин.

— Я вижу отъезд и возвращение. Туда и назад.

Разумеется, это ничего не значило — ведь Беренис, конечно, рассказала старухе про поездку в Уинтер-Хилл и про свадьбу. Но если она действительно видит сквозь стены…

— Вы уверены?

— Ну-у… — На этот раз надтреснутый голос звучал не так решительно. — Я вижу отъезд и возвращение, но, может быть, все это произойдет не сейчас. Я не могу сказать наверняка. Потому что одновременно я вижу дороги, поезда и деньги.

— А! — сказала Ф. Джэсмин.

Раздались шаги, и в двери, ведущей в кухню, появился Хани Кэмден Браун. Сегодня на нем была желтая рубашка с галстуком бабочкой — он всегда одевался щеголевато, — но его темные глаза смотрели грустно, длинное лицо было неподвижно, как будто высечено из камня. Ф. Джэсмин знала, что Большая Мама однажды сказала про Хани Брауна, что Господь, создавая его, не довел свою работу до конца. Творец слишком рано отнял от него свою руку. Бог не закончил его, и теперь Хани принимался то за одно, то за другое, чтобы как-то самому себя закончить. Когда прежняя Фрэнки впервые услышала эти слова, она не поняла их скрытого смысла. Она представила себе странного получеловека — с одной рукой, одной ногой, с половиной лица, — половину человека, которая скакала по улицам городка, освещенным смутным светом летнего солнца. Но позже она стала лучше понимать смысл этих слов. Хани играл на трубе и в школе для цветных считался лучшим учеником. Он выписал из Атланты учебник французского языка и немного научился говорить по-французски. Но по временам он вдруг на несколько дней пропадал из дома, и в конце концов друзья притаскивали его назад чуть живого. Его губы двигались легко, как бабочки, и он умел говорить не хуже любого из тех, кого она знала, но иногда вдруг нес такую негритянскую тарабарщину, что его не могли понять даже родственники. Создатель, говорила Большая Мама, слишком рано отнял от Хани свою руку, и тот навеки остался недоволен судьбой. Сейчас Хани стоял худой и поникший, опираясь о косяк, и хотя его лицо было покрыто потом, казалось, что ему холодно.

— Тебе что-нибудь нужно? А то я ухожу, — сказал он.

В этот вечер Хани показался Ф. Джэсмин каким-то странным; глядя в его грустные неподвижные глаза, она почувствовала, что должна что-то ему сказать.

В свете лампы кожа Хани цветом казалась похожей на темную глицинию, а губы были неподвижные и синие.

— Беренис сказала тебе про свадьбу? — спросила Ф. Джэсмин. Но на этот раз она почувствовала, что должна говорить не о свадьбе.

В ответ он зевнул.

— Сейчас мне ничего не нужно. Вот-вот должен зайти Т. Т. — повидать меня и дождаться Беренис. Куда ты собрался, сынок? — спросила Большая Мама.

— В Форкс-Фоллз.

— И давно вы это надумали, мистер Торопыга?

Хани упрямо молчал, привалившись к косяку.

— Почему ты ведешь себя не так, как все люди? — спросила Большая Мама.

— Я пробуду там только воскресенье и в понедельник утром вернусь домой.

Ф. Джэсмин не оставляло ощущение, что она должна что-то сказать Хани. Она произнесла, обращаясь к Большой Маме:

— Вы мне говорили про свадьбу.

— Да. — Старуха смотрела не на ладонь девочки, а на ее платье из кисеи, на шелковые чулки и на новые серебряные туфельки. — Я сказала, что ты выйдешь замуж за светловолосого паренька с голубыми глазами. Только позже.

— Но я спрашивала не об этом, я говорю про другую свадьбу. И про поездку, про то, какие вы видели дороги и поезда.

— Да, да, — ответила Большая Мама, но Ф. Джэсмин показалось, что она больше не обращает на нее внимания, хотя старуха опять посмотрела на ее ладонь. — Я вижу путешествие, отъезд и возвращение, а потом деньги, дороги и поезда. Твоя счастливая цифра — шесть, но иногда и тринадцать тоже может быть счастливым числом.

Ф. Джэсмин хотелось заспорить, но разве можно спорить с гадалкой? И сказанное хотя бы следовало растолковать поподробнее, потому что возвращение плохо вязалось с предсказанными дорогами и поездами.

Но только она собралась задать первый вопрос, как на крыльце раздались шаги, в дверь постучали, и в комнату вошел Т. Т. Он вел себя безупречно — вытер ноги и преподнес Большой Маме коробочку мороженого. Беренис говорила, что при мысли о Т. Т. она совсем не дрожит, и действительно, его нельзя было назвать красавцем — из-под жилета Т. Т. выпирал живот, похожий на дыню, затылок окружали подушечки жира. От него пахнуло той дружелюбной общительностью, которая так нравилась прежней Фрэнки, внушая ей зависть к тем, кто жил в этом домике из двух комнат. Прежней Фрэнки, когда она приходила сюда в поисках Беренис, всегда казалось, что в этой комнате она обязательно застанет много людей — хозяев дома, их родственников и друзей. Зимой они сидели у камина возле пляшущего огня и говорили, перебивая друг друга. В ясные осенние вечера они первыми ели сахарный тростник. Беренис рубила гладкие лиловые стебли, а гости бросали жеваные перекрученные куски с отметками зубов на газету, разложенную на полу. Свет керосиновой лампы придавал особый вид и особый запах.

И сейчас, с приходом Т. Т., в доме воцарилось прежнее ощущение веселой компании и суеты. Гадание, по-видимому, закончилось, и Ф. Джэсмин положила десять центов на белое фарфоровое блюдечко, стоявшее на столе; хотя установленной платы за гадание не существовало, те, кто, интересуясь своим будущим, приходил к Большой Маме, платили столько, сколько считали необходимым.

— Ну, Фрэнки, я еще не видывала, чтобы кто-нибудь рос так быстро, как ты, — заметила Большая Мама. (Ф. Джэсмин съежилась, ее колени слегка подогнулись, и она сгорбилась.) — Какое у тебя красивое платье! И серебряные туфельки! И шелковые чулки! Ты выглядишь как взрослая девушка.

Ф. Джэсмин и Хани вышли из дому вместе, и ее по-прежнему не оставляло чувство, что она должна ему что-то сказать. Джон Генри, который ждал ее в переулке, бросился к ним, но Хани не взял его на руки и не закружился с ним, как он иногда делал. В этот вечер Хани был холоден и печален. Луна светила белым светом.

— Что ты будешь делать в Форкс-Фоллз?

— Да просто погуляю.

— Ты веришь в гадание? — Хани не ответил, и Ф. Джэсмин продолжала: — Помнишь, как она крикнула, чтобы ты убрал ноги со стола? Я была потрясена. Откуда она знала, что ты задрал ноги на стол?

— Увидела в зеркале. Она велела повесить зеркало у двери, чтобы видеть, что делается на кухне.

— А! — сказала Ф. Джэсмин. — Я в гадание не верю.

Джон Генри держал Хани за руку и, задрав голову, смотрел ему в лицо.

— Что такое лошадиная сила? — спросил он.

Ф. Джэсмин ощущала силу свадьбы, она словно давала ей право последний вечер распоряжаться и советовать. Ей нужно было что-то сказать Хани — предупредить его или дать какой-то мудрый совет. И пока она раздумывала, ей в голову пришла одна мысль. Это было так ново, так неожиданно, что она остановилась и замерла на месте.

— Я знаю, что тебе нужно сделать. Тебе нужно уехать на Кубу или в Мексику.

Хани ушел на несколько шагов вперед, но, услышав ее слова, он тоже остановился. Джон Генри остановился на полпути между ними и переводил взгляд с одного на другого. В белом свете луны его лицо казалось таинственным.

— Конечно же! Я говорю вполне серьезно. Какая радость болтаться между Форкс-Фоллз и этим городишком? Я видела очень много фотографий кубинцев и мексиканцев. Они живут весело. — Она помолчала. — Я вот о чем: по-моему, тут ты никогда не будешь счастлив. Мне кажется, тебе нужно уехать на Кубу. Кожа у тебя светлая, и ты даже похож на кубинца. Ты мог бы уехать туда и стать кубинцем. Ты выучишь их язык, и никто там даже не догадается, что ты цветной. Понимаешь, что я хочу сказать?

Хани стоял неподвижно, как темная статуя, и, как статуя, безмолвный.

— Что? — опять спросил Джон Генри. — На что они похожи, лошадиные силы?

Вздрогнув, Хани повернулся и зашагал по переулку.

— Это одни фантазии, — сказал он.

— Вовсе нет! — Довольная, что Хани сказал «фантазии», она тихо повторила это слово про себя и продолжала настаивать: — Почему же фантазии? Запомни мои слова — это самое лучшее, что ты можешь сделать.

Но Хани только рассмеялся и повернул за угол.

— Пока! — крикнул он.

Улицы в центре города напоминали Ф. Джэсмин карнавальную ярмарку. Здесь была та же атмосфера праздничной свободы, и так же, как утром, она почувствовала себя законной участницей всего происходящего, и ей стало весело. На углу главной улицы какой-то человек продавал заводных мышей; безрукий нищий с жестянкой между колен сидел по-турецки на тротуаре и смотрел по сторонам. Ф. Джэсмин никогда раньше не видела набережную вечером, потому что по вечерам ей полагалось играть где-нибудь возле дома. Склады на другой стороне стояли темные, но квадратное здание фабрики в дальнем конце улицы сияло всеми окнами, оттуда доносилось слабое гудение и запахи красильных чанов. Большинство магазинов было открыто, и разноцветный свет неоновых вывесок рекой струился по улице. На каждом углу стояли солдаты, другие солдаты прогуливались с девушками. Все звуки казались неясными, смазанными — то были звуки позднего лета: шаги, смех, и надо всем зовущий кого-то голос из окна верхнего этажа. Дома пахли нагретым кирпичом, и подошвами своих новых серебряных туфель Ф. Джэсмин ощущала тепло тротуара. Она остановилась на углу, напротив «Синей луны». Ей казалось, что утро, когда она познакомилась с солдатом, было очень давно — его заслонили часы, проведенные на кухне, и солдат почти утратил реальность. Назначенная встреча весь день казалась чем-то очень далеким. И теперь, когда было уже почти девять часов вечера, Ф. Джэсмин заколебалась. Ее тревожило необъяснимое чувство, что произошла ошибка.

— Куда мы идем? — спросил Джон Генри. — По-моему, нам уже пора домой.

Ф. Джэсмин вздрогнула от неожиданности — она совсем забыла про мальчика. Джон Генри стоял, сдвинув колени и широко открыв глаза, в испачканном костюме.

— У меня дела в городе. Иди домой, — распорядилась она.

Джон Генри посмотрел на нее, вытащил изо рта надувающуюся жевательную резинку и попытался приклеить ее за ухом, но от пота его ухо стало слишком скользким, и он опять сунул ее в рот.

— Дорогу домой ты знаешь не хуже меня. Ну так иди.

Как ни странно, Джон Генри послушался; но, глядя ему вслед, Ф. Джэсмин почувствовала глубокую грусть — в этом костюме Джон Генри казался таким крохотным и жалким на оживленной улице.

После широкой улицы «Синяя луна» показалась ей тесной, точно телефонная будка. Синие лампочки, движущиеся лица, шум. Возле стойки и у столиков было полно солдат и разных мужчин и женщин с ярко накрашенными лицами. Солдат, с которым Ф. Джэсмин обещала встретиться, бросал монеты в игральный автомат в дальнем углу, но ничего не выигрывал.

— А, это ты, — сказал он, когда Ф. Джэсмин подошла. На секунду его глаза стали пустыми, словно он напрягал память, но только на одну секунду. — Я уж боялся, что ты не придешь. — Он опустил последнюю монету и ударил кулаком по автомату. — Пойдем поищем место.

Они сели за столик между стойкой и игральным автоматом, и хотя по часам прошло совсем мало времени, Ф. Джэсмин оно показалось бесконечным. Не то чтобы солдат был невнимателен к ней, он был внимателен, но между их разговорами утром и сейчас не было никакой связи, она испытывала странное чувство, которое не могла понять. Солдат, по-видимому, недавно умылся: его опухшее лицо, уши и руки были чистыми, рыжие волосы потемнели от воды и сохраняли следы расчески. Он сказал, что проспал весь день. Он был весел и шутил. Но хотя Ф. Джэсмин любила веселых людей и шутки, ей не удавалось придумать ни одного удачного ответа.

Солдат принес две рюмки и поставил их на стол. Глотнув немного, Ф. Джэсмин заподозрила, что это виски, и, хотя она была уже взрослой, это ее смутило. Во-первых, пить спиртное грех, а во-вторых, людям моложе восемнадцати лет запрещено пить по закону — и она отодвинула рюмку. Солдат был и внимателен, и весел, но после того, как он выпил еще две рюмки, Ф. Джэсмин начала опасаться, как бы он не опьянел. Чтобы поддержать разговор, она сообщила, что ее брат купался на Аляске, но на солдата это, по-видимому, большого впечатления не произвело. И он не хотел говорить ни о войне, ни о других странах, ни об огромном мире. А на его шутки ей никак не удавалось удачно ответить. Подобно ученику, который в кошмарном сне должен играть дуэт в музыкальной пьесе, которую не знает, Ф. Джэсмин изо всех сил старалась попасть в такт и не отставать, но скоро отчаялась и стала улыбаться, пока ее губы не одеревенели. Синие лампочки в переполненном зале, дым и шумная суматоха усугубляли ее растерянность.

— Какая-то ты странная, — сказал наконец солдат.

— Вот Паттон, — произнесла она. — Бьюсь об заклад, что он выиграет войну через две недели.

Солдат как-то притих, его лицо насупилось. Теперь он глядел на нее с тем же странным выражением, которое она заметила утром. Через некоторое время солдат опять заговорил, и теперь его голос звучал мягко и невнятно:

— Как, ты сказала, тебя зовут, красотка?

Ф. Джэсмин не знала, нравится ли ей то, как ее назвал солдат, или нет, и она произнесла свое имя чопорным голосом.

— Ну как, Джэсмин, заглянем ко мне? — Интонация у него была вопросительной, но она не успела ответить, как он уже встал из-за стола. — У меня номер на третьем этаже.

— А я думала, мы пойдем в «Веселую минутку», потанцуем.

— Куда спешить? — ответил солдат. — Оркестр начинает играть не раньше одиннадцати.

Ф. Джэсмин не хотелось идти наверх, но она не знала, как отказаться. Такое же чувство возникает, когда входишь в кабинку на ярмарке или отправляешься в путешествие по ярмарочному тоннелю — раз войдя, уже нельзя выйти до тех пор, пока не закончится просмотр или поездка по лабиринту. И сейчас с этим солдатом, с их встречей происходило то же самое. Она не могла уйти, пока встреча не кончится. Солдат ждал ее у лестницы, и, не зная, как отказаться, она пошла следом за ним. Они поднялись на третий этаж и прошли по длинному коридору, в котором пахло уборной и линолеумом. С каждым шагом Ф. Джэсмин все сильнее чувствовала, что произошла ошибка.

— Какая странная гостиница, — сказала она. Тишина в номере солдата, когда дверь за ними закрылась, напугала Ф. Джэсмин и заставила насторожиться. Номер, освещенный электрической лампочкой без абажура под потолком, казался холодным и безобразным. Железная кровать не была застелена, на полу стоял открытый чемодан с мятой солдатской одеждой, сваленной в кучу. На дешевом комоде из светлого дуба стоял графин с водой и полупустая коробка печенья с корицей — по бело-голубой глазури ползали жирные мухи. Тонкие занавески на открытом окне были завязаны узлом, чтобы в комнату попадал воздух. В углу виднелась раковина, и солдат, сложив руки ковшиком, плеснул на лицо холодной воды. На краю умывальника лежал обмылок дешевого мыла. Хотя в комнате раздавались звуки шагов солдата и в раковине капала вода, Ф. Джэсмин по-прежнему казалось, что кругом стоит мертвая тишина.

Она подошла к окну — оно выходило в узкий проулок и на кирпичную стену. От окна начиналась ржавая пожарная лестница, в окнах двух нижних этажей горел свет. С улицы доносился шум августовского вечера и радио, и в самой комнате слышались разные звуки, — откуда же бралась тишина? Солдат сидел на кровати, и теперь она увидела, что он сам по себе и вовсе не причастен к тем шумным ватагам, которые целое лето слонялись по улицам их города, а потом вместе уезжали в огромный мир. В тишине комнаты солдат казался ей неприкаянным и безобразным. Ф. Джэсмин уже не могла представить его себе в Бирме, Африке, Исландии или даже в Арканзасе. Она видела его вот таким, сидящим в этом номере. Его близко посаженные голубые глаза пристально смотрели на нее, и в них застыло странное выражение — как будто они были покрыты мягкой пленкой, словно их полили молоком. Это были сумасшедшие глаза.

Тишина в комнате была похожа на тишину кухни, когда в сонный полдень перестают тикать часы, в душу закрадывается непонятная тревога и не проходит до тех пор, пока не поймешь, что произошло. Несколько раз она слышала такую тишину. Однажды это произошло в магазине Сирса и Роубака, за секунду до того, как она неожиданно украла нож, и еще раз в апрельский полдень в гараже Маккинов. Это было молчаливое предостережение против неведомой грядущей беды, и тишина возникала не из-за отсутствия звуков, а от ожидания и неопределенности. Солдат не сводил с нее глаз, и Ф. Джэсмин стало страшно.

— Ну, Джэсмин, — сказал он неестественным, надломленным, низким голосом и протянул к ней руку, держа ладонь вверх, — хватит терять время.

Не выдержав нескончаемой тишины, Ф. Джэсмин направилась к двери, но, когда она проходила мимо солдата, он вдруг вскочил и схватил ее за руку. Следующая минута была как минута, пережитая в ярмарочном балагане ужасов или в настоящем сумасшедшем доме. Ф. Джэсмин почувствовала, не помня себя от страха, как солдат обнял ее, почувствовала запах пота от его рубашки. Он не был груб, но происходящее стало бы понятнее, будь солдат груб. От страха Ф. Джэсмин не могла шевельнуться, не могла оттолкнуть сумасшедшего солдата и изо всех сил укусила его. Он закричал и отпустил ее, потом бросился к ней; на его лице застыло изумленное выражение боли. Ф. Джэсмин схватила с комода графин и ударила солдата по голове. Он качнулся, потом его ноги стали медленно подгибаться, и он медленно опустился на пол, раскинув руки. Удар прозвучал глухо, как звук удара молотка по кокосовому ореху, и наконец нарушил тишину. Солдат лежал неподвижно, на его побелевшем веснушчатом лице застыло изумленное выражение, на губах выступила капелька крови. Но его голова не была разбита вдребезги, на ней не было видно даже трещины, и Ф. Джэсмин не знала, жив он или умер.

Тишина была нарушена так же, как в дни, проведенные на кухне, когда после первых мгновений страха она понимала причину тревоги и слышала, что настольные часы перестали тикать. Но сейчас у нее не было часов, которые можно потрясти и поднести к уху, перед тем как завести, и почувствовать от этого облегчение. Капли воды из графина попали на стену; солдат лежал на полу среди мусора, как сломанная кукла. Ф. Джэсмин мысленно приказала себе: «Уходи!» Сначала она бросилась к двери, но потом повернулась, вылезла в окно на пожарную лестницу и быстро спустилась на землю.

Она бежала так, будто за ней гнались, подобно беглецам из сумасшедшего дома в Милджвилле, не глядя по сторонам, а добежав до угла своей улицы, она увидела Джона Генри Уэста и обрадовалась. Он ждал, не мелькнет ли под уличным фонарем летучая мышь, и эта привычная картина подействовала на нее успокаивающе.

— Дядя Ройал тебя давно ищет, — сказал мальчик. — Почему ты так дрожишь, Фрэнки?

— Я только что разбила голову одному сумасшедшему, — ответила она, отдышавшись. — Я разбила ему голову и не знаю, жив он или умер. Это был сумасшедший.

Джон Генри посмотрел на нее без удивления.

— А как он себя вел? — Она ничего не ответила, и он продолжал: — Ползал по земле, стонал и пускал слюни? (Все это как-то проделала прежняя Фрэнки, чтобы подшутить над Беренис и повеселиться, но провести Беренис не удалось.) Да?

— Нет, — ответила Ф. Джэсмин, — он…

Но, посмотрев в эти холодные детские глаза, она почувствовала, что не сумеет ничего объяснить. Джон Генри не понял бы, а от взгляда его зеленых глаз ей стало не по себе. Иногда его мысли уподоблялись картинкам, которые он рисовал цветными карандашами в блокноте. Совсем недавно он показал ей такую картинку. Он изобразил монтера на телеграфном столбе. Монтер висел на спасательном поясе, и все было нарисовано очень подробно, даже «кошки». Картинка была сделана очень тщательно, но оставила у нее какое-то неприятное ощущение.

Она еще раз посмотрела на рисунок и наконец поняла, что в нем не так. Монтер был нарисован в профиль, но с двумя глазами — одним над переносицей, вторым чуть ниже. И это была не случайная ошибка — ресницы, зрачки и веки обоих глаз были нарисованы с большим старанием. От этого двойного лица, изображенного в профиль, ей стало не по себе. Но попробуй что-нибудь доказать Джону Генри, спорить с ним бесполезно — все равно что с каменной стеной. Почему он так нарисовал? Почему? Потому что это монтер. Что? Потому что он лезет вверх по столбу. Понять его точку зрения было невозможно. А он не понимал, чего хочет от него она.

— Забудь о том, что я тебе сейчас сказала, — приказала Ф. Джэсмин и тут же поняла, что глупее поступить не могла. Теперь он наверняка ничего не забудет. Поэтому она взяла Джона Генри за плечи и легонько его встряхнула. — Поклянись, что никому не расскажешь. Клянись: «Если я проговорюсь, пусть Бог зашьет мне рот, зашьет мне глаза и отрежет уши ножницами».

Но Джон Генри не стал давать клятву. Он только втянул свою большую голову в плечи и тихо пробормотал: «Кш-ш».

Она попыталась еще раз.

— Если ты кому-нибудь проговоришься, меня посадят в тюрьму, и тогда мы не поедем на свадьбу, — сказала она.

— Я не проговорюсь, — ответил Джон Генри. Иногда на него можно было положиться, но не всегда. — Я не ябеда.

Войдя в дом, Ф. Джэсмин сразу же заперла входную дверь. Отец, сидя в носках на диване, читал вечернюю газету. Ф. Джэсмин обрадовалась, что между ней и входной дверью сидит отец. Она боялась полицейской машины и тревожно прислушивалась.

— Если бы мы могли прямо сейчас уехать на свадьбу, — сказала она. — Это было бы лучше всего.

Ф. Джэсмин подошла к холодильнику, съела шесть столовых ложек сгущенного молока, и противный привкус во рту начал постепенно проходить. Из-за ожидания она не находила себе места. Собрала библиотечные книги и кучей сложила их на столе в гостиной. Потом написала карандашом на обложке книги, которую не читала (это была книга из отдела взрослых): «Если хотите испытать потрясение, откройте страницу 66». На шестьдесят шестой странице она написала: «Электричество. Ха! Ха!» Постепенно ее тревога улеглась: рядом с отцом она не так боялась.

— Эти книги нужно будет вернуть в библиотеку.

Отец, которому уже исполнился сорок один год, посмотрел на часы и сказал:

— Всем, кому нет сорока одного года, пора спать. Ну-ка быстро и без возражений. Нам завтра вставать в пять.

Ф. Джэсмин остановилась в дверях — уходить ей не хотелось.

— Папа, — спросила она, помолчав, — как ты думаешь, если человека ударили по голове графином и он потерял сознание, убит он или нет?

Ей пришлось повторить свой вопрос, и она почувствовала себя горько обиженной из-за того, что отец относится к ней несерьезно и ей приходится задавать этот вопрос дважды.

— Хм! По правде говоря, мне никогда не приходилось бить людей графином по голове, — сказал он. — А тебе?

Ф. Джэсмин знала, что он задал свой вопрос в шутку, поэтому, выходя из комнаты, она сказала только:

— Скорее бы нам добраться до Уинтер-Хилла. Я буду так рада, когда свадьба кончится и мы уедем. Я буду так рада.

Наверху они с Джоном Генри разделись. Ф. Джэсмин выключила вентилятор и погасила свет; потом они легли, хотя она и сказала, что не сомкнет глаз всю ночь. Однако она закрыла глаза, а когда открыла их, услышала чей-то голос, зовущий ее, и увидела серый рассвет.

Часть III

Без четверти шесть, проходя через прихожую, она сказала:

— Прощай, старый безобразный дом!

На ней было платье в горошек, а в руках она несла чемоданчик со свадебным нарядом, чтобы сразу переодеться, когда они приедут в Уинтер-Хилл. В этот тихий час небо было серебряным, как замутненное зеркало, и под ним серый город казался не настоящим, а как бы своим собственным отражением, и с этим ненастоящим городом она тоже попрощалась навсегда. Автобус тронулся в десять минут седьмого, и она гордо, как бывалый путешественник, уселась в стороне от отца, Джона Генри и Беренис. Но через некоторое время ее стали мучить сомнения, которые не смогли полностью рассеять даже ответы шофера. Они должны были ехать на север, но ей казалось, что автобус едет на юг. Небо запылало бледным огнем, и наступил еще один слепящий день. Автобус ехал мимо застывших в безветрии кукурузных полей, которые выглядели голубыми в резком сиянии дня, мимо хлопковых полей с рыжими бороздами, мимо черных сосновых лесов. С каждой милей пейзаж становился все более южным. Автобус проезжал через небольшие городки — Нью-Сити, Ливилл, Чихо, и каждый казался меньше предыдущего, а в девять часов они въехали в самый безобразный из них — Флауэринг-Бранч, где им предстояла пересадка. Хотя название городка означало «Цветущая ветка», в нем не было ни цветов, ни веток, а только деревенская лавка, старая цирковая афиша с истрепанными краями на дощатой стене да еще дерево, под которым стоял пустой фургон и спал мул. Здесь они ждали автобус на Суит-Уэлл, и, несмотря на беспокойство и сомнение, Фрэнсис отнюдь не презрела коробку с завтраком, которой вначале так стыдилась, считая, что коробки эти выдают в них людей, которым редко приходится путешествовать. Автобус тронулся в десять часов, и к одиннадцати они уже приехали в Суит-Уэлл. Следующие часы оказались необъяснимы. Свадьба была похожа на сон, потому что все происходило в мире, ей вовсе не подвластном с той минуты, когда она, чинная и благовоспитанная, поздоровалась за руку со взрослыми, и до той минуты, когда погубленная свадьба окончилась и она смотрела, как брат с невестой уезжают в машине, а потом бросилась на горячую пыль и в последний раз крикнула: «Возьмите меня с собой! Возьмите меня с собой!» От начала до конца она ничего не могла изменить, как в кошмарном сне. К середине дня уже все закончилось, и в четыре часа автобус повез их обратно.

— Представление кончилось, обезьяна сдохла, — процитировал Джон Генри, усаживаясь на предпоследнее сиденье рядом с ее отцом. — Теперь мы поедем домой и ляжем спать.

Фрэнсис хотела одного — чтобы весь мир погиб. Она сидела на заднем сиденье у окна, рядом с Беренис, и, хотя больше не всхлипывала, слезы все текли по ее лицу двумя ручейками и из носа тоже текло. Под сгорбленными плечами ныло опухшее сердце. Свадебное платье она давно сняла. Она сидела рядом с Беренис на скамье для цветных, и, подумав об этом, она впервые произнесла про себя грязное слово «черномазые», которым никогда раньше не пользовалась. Но сейчас она ненавидела всех и каждого и хотела унижать людей и делать все назло. Для Джона Генри Уэста свадьба была всего лишь большим красивым спектаклем, и, когда он подходил к концу, мальчик так же радовался горю Фрэнсис, как и свадебному пирогу. Фрэнсис смертельно ненавидела мальчика, одетого в свой лучший белый костюмчик, который был теперь заляпан клубничным мороженым. И Беренис она ненавидела — ведь для нее поездка в Уинтер-Хилл оказалась простым развлечением. А своего отца, который сказал, что он займется ею, когда они вернутся домой, она готова была убить. Фрэнсис ненавидела всех, даже незнакомых попутчиков в переполненном автобусе, хотя сквозь слезы видела только их расплывчатые очертания. Она мечтала, чтобы автобус свалился в речку или столкнулся с поездом. Но больше всего она ненавидела себя, и ей хотелось, чтобы весь мир погиб.

— Не вешай нос, — сказала Беренис. — Вытри лицо, высморкайся, и тебе станет легче.

У Беренис был голубой носовой платок, в тон голубому платью и голубым шевровым туфлям, его она и протянула Фрэнсис, хотя платок был из прозрачного жоржета и предназначался совсем не для того, чтобы в него сморкаться. Но Фрэнсис на него даже не посмотрела. На сиденье между ней и Беренис лежали три мокрых носовых платка ее отца, и одним из них Беренис начала вытирать ей лицо, но она даже не шевельнулась.

— Фрэнки выставили со свадьбы. — Большая голова Джона Генри возникла над спинкой сиденья впереди, он улыбался, показывая кривые зубы.

Ее отец кашлянул и сказал:

— Довольно, Джон Генри. Оставь Фрэнки в покое.

А Беренис добавила:

— Ну-ка сядь и веди себя как следует.

Автобус ехал долго, но сейчас направление, в котором они ехали, не интересовало Фрэнсис, ей было все равно. С самого начала свадьба получилась странной, как карточные игры на кухне всю первую неделю июня в этом году. День за днем они играли в бридж, но никому ни разу не пришли хорошие карты, взятки не шли, игра не клеилась, пока наконец Беренис, заподозрив что-то, не сказала: «А ну-ка давайте пересчитаем карты». Они принялись за дело, пересчитали карты, и оказалось, что в колоде не хватает валетов и дам. В конце концов Джон Генри сознался, что сначала вырезал фигурки валетов, а потом, чтобы им не было скучно, и дам. Спрятав испорченные карты в плите, он тайком отнес вырезанные картинки домой. Вот почему игра в карты не получалась. Но почему не получилась свадьба?

С самого начала свадьба шла не так, как нужно, хотя Ф. Джэсмин не могла бы сказать, что, собственно, было не так. Когда она вошла в аккуратный кирпичный особнячок почти на самой окраине маленького, раскаленного солнцем городка, у нее разбежались глаза и все смешалось в одно — розовые бледные розы, запах мастики для пола, мятные леденцы и орехи на серебряных подносах. Все были с ней очень ласковы. На миссис Уильямс было кружевное платье, и она два раза спросила Ф. Джэсмин, в каком классе она учится. Но еще она спросила, не хочет ли она пойти в сад и покачаться на качелях, пока свадьба не началась, и спросила это тоном, каким взрослые разговаривают с детьми. Мистер Уильямс тоже держался с ней очень мило. Это был худой человек с болезненным лицом в глубоких складках, а кожа под глазами видом и цветом напоминала высохшую сердцевину яблока. Он тоже спросил Ф. Джэсмин, в каком классе она учится, — собственно говоря, на свадьбе ее только об этом и спрашивали.

Ф. Джэсмин хотела поговорить с братом и с его невестой, сообщить им свои планы, обсудить, как они втроем уедут и будут вместе. Но вокруг все время находились люди. Джарвис на улице проверял машину, которую ему кто-то одолжил для свадебной поездки, а Дженис одевалась в спальне в окружении красивых взрослых девушек. Ф. Джэсмин то уходила к брату, то возвращалась к его невесте и ничего не могла объяснить. Один раз Дженис обняла ее и сказала, как она рада, что теперь у нее будет сестричка; и когда Дженис поцеловала ее, Ф. Джэсмин почувствовала, что у нее сжимается горло, и не смогла ничего сказать. Когда Ф. Джэсмин вошла в сад поговорить с Джарвисом, он грубовато поднял ее на руки и сказал: «Долговязая Фрэнки ободрала коленки, косолапая, тощая, кривоногая Фрэнки». Потом он подарил ей доллар.

Она стояла в углу комнаты невесты, и ей нестерпимо хотелось сказать: «Я так люблю вас обоих, вы — мое „мы“. Пожалуйста, возьмите меня с собой после свадьбы, ведь мы должны быть вместе». Если бы ей удалось сказать: «Пойдемте со мной в соседнюю комнату, мне нужно кое-что сказать вам и Джарвису». Устроить так, чтобы они остались в комнате втроем, и объяснить им все. Если бы она догадалась заранее напечатать все на машинке, чтобы отдать им и они бы прочли! Но дома она об этом не подумала, а теперь ее язык отяжелел и прилип к гортани, дрожащим голосом она сумела спросить только, где фата.

— Быть грозе, — сказала Беренис. — Эти два скрюченных пальца никогда не обманывают.

Но фаты не было — только совсем маленькая вуаль на шляпке, и никто не блистал туалетами. Невеста вышла в дорожном костюме. Лишь одно утешало Ф. Джэсмин — она не надела свадебное платье перед выходом из дома, как собиралась, а потому вовремя поняла, что переодеваться не следует. Она стояла в углу спальни, пока не заиграли свадебный марш. В Уинтер-Хилле все были с ней ласковы, но только называли ее Фрэнки и держались с ней как с маленькой. Все это совсем не соответствовало ее ожиданиям, и как тогда, в июне, за картами, она каждую минуту ощущала, что все самым ужасным образом идет совсем не так.

— Перестань киснуть, — сказала Беренис. — Я придумала для тебя сюрприз. Вот прямо сейчас. Хочешь знать, что это такое?

Фрэнсис даже не посмотрела в ее сторону. Свадьба была как сон, в который она не могла вмешаться, либо как спектакль, в котором она ничего не могла изменить и в котором ей не дали роли.

В гостиной было полно гостей из Уинтер-Хилла, брат и его невеста стояли у камина в глубине комнаты. И, глядя на них двоих, она ощущала их как песню, а не как образ, который видели ее затуманенные глаза. Она смотрела на них сердцем, но все время думала;

«Я ничего им не сказала, они так и не знают». И эта мысль была тяжелой, как проглоченный камень. А потом, когда целовали новобрачную, когда в столовой подали завтрак, в праздничной суматохе и суете она все время держалась около молодоженов, но ничего не могла сказать. «Они не возьмут меня с собой», — думала она, и это было невыносимо.

Когда мистер Уильямс вынес багаж молодоженов, Фрэнсис поспешила за ними со своим чемоданчиком. А дальше все было как в каком-то кошмарном спектакле, где обезумевшая девочка выскочила на сцену из зала, чтобы сыграть непредусмотренную роль, которая даже не была написана и вообще не нужна. «Вы — мое „мы“», — повторяло сердце, но вслух она смогла только произнести: «Возьмите меня!» Ее убеждали, упрашивали, но она уже забралась в машину. Потом она вцепилась в руль, и в конце концов отец с чьей-то помощью вытащил ее из машины, и она смогла только крикнуть, лежа в пыли на опустевшей мостовой: «Возьмите меня! Возьмите меня с собой!» Но ее слышали только гости, потому что Джарвис и Дженис уже уехали.

— До начала занятий в школе осталось всего три недели, — сказала Беренис. — Ты теперь будешь учиться в старшем классе, познакомишься с новыми учениками и с кем-нибудь подружишься, как с Эвелин Оуэн, которую ты так любила.

Ее ласковый тон взбесил Фрэнсис.

— Я вовсе и не хотела уезжать с ними! — сказала она. — Я просто шутила. Они сказали, что пригласят меня погостить, когда обзаведутся своим домом, только я к ним ни за что не поеду!

— Мы все это знаем, — ответила Беренис. — А теперь послушай, какой я придумала сюрприз. Когда у тебя в школе начнутся занятия и ты заведешь новых друзей, мы устроим для них вечер. Настоящий вечер в гостиной, с бриджем, картофельным салатом и маленькими сандвичами с маслинами, — помнишь, какие тетя Пет готовила к заседанию своего клуба и которые тебе так понравились? Такие круглые, с дырочкой в середине, откуда выглядывает маслина. Настоящий вечер с бриджем и отличное угощение. Ну как, нравится?

Фрэнсис стало противно, что ее уговаривают, как маленькую. Ее никому не нужное сердце болело, и, скрестив над ним руки, она слегка раскачивалась. Это было нечестно, карты подтасованы. С самого начала подтасованы.

— Играть в бридж можно будет в гостиной, а во дворе устроим маскарад и подадим горячие сосиски. Там будет светский прием, а здесь попроще. И назначим призы: один для победителя в бридж, а другой для того, у кого будет самый смешной костюм. Ну, что скажешь?

Фрэнсис по-прежнему не смотрела на Беренис и не отвечала.

— Можно будет пригласить редактора хроники «Ивнинг джорнал», и он в газете напишет статью о нашем вечере. Тогда твое имя в четвертый раз попадет в газету.

Конечно, попадет, но это больше не интересовало Фрэнсис. Однажды, когда она ехала на велосипеде и столкнулась с автомобилем, в газете ее назвали Фэнки Адамс. Фэнки! Впрочем, сейчас ей было все равно.

— Не надо кукситься, — сказала Беренис, — все это пустяки.

— Не плачь, Фрэнки, — сказал Джон Генри. — Мы приедем домой, построим вигвам и будем в нем играть.

Но Фрэнсис не могла унять слезы, ее душили рыдания, и она выдавила:

— Да замолчи ты!

— Ну послушай меня. Скажи, чего тебе хочется, и я, если смогу, сделаю.

— Я только одного хочу, — ответила Фрэнсис после паузы, — только одного: чтобы ни одна живая душа не заговаривала со мной до самой моей смерти.

— Ну и реви себе, если так хочется, страдай, — сказала Беренис решительно.

До самого дома они больше ничего не говорили. Отец Фрэнсис спал, прикрыв глаза и нос носовым платком, и тихо похрапывал. У него на коленях спал Джон Генри Уэст. Остальные пассажиры тихо дремали, автобус покачивался, как колыбель, и приглушенно ревел. За окном автобуса догорал день, и в слепящем небе кое-где висели ястребы. Автобус проезжал через пустынные рыжие перекрестки с глубокими рыжими оврагами по обеим сторонам, мимо ветхих серых лачуг в пустынных хлопковых полях. Прохладными казались только темные сосны да невысокие голубые холмы, маячившие вдали. Фрэнсис с застывшим страдальческим лицом смотрела в окно, за четыре часа она не произнесла ни слова. Автобус въехал в город, и здесь все переменилось. Небо опустилось и полиловело, на его фоне деревья казались ядовито-зелеными. Воздух застыл точно студень, и вдруг тихо пророкотал первый гром. По вершинам деревьев пробежал ветер, и этот звук, предвещающий грозу, походил на шум бегущей воды.

— Я же говорила! — сказала Беренис, но слова ее относились не к свадьбе. — Недаром у меня ныли суставы. Ну, после хорошей грозы всем нам станет дышать легче.

Дождь все не начинался, и в воздухе повисло напряженное ожидание. Ветер был горячим, Фрэнсис слегка улыбнулась на слова Беренис, но улыбка эта была презрительной и обидной.

— Ты думаешь, все уже кончилось, — сказала она, — но это лишний раз доказывает, как мало ты понимаешь!


Они думают, что все кончилось, но она им еще покажет. Ее не признали участницей свадьбы, но все равно она уедет далеко, в большой мир. Фрэнсис не знала, куда она поедет, но сегодня вечером она навсегда покинет этот город. Пусть ей не удалось уехать спокойно, как она планировала — с братом и его невестой, — но она все равно уедет. Даже если ей для этого придется пойти на преступление. Впервые за этот день Фрэнсис вспомнила солдата, но только мимоходом, потому что ее мысли были заняты новыми планами. В два часа ночи в городе останавливается поезд дальнего следования — на нем она и уедет. Поезд этот идет куда-то на север, не то в Чикаго, не то в Нью-Йорк; если в Чикаго, то она отправится дальше, в Голливуд, будет писать сценарии или станет кинозвездой. В худшем случае согласится играть в комедиях. Если же поезд идет в Нью-Йорк, она переоденется мальчиком, придумает себе новое имя, укажет неверный возраст и вступит в морскую пехоту. А пока нужно дождаться, чтобы заснул отец; но он все ходил по кухне. Фрэнсис села за пишущую машинку и напечатала письмо.

Дорогой папа!

Я прощаюсь с тобой, следующее письмо напишу из другого города. Я говорила тебе, что уеду отсюда, — это неизбежно. Я больше не могу выносить такое существование, моя жизнь — одно мучение. Я взяла пистолет, потому что неизвестно, когда он может пригодиться. Деньги я тебе верну при первом удобном случае. Пусть Беренис не волнуется. Все это — ирония судьбы и неизбежно. Позже я напишу тебе. Папа, пожалуйста, не пытайся меня разыскивать. Искренне твоя

Фрэнсис Адамс.

Бело-зеленые бабочки нервно бились в сетку на окне, а за окном стояла странная ночь. Горячий ветер улегся, и воздух стал таким неподвижным, что казался плотным, и при каждом движении ощущалась его тяжесть. Иногда в отдалении рокотал гром. Фрэнсис неподвижно сидела за пишущей машинкой все в том же платье в горошек, а стянутый ремнями чемоданчик стоял около двери. Потом свет в кухне погас, и отец крикнул снизу: «Спокойной ночи, озорница! Спокойной ночи, Джон Генри!»

Фрэнсис ждала еще долго. Джон Генри спал, лежа поперек кровати, не раздеваясь и не сняв ботинок. Рот у него открылся, очки сползли. Устав ждать, Фрэнсис взяла чемоданчик и очень тихо, на цыпочках, спустилась по лестнице. Внизу было темно — в комнате отца и во всем доме. Она постояла возле комнаты отца и услышала его тихое похрапывание. Эти несколько минут, пока она стояла и слушала, оказались самыми тяжелыми.

Остальное было просто. Ее отец был вдовцом с давно сложившимися привычками, и на ночь он вешал брюки на спинку стула, а бумажник, часы и очки клал на комод справа. Фрэнсис двигалась в темноте очень тихо, и ее рука почти сразу нащупала бумажник. Она осторожно выдвинула ящик комода, замирая при каждом скрипе. Ее горячей руке пистолет показался тяжелым и прохладным. Проделать это было легко, лишь только сердце у нее стучало очень громко, и потом, когда она крадучись выбиралась из комнаты, то споткнулась о корзину для бумаг, и храп прекратился. Отец зашевелился и что-то пробормотал. Фрэнсис затаила дыхание. Через минуту опять раздался храп.

Она положила письмо на стол и на цыпочках пошла к черному ходу. Но тут произошло то, чего она не ожидала: Джон Генри начал звать ее.

— Фрэнки! — Казалось, звонкий детский голос разносится по всему спящему дому. — Где ты?

— Тише! — прошептала Фрэнсис. — Спи, спи.

Она не погасила свет у себя в комнате, и теперь Джон Генри стоял в дверях над лестницей и смотрел вниз, в темную кухню.

— Что ты там делаешь в темноте?

— Тише! — повторила она громким шепотом. — Спи, я сейчас приду.

После того как Джон Генри вернулся в комнату, Фрэнсис немного подождала, потом пробралась к двери, открыла ее и вышла на улицу. Но хотя она старалась не шуметь, Джон Генри, по-видимому, услышал ее.

— Подожди, Фрэнки! — закричал он. — Я сейчас спущусь.

Крики мальчика разбудили ее отца, она поняла это, еще не успев дойти до угла. Ночь была темная и душная, и Фрэнсис услышала, как отец зовет ее. Она побежала и, оглянувшись, увидела, что в кухне зажегся свет; лампочка раскачивалась, бросая золотистые пятна на беседку и темный двор. «Сейчас он прочитает письмо и погонится за мной», — подумала Фрэнсис. Она пробежала несколько кварталов, раза три споткнувшись о собственный чемоданчик, который бил ее по ногам, и тут вдруг сообразила, что отцу еще надо надеть брюки и рубашку — не станет же он гнаться за ней по улицам в одной пижаме. Тогда она обернулась и посмотрела назад. Никого не было видно. У первого фонаря она остановилась, поставила чемоданчик на тротуар, вынула бумажник из кармана и трясущимися руками открыла его. В нем оказалось три доллара пятнадцать центов. Значит, ей придется спрятаться в товарном вагоне или придумать что-то еще.

Внезапно на этой пустынной улице Фрэнсис поняла, что не знает, как это сделать. Легко говорить о том, что можно спрятаться в товарном вагоне, но как в них прячутся бродяги? Она медленно пошла на станцию, до которой было всего три квартала.

Вокзал был заперт. Она обошла его вокруг и посмотрела на длинный пустой перрон, залитый бледным светом фонарей. У стены вокзала выстроились автоматы, торгующие жевательной резинкой, а на асфальте валялись обертки от конфет и жевательной резинки. Рельсы четко отсвечивали серебром, вдали на запасных путях стояли товарные вагоны, но паровозов там не было. Поезд придет только в два часа, но сумеет ли она, как описывается в книгах, пробраться тайком в вагон и уехать? Дальше на путях горел красный фонарь, и на его фоне она увидела приближающийся силуэт железнодорожника. Слоняться до двух часов по перрону было нельзя, но когда Фрэнсис ушла со станции, с трудом волоча чемоданчик, она не знала, куда идти дальше.

Ленивая ночь царила на пустынных воскресных улицах. Красный и зеленый свет неоновых вывесок мешался со светом уличных фонарей, и от этого над городом висело бледное горячее сияние, но небо было черным и беззвездным. Какой-то человек в сдвинутой на затылок шляпе вынул изо рта сигарету и посмотрел на Фрэнсис, когда она проходила мимо него. Она не могла слоняться по городу — отец наверняка уже разыскивает ее. В переулке позади ресторана Финни она присела на чемоданчик и только сейчас заметила, что держит в левой руке пистолет. Все это время она разгуливала с пистолетом в руке! Фрэнсис почувствовала, что сходит с ума. Она говорила, что застрелится, если брат и его невеста не возьмут ее с собой… Приложив пистолет к виску, она минуту-две так держала его. Если спустить курок, она умрет, а смерть — это тьма, одна лишь ужасная тьма, которая не кончится до тех пор, пока не наступит конец света. Фрэнсис опустила руку с пистолетом и сказала себе, что в последнюю минуту передумала. Пистолет она спрятала в чемоданчик.

В переулке было темно и пахло помойкой. Именно тут в один весенний день перерезали горло Лону Бейкеру. Здесь убили Лона Бейкера. А убила ли она солдата, когда ударила его по голове графином? Фрэнсис было страшно в темном переулке, мысли ее путались. Если бы рядом был кто-нибудь! Хорошо бы найти Хани Брауна, он бы взял ее с собой. Но Хани уехал в Форкс-Фоллз и вернется только завтра. Или найти бы шарманщика с обезьянкой и убежать вместе с ним. Раздался стук, и она испуганно вздрогнула. Оказалось, что на крышку мусорного ящика прыгнул кот, но в темноте она видела только его силуэт на фоне огней в конце переулка.

— Чарлз, — позвала шепотом Фрэнсис, — Чарлина…

Но это был не ее кот, и, когда она, спотыкаясь, направилась к нему, кот прыгнул в сторону и пропал.

Она больше не могла оставаться в этом черном вонючем переулке и, подхватив чемоданчик, пошла к фонарям, горевшим в конце его, но остановилась в тени стены. Если бы только кто-нибудь сказал ей, что ей нужно делать, куда уехать и как туда добраться! Гадание Большой Мамы оказалось правильным — короткая поездка, отъезд и возвращение, и даже тюк с хлопком: по дороге домой из Уинтер-Хилла они обогнали грузовик, груженный хлопком. А в бумажнике ее отца есть деньги. Предсказание Большой Мамы уже исполнилось. Может быть, ей нужно еще раз сходить в дом Беренис в Шугарвилле, сказать, что ее будущее уже сбылось, и спросить, что ей делать дальше?

Темный переулок выходил на угрюмую улицу, которая, казалось, чего-то ждала. На соседнем углу мигала неоновая реклама кока-колы, а под фонарем взад и вперед расхаживала какая-то женщина, словно у нее тут была назначена встреча. Длинный закрытый автомобиль, может быть марки «Паккард», медленно проехал по улице возле самого тротуара; Фрэнсис вспомнились машины гангстеров из кинофильмов, и она прижалась к стене. Потом по другой стороне улицы прошли двое, и в ее душе словно вспыхнуло пламя — на мгновение ей показалось, что ее брат с невестой вернулись за ней, что это идут они. Но это чувство исчезло, и Фрэнсис просто смотрела, как двое незнакомых людей идут по улице. Она чувствовала в груди пустоту, которая переходила в тяжесть, давившую и царапавшую желудок, и ей стало не по себе, она решила, что нужно побыстрее уйти отсюда, однако продолжала стоять на месте, закрыв глаза и прислонив голову к теплой кирпичной стене.

Когда Фрэнсис вышла из переулка на улицу, было далеко за полночь; она была в таком состоянии, когда любая неожиданно пришедшая в голову мысль кажется удачной. Сначала у нее возник один план, затем другой. Добраться до Форкс-Фоллз на попутных машинах и найти Хани, или послать телеграмму Эвелин Оуэн, чтобы та встретила ее на вокзале, или даже вернуться домой и взять с собой Джона Генри, чтобы с ней был кто-то и ей бы не пришлось путешествовать одной. Но против каждого нового плана сразу возникали возражения.

И тут, в этой путанице неосуществимых идей, Фрэнсис вспомнила про солдата, и на этот раз не между прочим — теперь она ни о чем другом думать и не могла. Ей пришло в голову, что, перед тем как навсегда покинуть свой город, она должна сходить в «Синюю луну» и узнать, жив ли солдат. Эта мысль ей понравилась, и она пошла в сторону набережной. Но если солдат не умер, что скажет она ему, когда они встретятся? И тут непонятным образом ей в голову пришел новый план: почему бы не попросить солдата жениться на ней? Тогда они могли бы уехать вместе. Ведь до того, как свихнуться, он был довольно симпатичным. Эта мысль была новой и пришла Фрэнсис в голову неожиданно, поэтому показалась ей не лишенной смысла. Она вспомнила еще одно предсказание Большой Мамы — что она выйдет замуж за светловолосого человека с голубыми глазами. То, что у солдата были светло-рыжие волосы и голубые глаза, по мнению Фрэнсис, лучше всего подтверждало правильность ее решения.

Она зашагала быстрее. Предыдущая ночь казалась такой далекой, что солдат представлялся ей свободным от всего дурного. Но тут Фрэнсис вспомнилась тишина, которая стояла в его номере, и неожиданно ее осенило, она все поняла, — так скользящие по небу лучи прожекторов вдруг высвечивают в ночном небе самолет. Фрэнсис охватило леденящее чувство изумления; на секунду она остановилась, потом снова зашагала в сторону «Синей луны». Двери магазинов были закрыты, нигде не горел свет, окно ломбарда было закрыто стальной решеткой от воров. Светились только деревянные лестницы домов да вспышками зеленоватых огней сияла «Синяя луна». В одной из комнат наверху раздавались голоса спорщиков, в конце улицы звучали удаляющиеся шаги двух мужчин. Фрэнсис больше не думала о солдате, сделанное только что открытие вытеснило его из памяти. Во всяком случае, она знала одно: нужно найти кого-нибудь, кого угодно, вместе с кем она могла бы уехать. Сейчас она поняла, что боится отправиться в путешествие одна.

Но Фрэнсис так и не уехала из своего города в эту ночь, потому что Закон настиг ее в «Синей луне». Когда она вошла, полицейский Уайли уже был там, но она его не заметила и устроилась за столиком у окна, а чемоданчик поставила на пол рядом со стулом. Музыкальный автомат играл тихий блюз, португалец — хозяин «Синей луны» — стоял закрыв глаза и в такт грустной музыке постукивал пальцами по деревянной стойке, как по клавиатуре. Зал был пуст, и только в угловой кабинке сидели люди, а от синего света ламп казалось, что все они находятся под водой. Фрэнсис увидела представителя закона, когда он уже остановился возле ее столика, и сердце у нее екнуло от неожиданности.

— Ты дочка Ройала Адамса, — сказал Закон, и она в ответ кивнула. — Я позвоню в участок и скажу, что ты нашлась. Подожди здесь.

Закон направился к телефонной будке. Сейчас он вызовет полицейский фургон, чтобы отвезти ее в тюрьму, но ей было все равно. Наверное, она убила солдата, полицейские, обнаружив улики, разыскивали ее по всему городу. А может быть, им стало известно про нож с тремя лезвиями, который она украла в магазине Сирса и Роубака? Было непонятно, за что именно ее схватили, и преступления, совершенные за эти долгие весну и лето, слились в одну вину, которая угнетала ее своей неясностью. Ей казалось, что все это, все эти грехи очень давно совершил кто-то другой, совершенно ей незнакомый, — очень давно, в незапамятные времена. Она сидела неподвижно, скрестив ноги, положив руки на колени. Закон долго оставался в телефонной будке, и, глядя прямо перед собой, Фрэнсис смотрела, как из-за столика в углу встали двое и, обнявшись, начали танцевать. Громко хлопнула застекленная дверь, через кафе прошел солдат, и Фрэнсис узнала его, вернее, не сама она, а спрятавшийся в ней сторонний наблюдатель. Пока солдат поднимался по лестнице, она медленно и как о чем-то совершенно постороннем подумала, что такая кудрявая рыжая голова должна быть крепкой, как цемент. Потом ее мысли опять обратились к тюрьме, холодному гороху, черствому хлебу и камерам с зарешеченными окнами. Закон вышел из телефонной будки, сел за столик напротив Фрэнсис и спросил:

— Как ты сюда попала?

Закон, одетый в синюю полицейскую форму, казался очень большим, а когда тебя арестовывают, лгать или отпираться — плохая тактика. У Закона было тяжелое лицо с плоским лбом и разные уши — одно было немного больше и слегка оттопыривалось. Допрашивая ее, он смотрел не в лицо ей, а куда-то поверх головы.

— Что я здесь делаю? — переспросила Фрэнсис. Она вдруг все забыла и, когда собралась ответить, сказала правду: — Не знаю.

Голос Закона, казалось, доносился откуда-то издалека, с другого конца длинного коридора.

— А куда ты надумала ехать?

Мир стал теперь таким далеким, что Фрэнсис больше не думала о нем. Она уже не представляла себе мир так, как раньше — весь в трещинах, свободным и вращающимся со скоростью тысяча миль в час. Земля стала огромной, неподвижной и плоской. Между Фрэнсис и разными странами возникла пропасть, как широкий каньон, перебраться через который нечего было и думать. Кино и морская пехота так и остались детскими мечтами, пустыми мечтами. Она ответила осторожно, назвав самое маленькое и безобразное место, какое только знала, — попытку убежать туда вряд ли сочтут большим преступлением.

— Во Флауэринг-Бранч.

— Твой отец позвонил в участок и сказал, что ты оставила письмо, что уезжаешь. Мы нашли его на автобусной станции, он сейчас заедет сюда за тобой.

Значит, это отец натравил на нее полицию и ее не заберут в тюрьму. Ей даже стало немного обидно. Лучше оказаться в тюрьме, где можно биться головой о стену, чем в тюрьме, стены которой даже не видишь. Мир стал таким бесконечно далеким, и теперь ей уже не стать участницей чего бы то ни было. К ней вернулись страхи этого лета, прежнее ощущение отчужденности от остального мира, и неудача со свадьбой превратила страх в ужас. Еще вчера она какое-то время чувствовала, что каждый встречный связан с ней, что они мгновенно узнают друг друга. Фрэнсис начала смотреть на португальца, который все еще постукивал пальцами по стойке в такт музыке, как будто играя на пианино. Он раскачивался, его пальцы сновали взад-вперед, так что мужчине у дальнего конца стойки пришлось загородить свою рюмку рукой. Когда музыка смолкла, португалец скрестил руки на груди. Фрэнсис сузила глаза и устремила на него пристальный взгляд, приказывая ему посмотреть на нее. Ему первому она накануне рассказала о свадьбе, но, когда он по-хозяйски осмотрел зал, его взгляд скользнул по ней, не узнавая. Она посмотрела на других посетителей, но их глаза были такими же чужими. От голубого света ей казалось, что она тонет. Тогда Фрэнсис уставилась на Закон, и в конце концов он взглянул на нее. Его глаза были фарфоровыми, как у куклы. И она увидела только отражение собственного тоскливого лица.

Хлопнула застекленная дверь.

— А вот и твой папа! — сказал полицейский.


Больше Фрэнсис никогда не упоминала о свадьбе. Погода испортилась, наступила осень. Произошло много перемен, и Фрэнсис исполнилось тринадцать лет. Накануне переезда она сидела в кухне с Беренис — это был последний день, когда Беренис работала у них; после того как было решено, что Фрэнсис с отцом переедут и будут жить вместе с тетей Пет и дядей Юстасом в новом районе на окраине города, Беренис сказала, что уходит от них — раз так, то ей проще выйти замуж за Т. Т. Был конец ноября, и близился вечер, на востоке небо краснело, как зимняя герань.

Фрэнсис вернулась в кухню, потому что в комнатах было пусто — всю мебель увезли на грузовике. В доме остались только две кровати в спальнях на первом этаже и кухонная мебель — все это увезут завтра. Фрэнсис уже очень давно не проводила дни на кухне с Беренис. Теперь кухня была не такой, как летом, которое, казалось, кончилось так давно. Карандашные рисунки исчезли под новой побелкой, щелястый пол был покрыт новым линолеумом. Даже стол передвинули на другое место, ближе к стене, потому что теперь некому было обедать и ужинать с Беренис.

Эта отремонтированная кухня, выглядевшая почти современно, ничем не напоминала о Джоне Генри Уэсте. Но тем не менее временами Фрэнсис ощущала его присутствие — властное, смутное, серое, как привидение. И тогда между ними воцарялось безмолвие, — как и при упоминании о Хани. Теперь Хани был далеко — в тюрьме — и должен был там оставаться восемь лет. В этот ноябрьский день такое молчание наступило, когда Фрэнсис готовила изящные сандвичи — в пять часов должна была прийти Мэри Литтлджон. Фрэнсис посмотрела на Беренис, которая сидела в кресле, вяло опустив руки, и ничего не делала. На ней был старый свитер, а на коленях она держала облезлую лисью горжетку, подаренную ей Луди много лет назад. Шерсть свалялась, мордочка казалась по-лисьи лукавой и унылой. Огонь плясал в кирпичной плите, и в кухне играли блики и тени.

— Я без ума от Микеланджело, — заявила Фрэнсис.

Мэри должна была прийти в пять часов, пообедать, переночевать у них, а утром поехать с ними в фургоне в новый дом. Мэри собирала репродукции картин великих мастеров и наклеивала их в альбом. Вместе они читали стихи — например, Тенниссона; Мэри собиралась стать великим художником, а Фрэнсис — великим поэтом или же крупнейшим специалистом по радиолокаторам. Раньше мистер Литтлджон работал в фирме, выпускающей тракторы, и до войны он с семьей жил за границей. Когда Фрэнсис исполнится шестнадцать, а Мэри — восемнадцать, они вдвоем отправятся путешествовать вокруг света.

Фрэнсис положила сандвичи на блюдо и добавила восемь шоколадок, а также соленый миндаль — это было ночное угощение, которое они съедят в двенадцать часов ночи, лежа в постели.

— Я ведь говорила тебе, что мы вместе совершим кругосветное путешествие.

— Мэри Литтлджон, — произнесла Беренис подчеркнуто, — Мэри Литтлджон.

Беренис не была способна оценить Микеланджело или поэзию, не говоря уже о Мэри Литтлджон. Вначале Фрэнсис и Беренис спорили из-за Мэри. Беренис говорила, что она толстая и белая, как пастила. Фрэнсис яростно защищала подругу. У Мэри были такие длинные косы, что она могла на них сесть, в них переплетались два цвета — пшенично-золотистый и каштановый; концы волос Мэри затягивала резиновыми колечками или завязывала лентой. У нее были карие глаза с пшеничными ресницами, а пальцы пухленьких рук завершались розовыми подушечками, потому что у нее была привычка грызть ногти. Литтлджоны были католиками, и Беренис даже тут вдруг проявила косность, утверждая, будто католики поклоняются идолам и хотят, чтобы миром правил Папа Римский. Но для Фрэнсис это различие в религиях придавало лишь оттенок необычности и жуткой таинственности предмету ее любви, которая от этого только усиливалась.

«Не будем лучше говорить об этом. Ты просто не в состоянии понять ее. Тебе это не дано», — так однажды она сказала Беренис и по ее внезапно потускневшим глазам поняла, что обидела ее.

Сейчас Фрэнсис повторила эти слова — ее рассердил многозначительный тон, которым Беренис произнесла имя ее подруги, — и сразу пожалела об этом.

— Во всяком случае, я считаю для себя большой честью, что Мэри именно меня выбрала своей самой близкой подругой. Из всех людей именно меня!

— Разве я хоть одно слово против нее сказала? — спросила Беренис. — Я только говорила, что мне противно смотреть, как она сосет свои крысиные хвостики.

— Косы!

Клин гусей, с силой рассекавших крыльями воздух, промелькнул над двором, и Фрэнсис подошла к окну. На рассвете иней посеребрил засохшую траву, крыши соседних домов и даже поредевшие ржавого цвета листья на дереве. Когда Фрэнсис обернулась, в кухне вновь царило безмолвие. Беренис сидела сгорбившись, упершись локтем в колено, прижав лоб к ладони. Ее живой глаз, весь в мелких красных прожилках, пристально смотрел на угольный совок.

Перемены начались одна за другой в середине октября. За две недели до этого Фрэнсис познакомилась с Мэри на розыгрыше лотереи. В те дни бесчисленные белые и желтые бабочки порхали над последними осенними цветами, и тогда же открылась ярмарка.

Все началось с Хани. Как-то вечером он накурился марихуаны, или попросту наркотика, а когда захотел еще, вломился в аптеку белого, который продавал ему эти сигареты с марихуаной. Его посадили в тюрьму, и он как раз ждал суда, а Беренис металась, собирая деньги, ходила советоваться к адвокату и добивалась свидания с Хани. Она появилась на третий день, совершенно обессилевшая, ее живой глаз был покрыт сеткой красных прожилок. Она сказала, что у нее болит голова; тогда Джон Генри Уэст тоже опустил голову на стол и сказал, что и у него болит голова. Однако на его слова не обратили внимания, все думали, что он просто обезьянничает, как обычно.

— Иди-ка отсюда, — заявила Беренис, — мне некогда с тобой дурачиться.

Это были последние слова, которые Джон Генри услышал в кухне дома Адамсов. Позже Беренис вспоминала их как Божью кару. Джон Генри заболел менингитом и через десять дней умер. До последней минуты Фрэнсис не могла всерьез поверить, что он умрет. Стояла чудная погода, повсюду цвели маргаритки, в воздухе порхали бабочки. Жара спала, но небо день за днем оставалось чистым, сине-зеленым, как волны на мелководье, пронизанном солнцем.

Фрэнсис не позволяли навещать Джона Генри, но Беренис каждый день ходила помогать сиделке. Она возвращалась вечером, и от того, что она рассказывала своим надтреснутым голосом, Джон Генри начинал утрачивать реальность.

— Не понимаю, почему он должен так страдать, — говорила Беренис, и слово «страдать» никак не вязалось с Джоном Генри, оно пугало Фрэнсис, как раньше страшила темная пустота в сердце.

Открылась ярмарка. На центральной улице шесть дней и шесть ночей висел флаг. Фрэнсис была на ярмарке дважды, оба раза с Мэри — они катались на всех аттракционах, но в павильон уродов не пошли. Мэри Литтлджон сказала, что интерес к уродам — болезненное явление.

Фрэнсис купила для Джона Генри тросточку и послала ему коврик, который выиграла в лотерею. Но Беренис сказала, что игрушки ему уже ни к чему, и эти слова прозвучали жутко и неестественно. День за днем светило солнце, и слова Беренис звучали все ужаснее; Фрэнсис испытывала мучительный страх, но в глубине души все же не верила. Джон Генри кричал трое суток, его глаза закатились, и он ничего не видел. Под конец он лежал, откинув назад голову, изогнув дугой спину, кричать у него уже не было сил. Он умер во вторник, когда закрылась ярмарка, в солнечное утро, когда в воздухе порхало особенно много бабочек и небо было совсем чистым.

Тем временем Беренис наняла адвоката и виделась с Хани в тюрьме.

— Не знаю, в чем я провинилась, — повторяла она. — С Хани такая беда, а теперь еще и Джон Генри.

И все же в самой глубине души Фрэнсис не поверила в случившееся. Но в тот день, когда тело Джона Генри должны были увезти на семейное кладбище в Опелике, туда же, где похоронили дядю Чарлза, она увидела гроб и поняла, что это правда. Раз или два Фрэнсис видела его в кошмарных снах: словно манекен-ребенок, убежавший с витрины универсального магазина, с трудом передвигая негнущиеся в коленях ноги, Джон Генри шел к ней, его сморщенное восковое личико, лишь кое-где тронутое краской, придвигалось все ближе и ближе, пока она в страхе не просыпалась. Но этот сон она видела не больше двух раз, а дневные часы были заполнены радиолокаторами и Мэри Литтлджон. Чаще она вспоминала Джона Генри таким, какой он был при жизни, и все реже ощущала его присутствие — властное, смутное и серое, как привидение, и лишь в сумерках или когда в комнате воцарялось особое безмолвие.

— Я заходила в магазин после школы: папа как раз получил письмо от Джарвиса. Он сейчас в Люксембурге, — сказала Фрэнсис. — Люксембург… правда, красивое название?

Беренис очнулась.

— Как тебе сказать, детка… Мне оно напоминает мыльную воду. Но, в общем, красивое.

— В новом доме есть подвал. И комната для стирки. — Помолчав, Фрэнсис добавила: — Когда мы отправимся путешествовать вокруг света, мы, по всей вероятности, заедем в Люксембург.

Фрэнсис вернулась к окну. Было уже почти пять часов, и красный гераниевый свет погас в небе. Последние бледные краски на горизонте расплылись и потускнели. Темнота наступит быстро, как зимой.

— Я просто без ума от…

Но Фрэнсис так и не кончила фразу — ее захлестнула волна радости, потому что, рассеивая безмолвие, раздался звонок.

Загрузка...