День первый

Анна–Мари уже легла спать, зарылась в теплую горку одеял, темные волосы перепутались, как болотная трава, и разметались по подушке, на губах - усталая улыбка. Только во сне мою жену отпускали боль и тошнота. Я бездарно слонялся по дому, брался то за одно, то за другое, но не было сил доделать что–то до конца. Выметал пыль из–под дивана, но плохая примета подметать по вечерам. Перекладывал в раковину грязную посуду со стола - напрасный труд, потому что надо ставить сразу в посудомоечную машину. Бродил по гостиной, скрипя плохо прибитыми половицами, подходил к окну и грустно вглядывался в заплаканную ночь.

Ветер мягко, но настойчиво стучал в оконное стекло, сплетал нечесанные пряди дождя в тугие косички, гнал по тротуару опавшую листву. Голубой фонарь у соседнего подъезда светил так ярко, что дождь казался звездопадом.

Я смотрел в сырое октябрьское небо и сокрушался, что скоро наступят холода, а стены нашего дома тоньше папиросной бумаги. Мы так и не успели их утеплить. Прошлой зимой я жил здесь один и промерз до самого сердца. Сейчас со мной Анна–Мари, а значит, будет еще холоднее. Когда она входит в гостиную, даже камин перестает греть, а вместо этого начинает чадить едко–оранжевым дымом.

Мне вдруг послышалось, что кто–то скребется в дверь, робко и испуганно, точно бездомный котенок. Я даже сделал невольное движение в сторону холодильника - налить несчастному скитальцу блюдечко молока. У Анны–Мари аллергия на кошачью шерсть, но я мог бы покормить котенка в прихожей, а потом постелить ему коврик в погребе, у газовой печки. Там сухо и тепло, почему–то гораздо теплее, чем в верхних комнатах.

Я приоткрыл дверь, осторожно, чтобы не впустить в дом дождь и ветер. Но все равно в коридор замело несколько желтых листьев, мокрых и блестящих в резком электрическом свете. На пороге стояла маленькая сгорбленная бродяжка с бесформенным рюкзачком за плечами. Ее темно–коричневый платок сполз на глаза, с висящих черными сосульками волос мутно капало. Длинное мешковатое пальто сидело нескладно, а сама ночная гостья была такой чумазой, словно вылезла из помойного контейнера. Но, от нее не пахло. Вернее, пахло, но как–то невинно: дождем, разбухшим от осенних ливней газоном, прелой хвоей и сосновой стружкой. И еще чем–то горьким, как дым от костра.

Но меня не провести, я сразу узнал этот запах. Так пахло от всех бездомных щенков и котят, которых я в детстве каждый день притаскивал домой, от выпавших из гнезда птенцов, от раздавленных машинами ежиков, умиравших под лучами палящего солнца по обочинам дорог. И от пушистого зайчонка, которому упавшей веткой сломало позвоночник… Помню, как я, плача, баюкал серый комочек в ладонях, и мне было дурно, почти до обморока. Но мама сказала: «Выброси эту гадость, пока он тебя не укусил.»

Так пахло и от Анны–Мари, когда я познакомился с ней на вечеринке у друзей. Стильная темноволосая девушка, слегка бледная от начинавшегося токсикоза, она много смеялась и старалась казаться привлекательной. Но я подошел к ней, привлеченный не красотой и не остроумием, а исходившим от нее запахом беды.

Я страдаю патологической эмпатией. Чужая боль гипнотизирует меня, как удав простодушного кролика. Мне от нее делается физически плохо, совсем как моему злосчастному тезке Алексу из «Заводного апельсина». Люди это чувствуют и слетаются, как бабочки, на свет моей проклятой доброты, чтобы пытать меня своей болью, бессилием перед жизнью, одиночеством, страхом, отчаянием.

Бродяжка между тем хрипло откашлялась и начала рассказывать, что идет из города самоцветов Идар–Оберштайна. А вот куда идет… тут она только виновато улыбнулась. Нельзя ли ей переночевать в моем доме? Она меня отблагодарит. И совсем по–дестки добавила: «Меня зовут Лу.»

Лу - что за имя такое? Наверное, сокращенное от Луиза? Впрочем, мне было все равно. Я так растерялся, что не знал, что сказать, что сделать. Представил себе, какую истерику закатит жена, если я впущу в дом грязную нищенку. «А вдруг инфекция? - испугается Анна–Мари. - Ты хочешь смерти моему ребенку!» - обвинит она меня, прекрасно понимая, что ничьей смерти я не желаю и желать не способен. Но, беременные женщины так мнительны.

Мне не хотелось огорчать жену, но и прогнать Лу я не мог. Чувствовал, как мучительно она дрожит, кусая обметанные лихорадкой губы, как липнет к ее телу мокрая одежда, как ноют сбитые уродливыми кроссовками ноги. Сколько дней она в пути? От Идар–Оберштайна до Саарбрюккена семьдесять километров.

«Да, - сказал я, заикаясь от неловкости. - Конечно. У меня есть небольшая комнатка… внизу… если она вам подойдет.»

Бродяжка с готовностью закивала. Ей много не нужно, она может лечь на голом полу.

Я провел Лу в дом, но, не на верхние этажи, а в наш с Анной–Мари погреб - подвальное помещение с цементным полом и узким, забранным металлической решеткой окном. Мне было стыдно за лохматые, в ошметках цветастых обоев стены, за неаккуратно выкрашенный потолок, за валявшиеся повсюду мешки с поношенной обувью и одеждой. Давно следовало выкинуть весь хлам.

Лу даже не сняла своего нелепого пальто, а сразу же опустилась на колени перед газовой печкой, обняла ее, приникла всем телом. По комнате пополз густой сладковатый пар.

Я тихо вышел, оставив незваную гостью одну, и поднялся наверх. Разделся и лег рядом с Анной–Мари. Мне казалось, что я слышу, как в животе у жены нетерпеливо ворочается, скребется, как маленький зверек, чужой ребенок. Совсем крошечная девочка, она уместилась бы у меня на ладони. Я осторожно положил руку поверх одеяла, пытаясь ощутить под ней слабое биение жизни, и не заметил, как заснул.

День второй

Под утро дождь прекратился и тучи разошлись. Из–за них выглянула маленькая юркая луна, холодная и хрупкая, как выбеленное инеем стекло. Не люблю вставать рано, особенно осенью и зимой. Кажется, что еще ночь.

Пока я завтракал, голубой фонарь под окном погас, луна побледнела и стала прозрачной, а длинные зеленые перья света протянулись через весь небосвод.

Я оделся, взял ключи от машины и спустился в погреб. Лу спала. Из старых тряпок моей жены она свила нечто вроде гнезда и свернулась в нем калачиком, положив голову на согнутую в локте руку. Ее высохшие волосы отливали блеклой медью, а лицо показалось мне совсем юным. Из решетчатого окна под потолком лилась тусклая предрассветная серость. Когда кто–то проходил или проезжал мимо, перекрывая узкий луч, в подвальной комнатке становилось темно, а по лбу и щекам Лу пробегали влажные тени.

«Интересно, сколько ей лет?» - подумал я растерянно. Не ищут ли ее родители, и не должен ли я что–то сделать, заявить в полицию, например? У моих ног на куче разноцветного тряпья спала взъерошенная девочка–подросток, грязная и измученная долгой дорогой. Любопытная искательница приключений, которой захотелось увидеть мир? Или насильно вырванный из детства ребенок, бегущий от чего–то страшного?

Я не хотел грубо вмешиваться в чужую жизнь, но все–таки решил поговорить с девочкой. Почему–то я был уверен, что вечером Лу еще будет здесь. Ведь не может что–то, едва начавшись, вот так сразу и закочиться.

Мои ожидания оправдались. Лу не ушла, а наоборот, расположилась в моем погребе, как дома. Сгребла в угол мешки и весь мусор. А сама сидела на своей импровизированной постели, босая, в китайском халате моей жены. Я помнил этот халатик, атласно–синий, с широкими рукавами и вышитыми на спине павлинами. Анна–Мари носила его, когда мы только начали жить вместе, и он еще хранил теплый и несмелый запах наших первых с ней вечеров.

Я вошел и зажмурился: в подвальной комнате было непривычно светло. Рыжие волосы Лу ловили закатное солнце и огненными каплями разбрызгивали его по обшарпанным стенам. Разноцветные тряпки на полу казались выпавшими из разбитого калейдоскопа кусочками стекла.

- Садись, зачем стоишь в дверях… Алекс.

Откуда ей известно мое имя? Разве что, прочла на почтовом ящике. Да, наверное, так.

- Извини, что не смог предложить тебе лучшего…, - начал я, чувствуя, что говорю совсем не то. - Сколько тебе лет, Лу?

Она посмотрела на меня снизу вверх.

- Не бойся, я совершеннолетняя, - и, подтянув к себе котомку, извлекла из нее грязный узелок. - У меня нет денег, Алекс, но я заплачу тебе за ночлег вот этим.

Она развязала тряпочку и вытряхнула из нее четыре гладко обточенных бруска малахита, обломок аметистового ствола с темно–фиолетовыми кристаллами внутри, кусок розового кварца и какой–то металлически блестящий камешек.

- Гематит, - подсказала Лу. - Это самоцветы, выбирай любой. Знаешь, как легко отличить камень от стекляшки? Потрогай.

Я взял в руки невзрачный аметистовый ствол. Он оказался шершавым на ощупь и неожиданно теплым. А изнутри, оттуда, где таинственно поблескивали острые пирамидки кристаллов, струился настоящий жар.

- Чувствуешь?

Я кивнул, и Лу гордо улыбнулась.

- Бери, не бойся, в этом году у нас был урожай самоцветов.

- Урожай? - поразился я. - Но это же камни, а не картошка!

Мы оба засмеялись, и я заметил, что глаза у Лу зеленые, как принесенный ею малахит.

Я недоумевал, как она могла показаться мне вчера изможденной, несчастной… некрасивой? В ее облике было что–то неуловимо светлое и радостное. Как давно я не испытывал нормальной человеческой радости!

Рассыпанные по полу камни завораживали. Необычные и яркие, они как будто пытались затянуть меня в иное измерение.

- Лу, но я не могу… Я даже не знаю, сколько они стоят.

Вряд ли дорого, я слышал, что в Идар–Оберштайне такие можно купить за пару евро. Но, не брать же плату с человека практически нищего?

- Их нельзя продавать, - возразила Лу, - Самоцветы можно только дарить, запомни, Алекс. Иначе они потеряют силу.

- Ну, хорошо, - сдался я, и, чтобы не обидеть ее, взял один камешек. Тот, что посчитал самым дешевым - розовый кварц.

Ложась спать, я положил его на прикроватную тумбочку. И даже сквозь сомкнутые веки видел, как он мерцает в темноте бледно–розовым. Он заползал в мои сны, растворялся в них, растекался ароматным цветочным нектаром. Пробирался в сердце и распускался там тонкими лепестками огня.

Мне грезились странные вещи. Будто мы с женой пьем на веранде чай из лепестков лотоса, а вокруг бушует летнее разноцветье: маки, ирисы, анемоны, огромные золотые шары. А Анна–Мари и не Анна–Мари вовсе, потому что волосы у нее рыжие и притягивают солнечный свет. И вдруг все оживает, превращается в рой блестящей мошкары - и веранда, и сад, и узкая, оплетенная клематисом лесница. И разлетается… а мы оказываемся в пустоте, невесомые и счастливые, как пушинки одуванчика в июньском небе.

Когда я проснулся, то понял, что люблю Лу.

День шестой

Счастье бывает разным. Бывает, как глоток горячего вина в рождественскую ночь, обжигающим и терпким. Или как беззаботная птичка–колибри, порхающая с цветка на цветок. А бывает, как монетка, которую стыдливо прячут в ладонях от чужих глаз. Опасаются, что другие украдут ее, отнимут или осудят.

Я скрывал Лу ото всех не потому, что боялся осуждения. Если бы не чужой ребенок, которого носила моя жена, не живой комочек света, такой уязвимый и слабый… я бы взял мою любимую и сбежал с ней в заколдованный город Идар–Оберштайн. Туда, где камни растут в земле, наливаясь ее соками и разгораясь в темноте невиданными красками. Мы ходили бы в церковь на скале, где бледно–желтый песчаник сочится целебной водой. А по вечерам гуляли бы по улицам, скользким от белого света фонарей, среди лотков, выставленных перед дверями ювелирных магазинов. А на лотках - малахит, яшма, аметист, сердолик, лазурит, агат, горный хрусталь… Камни яркие, отшлифованные, оправленные в мельхиор и серебро, но давно утратившие свою волшебную силу.

Нет, Лу, прочь! Прочь из этого мира, где на каждом углу продают то, что нельзя продавать за деньги: самоцветы, любовь, совесть, жизнь. Сядем в поезд и будем ехать долго–долго, сквозь темноту и летящие навстречу огни, пока не приедем на самый край земли.

- Она родит, и мы уедем прочь отсюда… все равно куда. Куда–нибудь, где нас никто не знает. Оставлю ей дом, пусть живет здесь, сколько хочет… мне ничего не нужно.

Мы с Лу лежим, обнявшись, на старом тряпье, и нам тепло и уютно, как на мягкой перине.

- Ты хочешь бросить жену и ребенка? - грустно удивляется Лу.

Я зарываюсь лицом в ее волосы, благоухающие свежим сливочным маслом и мягким деревом. Запахи моего детства.

- Я не люблю ее. А ребенок не мой.

- Ты устал, Алекс.

Чуть заметно киваю и еще крепче прижимаю ее к себе. Конечно, устал. Лгать прикосновениями и взглядами, удерживать готовые сорваться с языка слова нелюбви, изображать близость и доверие, которых нет.

- Она меня использует. Меня всегда использовали, но никто по–настоящему не любил. Я ей нужен… сейчас… а когда не буду нужен, она уйдет. И ребенка своего заберет. И я опять останусь один.

- А вот это уже страх.

Лу видит мои страхи, она знает обо мне все, а я о ней - ничего. Говорят, что в женщине должна быть какая–то тайна, загадка, неотвеченный вопрос. Иногда Лу кажется мне мудрее египетского сфинкса. Она не рассказывает о себе, а я и не хочу слушать. Может быть, в ее прошлом было что–то темное, жестокое, болезненное. Порой я вижу на дне ее зеленых глаз грусть - тягучую, густую, как патока. Порой уголки по–детски пухлых губ опускаются, а роскошные огненные волосы тускнеют, словно посыпанные серебряным пеплом воспоминаний.

Что ж, мне тоже есть о чем вспомнить и чего устыдиться. Меня тошнит от собственной нерешительности и трусости, унизительной неспособности сделать выбор. Я еще полежу немного рядом с Лу, а потом поднимусь наверх и буду виновато прятать глаза от ничего не подозревающей жены. Анна–Мари верит в мою… любовь? Нет, в любовь она, пожалуй, не верит, не такой искусный я притворщик. Но она не сомневается в моей порядочности. Ведь я, как примерный семьянин, каждый вечер провожу дома. Откуда ей знать, что в моем погребе кто–то живет?

День девятый

Я подметал тротуар перед нашим крыльцом, сгребал в кучу мелкий сор: бумажки, веточки, побуревшие ежики каштанов и ярко–желтые листья. И думал о том, как все изменилось. Моя жизнь была пустой и дождливой, но Лу превратила ее в радугу, отразившись в каждом мгновении, как небо отражается в каждой капле росы. Мертвый мир ожил и наполнился смыслом.

Вот, тускло–зеленым светлячком блеснул на тротуаре бутылочный осколок… рыжей белочкой прошуршал по мостовой опавший лист… стайка солнечных мотыльков вспорхнула с облетающей березы и опустилась на мокрую крышу соседнего дома. Мне казалось, что Лу стоит рядом и широко открытыми глазами смотрит на осень.

Даже Анна–Мари проснулась сегодня посвежевшей, словно умылась холодным золотом октябрьского рассвета. «Какое это счастье, когда с утра ничего не болит," - сказала она, и отблески ее счастья заплясали по чисто выбеленным стенам.

Наш тихий дом словно проснулся. Жена суетилась, смахивала пыль со шкафов, протирала кафель на кухне. «Господи, как я все запустила! Ничего самое трудное позади, я чувствую, теперь будет легче…. Надо уже покупать детские вещи… Алекс, съездим сегодня в магазин?» «Да–да… Только докрашу окно в подвале и сразу поедем. Собирайся пока…»

Я отнес метлу в сарай и спустился к Лу. Без слов обнял ее… И время остановилось, стрелки часов увязли в нем, как в липкой смоле.

Милая… ничего у меня нет, кроме тебя. Неправда, - говорили ее смеющиеся глаза. - У тебя есть твоя жизнь.

Я не услышал шагов на лестнице, не успел вскочить и хотя бы попытаться заслонить собой Лу. Хотя бесполезно, Анна–Мари все равно увидела бы.

Я даже не успел подумать, что она сделает, не успел понять, что произошло. Но, уже в следующее мгновение - понял.

«О боже, Алекс! - моя жена смотрела на Лу в упор. - Откуда здесь эти тряпки? Я выброшу… Все приведу в порядок, дай мне пару дней. А сейчас поедем?»

Она еще что–то спрашивала - я не слышал - потом ушла. И я остался… с Лу? Нет, один.

- Тебя нет, - сказал я и испугался звука собственного голоса. Это так странно - говорить вслух в пустом помещении. - Ты моя галлюцинация, вроде чеховского черного монаха. Вероятно, я болен, но мне почему–то наплевать.

- Разве я похожа на черного монаха? - удивилась Лу.

Я взглянул на нее и покачал головой. Она была похожа на фею из очень доброй сказки. Из забытой сказки далекого детства, когда принцы и принцессы бродили среди нас, переодетые странниками и нищенками.

Я видел, что Лу - живая, что стоит только протянуть руку, чтобы дотронуться до нее, ощутить мягкое тепло ее тела. Но, я уже понял, что ничего не будет, ни ночного поезда в никуда, ни прогулок по городу самоцветов, ни дома на краю земли. Можно поверить в иллюзию, но нельзя переселиться в нее навсегда.

А будет - поздняя осень, переходящая в зиму, детский плач по ночам, бессонница, пустые вечера и отупляющая усталость. Но ты не бойся, Лу, я не сломаюсь, выдержу. Я сильный. Уж если смог выдумать тебя, то, значит, и жизнь себе сумею придумать такую, как нужно.

- Мне уйти? - спросила Лу, снова превращаясь в маленькую бродяжку - Или все–таки впустишь меня в свой дом?

- Что ж, пойдем.

На ней снова было бесформенное пальто, а за плечами - грязная котомка. Синий китайский халат и бруски малахита остались лежать на полу осколками разноцветного витража.

Я медленно поднялся на первый этаж и остановился на пороге гостиной, поникший и виноватый. Но жена улыбнулась мне так, как будто я преподнес ей букет цветов.

А Лу вдруг пропала, растаяла в воздухе легкой струйкой тепла, рассыпалась солнечным светом. И мы с Анной–Мари, встав на колени, собирали его, как монетки с пола. А потом, смеясь, ловили сачком, точно ярких тропических бабочек.

Загрузка...