Генрих Манн ВЕНЕРА

I

Рассветало. Она открыла глаза. Поезд мчался сквозь туман, болота остались позади. Вдали исчезали смутные очертания Мантуи, угловатые и темные. Кругом расстилалась плоская, темная равнина. Маленькие, слабые верхушки деревьев неясно вырисовывались на желтоватом облачном небе. Из борозд вспаханной земли выглядывали люди, сгорбленные и неторопливые, казавшиеся крошечными среди огромной равнины.

Она опустила окно, полная нетерпения.

— Неужели никогда не будет остановки? Я хочу выйти. Ах, эта земля!

Она чувствовала нежность к каждому клеверному полю. Перед ярко-зеленой после дождя лощинкой паслись косматый ослик и жалкая кляча. Она уже чувствовала свои руки вокруг шеи животных. Под ногами она уже ощущала мягкую глину, уже исчезала мысленно в серой дали, вся уже принадлежала земле и ее будням, суровым; темным, ничего не знающим о праздниках человеческого искусства, о фонтанах, статуях и мраморных порталах.

Несколько часов спустя она, улыбаясь над своей мимолетной грезой, смотрела на чарующие поля Тосканы. У ног ее, среди тополей и ив, извивался Арно. Вдоль длинной дороги лежали города, светлые, выхоленные, окруженные виноградниками, кусты которых вились вокруг маленьких вилообразных подпорок. До нее доносилось, играя, мягкое, свежее, дуновение ветерка. Небо синело, ласковое и глубокое, и она думала:

«Почему я не иду по той правильной аллее на мягких склонах, к прелестной усадьбе. Ее осеняет группа кипарисов и пиний; она четырехугольная, и в середине ее возвышается плоская, широкая башня. Как счастлива была бы я на ее террасе, над этой гармоничной страною, под чистым золотом ее солнечных закатов».

После полудня падавшую от туч тень прорезало Тразименское озеро со своими черными, призрачными островами, с розовыми замками на них. Высокими волнами вздымался лес Умбрии, окружая древние руины и венчая последние холмы в голубой сказочной дали. В самом центре, на отвесной черной скале, погребенной под вьющимися растениями, возвышался город с зубцами и башнями, желтыми, как охра. Почти лишенные окон, они, казалось, глядели внутрь себя, на свои грезы. Эти грезы были полны тяжелого, страстного стремления вверх, к небу, но они не могли вырваться из темницы, неумолимо державшей их на этой земле.

Но вот скрылись и холмы и лес; земля стала голой и торжественной. Из разорванных туч вырывались, точно блеск мечей, лучи солнца. Ветер приносил с собой эхо старых битв. На несколько коротких часов герцогиня перенеслась туда, где грезила и охотилась десять лет тому назад. Она видела себя на лошади впереди всадников в красных фраках; они мчались по выгоревшей траве между могилами у края поля, сквозь разрушенные арки акведука. Волы с изогнутыми рогами, развалившись у дороги, пережевывали жвачку. У откосов глодали редкую траву козы. Стада овец белыми и черными пятнами исчезали в складках холмов, под плоской скалой с циклопическими стенами и причудливыми церквами. Плющ расщепливал стены башен… Она посмотрела на небо, которое вечер окрашивал точно кровью героев. За горизонтом одиноко вырос купол, мрачно и тяжело поднимавшийся над равниной: то был Рим.

Она переночевала и поехала дальше. Однажды в полдень, когда поезд остановился, удушливый ветер заставил ее вздохнуть. Он точно поцеловал ее в глаза; она должна была закрыть их. Он словно устлал землю пышными коврами и приглашал ее ступить на них. Она вышла и поехала в маленьком скрипучем экипаже по пням и камням, под плодовыми деревьями, сквозь стада коз и группы больших индейских петухов. Высокие, загорелые, спокойные женщины в зеленых юбках и красных корсажах, покачиваясь, благородной поступью проходили по дороге, неся на покрытых плотными белыми покрывалами головах медные сосуды. Вокруг широких верхушек деревьев вился виноград. Она была опьянена, сама не зная чем. Она слышала, как бродят соки в растениях, животных, людях. Она видела, как пенится вокруг нее, точно вино, жизнь.

Экипаж задребезжал по камням города. Он остановился у харчевни, в глубине какого-то двора, полного хлама и смеющегося народа. Здесь были светлые, в голубых полосах стены, просторные комнаты и гулкие каменные плиты. Она спросила, где она. «В Капуе».

Проспер, камеристка и повар прибыли вслед за ней и завладели кухней. В городе не было мяса; но ей подали рыбу, вареную и в масле, жареные артишоки и свежий хлеб, яичный грог, большие фиги, лопающиеся и тающие на языке и uve Zibelle, первый виноград.

Затем ее потянуло на улицы, длинные, радостно оживленные. По ним мчался светлый поток радости, разливавшийся за пределы их, по стране. В ветхих притворах важных и пустых церквей ждала насытившихся солнцем тихая тень. На плоских крышах вился виноград. В обнесенных решетками садах, полных высоких кустов камелий, ходили медно-красные петухи. Черноволосые отроки, смуглые и бледные, с большими, обведенными кругами, глазами, лежали на порогах странных порталов. Перед ними кричала белая мостовая, за ними, во мраке домов, поблескивали красные котлы.

Потом она стояла у моста над рекой и смотрела, как бессильно, точно два человека, терялись по ту сторону мостовые быки перед ужасным морем голубого неба и могучими волнами зеленой земли. Весь этот океан врывался между ними, переносился через мост и достигал до ее груди. Она шаталась под напором любви, веявшей из эфира и полей, любви без меры и предела, жгучей, разрушающей и созидающей любви.



Рано утром она проснулась с ощущением счастья. Яркие цветы на белых занавесках ее кровати кивали ей во сне; теперь они один за другим уплывали в красную пыль утра, застилавшую окно. Внизу с легким топотом, глухо позвякивая бубенчиками, проходили козы. Напротив, в мастерской, раздавался стук молота и пение; золотистый ветерок, проносившийся мимо, разгонял звуки.

Она оставила здесь своих людей, и одна поехала дальше. Кучер щелкал кнутом, лошадь бежала рысью. На груди у нее был колокольчик, за ушами ветки, а на загривке серебряная рука с растопыренными пальцами.

В плодовых садах с навесами из пиний блестела роса. Над дорогой еще висела золотая дымка; она поднялась, и дорогу залил ослепительный свет. Они мчались по пастбищам и полям. Высоко на верхушках ильм колыхался светло-зеленый виноград. В полях теснились деревушки, темные, окруженные со всех сторон шумящими колосьями. А вдали, в дымке горизонта, поднимался голубой, призрачный конус с длинным белым изогнутым хвостом из дыма.

В полуденную жару она поднялась наверх, в старую Казерту. Между виноградом растопыривали свои ветви вишневые деревья и несли свою тяжесть орешники. Пшеница и горчица росли рядом на одном и том же поле. У края его серебрились масличные деревья. Бледные и грациозные, поднимались они вверх по горе. Слой земли становился более тощим, и из-под него пробивались наружу камни. Подле засеянного горчицей, сверкающего зеленью поля лежало другое, вспаханное, ожидающее маиса, мягкое и черное, точно кусок бархата рядом с влажным изумрудом. С торопливым топотом спускалось стадо овец. Длинные шелковые руна колыхались на спинах и бились об ноги. Маленькая девочка несла прут, точно скипетр. Она прошмыгнула мимо, ступая выглядывавшими из-под длинного платья босыми ногами по пыли, поднимаемой стадом. Потом местность стала совершенно дикой и пустынной. В расселинах скал росли только фиговые деревья.

Она вышла из экипажа и пошла дальше пешком. Ее взору открылась земля во всем своем безудержном изобилии. Брызги ее соков доносились до нее.

«Там был апельсиновый сад, перед которым сидела девочка с мягким профилем и длинными ресницами, вся позлащенная блеском плодов. У матери под пышными волосами был внимательный взгляд животного, на лице ее не было улыбки. Перед пронизанной зеленым светом аллеей платанов стоял розовый дом. Я видела оттуда море; между Везувием и Сант-Эльмо мне явились прихотливые очертания Капри… Я находилась на дороге в Аверсу, веселый, пестро разукрашенный город, по мостовой которого со скрипом катятся тележки богатых крестьян, а в украшенных флагами кабачках звенят их талеры… Но имя этого города означает бой, и основали его мои предки.

Мои предки! Они пришли из Нормандии, с туманного моря, жадные к солнцу. Их желания были бесчисленны, как мои. Они стремились, как я, ко всему, что греет, что мягко на ощупь и приятно на вкус, что нежит, манит, доставляет блаженство. И чтобы всем обладать, они топтали и убивали все, смеясь, из одной только любви. Как должны были блестеть их глаза! У них, конечно, были красные щеки, длинные белокурые волосы и широкие плечи. Я думаю, что они были совершенно цельными и очень умными людьми. Они нарушали все договоры, доверяли только своим, выпрашивали княжества в качестве утренних подарков, мешали собирать жатву и торжествовали над умирающими от голода городами. Их голоса звучали так ужасно, что перед каждым из них обращалось в бегство целое войско.

Как они презирали их, этих прекрасных, мягких рабов, которых покорили! Только одного врага они уважали, потому что он противостоял им: то была скала Монте-Казино. Внизу они свирепствовали и любили; наверху, в каменной пустыне, раздавались литании. Наверху задумчивые монахи нагибались над древними пергаментами, точно разыскивали на песке последние следы шагов загадочной чужеземки. А внизу сверкали взоры варваров. Они чувствовали себя скованными этим молчанием; от бессилия и неудовлетворенного желания им было жутко. Они не могли больше переносить этого, они шли во власянице на тихую вершину, которой не могли достичь в латах. Один остался наверху и принял пострижение. Я понимаю его!

Он отказался от всего, потому что и все не могло насытить его. В сладчайшей фиге, таявшей на его языке, скрывалась, сладость, которую он мог только предчувствовать, и за вкус которой отдал бы жизнь. Бархатистые глаза девушек в апельсиновых рощах раздражали его; они были плодами, более зрелыми и более золотистыми, чем те, которые росли вокруг, и он отчаивался сорвать их, — хотя они уже таяли у него на губах. У воздуха были руки и груди, он был сладострастен, как женщина. Рыцарь был полон желания насытить его и исчезнуть в нем. И каждое утро он в бессилии смотрел, как тот отдавался всем…»

Она повернулась к равнине спиной и углубилась в горы. Они были голые, темные, ущелья беспорядочно прорезывали их, образуя обломки, похожие на разрушенные города. Вдруг она в самом деле очутилась перед уцелевшим городом; из источенной стены выбивались алоэ и выползали ящерицы. Крыши, серые и неровные, горели на солнце; над ними возвышалась круглая, толстая башня. Она была изъедена червями и обросла зеленым мохом. Полуразрушенная мостовая образовала впадины, полные холодного запаха гнили; она проходила между черными арками ворот, покрывала кривые грязные площади и доходила до низких порталов церквей. Внутри, на пустых кафельных полах, дробились цветные отражения. У стены, на растрескавшихся подоконниках, притаились безобразные чудовища, вцепившиеся в изможденных грешников.

Она повернула обратно; темноту погреба сменил белый свет солнца. Она поднялась направо по холму, поросшему увядшей травой. Внизу открылся город, наполовину засыпанный мелкими камнями, его узкие дворы, засаженные фиговыми деревьями и обнесенные косыми стенами. «Чудовища с церковных окон, — подумала она, — перепрыгнули через них; они утащили оттуда последних людей».

За ней группа развалин образовала полукруг; она медленно вошла в него, ища тени. Внутри перед растрескавшимися мраморными окнами, висели гардины из плюща. С сетеобразных стен по покатому лугу скатывались мелкие обломки. Она вытянулась на плоском камне, который жег ее. Посреди котловины ветвился уродливый виноградный куст. Она лежала на краю и, когда полузакрывала глаза, ей казалось, что он висит среди горящего голубого неба. Белый камень, блестящий плющ и голубой огонь: она растворялась в них. В ее жилах кипела жгучая радость; ее охватило томление… Издали, из города призраков, донесся рев. Ах! Это чудовища! Они свирепствуют в городе. Заколебался заржавевший колокол. Нет, это только одуряющее молчание полудня. Это только звук флейты Пана.

— Пан!

Она звала его; ее волосы растрепались на затылке, она распростерла руки на пылающей скале. Там, у той линии, возвышается его алтарь; над ним висит флейта… Тише, это его шаги… Она тихонько подняла ресницы: перед ней, перекинув ногу через стену, стоял он сам, косматый, широкогрудый и загорелый, в штанах из козьих шкур, с пробивающейся бородкой и круглыми глазами, пылающими, мрачными и неподвижными. Он крался к ней, вытянув голову. Ее взор под длинными ресницами ждал его. Он хищно и робко нагнулся над ней; от него пахло скотом и богами. Она медленно соединила руки над шкурой на его спине.

Что-то засмеялось в забытой каменной котловине, колебавшейся вместе с ней и с ним в горящей синеве. Она встрепенулась. Наверху, упираясь передними ногами о край стены, возвышался огромный козел, длинношерстый, худой и похотливый.



Он был козий пастух. Одинокий и неподвижный стоял он среди папоротника и мяты в ущелье, на сухих склонах которого паслись его животные.

— Что ты, собственно, делаешь? Ты всегда стоишь так, скрестив руки?

— Только днем, когда нет тени.

— А когда приходит тень?

— Тогда я делаю вот это.

У его ног лежали только что вылепленные глиняные предметы.

— Покажи мне, как ты это делаешь?

Он сел, поджал под себя ноги и начал лепить, серьезно, равномерно покачивая головой. Он делал пузатые амфоры и называл их «коровами»; о стройных узких вазах он говорил:

— Это красивые девушки.

Он сделал кувшин, выпуклость которого представляла собой человеческую голову с невыразительным, глуповатым профилем. Она заглядывала ему через плечо, следя за тем, как вырастают под его пальцами создания — в таинственный полдень, точно из лона самой природы. Это был Пан. Он искал в глине существ, следы которых потерял две тысячи лет тому назад, и он извлекал из нее сказочных птиц — одних с зазубренными перьями, с узкими, свирепыми головами и большими когтями, других с лошадиными гривами и третьих с мордами морских львов. Показывались также, немного неясно, люди с, козлиными лицами.

Вечером он погнал стадо домой. Козы размахивали полным выменем. Козлы клали им на спину стянутые ремнями жилистые шеи. Молодые козочки прыгали. У стены одного дома, в хлебной печи, он обжег свои горшки. Те, которые высохли на солнце, он искрошил пальцами.

— Почему, почему?

— Не годятся. Не дадут ни гроша.

— А другие?

— Продам внизу.

Один из сосудов разбился.

— Никуда не годится. Плохая земля. О, горе, ни один крестьянин не покупает их больше. Только приезжие, оттого, что не знают.

— Когда ты спустишься вниз?

— Когда вернутся другие.

— Кто это другие?

— Все, кто живет здесь в городе.

— Значит, здесь живет кто-нибудь? Где же они?

— Внизу. Помогают собирать виноград.

— Иди же и ты.

Он резко отвернулся.

— Не хочу. Я остаюсь с козами.

На другой день она сказала:

— Выйди-ка из этих скал, сойди к дороге и посмотри вниз, как там красиво и весело. Там собирают виноград.

Он последовал за ней, неохотно и похотливо. И она увидела то, что хотела: как его дикая и убогая фигура обрисовывалась над пышной, мягкой страной. Он оставался молчаливым и сдержанным.

— Что это там внизу, между лозами?

— Миндальные деревья.

— А рядом?

— Персики.

— А дальше?

— Яблони, груши…

Он посмеивался в промежутках между словами; его щеки стали темнее. В густых массах зелени горели гранаты.

— Орехи… Каштаны… Фиговые деревья…

Он причмокнул.

— А тот маленький белый домик? — спросила она.

Он заметил его, его жадные взгляды вытащили его из яркой зелени, в которой он прятался.

— Кто там живет?

— Ха! Толстяк… и четыре красивых девушки.

Он поднес ей к лицу четыре пальца и засмеялся громко и свирепо — нищий завоеватель, сжигаемый желаниями и в долгих лишениях достаточно зачерствевший, чтобы в один прекрасный день вихрем спуститься со своей голой скалы, и, точно рок, обрушиться на все, что манило и отдавалось.

Она посмотрела на него; в это мгновение она чувствовала себя родственной ему.

— Я поеду вниз!

Она села в свой экипаж; сквозь облака зелени пробивались, сверкая, всевозможные краски. Белые тропинки пестрели народом, скрипели тележки, сияли разгоряченные лица, звенел смех. Огромный чан, переполненный виноградом, черным и золотым, колыхался под зелеными триумфальными воротами. Женщины шумной толпой выходили в поле с пустыми корзинами у бедер. Возвращаясь, они несли их наполненными на голове. В узорной тени листьев босоногие мальчики дрались из-за золотистых ягод, напудренных пылью. У края дороги на коленях стояла девушка, она соблазнительно улыбалась, откинув назад голову, а поющий юноша в белых штанах бросал ей в рот, одну за другой, ягоды с тяжелой кисти, которую высоко поднимал на свет. Он был полунаг, и тело его блестело от жары; на плече у него мускулы собирались складками, на груди они напрягались. Большая кисть шелковисто блестела. Каждая падавшая ягода, красноватая, круглая и влажная, отражалась в глазах девушки, и ее губы обвивались вокруг нее, как две пурпурные змеи. Юноша перестал петь, взгляд его стал неподвижным.

Герцогиня пошла пешком через село. Виноград смыкался над ним, точно над островом. Дети в развевающихся рубашонках, зараженные радостью земли, с криками плясали вокруг навьюченных ослов, грациозно двигавшихся по направлению к току. Через окно бесшумное золото жатвы спускалось на пол. Мускулистые парни хватались за канаты, прикрепленные к балкам потолка; они падали, поднимались вверх и опять скользили вниз, с неумолимым сладострастием топча разбухшее мясо винограда, из которого брызгал сок. Сбившись в огромные гладкие тела, виноградные кисти пустели, истекали кровью и распространяли опьяняющий аромат.

За стеной раздавался неутомимый топот терпеливых животных. Высоко над их головами кивали гроздья винограда, за их копытами приплясывали мальчики. Удушливый, голубой туман носился над равниной, листва казалась светлее, голоса становились пронзительнее, шутки несдержаннее. Дорога была здесь вдвое шире, украшена мостами, цоколями с гербами, аллеями от усадьбы к усадьбе. Сама богиня плодородия, белая, красная и опьяненная, катилась по ней в колеблющейся триумфальной колеснице; герцогиня смотрела ей вслед.

Она остановилась в кипарисовой аллее какой-то виллы. В конце виднелся белый дом, вплетенный в причудливую сеть ветвей сарацинских олив. Она слышала, как переливались в них трели птиц; их заглушал смех девушек, расположившихся на высоком дерне, среди виноградных кустов. Они были гибкие, смуглые, и в жилах у них переливалось вино. Их смявшиеся в складки рубашки были раскрыты над низкими корсажами. Они лежали на полных корзинах, и давили виноград кончиками грудей. Ягодами и шутками они осыпали парней, толпившихся вокруг них, смеялись влажными губами, подавали им плетеные бутылки, забрасывали их венками.

Один из них, молодой, длинноногий, стоял в стороне, под высоким, колеблющимся балдахином пинии, и весь погрузился в мечты. Куртка была наброшена только на левую половину его туловища. Правая была обнажена; розовый сосок выделялся на теплой коже. Шея, обращенная в сторону, бросала глубокую тень под безбородое, страстное лицо. Спутанные волосы блестели; черные густые пряди загибались на висках и меж глазами, под полными тоски бровями томились их темные взоры. Он небрежной рукой поднес к широким, мясистым губам тростниковую флейту. Казалось, сама земля, поющая на солнце, неистовая в наслаждении — мягкая, обремененная плодами и печальная от сладкого томления издала этот звук, сладострастный и замирающий. Он вливал в кровь мучительное блаженство, герцогиня услышала его.

За ней послышалось пыхтение. Пастух со скал крался вдоль древесных стволов; косматый, как зверь, он страстным, жадным взглядом следил за тихой прелестью юноши с флейтой. Он вздрогнул; герцогиня грозно спросила его:

— Откуда ты?

Его голова под густым кипарисом казалась совсем черной. Он оскалил зубы.

— Я приехал с тобой, уцепился сзади за твою коляску.

— Почему ты не с людьми из твоих мест? Почему ты не помогаешь собирать виноград?

Он упрямо смотрел перед собой.

— А что они мне дадут за это? Скверный суп, вот и все.

— А чего же ты хочешь еще?

— Ничего.

Она топнула ногой.

— Чего ты хочешь еще?

Он униженно ухмыльнулся.

— Не сердись, прекрасная госпожа! Я уже взял то, что хотел.

— Что ты взял? Кстати скажи, тебе нравится это имение?

— Ведь я уже говорил тебе.

— Что ты говорил?

— Ведь это то самое, где живут толстяк и четыре красивых девушки. Там в траве лежат девушки, а из дому выходит толстяк.

Издали шел, пошатываясь, тучный старик. На животе у него была красная повязка, лицо пылало. Он поднял, благословляя, плохо слушавшиеся руки над парнями и девушками. Они порхали вокруг него, дразнили и щупали его. Две красавицы с длинными волосами положили ему на лысину венок из виноградных листьев. Сами они были в венках из роз. За ним два батрака тащили гигантский котел, который сверкал и дымился. Все расположились на траве вокруг супа. В кустах зашумел неожиданно налетевший ветерок. Из рук в руки переходила бутылка. Где-то медленно и печально поднялась мелодия, со вздохом пронеслась между замолкшими весельчаками и опять затерялась в высоком дерне. Вдруг зазвенел тамбурин; он стучал и гремел. Вскочила одна пара, за ней другая. Старик в виноградном венке поднялся с земли, заковылял на своих коротких ногах навстречу обеим золотисто-смуглым красавицам — на их щеках играла тень от длинных ресниц — и они начали танцевать. Тарантелла сбросила венки с их голов, они задыхались, старик опрокинулся на спину и долго барахтался, как жук, прежде чем ему удалось повернуться и встать. Аплодисменты и развевающиеся юбки, сплетение нагих членов; смех, поцелуи, а сквозь бледную сеть олив просачивался розовый источник. Он омывал горизонт, затоплял небо; на его волнах плавали главы пиний.

И вдруг из виноградника бурно, стремительно выбежало что-то, грубый, рычащий зверь, быть может, лесной бог, раздраженный запахом дриад. Он бросился на безбородого юношу с полными тоски бровями, который стоял в стороне с флейтой у губ, и увлек его с собой. Они танцевали. Вечернее зарево расплывалось, смех затих: они танцевали. Измученное и горячее тело юноши бессильно лежало, подавшись назад, в объятиях другого: они танцевали. Пары уже падали в траву; наконец, заснула последняя. Но в бледном сумраке, при первом мерцании звезд, носились в пляске две тени: одна короткая, мягко покоряющаяся, другая бурная, требующая.



С наступлением дня герцогиня опять выехала из Капуи. Она остановила экипаж перед виллой, где смотрела на празднество, и торопливо пошла по аллее. Трава блестела; на ней лежало еще несколько спящих; среди них старик. Она обошла его со всех сторон, внимательно разглядывая; солнце пестрило его лысину, лицо было спрятано между руками. Она приняла решение и потрясла старика за плечи.

— Измаил-Ибн-паша?

Он издал хриплый звук, приподнялся и упал обратно на траву. Она засмеялась.

— Я знала это… Измаил-Ибн-паша! Здесь ваш друг, герцогиня Асси.

Старик сразу сел, протирая глаза. Он прищурился.

— Вы здесь, герцогиня? Очень мило с вашей стороны. Мы так веселились тогда, в Заре, перед вашим бегством. Представьте себе, что с тех пор и я.

Он шумно зевнул, глаза его исчезли. Затем он поднялся совсем пристыженный и недовольный.

— Здесь только и делаешь, что пьешь. А особенно теперь, во время сбора винограда. Так и доходишь до того, что вы, к стыду моему, видели!

— Удивительно то, что вообще встречаешь вас здесь, вас, посланника его величества, султана, при далматском дворе!

— Великолепно, герцогиня, скажите это еще раз: посланника — как дальше? Я стал старым крестьянином и немножко туго соображаю. Да, старым крестьянином, которому это скромное поместье доставляет средства к жизни.

— Поразительно!

Вдруг она вспомнила.

— А Фатма? Принцесса Фатма?

— Она в доме. Мы потом сделаем визит принцессе, принцесса еще спит. А пока я покажу вам свои владения, герцогиня, хотите?

Он шел рядом с ней в светлом полотняном костюме, с красным лицом, окаймленным пушистой белой бородой, и разглаживал красную повязку на круглом животе.

— На этом току вымолачивают маис из початков, здоровое занятие. Рядом помещение, где доят коров… Пойдемте, взглянем на виноградные тиски! Хотите видеть, как бродит барда? Здесь совсем особенный запах. Потом мы еще просунем голову в свиной хлев. Ах, герцогиня, деревенская жизнь!

— Представьте себе, со мной происходит то же самое, я тоже хотела бы сделаться простой крестьянкой.

— Я это понимаю, я это понимаю.

Они прогуливались по обширному лугу, на котором мирно расположились, пережевывая свою жвачку, быки. Паша вдруг остановился.

— Но все-таки это странно. Вы, герцогиня, были самой беспокойной женщиной, какую я знал. Даже за двадцать тысяч драхм ежегодной пенсии я, простите, не взял бы вас к себе в гарем. Мы очень забавляли друг друга, этим я могу похвастать. Как восхищали меня ваши революционные проделки! А приключение с принцем Фили, который теперь стал королем, а когда-то был лакеем у вас. Ах! Ах!

— А вы, паша, ваши рассказы! Вы были, собственно, парижанином, умевшим живописно говорить об ужасах Востока и, иногда, из дилетантизма, принимавшим в них участие. Мне самой хотелось принять участие в некоторых из них! Мы очень хорошо подходили друг к другу.

— Да, да. Самая гордая дама интернационального общества и, смею сказать, бывалый светский человек — и что стало с нами обоими? Вы видите, что все напрасно. Судьба берет нас за руку и вертит кругом; что нам за дело до того, что происходит за нашими плечами? Кораблекрушение выбрасывает нас нагими на новый берег: мы получаем другое платье, а иногда и никакого; такова вся жизнь.

— В этот момент я готова этому поверить.

— Я верю этому уже в течение трех лет… Выпьемте теперь по стакану молока. Потом мы посмотрим, не проснулись ли мои дамы.

Они вошли в квадратную галерею; дом, поднимавшийся этажом выше, помещался в ней, точно в лопнувшем стручке. Во дворе павлин огромным хвостом подметал мостовую. Он подбежал к своему хозяину, забавно изгибая шею с золотисто-синим отливом. Султан на его голове покачивался. Он вспорхнул за ними по отлогой лестнице.

В комнате, в которую они вошли, стоял запах эссенций и пота спавших в ней женщин.

— Madame Фатма, вы знаете меня? — спросила герцогиня.

Фатма тяжело заковыляла к ней. Она изумленно раскрыла детские глаза под накрашенными веками. Она стала гораздо полнее Ее желтоватый пеньюар был расстегнут, под ним виднелась шелковая зеленая рубашка. Она поднялась на цыпочки и приблизила свое лицо к лицу гостьи. Ее дыхание отдавало сильнее прежнего сладким табаком и решительнее — чесноком.

— Нет, — искренне созналась она.

— Подумай, — отечески приказал паша. — Ты встречалась с этой дамой в Заре лет… лет пятнадцать тому назад.

— Герцогиня Асси? — недоверчиво, с заблестевшими глазами, прошептала Фатма.

— Но кто же заколдовал вас? Вы не постарели, нисколько — но вы стали совсем другой. Мне кажется, теперь я знаю вас лучше, чем прежде…

— В самом деле?

— И я совсем не удивляюсь, что вы вдруг очутились у нас Тогда, в Заре, я удивлялась, когда вы приходили. Я даже немного робела перед вами. Вы были чем-то совершенно незнакомым. Никогда в то время вы не бросались так на подушки.

Герцогиня покоилась на двух больших, голубовато-серебряных подушках. Напротив нее на кучу зеленых, с лиловыми цветами, опиралась, почти стоя, высокая, совершенно нагая женщина. Она была менее жирна, чем Фатма, но шире ее, и тело у нее было более плотное. Ее маленькие крепкие груди, широкий, без складок, Живот и бедра, сомкнутые, в мощную массу животной жизни, высоко и медленно вздымались. Неподвижные глаза блестели под грудой черных волос. Они сводом возвышались над низким лбом и тяжелой массой лежали на затылке. Руки были вытянуты по краям подушек и унизаны широкими браслетами, соскальзывавшими на кисти с крупными пальцами. С диадемы свешивалось покрывало; оно, колеблясь, окружало прическу, спускалось вдоль руки, и, описав дугу, падало на колени; прозрачное, как воздух, дрожало оно над слабо блестевшей слоновой костью этого тела. Легкая тень ложилась на бока и сгущалась под мышками.

— Это Мелек, — пояснил Измаил-Ибн-паша. — Моя вторая жена. Третья и четвертая находятся рядом.

Он поднял портьеру из тростника и бус и положил край ее на табурет. Вторая комната была, благодаря полузакрытым ставням, полна зеленого света, а на пороге лежал вчерашний красавец-флейтист, нагой как Мелек; он лежал на боку, подложив руку под голову. Фатма, паша и герцогиня молча смотрели на него; в это время мимо них важно прошел павлин. Он взобрался на спящего, повертел блестящей шеей и спорхнул с другой стороны на пол, в зеленый свет, под шелест своего пестрого хвоста, медленно скользнувшего по узкому, светлому колену юноши.

В то же время из глубины комнаты быстро и грациозно вышла молодая дама в изящном белом летнем костюме, с соломенной шляпой в руке. Она осторожно, подняв юбки, обошла птицу и нагое тело.

— Вот, герцогиня, это Эмина, — сказал паша.

«Ах, — подумала герцогиня, — это та красивая длинноволосая девушка в венке из роз, которая так безудержно танцевала».

Эмина бросила на Мелек и Фатму торжествующий взгляд.

— Вы наги или плохо одеты. Я же была на посту, и я одета.

Измаил-Ибн-паша шарил по всем углам.

— Где же Фарида?

Эмма пожала плечами. Фатма объявила:

— Где же она может быть? Там, где ей весело. Она опять не ночевала дома.

— А этот проклятый маленький неверный, который валяется без рубашки в твоей спальне, Эмина! — пробормотал старик. — Я даю вам слишком много свободы, женушки. Я слишком добр, герцогиня, — добродушный старый крестьянин. Что вы тут натворили? Не спит ли мальчик так, как будто никогда не собирается проснуться?

— Это Мелек виновата, — уверяла Эмина. — Не я самая дурная.

Мелек медленно ворочала своими эмалевыми глазами. Фатма прижалась к мужу, ероша ему бороду ручками.

— Теперь ты видишь, кто у тебя лучшая жена. Твоя маленькая Фатма никогда не выходит из дому. Ей не нужно никого — ни мужчин, ни мальчиков, ни девушек, ей нужен только ты, мой славный толстяк.

— Посмотрите, герцогиня, — торжественно сказал паша с навернувшимися на глаза слезами, — сколько странного и прекрасного скрывается в женской душе. Пока я был богат и запирал ее с сотней рабынь в своем гареме, она доставляла мне столько неприятностей, сколько только могла.

— Самым страстным моим желанием было обмануть тебя в самом гареме, мой милый старичок, но это никак не удавалось… Мне еще до сих пор жаль.

— Но теперь, — докончил паша, — когда она живет в простом крестьянском доме с открытыми окнами и дверьми и нравы в этой бесстыдной стране позволили бы ей все, — теперь она самая верная, самая любящая жена.

Они были оба тронуты и ласково гладили друг друга.

— Как же это случилось, паша, — спросила герцогиня, — что вы стали бедны?

Все молчали. Вдруг у Мелек вырвался низкий звук. Эмина бойко заметила:

— Но, Madame, это достояние всемирной истории. Он натворил таких же глупостей, как и вы сами.

Фатма ревниво оттеснила ее в сторону.

— Не как вы, прекрасная герцогиня. Он поступил гораздо — глупее.

— Конечно, гораздо, гораздо глупее, — пробормотал Измаил-Ибн-паша и, обессиленный постыдными воспоминаниями, опустился на ковер.

Фатма защебетала:

— Он сам своими руками погубил себя. Он до тех пор швырялся своим счастьем, пока не случилась беда! Султан был так расположен к нему, что еще раз поручил ему управлять провинцией: а он ведь уже и в первый раз скопил порядочное состояние. Что же он делает? Вместо того, чтобы класть деньги в карман, он выбрасывает их. Он подкупает всех, он хочет, чтобы провинция восстала и отделилась от империи. Не должен ли был ваш пример, герцогиня, сделать его осторожнее? Все идет хорошо, пока не приезжает тайный доверенный султана с множеством золота и с полномочиями. Я предостерегаю Измаила-Ибн: «Позволь мне послать к нему рабыню; она приведет его с наступлением ночи ко мне в гарем. Я клянусь тебе, что он не сделает мне ничего. Я дам ему сонное питье и отрежу ему сонному голову. Или я отравлю его. Разве твоя мать, великая Зюлейка, не отравила множество мужчин?» «После того, как она насладилась ими», — ответил мне паша. И из ревности он оставляет своего врага в живых, пока тот сам не нападает на него. Тогда ему приходится бежать — ах, я как раз примеряла кружевную накидку, полученную из Парижа. Полюбуйтесь ею, вот она. Она, конечно, разорвана, ведь она была на мне во всех поездках — но как элегантна! Мой остальной гардероб должен был остаться там…

Она заплакала. Измаил-Ибн-паша тяжело вздохнул.

— Еще многое должно было остаться там: все мои поместья, все мои деньги, мои узорчатые ткани, амбары с зерном, которое я продавал только во время голода по очень высокой цене, и все мои мамелюки и весь мой гарем. Друзья поспешно продали его, на выручку я купил это скромное имение. Я-то, старый крестьянин, доволен — но мои четыре прекрасные супруги!

— Мы счастливы, возлюбленный, когда счастлив ты! — воскликнули все трое. С порога скромно повторила четвертая:

— Когда счастлив ты, возлюбленный!

И еще одна красивая девушка в смятых юбках, с растрепанными локонами и жгучими глазами, покачивающейся, томной походкой скользнула в комнату и упала на подушки.

— Так ты опять здесь, Фарида? — с легким упреком сказал паша.

— Для тебя, — ответила она, — я охотно стала бы самой последней рабыней. Почему ты не продал тогда и меня: ты был бы гораздо богаче. Я просила тебя об этом.

— И я просила тебя об этом, — воскликнула Эмина. Фатма топнула ногой.

— Я просила раньше вас.

Мелек издала низкий звук. Паша нагнулся к герцогине и прошептал:

— Они не сознаются в правде, потому что боятся друг друга. Но в действительности каждая обнимала мои колени и молила меня продать трех остальных и взять с собой ее одну. Да, так сильно они любят меня!

Он покачивался из стороны в сторону и сиял.

Фарида выбежала из комнаты. Через пять минут она вернулась, еще непричесанная, но надушенная white rose, и принесла папиросы, чаши и стаканы. Чаши были не из ляпис-лазури, как когда-то, а из фаянса. Но в рахат-лукуме, размягченном водой, герцогиня узнала дивные «яства отдохновения», оставлявшие на языке, на котором они таяли, тихое предвкушение рая. Она подперла голову рукой и, лежа на своих блестящих, зеленых шелковых подушках, напоминавших ей далекие времена, слушала болтовню женщин и тихое воркованье павлина; она видела почтенную фигуру старика и нежные члены юноши и белые облака, поднимавшиеся из кальяна Мелек, — и все это покоилось на золотом фоне сказки. В окно заглядывала пронизанная солнцем гроздь; за окном совершал свою работу полдень. Мечтательная радость лежала в комнате на всем: на шелках и на телах.

— У меня является искушение остаться здесь, — неожиданно сказала герцогиня. — Что, если бы у вас купили ваше имение?

Наступила пауза.

— Я не совсем понял, что вы сказали, герцогиня, — осторожно ответил паша.

— Это не так трудно понять… О, вы останетесь здесь, вы и ваши четыре дамы. Мы будем жить все шестеро здесь в доме. Но за землю вам дадут деньги. Разве вам не было бы приятно опять иметь деньги?

Паша долго покачивал головой; жены смотрели на него, затаив дыхание.

— Я не стану отрицать этого, — наконец, объявил он. — Это было бы мне приятно. Я признаю также, что я, старый крестьянин, никогда ничего не понимал в сельском хозяйстве. Здесь имеются известные трудности, например, подати. Я привык брать их у других; теперь я должен сам платить их: я слишком стар для таких вещей.

— Вот видите.

— И у вас есть покупатель, герцогиня, который был бы согласен и способен исполнять здесь всю работу, в то время, как мы будем отдыхать?

— Покупатель…

Она вскочила, смеясь над собственным капризом, и подбежала к окну.

— Вот он там развалился, наш покупатель! — воскликнула она.

Женщины выглянули в окно; трое из них прибежали в одно мгновение, Мелек подошла не торопясь. Паша смотрел из-за ее плеча. Во дворе под одной из аркад, на солнце, лежал, свернувшись, пастух с гор. Его загорелое лицо выглядывало из облезлых черноватых шкур, точно из дряблого меха. Он сурово и неподвижно смотрел вверх: там смеялось шесть лиц. Женщины кричали от удовольствия, откусывая широкими белыми зубами ягоды с виноградной кисти у окна. Острый язычок Фариды целовал сквозь прозрачный рукав руку герцогини, скользя по ней все выше, до самого плеча. Мелек сзади прижимала ее к своим твердым маленьким грудям.

Вдруг раздался свирепый визг павлина. Шум разбудил юношу, и он столкнул птицу. Он встал, и, приложив одну руку к заспанным глазам, в другой держа флейту, подошел к ним, — золотистый, мягкий, влекущий и томный. Женщины перестали смеяться. Он опустил глаза, заметив свою наготу. Чтобы оправиться от смущения, он поднес флейту к губам. Они слушали его. Затем они дали ему пирожных: ему и павлину.



Когда женщины объяснили дикому козьему пастуху, что это поместье, на котором он последние двадцать четыре часа жил объедками — его собственное, он оскалил зубы. Мало-помалу он понял, что над ним не смеются. Он куда-то побежал и вернулся с тележкой, полной винограда.

— Это я взял себе! — ухмыляясь пояснил он герцогине. — Теперь оно, значит, мое по праву.

Он напряженно осмотрелся и сейчас же набросился на нескольких парней, стоявших без дела.

— Сейчас за работу!

Праздничной беспечности в поместье Измаила-Ибн-паши пришел конец. Алчный варвар завладел мягкими людьми золотого века. Они безропотно подчинились ему; он, как патриархальный деспот, выказал себя очень милостивым по отношению ко всем женщинам, а также к красивым парням. Он жил среди них, в грубом холщовом костюме, немного смягчившийся, полный сурового добродушия, вечно распевая грубые песни. Он делал вместе с ними лепешки из поленты, пек их над углями на плоском камне и глотал горячими, как огонь. Он готовил им похлебку с цикорием и луком. Те, которых он заставлял любить себя, не получали ничего лучшего.

Герцогиня часто ходила с ним в поле. Его худая, точно вылитая из стали, фигура нагибалась и поднималась вместе с ударами заступа. За коричневой нивой по волнистому холму, на вспаханных террасах, поднимались тихие, как тени, масличные деревья. Их корни, точно с трудом двигавшиеся ноги, тащили вверх тяжесть масла, в котором утопал склон. Они были красотой и богатством этой страны!.. Сладострастие столь тяжелого плодородия совершенно размягчило и обессилило их. У их корней, под застоявшейся водой, образовались очаги гниения. Насекомое с желтой головкой, воевавшее с ними, проникало в их плоды и оставляло в них свои яйца. Железо садовода выдалбливало их ствол — но они хрупкими извивами поднимали его зияющие пустые стены к свету. Пепельная зелень их глав покоилась в нем, серебристо улыбаясь, как уже тысячу лет, — и улыбаясь, не склоняясь ни перед чем, кроме холода, они свершали чудо новых урожаев.

Она часто отдыхала в тени. Подле нее, в дроке, круглились большие свежие арбузы с красными трещинами; ей стоило только протянуть руку, и сок капал на нее. Мимо нее тихо бежал ручей. Наверху, над заборами, в длинные беседки из виноградных лоз спускалась темнота. Листья вплетали в нее светлые узоры. По ту сторону в гибкой синеве высились прозрачные горы. Герцогиня отдыхала, полураздетая, опустив ногу в воду. К ее обнаженному локтю прижимался ягненок. Медленными, неровными шагами проходили мимо нее, поодиночке или парами, старые овцы и бараны с головами, точно вышедшими из мифов. За ней с треском бросались в заросль козы. Старый козел, фантастически скаля зубы, вытягивал свою костлявую голову. Вдыхая острый запах, исходивший от животных и трав, она думала:

«Я точно ослиная шкура, прежде чем ее нашел принц. Не спустилась ли я, как она, чтобы уйти от мучений любви, с террас моей виллы, в лунный свет, не видя цели пред собой? Мне кажется, что в ту ночь меня увез сюда в тележке баран. Ах! Ходить по грязи, научиться переносить солнце, сидеть босой и глядеть на свое отражение в воде: — сегодня я не хочу ничего другого. Те бронзовые фигуры, между солнцем и нивой, которыми я когда-то наслаждалась в Далмации и Риме, как грезами, а в Венеции, как картинами — теперь я замешалась в их толпу, жаждущая, и нетребовательная. Я устала — и в грубой любви этого животного-полубога я отдыхаю от нечеловеческой мечтательности стольких лет, от их невыразимой возвышенности, от их страстей, которые кончались так горько, и от всего, что далеко от природы. Теперь я тихо лежу в траве и хочу только, чтобы она закрыла меня всю и чтобы я чувствовала уже, погребенная, в своей груди движение соков этой земли».

Потом герцогиня и крестьянин бок о бок возвращались домой по темнеющей равнине. Вечернее зарево, точно закоптелое, прорывалось сквозь сумеречную дымку. Наверху расплывалось и расползалось пурпурное облако. Все вокруг трепетало от страха перед ночью. Масличные деревья своими искаженными тенями устремлялись вперед; они убегали, откинув назад верхушки, точно седые волосы: но не могли ни упасть, ни убежать. Далекий, чуткий мрак окутывал путника своей пеленой. Он поднимал его, он делал легче его мысли и чувства. Они вступали на длинную деревенскую улицу. Направо и налево, до самых нив, тянулись мрачные дворы. Вдали виднелся манящий огонек, одинокий, затерянный в обширной равнине. Они добирались до него наконец, ослепленные, усталые, счастливые.

И снова утренний ветер врывался в ее окно, звенел серп, и золотой, как полные колосья, начинался новый день.

Она купалась с Мелек в пруду у горы. Сверху бил источник, а внизу, среди листьев лотоса, стояла Мелек, ослепительно белая на фоне темных кустов. Струи бежали с ее плеч и сбегали по крутым бедрам, она вынимала из волос стебли травы; казалось, лучи исходили из ее грудей, которые она сжимала обеими руками. Герцогиня лежала немного поодаль на песке, подняв голову над водной гладью, и смотрела на высокую женщину. Красота искрящихся капель, среди зелени кустов, у пруда, отражавшего синеву неба, делала ищущую странницу такой же серьезной, молчаливой и лишенной желаний, какой была та в своей животной невинности, среди женщин гарема.

Она купалась с Эминой и Фаридой, которые ни минуты не оставались спокойными и покрывали поцелуями все ее тело.

— Мы из Неаполя, надо тебе знать. О, мы не так неопытны, как Мелек. Наша мать предлагала нас на Толедо мужчинам: нам было всего по десяти лет. Однажды ночью какой-то старик взял нас к себе домой. Он украл нас — о, мы не очень убивались — и продал нас в далекие края, в очень большой город — мы не знаем, как он назывался — могущественному богачу. Тот научил нас разным ухищрениям, и, когда мы показались ему достаточно умелыми, он послал нас в подарок султану, с которым хотел обделать какое-то дело. Но по пути мы попали в руки Измаила-Ибн-паши, и он оставил нас у себя. Так как мы были очень искусны, то сделались его женами. Вот наша история.

— Скажи, красавица, показать тебе искусные игры, которыми мы должны были заниматься с богачом? Или те, которым он научил нас для султана? Всех не знает даже Измаил-Ибн. Тебе мы их покажем… Нет, ты не хочешь? Жаль.

— Садитесь туда, ты на тот камень, Эмина, ты, Фарида, на этот. Я останусь здесь. Пусть волны тихо плещутся у наших ног и перекатываются от одной к другой.

Она улыбалась им и думала:

«Не люблю ли я больше всех ваших ласк отражение в воде, Фарида, твоих медно-красных, высокоподнятых волос и твоих розовых ног? Не сладостнее ли видеть, как твои темные локоны, Эмина, развеваются вокруг твоих теплых грудей, которые устремлены вперед, навстречу ветру, и как ты высоко поднимаешь чашу, в которую сестра твоя, стоя на кончиках пальцев, капля за каплей выжимает ягоду винограда?.. Подождите немного, уже становится темно, всходит луна, — тогда я увижу вас, голубых от волос до кончиков ног, увижу, как бы будете сидеть, поджав под себя ноги, как соберутся мягкими волнами ваши груди, талии, животы, увижу ваши профили под тяжелыми прическами, с вытянутыми шеями, со взглядом, устремленным за пруд, сквозь тяжело нависшие деревья в лунную страну…»

И в заключение своих грез она спрашивала себя:

— Ведь я не могу насладиться вами вполне, ведь в сладчайшей фиге, тающей на моем языке, скрывается сладость, которую я — если бы даже отдала за нее свою жизнь — могу только предчувствовать. Так не более ли глубокое сладострастие — закрыть глаза, как сделал тот, ушедший в монастырь!

Иногда она в своих прогулках доходила до моря. Ее знали в плодовых садах, на дне прибрежных долин и в лавровых рощах на хребтах холмов, где носился соленый ветер. Бегло проходила она мимо, как неожиданную усладу раздавая золото и любовь прекрасным существам, — и в изумлении, с блестящими глазами смотрели они ей вслед. Она, со своими высоко поднятыми волосами, полными плечами и узкими бедрами, казалась им заблудившеюся нимфой. Ее кожа сверкала, точно покрытая морской пеной. В ее следах, казалось, оставались хлопья ее.

Как-то раз она взяла с собой юного флейтиста. Это было утром; герцогиня видела их окна, как перед житницей, в красной осенней листве, на него, точно обезумевший от желания волк, напал крестьянин. Герцогиня грозила и приказывала до тех пор, пока он не оставил своей добычи, ворча, но укрощенный. Теперь юноша сидел в коляске у ее ног. Его мясистые губы были полуоткрыты; он не отрывал от нее страдальческого взгляда хрупкого животного, которое слишком много любили.

— Как заманчиво целовать его — и как сладко не делать этого. Не благодарен ли он за это мне, мне, которую он желает?

Вечером она лежала на покрытой длинными темными травами скале, нависшей над морем. Оно глядело на нее снизу тихими, призрачными глазами. Горы расплывались в вечерней дымке, корабли призрачно прорезывали ее, птицы, запутавшиеся в ней, казались серебряными. Она только что выкупалась; он накрыл ее покровом из красных цветов. Он стоял под ее скалой, приблизив свои губы к ее губам, и пел жалобную мелодию. Она начиналась высокой нотой, потом, спускаясь вниз, замирала на трех печальных, все повторявшихся звуках. Казалось, вся тяжесть скорби вечно длящегося блаженства обременяла ее.

— Тебе холодно? — спросила она. — Скоро зима… Как ты бледен! Скажи мне, ты бываешь иногда счастлив?

— Никогда, — слабо ответил он. — Ведь они любят меня все.

— А ты?

— Если бы я любил тебя? — сказал он, как будто обращаясь к самому себе. — Было бы мне хорошо? Был бы я счастлив?

Она положила свои губы на его и привлекла его в свои объятия, ласковая и мягкая. Он не сопротивлялся и весь дрожал. Она чувствовала сама среди горячего объятия трепет холода и веяние разрушения в полноте сладострастия.



Она еще спала; в комнату вбежала Фатма и с плачем разбудила ее.

— Бедный мальчик умер!

— Уже умер?

Они все любили его, пока он не умер.

Толстая женщина рвала на себе волосы, ломала руки и закатывала глаза.

— И зима уже наступает.

Герцогиня подошла к окну. Напротив, вокруг сарая, в котором стояло ложе юноши, с шумом прохаживался большой, золотисто-голубой павлин. К сараю торопливо подошла женская фигура, с закутанным лицом, с опущенной головой; она взобралась по приставленной лестнице; это была Фарида. Затем, прерывисто дыша, пришла девушка из соседнего именья. Показалась Эмина с покрасневшими веками. Подошли другие, служанки, пастушки, владельцы поместий, одни под вуалями, нерешительно, другие вне себя, громко говоря и жестикулируя; последней пришла Мелек. Они ждали у подножия лестницы; одна взбиралась наверх, убитая горем и страхом, другая возвращалась назад, просветленная благодарной скорбью, в последний раз осчастливленная созерцанием того, кого все они жаждали так часто, кто доставлял им удовольствие все лето, и кого они оплакивали теперь, когда стало холодно.

К ней в комнату вошел крестьянин.

— Ты довольна, госпожа?

— Чем?

Она осмотрелась.

Стены и пол были выбелены и чисто вымыты, на столе стояли цветы.

— Это ты сделал?

— Это сделала Аннунциата, она ждет во дворе, она хочет представиться тебе.

— Вот эта, что стоит у дверей? Она слишком толста, пусть не входит, от нее, верно, нехорошо пахнет.

Он закрыл дверь.

— Ты права, она немного слишком толста. Не то чтобы я имел что-нибудь против жирных женщин, но она уж чересчур жирна.

— Ну, служанкой это не мешает ей быть. Жениться тебе на ней ведь незачем.

— В том-то и дело. Я должен был жениться на ней… Да, пойми меня: чтобы получить ее землю. Это было необходимо.

— А! Она твоя соседка? И чтобы округлить свое имение, ты женился на ней, пока меня не было здесь?

Она смеялась, искренно развеселившись. Он опустил глаза, бормоча:

— Она слишком толста, я сознаюсь в этом. Мне нравятся ни худые, ни толстые, — как ты, прекрасная госпожа. Но надо иметь терпение. Будь довольна, тебе будут прислуживать лучше, чем до сих пор!

— Ну, все хорошо, раз вы сами довольны.

— Мы будем довольны все трое.

— Пока помоги мне уложить вещи или пошли мне служанку.

— Ты опять едешь к морю?

— Я еду в Неаполь, я буду там жить.

— Ты покидаешь меня? Я разгневал тебя — может быть, своей женитьбой?

— Нисколько. Я еще прежде решила это сделать.

Он преклонил одно колено и громко вздохнул.

— Не делай этого. Твой раб просит тебя.

— Это лишнее, встань.

Он вскочил на ноги и вцепился всеми десятью пальцами в свои лохматые волосы.

— Ты вводишь меня в беду! Ведь я обещал ей, что ты останешься здесь. Иначе она вовсе не взяла бы меня.

— Так я главное условие в вашей сделке? Ну, ничего, вот деньги. Она не выцарапает тебе глаз.

— Ты, может быть, не совсем довольна мной? — спросил он.

— Я всегда была довольна тобой.

Она вынула из портфеля пачку ассигнаций; его глаза сверкнули. Она наложила ему полные руки.

— Всегда довольна, — повторила она. — Поэтому ты и получаешь особое вознаграждение.

Она вспомнила, что часто видела его мертвецки пьяным, часто он возвращался с драк израненный и избитый врагами, завидовавшими его счастью, часто бывал тупым, упрямым, настоящим зверем — но никогда он не возмущался против нее. Он видел ее насмешливой, добродушной, страстной, веселой или совершенно чуждой, и всегда он смотрел на нее снизу вверх.

Он тихо вышел, потирая голову. Жене, которая подслушивала, он сказал:

— Она — госпожа, надо быть терпеливыми.

Но женщина бушевала целый день.

Вечером в ее комнату вошел Измаил-Ибн-паша.

— Какое удивительное совпадение, герцогиня, что вы едете в Неаполь.

— Как это?

— На днях — я получил известие — туда приезжает и король Филипп со своим министром.

— Наш Фили?.. С Рущуком, моим придворным жидом?

— Они самые. Кроме того, в Неаполе умер турецкий генеральный консул.

— Что вы говорите! И какой у вас торжественный вид, Измаил-Ибн. В черном сюртуке и лакированных башмаках — вы, старый крестьянин?

— Заметьте еще, что Порта собирается сделать значительный заем и при этом совершенно не сможет обойтись без содействия Рущука.

— И что же это все означает?

— Все это может означать только то, что одного вашего слова, герцогиня, министру Рущуку и заступничества великого финансиста перед оттоманским правительством достаточно, чтобы приговоренный к смертной казни и живущий в изгнании Измаил-Ибн-паша снова попал в милость к султану и был назначен генеральным консулом в Неаполе.

— Был назначен?

— Да, герцогиня, был назначен. И чтобы он получил обратно такую часть своего прежнего имущества, чтобы быть в состоянии прилично содержать своих четырех жен… Я был старым крестьянином и был доволен этим. Но вы видите, все напрасно. Судьба берет нас за руку и вертит кругом. В течение трех лет она позволила мне вести скромную деревенскую жизнь, теперь она снова обрекает меня свету и его утомительным почестям, Я покоряюсь.

В комнату, переваливаясь, вошла Фатма.

— Я тоже покоряюсь. Если бы мне было суждено это, как охотно я осталась бы здесь! В течение трех лет я почти не покидала этой виллы и своего дивана. Что мне из того, что я буду лежать на диване в мраморном зале? Я принцесса из княжеского дома, здесь, как и там. Не права ли я, прекрасная герцогиня?

— Совершенно.

— Другие жены паши происходят бог знает откуда и должны наряжаться. Я не обращаю на наряды внимания, пока они не приходят сами собой. Теперь у меня скоро будет новая кружевная накидка.

Она замечталась. В комнату впорхнули Эмина и Фарида; они болтали, смеялись и расточали поцелуи.

— Мы взяли бы его с собой! — вдруг сказали они и, плача, упали друг другу в объятия.

Чарующая фигура умолкшего флейтиста вдруг встала на пороге новых переживаний — и осталась за ним.

Герцогиня открыла дверь; от замочной скважины отпрянула голова крестьянки.

— Вы можете послать в Капую. Пусть мой экипаж и слуги будут завтра утром здесь.

— Госпожа герцогиня не уедет, — тотчас же сказала женщина дерзко-просительным тоном.

— Идите.

— У меня есть письменное обещание, что вы останетесь здесь.

— Орест! — крикнула герцогиня одному из работников. — Тотчас же в Капую!

Она пошла в сад. Крестьянка, в ярко-красном платье, бесформенная, изрытая оспой, шла за ней, размахивая руками.

— Вы обещали это, сказал он мне. Если вы уедете и не будете ему больше ничего давать, он больше ничего не стоит. А я могла выйти замуж за богатого старика Орквао! Вы могли бы остаться здесь до самой смерти, с вами обращались бы хорошо. Но вы должны уехать. Почему? Вы не отвечаете? Не хотите говорить со мной? Но вы, верно, сами не знаете этого. Никто не знает этого. Это одна из прихотей дам — этих проклятых дам. Вас нужно убивать!

В боковом саду, среди обширной рощи апельсиновых деревьев, возвышался маленький бельведер; между узкими каменными стенами вилась лестница. Герцогиня быстро поднялась по ней. Крестьянка хотела последовать за ней, но не могла протиснуть своего тучного тела между узкими перилами и долго с плачем призывала всех святых. Затем она снова принялась браниться.

— Вы только и знаете, что обманывать, бессовестные! И стыда у вас нет. Я знаю вас, в Неаполе я нагляделась на вашу жизнь… А ты хуже всех! Ты не слышишь меня? Висит в темноте над стеной, белая, как дух, и притворяется, будто никого не знает. Ничего, я буду кричать, пока ты не услышишь. Разве ты не взяла себе моего мужа и всех остальных? Что умер красавец-мальчик, в этом виновата ты. Каким ты привезла его нам домой? А?

Она помолчала; в беловатом сумеречном свете она едва различала очертания фигуры. Она видела только бледное лицо, выделявшееся на черно-синем небе и окруженное мерцанием разбросанных звезд.

— Ты колдунья! — вдруг крикнула женщина. — Ты заколдовала всех мужчин и всех женщин; все они только и хотят удовольствий. Все помешались на любви, и все сходят с ума по твоей любви. Они ничего не делают и с кипящей кровью ждут на дороге и за изгородями, не пройдешь ли ты мимо. Видано ли когда-нибудь что-нибудь подобное — страна, в которой звери спариваются зимой. Вино так черно в этом году и опьяняет, когда только понюхаешь его. И столько плодов, сколько у нас этой осенью — тут дело нечисто. Смотри, какие большие уже стали апельсины, и как они уже пахнут! Это сделали не святые. Никто не призывает их, — тебя призывают они, тебя, заколдовавшую всех их!..

Вдруг крестьянка остановилась, испуганная своими собственными словами. Она смотрела наверх с раскрытым ртом и выкатившимися глазами, охваченная суеверным страхом тех безвестных рыбаков, которые в белой девочке над скалами замка Асси узнавали Морру: ведьму, которая живет в пещерах, носит башмаки из человеческих жил и пожирает человеческие сердца. И перед призраком во мраке, недоступно брезжившим среди хоровода плодов и звезд, женщина с криком упала на колени. Она схватилась за голову, спотыкаясь, поднялась и побежала прочь, крестясь и крича.

Загрузка...