Марсель Эме Улица Святого Сульпиция

Господин Нормат торговал картинками на религиозные темы. Широкая четырехметровая витрина его лавки выходила на улицу Святого Сульпиция, а фотографические мастерские — на задний двор. Как-то утром, проверив свои бухгалтерские книги, Нормат снял телефонную трубку и позвонил в первую мастерскую.

— Попросите мсье Обинара срочно спуститься ко мне.

В ожидании главного фотографа господин Нормат выписывал на черновом листке какие-то цифры.

— Я вызвал вас, мсье Обинар, чтобы показать последние данные о продаже. По сериям Христа и Иоанна Крестителя дело у нас обстоит из рук вон плохо. Я бы даже сказал — плачевно. За последние полгода нам удалось сбыть всего-навсего сорок семь тысяч штук Иисуса Христа против шестидесяти восьми тысяч штук, проданных за то же время в прошлом году, а сбыт Иоаннов Крестителей снизился на восемь тысяч пятьсот экземпляров. И заметьте, такое резкое падение началось как раз после тех усовершенствований фотографических аппаратов, какие мы ввели по вашему настоянию, а ведь на это мы ухлопали кучу денег.

Обинар досадливо отмахнулся, как бы давая понять, что у него куда более важные заботы, чем у патрона.

— Это общий кризис, — угрюмо буркнул он, — все дело в кризисе.

Господин Нормат побагровел и, вскочив с кресла, с угрожающим видом двинулся на Обинара.

— Нет, мсье. Разве может быть кризис в торговле священными предметами? Это наглая ложь. Как вы смеете так говорить о наших товарах, когда все порядочные люди ставят свечки в церквах, молятся об оживлении деловой жизни, стараются умилостивить господа нашего, вешают у себя дома его изображения?

Обинар извинился, и хозяин, снова усевшись в кресло, продолжал:

— Вы сами, мсье Обинар, признаете всю нелепость своих объяснений, когда я вам докажу, что фирма не потерпела ни малейшего убытка в продаже других товаров. Подойдите сюда, взгляните на цифры… Ну-ка? Богородицу в три цвета раскупают нарасхват — пятнадцать тысяч штук… Младенец Христос тоже идет ходко. Глядите! Вот святой Иосиф, вот «Бегство в Египет», святая Тереза… Я ничего не сочиняю, цифры говорят сами за себя. Вот вам апостол Петр, а вот апостол Павел. Можете проверить наудачу любого святого, даже из менее известных. Смотрите, я читаю: святого Антония в прошлом году продано две тысячи семьсот пятнадцать штук, в нынешнем году — две тысячи восемьсот девять. Видите?

Нагнувшись над столбцами цифр, Обинар нерешительно возразил:

— Говорят, наблюдается некоторое охлаждение к Христу…

— Это вздорные слухи! На днях я случайно видел Гомбета с улицы Бонапарта. Он уверяет, что спрос на Спасителя никогда еще не был так велик.

Обинар выпрямился и начал расхаживать перед письменным столом.

— Пусть так, — сказал он со вздохом, — но ведь Гомбет поставляет репродукции с картин Лувра, ему не приходится работать с живой натурой… Ох, я знаю наперед, что вы скажете: мы добились высокого качества фотографий, мы установили умеренные цены, и нет причины, почему наши Иисусы распродаются хуже богородицы или святой Терезы при одинаково тщательной обработке. Я знаю, но…

Господин Нормат слушал главного фотографа с тревожным любопытством.

— Так что же? Неудачная композиция?

— Я не новичок в своем ремесле, — обиделся Оби-нар. — Вы сами видите, как здорово у меня получились муки святого Симфориана; вряд ли кто другой способен добиться такого эффекта.

— В чем же дело?

— Так вот…

Обинар не мог скрыть своего раздражения. Наконец его прорвало:

— Дело в том, что в Париже не сыщешь больше ни одного Христа. Говорю вам, кончено — нету их больше. Кто нынче носит бороды? Депутаты, чиновники из министерства, да еще мазилы-художники с нахальными рожами. Ну-ка, найдите в толпе красивого парня! Ладно, положим, вы его нашли и он согласился на вас работать. Сперва вам придется потерять две недели, пока у него отрастет бородка, а с бородой он становится похож не то на подгулявшего капуцина, не то на аптекаря в трауре. Вы не представляете, сколько тут бывает неудач… Только за прошлый месяц я завербовал полдюжины натурщиков, и все без толку. Право же, тем, кто работает с апостолами и святыми мученицами, не так туго приходится. Старики все на одно лицо, да и покупатель не больно-то приглядывается к апостолам. А уж потаскушек, умеющих разыграть девственниц, в Париже сколько угодно…

Господин Нормат состроил недовольную гримасу. Он терпеть не мог, когда его подчиненные распускали язык.

Обинар заметил осуждающий взгляд хозяина и продолжал более сдержанным тоном:

— Христос должен быть молодым, благообразным и бородатым. Есть у нас такие, по-вашему? Не так-то просто их найти. А самое редкое и самое главное — это благородные черты лица и кроткие глаза. Причем не слишком жалостного вида — публика не любит, когда прибедняются, вы это знаете не хуже меня. Видите, как все это сложно? С каких уж пор я ищу такую модель, просто в отчаянье пришел. Не сыскать их больше в Париже! Вспомните мою последнюю работу — «Гефсиманский сад». Все было сделано образцово, первоклассно, придраться не к чему, зато натурщик глядел тупо, как баран, — никакого страдания в глазах, будто аперитив потягивал. К тому же пришлось наклеить ему фальшивую бородку, — у этого юнца и борода еще не росла. В результате этот мой Христос похож на актера Французской Комедии, тут и ретушью делу не поможешь. Когда нет живой натуры…

— Это верно.

— И заметьте, все, что я говорил об Иисусах, относится и к Иоаннам Крестителям, если не считать бородки.

Господин Нормат встал из-за стола и, заложив руки за спину, с озабоченным видом начал шагать по магазину из угла в угол. Обинар окинул стекла витрин унылым, рассеянным взглядом, мечтая об идеально прекрасном лице, которое неотступно преследовало его даже во сне. И вдруг он остолбенел от неожиданности: между портретом папы римского и гравюрой святой Терезы стоял живой Христос, и от его дыхания запотело стекло. На нем была мягкая шляпа и крахмальный воротничок, но Обинар, ни на минуту не усомнившись, что это он самый, ринулся к двери и выскочил на тротуар. Перед ним стоял озябший, бедно одетый человек с кротким покорным взглядом и печальным лицом, обрамленным изящной бородкой. Обинар замер перед дверью, пожирая его глазами. Заметив это пристальное внимание, прохожий съежился, пугливо отшатнулся и свернул в сторону. Обинар коршуном налетел на него, схватил за руку и силой повернул к себе, но незнакомец устремил на него такой робкий, такой страдальческий взор, что главный фотограф был потрясен.

— Простите, — пробормотал он, — может быть, я сделал вам больно?

— Нет, что вы! — смиренно возразил прохожий. И печально добавил: — Мне и не то еще пришлось выстрадать!

— Это верно, — прошептал Обинар, еще не оправившись от волнения.

Они молча смотрели друг на друга. Прохожий не удивлялся и ни о чем не спрашивал, как бы заранее покорившись судьбе, от века ему предназначенной. У Обинара горло сжималось от жалости и какого-то непонятного чувства раскаяния. Он робко сказал:

— Нынче такое холодное утро. Вы, верно, озябли. Не зайдете ли к нам погреться?

— Спасибо, с удовольствием.

Когда они вошли в лавку, господин Нормат подозрительно оглядел незнакомца из своего угла и ворчливо спросил:

— Это еще кто такой?

Обинар ничего не ответил. Хотя он прекрасно слышал вопрос, он вдруг почувствовал какую-то странную неприязнь к патрону. Он суетливо хлопотал вокруг гостя, осыпая его любезностями, что крайне раздражало господина Нормата.

— Вы, должно быть, устали… Да, да, ужасно устали. Садитесь, пожалуйста, вот сюда.

Услужливо подведя пришельца к письменному столу, он усадил его в хозяйское кресло. Господин Нормат даже привскочил и, поспешив к своему столу, сердито повторил вопрос:

— Так кто же это такой?

— Да вы что, не видите разве? Это же вылитый Христос! — с возмущением ответил Обинар, едва обернувшись.

Господин Нормат оторопел. Потом, скосив глаза на незнакомца, занявшего его собственное кресло, он согласился:

— Да, пожалуй, по типу лица он нам подходит. Но это еще не причина…

Обинар, довольный и счастливый, неподвижно замер перед креслом. Разъяренный господин Нормат грубо спросил:

— А он будет работать, этот малый?

Обинар совсем было упустил из виду свои служебные обязанности. Окрик хозяина вернул его к действительности. С усилием взяв себя в руки, он принялся рассматривать натурщика более придирчиво. «Лицо исхудалое, осунувшееся, — говорил он себе, — но это неплохо, даже лучше. Я уверен, что из него выйдет превосходный „Ecce Homo“». На первых порах будем подвешивать его на кресте для «Распятого Христа», потом снимем «Гефсиманский сад», а позже, когда он немножко откормится, сработаем с ним «Доброго пастыря» и «Пустите детей приходить ко мне». В одну минуту Обинар подсчитал, какое множество первоклассных евангельских сценок у него получится благодаря этому нежданно обретенному Христу. Гостя как будто смущали пристальные, испытующие взгляды двух незнакомых людей. Его страдальческий вид все еще волновал Обинара, и тому было неловко задавать вопросы.

— Кем вы работали раньше, — вмешался господин Нормат, — а первым делом — как вас зовут?

— Машелье, мсье, — ответил незнакомец смиренным тоном, будто не расслышав первого вопроса.

Господин Нормат несколько раз повторил фамилию, проверяя, хорошо ли она звучит, и пробурчал, обращаясь к Обинару:

— Глядите за ним в оба. От таких проходимцев можно всего ожидать. Еще неизвестно, откуда он взялся.

Вспыхнув от гнева, Машелье вскочил с кресла.

— Я вышел из тюрьмы, — заявил он. — И ничего мне от вас не надо, отвяжитесь от меня!

Он решительно направился к двери. Фотограф догнал его и, потянув за руку, снова усадил в хозяйское кресло. Машелье покорно повиновался, сам удивляясь своей дерзкой выходке. Господин Нормат, вспомнив о торговых книгах, пожалел, что нагрубил ему.

— Двадцать франков в день, — предложил он. — Подходит это вам?

Машелье как будто не понял.

— Хотите двадцать пять? Ладно, дадим двадцать пять.

Машелье молчал, забившись в кресло. Обинар, нагнувшись, ласково сказал:

— Патрон предлагает двадцать пять франков в день. Обычно у нас платят не больше двадцати. Ну как, согласны? Двадцать пять франков… Идемте со мной в мастерскую. Работа нетрудная…

Они вышли из магазина и, пройдя через двор, стали подниматься по темной лестнице.

— Меня приговорили к шести месяцам тюрьмы, — объяснял Машелье, — не так уж много за то, что я натворил. В тюрьме мне удалось накопить небольшую сумму, но теперь, сами понимаете…

— Вам заплатят сегодня же. Если желаете, за два дня вперед.

Дойдя до лестничной площадки, Машелье остановился передохнуть.

— Я голоден, — прошептал он.

Он был бледен и тяжело дышал. Обинар заколебался; он едва не уступил чувству жалости, но тут же сообразил, какие возможности сулит ему образ измученного, униженного, молящего Христа. «Когда он поест досыта, будет совсем не то, — решил главный фотограф. — Надо этим воспользоваться, пока не поздно, и сейчас же распять его на кресте».

— Потерпите немного, вас отпустят завтракать в полдень. Сейчас уже десять часов.

Первый сеанс, как показалось несчастному, тянулся бесконечно долго. Висеть на кресте в разных позах было тяжело, а порою, при его болезненной слабости, даже мучительно. Один вид окружавших его орудий пытки вызывал в нем отвращение. Зато Обинар был вне себя от восторга. Он отпустил натурщика только во втором часу и, заплатив пятьдесят франков, предоставил отдых до завтра.

Машелье бросился искать кафе, где бы кормили подешевле. С жадностью проглотив двойную порцию телячьего рагу, он приосанился и почувствовал уверенность в себе. Закусывая сыром, он вспоминал о светлых днях прошлого. За несколько месяцев до ареста он служил тапером в кабачке на Монмартре; у него там завелись друзья, хозяева ценили его и уважали. Когда он выходил кланяться, девушки строили ему глазки.

На его беду, в кабачке выступал скрипач с блестящими, кудрявыми черными волосами. Этой шевелюрой пленилась одна девица, к которой Машелье был неравнодушен. Скрипачам легко покорить женское сердце: они гарцуют по эстраде, извиваются, встряхивают головой, нежно щекочут смычком свой инструмент, а когда пускают высокую трель, томно закрыв глаза и вытянув шею, вы невольно смотрите им на ноги, — уж не вознесся ли скрипач на небо? Обольстив девицу черными кудрями, скрипач переспал с ней, и однажды, когда он похвалялся своей победой, Машелье едва не убил соперника, всадив ему ножницы в горло.

Сидя за завтраком, Машелье размышлял о том, что в конце концов скрипач остался жив, раз он снова играет в оркестре. Почему бы и ему, Машелье, не наняться на прежнюю работу? Хоть он и просидел полгода в тюрьме — с кем не бывает! — у него все-таки большой талант. Ему показалось недостойным артиста изменить своему призванию и сниматься нагишом в фотографическом кабинете. Разомлев после сытного обеда, он не сомневался, что без труда найдет где-нибудь место тапера, и твердо решил завтра же вернуть фотографу двадцать пять франков, выданные авансом. Прямо из кафе он отправился в гостиницу на улицу Сены, снял номер и, растянувшись на мягкой постели, отложил на завтра поиски работы, достойной его дарования. Он заснул крепким сном и проснулся около полуночи; вскоре опять заснул, но всю ночь его преследовали кошмары. Ему чудилось, будто он распинает на кресте скрипача в терновом венце и будто суд присяжных приговаривает его к тюремному заключению еще на полгода. Он вскочил с постели, весь дрожа, лязгая зубами. Лучи утреннего солнца не рассеяли его горьких дум; к угрызениям совести примешивались воспоминания о муках, перенесенных им на кресте. Однако его решение не изменилось. Поднимаясь по лестнице в мастерскую, он зажал в кулаке двадцать пять франков, чтобы сразу возвратить их Обинару.

Главный фотограф принял его ласково, даже почтительно и тут же потащил к столу, где сохли пробные отпечатки.

— Поглядите… Какова работа? Что скажете? Ну, можно вас поздравить, вы позировали замечательно… Я не преувеличиваю, просто замечательно!

Машелье долго разглядывал отпечатки. Он был растроган, и когда Обинар предложил подготовиться к сеансу, он разделся без колебаний, сам удивляясь своей покорности.

В течение трех дней его в разных позах подвешивали на кресте, а когда у фотографа накопился достаточный запас «Распятий», они начали снимать серию «Путь на Голгофу». Натурщик старался изо всех сил и приводил Обинара в восторг своим усердием и понятливостью. Вскоре и господин Нормат оценил по достоинству новую модель, так как ему прислали крупный заказ на «Распятие».

Бывший пианист каждый вечер приносил из мастерской пачку фотографий Иисуса Христа и развешивал их по стенам своей комнаты. В гостинице он прослыл на редкость набожным христианином. По вечерам, возвращаясь к себе в номер и окидывая взором эту панораму, Машелье всякий раз испытывал потрясение. Сидя на кровати, он подолгу любовался изображением Спасителя, выискивая сходство с самим собою. Его глубоко трогало это скорбное лицо, жестокие страдания, мученическая смерть. По временам, при воспоминании о суде присяжных и о тюрьме, ему казалось, что сам он претерпел гонения, что сам он жертва несправедливости, и с умилением прощал своим палачам.

На работе в мастерской он никогда не раздражался, был кротким, уступчивым, старался услужить всем и каждому. Сотрудники любили его за доброту и привыкли к его томному, меланхоличному виду. Все сходились на том, что он прямо-таки создан для этой работы. Машелье настолько сжился со своей ролью, что никого уже не смущали его странные изречения. Один Обинар, питавший слабость к новому натурщику, пугался этих чудачеств и тихонько увещевал его:

— Не принимайте все на веру, ведь этого же не было на самом деле.

Однажды утром из соседней мастерской зашел апостол Петр, посланный с каким-то поручением. На голове его красовался огромный нимб из картона. Когда он уходил, Машелье, проводив его до самой двери, воскликнул: «Иди, Петр!» — таким проникновенным тоном, что старик опешил.

На улицах Машелье все время огорчался, что прохожие не обращают на него внимания; его мучило не уязвленное самолюбие, а сострадание к людям. Проходя мимо церквей, он озадачивал нищих непонятными речами, суля им в будущем величайшие блага.

— Подайте милостыню, Христа ради, — пристал к нему какой-то оборванец возле церкви Сен-Жермен де Пре.

Машелье показал ему на богача, который садился в свой роскошный автомобиль.

— Ты богаче его… в сотни раз, в тысячи раз богаче!

Нищий обозвал его дерьмом, и Машелье, понурив голову, удалился, не питая к нему злобы, но опечаленный до глубины души. Как-то вечером у себя в номере он стал вспоминать своих покойных родителей и задался вопросом, попали ли они в рай. Он обернулся было к своему изображению, чтобы помолиться о двух страждущих грешных душах, но тут же передумал и покачал головой с самодовольной улыбкой, как бы говоря: «Не надо. Я сам все улажу…»

Между тем главный фотограф, засняв своего любимца во всевозможных позах, извлек из этого персонажа все, что мог придумать, и понял, что вскоре придется его рассчитать. К тому же Машелье слегка разжирел, и даже для «Христа во славе своей» у него были слишком пухлые щеки. Однажды утром, когда тот позировал для поясного портрета с нимбом над головой и с большим картонным сердцем, привешенным на груди, в мастерскую зашел господин Нормат.

Проверив последние негативы, он указал на них Обинару.

— Они далеко не так удачны, как первые…

— Это верно.

— Я считаю, что серию Иисусов пора прикрыть. У нас достаточно богатая коллекция, мы заткнули за пояс всех конкурентов, и я, право, не представляю, что тут еще можно придумать.

— Я уж сам об этом думал, — вздохнул фотограф. — Видите, за последние три дня у меня ничего путного не вышло.

— Теперь вам следует заняться Иоанном Крестителем… На него сейчас большой спрос, а дело тут обстоит плачевно, я уже вам говорил. Надо подготовить к будущему месяцу побольше образцов для наших разъездных агентов.

— К будущему месяцу? Слишком короткий срок, мсье Нормат… Нужна редкостная удача, такая же находка, как этот мой Христос…

И Обинар бросил благодарный взгляд на своего натурщика, который нетерпеливо поглаживал картонное сердце, дожидаясь ухода господина Нормата. Машелье одинаково благожелательно относился ко всем, за исключением патрона. Он питал к нему неприязнь, смешанную с отвращением, и мечтал прогнать из храма искусства этого красномордого, пузатого торгаша. Оби-нар, глядя на свою модель, мучительно соображал, где бы раздобыть Иоанна Крестителя; вдруг его осенила блестящая мысль, и он кликнул помощника.

— Живо принеси мне бритву, кисточку и мыло для бритья.

И пальцем указал удивленному хозяину на Машелье.

— Такой, как теперь, он как раз подходит… Мы причешем его под Иоанна Крестителя. Вот увидите…

Оба вместе подошли поближе, и Обинар сказал Христу:

— Ну, вам здорово повезло… Сейчас вам сбреют бородку, и вы поработаете у нас еще недельку в роли Иоанна Крестителя.

Машелье, смерив патрона презрительным взглядом, с упреком посмотрел на Обинара.

— Я готов претерпеть любые муки, — ответил он, — но не позволю сбрить бороду.

Напрасно Обинар убеждал его, что для Христа он уже не годится, что единственный способ оставить его на работе — это причесать под Иоанна Крестителя. Машелье, смутно сознавая, что вся его святость заключена в бородке, уперся на своем:

— Я не позволю тронуть ни единого волоса в моей бороде.

— Опомнитесь, — уговаривал его Обинар, — будьте благоразумны. У вас же нет ни гроша, никаких надежд на заработок…

— Я ни за что не расстанусь с бородой.

— Вот упрямая скотина! — вмешался господин Нор-мат. — Пошлите его к черту. Дайте ему расчет и пусть сейчас же убирается вон. Экий болван!

Уплатив еще за два дня в гостинице, Машелье снова начал голодать. Сперва он несколько возгордился, но потом, все больше страдая от голода, стал сомневаться в своей божественной сущности. Наконец он вспомнил, что работал тапером, и повернул в сторону Монмартра. Его невольно тянуло побродить возле кабачка, где он впервые стал жертвой несправедливости. Машелье надеялся, что в своем столь бедственном положении он вызовет сострадание у тех, кто знал его прежде.

Он отправился пешком и, спускаясь к набережной по улице Бонапарта, во многих витринах узнавал свои изображения. Машелье видел, как он несет ягненка на плечах, как взбирается на Голгофу, изнемогая под тяжестью креста… Это умилило его и подбодрило.

— Как я страдаю! — простонал он, задержавшись перед своей фотографией в облике распятого Христа.

Перейдя через Сену, он снова увидел свои портреты на улице Риволи и дальше, возле Оперы. Машелье почти не ощущал голода, он шел не торопясь, всматриваясь в витрины, с волнением ожидая новых встреч с самим собою. Ему довелось еще раз полюбоваться своим ликом около церкви Троицы на улице Клиши. Добравшись до кабачка, где когда-то выступал пианистом, он поспешно прошел мимо, даже не заглянув в окно. Все было ему чуждо в этой части Монмартра, его тянуло подняться выше. От голода и усталости его била лихорадка, и он не раз останавливался передохнуть на крутом подъеме. Когда он наконец поднялся на вершину холма Мучеников, стало смеркаться. Лавочники около базилики уже начали убирать на ночь разложенные товары. На одном из лотков Машелье успел рассмотреть несколько фотографий, для которых он позировал у Обинара. Тут были «Добрый пастырь», «Пустите детей приходить ко мне», «Иисус в Гефсиманском саду», вся серия «Крестного пути», а в рамке черного дерева — увеличенный снимок «Распятого Христа». Машелье был потрясен. Подойдя к каменной балюстраде и глядя с высоты на бурлящий внизу огромный город, он уверовал, что вездесущ. Последние лучи заходящего солнца обрамляли город узкой светлой лентой, внизу, в туманной мгле, зажигались далекие огоньки. Стараясь рассмотреть издалека пройденные им извилистые улицы, отмеченные, точно вехами, его изображениями, Машелье упивался сознанием, что слава его распространяется по всему городу. Ему чудилось, будто дух его витает в вечернем сумраке и смутный гул Парижа вздымается ввысь, словно хор славящей его толпы.

Было уже около восьми часов вечера, когда Машелье спустился с холма. Он позабыл о голоде и усталости, в ушах у него звенело, ему слышались ликующие песнопения. Встретив на безлюдной улочке полицейского, он робко направился к нему, простирая руки.

— Это я, — промолвил он с благостной улыбкой. Полицейский пожал плечами и повернул в сторону, сердито ворча:

— Отвяжись, болван… Ступай проспись, нечего приставать к людям с дурацкими выдумками…

Озадаченный такой грубостью, Машелье застыл на месте и прошептал, покачав головой:

— Не ведает, что творит…

Его вдруг охватило беспокойство, он растерялся, хотел было вернуться на вершину Монмартра, но, не чуя под собою ног от усталости, поплелся по темной улочке, выходящей на освещенную площадь.

На бульваре Клиши Машелье смешался с толпой гуляющих. Никто его не замечал, а те, кто встречал его страдальческий взгляд, ускоряли шаг, боясь, что он станет просить милостыню. Измученный толкотней и давкой, дрожа от озноба, он присел отдохнуть на скамью. Его терзало одно сомнение, одна навязчивая мысль: «Отчего люди не узнают меня?»

Две уличные девки, слоняясь по бульвару, шутки ради пристали к нему.

— Эй, Ландрю, пойдем с нами! — окликнула его старшая, дернув его за бородку.

Обе девицы прыснули со смеху, а та, что помоложе, возразила:

— Да нет, это Иисус Христос, разве не видишь?

— Да, это я! — подтвердил Машелье. Ободренный их словами, он поднялся со скамьи, чтобы благословить девиц, возложив на них руки. Но те убежали, заливаясь хохотом.

— Он еще накличет нам беду, этот Христосик, удирай скорее!

Машелье понял, как трудно убедить людей в том, что он сошел к ним с небес. Он решил сначала объявить благую весть нищим и убогим и, свернув с бульвара, пошел искать их по городу. Но он нигде не встречал бедняков, ни один нищий не попался ему на пути. Машелье громко выражал свое недоумение, останавливал прохожих, допытываясь, не видал ли кто из них нищих и убогих. Прохожие не понимали его. Они даже не знали, есть ли в городе нищие.

Было около полуночи, когда Машелье добрался до моста Святых Отцов. Он не ощущал ни голода, ни усталости — ничего, кроме тревожного нетерпения. Он помнил, что до встречи с Обинаром нередко ночевал под этим мостом, и надеялся найти там бедняков. Однако, сойдя на берег, убедился, что их прежнее логово опустело. Машелье почувствовал себя таким одиноким, всеми покинутым, что чуть не разрыдался. Но вот на другом берегу к воде стали спускаться какие-то люди, ища пристанища под сводом моста. Машелье взмахнул рукой и громко крикнул:

— Это я!

Бродяги остановились, не понимая, откуда доносится голос, гулко раздававшийся под каменной аркой.

— Это я! Не бойтесь! Я иду…

Он поспешно спустился по узкой лесенке прямо к воде.

— Я иду к вам!

На миг бродягам почудилось, будто Машелье идет к ним по водам, а когда на поверхности реки не осталось ничего, кроме ряби, они не могли понять, то ли они видели это наяву, то ли это предвещало им ночные сновидения, чтобы они могли позабыть о своей горькой доле.

Загрузка...