Мортен Андреас СтрёкснесВремена моря, или Как мы ловили вот такенную акулу с вот такусенькой надувной лодки

Нисходил ли ты во глубину моря

и входил ли в исследование бездны?

Книга Иова, 38:11

© by Morten A. Strøksnes and Forlaget Oktober, Oslo, 2015

© Р. Косынкин, перевод на русский язык, 2020

© Egil Haraldsen, cover and interior illustrations

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2020

© ООО “Издательство АСТ”, 2020

Лето

1

Три с половиной миллиарда лет минуло с зарождения в океане первого примитивного организма до того июльского вечера, когда в самый разгар веселья в центре Осло мне позвонил Хуго Осъюрд.

– Прогноз погоды на следующую неделю видел?

Долго мы с ним ждали особой погоды. Не солнца, не тепла, ни даже вёдра. Нет, мы ждали, когда наконец стихнут ветры, гуляющие на просторах между Будё и Лофотенским архипелагом, а точнее – в Вест-фьорде. А уж если ждешь штиля с Вест-фьорда, тут наберись терпения. Неделями скрупулезно читал я метеосводки. Сила ветра колебалась с четырех до восьми баллов, но так и не снизилась до слабого, легкого или тихого. Устав ждать, я забросил метеосводки и забылся в каникулярном ритме летнего Осло – сонной чересполосице теплых дней и нежных ночей.

Очнулся я от голоса Хуго – товарищ мой ненавидит звонить и уж если звонит, то по самой крайней надобности, – похоже, пообещали, что погода установится надолго, догадался я.

– Завтра куплю билет, в понедельник вечером прилечу в Будё, – сказал я.

– Отлично! Пока (конец связи).


По пути в Будё я разглядывал в иллюминатор проплывавший подо мной пейзаж, который рисовался мне дном древнего океана. Два миллиарда лет назад земная суша была полностью скрыта под водой, если не считать горстки островков, разбросанных там и сям. Мировой океан даже в наш век занимает свыше семидесяти процентов поверхности Земли. Как писал кто-то, нашу планету правильней было бы назвать не Землей, а Океаном.

Горы, леса, равнины сменяли друг друга, и так до самого Хельгеланна. Тут взору моему открылись фьорды и вспененное море – оно уходило на запад до самого горизонта и там сливалось с небосклоном, превращаясь в дымку с пепельным отливом цвета птичьего пера. Вырвавшись из Осло на норвежский север, я всякий раз словно освобождаюсь от уз – от стесненных пределов, людской суеты, соседей, речушек, озерец, назойливых муравьев. К морю, вольному и бескрайнему, мерному и качающему, словно моряцкая песнь допароходных времен – она звучала во всех уголках океана, во всех старинных гаванях – от Марселя до Ливерпуля, от Сингапура до Монтевидео, – под эту песню матросы тянули канаты, то поднимая, то поправляя, то опуская паруса.


Сошедши на берег, моряк напоминает беспокойного гостя. Даже если он никогда уже не выйдет в море, все разговоры и поведение моряка сведутся к тому, что надолго на суше он не задержится. Тоска по морю – ее не изжить. Море не отпускает моряка, но на вопросы он отвечать не торопится, темнит.

Вот и на прапрадеда моего, должно быть, напала такая же мистическая морская тоска, когда он вдруг бросил шведскую глушь и отправился на запад, через долины и горы. Словно лососиха на нерест, устремился он к верховьям рек, сперва – против течения, потом – вместе с ним, пока наконец не пришел к морю. Сказывают, когда его спросили о причинах этого путешествия, он назвал только одну – что просто обязан был увидеть море воочию. При этом, правда, и намерения воротиться не выказал ни малейшего. Видимо, ему не слишком улыбалась мысль провести оставшиеся деньки, горбатясь на тощей пашне родной деревни. Прапрадед мой наверняка был романтик, мечтатель на сильных ногах – иначе не добрался бы до побережья. А там на берегу он обзавелся семьей, а после зафрахтовал корабль да и был таков. Корабль утонул где-то в Тихом океане, а с кораблем погиб весь экипаж. Словно бы человек, поднявшись со дна морского, дал зарок непременно вернуться в его пучину. Словно в пучине-то этой и был его настоящий дом и прапрадед всю дорогу знал об этом. Мне, по крайней мере, хочется так думать, когда я вспоминаю о нем.


Море помогло раскрыть поэтический дар Артюра Рембо. Море вложило в уста поэта тот богатый язык, благодаря которому и он сам, и поэзия шагнули в современность. В 1871 году родился Le Bateau ivre (“Пьяный корабль”). Главный герой стихотворения, сам корабль, старенькое торговое суденышко, грезит морским раздольем и, отдавшись на волю волн, без руля и ветрил пускается по широкой реке к океану. Там корабль попадает в жестокий шторм и идет на дно, ставши частью его: “С тех пор купался я в Поэме океана / Средь млечности ее, средь отблесков светил / И пожирающих синь неба неустанно / Глубин, где мысль свою утопленник сокрыл”[1].

Сидя в кресле самолета, я силюсь вспомнить еще хоть что-то из “Пьяного корабля”. На ум приходят буруны, рвущиеся на брег подобно обезумевшим стадам, болота, где в вершах тростника гниет кит Левиафан, коричневая пряжа водорослей, притягивающих к себе пьяный корабль и стягивающих его своими путами. Корабль содрогается от брачного рева бегемотов в кромешных топях, натыкается на каркасы кораблей, изъеденные клопами и кишащие змеями, встречает золотистых поющих рыб, электрические полумесяцы, черных коньков – то есть чудеса, в существовании которых люди уверили себя сами…

Корабль окружен видениями, заворожен яростью морской стихии и ее освободительной мощью, нескончаемым волнением и ропотом, но вдруг начинает тяготиться всем этим, чувствуя легкое пресыщение. И тут его тянет к родным берегам. Обратно к спокойным черным лужам.

На момент написания стихотворения шестнадцатилетний Рембо ни разу не бывал на море.

2

Хуго живет на острове Энгелёй в коммуне Стейген. Чтобы попасть туда из Будё, я сажусь на паром пароходства “Хуртигрутен” и он везет меня дальше на север, лавируя между островками и крохотными рыбацкими поселками, которые жмутся к самому краю архипелага на семи ветрах. На причале Хуго встречает меня радостной вестью. Похоже, нам свезло. Третьего дня кто-то забил и разделал хайлендского бычка. А обрезки разбросал по кустарнику – только подбирай. Решили отложить это дело до завтра – когда ехали по мосту на Энгелёйе, зарядил дождь. И вот мы стоим перед здоровенным домом Хуго – на самом верху его башня, внизу, в подвале, галерея, а из окон открывается вид на запад, на Вест-фьорд.

Оказавшись во владениях Хуго, невольно ловишь себя на мысли, что угодил в пиратское логово. Одни диковинки, расставленные вкруг гаража, вполне может статься, были добыты во время набегов на побережье, другие обрамляют вход в галерею, словно музейные экспонаты или трофеи. Большинство этих чудес, такие как замшелый нос корабля и кондовые старинные якоря, Хуго выловил в море. В саду красуется винт английского траулера, затонувшего под Скровой. К стене лодочного ангара прибита табличка с надписью на русском. Ее Хуго тоже подобрал в море. Долгое время он думал, что табличка упала с русского корабля, но позже выяснил, что это – обычная предвыборная агитация откуда-то из-под Архангельска. Сбоку самого большого ангара Хуго построил несколько сараев, а еще конюшню – для пары шетландских пони – Луны и Веслеглоппы. Снаружи ангара или внутри него хранятся лодки. Одну из них, красного дерева, с транцевой кормой, буквально истомившуюся по прогулкам на Ривьере, он кому-то продал.

Хуго ни разу в жизни не ел крабовых палочек. Более того, и не собирался их пробовать. Поев щей из свежей крапивы и любистока, чечевичной каши, домашней колбасы из лосятины и увенчав нашу трапезу бокалом вина, мы удаляемся в галерею. Вообще-то Хуго пишет маслом всякую абстракцию, но тут на севере местным жителям угоднее принимать его полотна за реальные изображения моря и утесов, то есть за мотивы родной им стихии. Их легко понять, ведь картины источают тот особый свет, которым запоминается морская вода здесь, за полярным кругом, даже в зимнюю пору. Манера у Хуго узнаваемая: арктическая синева студеной, ясной полярной ночи, которая, к слову, темна да не совсем. Свет, хотя бы отблесками или вкраплениями, проглядывает во всем спектре. За небосводом угадывается приглушенный, подспудный румянец, а северное сияние того и гляди заиграет психоделическую импровизацию. Несколько картин Хуго написал, когда работал на батарее Дитля на той стороне Энгелёйя, выходящей в открытое море. В войну немцы возвели здесь самый крепкий и дорогой редут в Северной Европе. Сюда свезли десять тысяч германских солдат и советских военнопленных. И те построили один из крупнейших городов в Северной Норвегии: синематограф, госпиталь, казармы, столовые и даже бордели, в которых работали женщины из Германии и Польши. По всему периметру понаставили радаров, метеостанций, командных пунктов, оборудованных по последнему слову техники. Артбатарея била на несколько десятков километров, наглухо закрывая Вест-фьорд. Подземные бункеры в несколько этажей целы по сей день. От непосильного труда советские заключенные гибли тут сотнями. Впрочем, сам Хуго называет это местечко уединенным и тихим. Батарея на его полотнах, если и появляется, то маячит на заднем плане в виде кубистической конструкции.


Несколько лет назад Хуго выставил на вернисаже мумию кошки. Кошка мумифицировалась естественным путем: забралась помирать в старый сарай на отшибе, забилась в щель между досками да там и околела. Местная газета “Ависа Нурланн” еще спросила тогда: “Дохлая кошка – это искусство?” (это когда выяснилось, что Хуго собрался отправить мумию во Флоренцию на биеннале).

В детстве Хуго успел пожить по обе стороны Вест-фьорда, но всегда либо у самого моря, либо неподалеку. Лишь однажды ему пришлось надолго покинуть побережье – когда поступил в престижную Мюнстерскую академию искусств, став самым юным студентом за всю ее историю. В те дни на улице еще частенько можно было встретить искалеченных фронтовиков – на костылях, с ампутированной рукой, в инвалидном кресле или еще с каким-нибудь увечьем. Однокашники Хуго, молодые немецкие максималисты, охотно обсуждали войну во Вьетнаме, но упорно отказывались говорить про Вторую мировую. Хуго любил сесть в поезд и податься на север Германии, в Гамбург, по дороге воздух становился другим, в нем появлялась влажная, морская нотка.

В Норвегию он вернулся с дипломом, свидетельствовавшим о том, что Хуго овладел техниками живописи, графики и скульптуры. И еще с кое-каким багажом: вращение в радикальной студенческой среде семидесятых не прошло для него бесследно. Дело тут не в политике: в этом смысле Хуго никогда не разделял радикальных идей. Стиль тоже ни при чем, невзирая на круглые очочки, усы и длинную черную шевелюру. Дело тут скорее в нетрадиционном подходе к тому, как надо поступать и как жить. Вдобавок есть у Хуго еще одна слабость: каждый день в пять часов он смотрит по телевизору “Инспектора Деррика”. И горе тому, кто посмеет оторвать Хуго от этого немецкого сериала.


Налюбовавшись на новые творения Хуго, иду с ним на чердак. Оттуда открывается вид на зеленеющие просторы Энгелёя. Мягкий летний вечер, на траву уже легла роса, сонный край весь окутан покоем. Эхом разносится даже шепот. Нас окружают лиственные леса: березы, рябины, ивы, осины. Я выхожу на террасу, напоминающую корабельный мостик, и лес вдруг наполняется гомоном. Он весь покрылся пыльцой и сочится хлорофиллом. Я слышу птичьи голоса: вальдшнепа, бекаса, кроншнепа. Тут целая фонотека, ухо не сразу начинает различать певцов. Вот булькает тетерев, вот трещит дрозд, вот кукует кукушка. Зинькают синицы, тенькают зяблики, чирикают воробьи. Кроншнеп то и дело встревает грустным и одиноким свистком, но тут же меняет темп и трах-тах-тах – срывается на пулеметную очередь. Скупо звякает незнакомая птица, словно медяк стукнулся о стол и прокатился по нему.

Низко над головой пролетает болотная сова. Неравномерно машет длинными крыльями. Фьорд искрится белизной. Снег не успел сойти и обнажить черные макушки гор. Вышина порядочная, за годы тут уже разбилось три самолета. В семидесятых два “старфайтера”, а в 1999 году немецкий “торнадо” – он свалился на пляж Бёсанна после того, как катапультировались пилоты. Обоих подобрали рыбацкие лодки, вышедшие на лов сига в Скагстадсуннский пролив между островами Энгелёй и Луннёй.

По жизни пернатых можно увидеть разницу между Энгелёйем и Скровой, которая находится на другой стороне Вест-фьорда. На той стороне живут только морские птицы. На Скрове Хуго с Метте восстанавливают старый рыбный заводик с жиротопным котлом: Осъюрдгорден. Как следует из названия, завод принадлежал роду Хуго, правда, коротко – всего несколько десятков лет; в начале восьмидесятых его пришлось продать. Когда же Хуго с Метте выкупили его обратно, завод успел изрядно обветшать. К настоящему дню Осъюрдгорден восстановлен лишь частично. Впрочем, у Хуго и Метте на него большие планы.

Жители Энгелёйя заняты сельским хозяйством, на их острове буквально всё, включая менталитет, не такое, как на Скрове, где живут рыбаки и соледобытчики. Чуть отплывешь от этого островка, а там глубина сразу несколько сотен метров. Подворье Осъюрдгорден на Скрове и станет нашей базой, откуда мы пойдем на акулу.


В доме Хуго рассказывает удивительную историю, что, впрочем, вполне в его репертуаре. Откуда в его голове возникают такие ассоциации, я не знаю, но есть у Хуго особенная черта – вспоминать в связи с одним случаем другой, не имеющий с первым ничего общего. Итак, Хуго поведал мне, как взял себе новорожденного барашка. Хозяин решил, что с барашком что-то не так, и хотел уже прирезать его. Хуго пожалел беднягу и отнес к себе домой. Барашка определили жить на кухне и к осени планировали заколоть. Несколько недель погодя, повстречавшись с Хуго в лавке, прежний хозяин деланно посетовал, что барашку, верно, одиноко живется одному. И принес Хуго второго барашка.

Так, кормясь на кухне, барашки наши выросли, окрепли и – совершенно отбились от рук. Не давали проходу ни детям, ни собакам. Делать нечего, посадил Хуго баранов на лодку и отвез на остров. Там они и паслись.

Стали тучными, жирными и, как выяснилось потом, неблагодарными тварями. Завидев лодку Хуго, часто бросались вплавь навстречу ему, норовя утопнуть под тяжестью намокшей шерсти, и Хуго приходилось вытаскивать их. Но вот в один прекрасный летний день причаливает ничего не подозревающий Хуго к острову, а навстречу летит баран, Хуго и на берег не успел ступить. В довершение рассказа Хуго закатывает рукав, обнажая солидный шрам.

Вскоре баранов закололи. Семья Хуго не особо тужила об их участи. Бараньи шкуры висят на шесте в малом сарае.


Однажды вечером (было это два года назад) Хуго впервые заикнулся о гренландской акуле. Отец Хуго, с восьми лет ходивший на вельботах, видел, как акулы выныривали из глубины, отхватывая жирные куски от разделанных китовых туш, которые команда приторачивала к борту. Он рассказывал, как они загарпунили одну хищницу и подвесили за хвостовой плавник на мачту. Полуживая, с хребтом, пробитым насквозь китовым гарпуном, она проглотила кусок ворвани, лежавший на палубе.

Гренландская акула умирает бесконечно медленно. Часами может лежать на палубе и следить за снующими людьми, отчего у неопытного рыбака – мурашки по коже. Рассказывал отец Хуго и еще одну историю. Как они летом дрейфовали по Вест-фьорду на рыбацком судне “Хуртиг”. Один рыбак, решив освежиться, прыгнул за борт. Но тотчас вылетел как ошпаренный, а неподалеку из воды высунулась акула, немало повеселив всю команду.

Эти отцовские байки, словно дрожжи, сорок лет будоражили воображение Хуго, пока он, наконец, не дозрел. Каждый раз, когда он заводил речь об акуле, глаза его загорались и голос звучал как-то по-особенному. Услышанные в детстве истории не давали покоя. Повидав на своем веку практически всех рыб и морских обитателей, Хуго ни разу не встретил гренландской акулы.

Впрочем, как и я. Так что меня и уговаривать не пришлось – клюнул с ходу, как говорится. Я ведь тоже вырос у моря и рыбачу, сколько себя помню. При поклёвке меня всегда охватывает одно и то же чувство: сейчас из глубины мне может явиться практически все что угодно. Там, под нами, находится иной, удивительный мир бесчисленных тварей, о которых я и понятия не имею. В книгах я рассматривал изображения изученных видов, и этого хватало с лихвой: морская живность была богаче и интересней земной. Самые невероятные существа плавали рядом, буквально у нас под носом, а мы их не видели, ничегошеньки не знали про них, лишь смутно догадываясь о том, что происходит там, в глубине.

Море до сей поры не потеряло для меня своей притягательной силы. Многое из того, что в детстве кажется нам волшебством и чудом, утрачивает очарование, едва лишь мы взрослеем. Море же, напротив, становится только больше, глубже и удивительнее. Может, виной тому атавизм – черта, которая, перепрыгнув через поколения, передалась мне от моего прапрадеда, окончившего свои дни на морском дне.

Было в планах Хуго и еще что-то манящее, но что – я не смогу точно определить даже сейчас, разве что на миг ухватить краешком глаза – так маяк, торопливо вращаясь, разрезает пучком света кромешную тьму.

И я, даром что хватало собственных забот, согласился, не раздумывая: айда в море, ловить гренландца.

3

Мы заполнили пробелы и не оставили на нашем глобусе белых пятен, в которых могли бы жить чудовища и сказочные создания, порожденные человеческой фантазией. А их стоило бы оставить. Потому что даже сейчас, когда наукой описано без малого два миллиона животных видов, биологи предполагают, что в мире насчитывается примерно десять миллионов многоклеточных организмов[2]. Главные открытия ждут человека в океане. Из его глубин постоянно являются формы жизни, о существовании которых еще вчера мы даже не подозревали. Да что там – зачастую мы плохо разбираемся и в тех морских обитателях, что живут у берега, по которому мы ходим. Акул на планете, вероятно, не меньше, чем нас, людей[3]. Но кто из нас серьезно задумывался над тем, что в глубоководных впадинах и расщелинах Вест-фьорда плавают гренландские акулы, длиной в семь-восемь метров и весом в двенадцать центнеров? Ну, кроме Хуго, разумеется.


Гренландская акула – древнее животное, обитающее на дне глубоких норвежских фьордов вплоть до Северного полюса. Глубоководные акулы, как правило, намного меньше своих мелководных сородичей. За одним большим исключением – гренландских акул. Которые бывают крупнее белой акулы, а значит, являются самыми крупными из плотоядных акул (гигантские и китовые акулы еще больше, но они питаются планктоном). Как недавно выяснили морские биологи, гренландская акула живет до двухсот лет. Теоретически мы с Хуго идем охотиться на акулу, пережившую наполеоновские войны.

И еще одно: многие ошибочно принимают гренландскую полярную акулу за самку атлантической сельдевой акулы. Это два разных вида. У сельдевой акулы вкусное мясо, которое можно подавать в ресторанах. В наши дни она занесена в Красную книгу. Гренландскую же акулу ловить разрешено, но едва ли найдется охотник полакомиться стейком из ее исполинской туши.

Тем вечером третьего года мы наконец решились. Во что бы то ни стало изловить прожорливого монстра со следами миллионов лет эволюции на хребте, заразой в крови, паразитами в глазах и челюстями, похожими на гигантский лисий капкан с куда большим количеством зубьев.


Летнее небо желтеет, окрашиваясь в икорно-оранжевый цвет. Мы сидим, обмениваясь сведениями “из жизни акул”, почерпнутыми нами за прошедшее время. Согласно большинству письменных источников, гренландская акула медлительна и нерасторопна. Самые быстрые акулы могут развивать умопомрачительную скорость – до семидесяти километров в час. Хуго не верит, что гренландец сильно отстает от них.

– Как тогда они объяснят, что в желудке у гренландской акулы находили останки белого медведя и самых резвых рыб – палтусов и крупных лососей? Что тогда значит “медлительная”? – спрашивает Хуго.

– По теории, акула гипнотизирует жертву глазами, фосфоресцирующими в темноте. Большинство акул полуслепы из-за паразитов, поражающих глазную роговицу. На ряде изображений из глазных яблок акулы точно свисают змеи. Может, как раз из-за паразитов глаза акулы и горят зеленым светом. Только эта тема не изучена, – говорю я, очень довольный тем, что могу рассказать Хуго о море хоть что-то, чего он еще не знает.

Радость моя длится недолго. Хуго настроен скептически:

– А как же она тогда ловит оленей на Аляске? А буревестников? Тоже, скажешь, гипнотизирует?

И Хуго читает мне короткую лекцию о том, как устроены органы чувств у гренландца. О том, что он, подобно множеству других акул, улавливает электрические импульсы силой в миллиардную вольта с помощью электрорецепторов, так называемых ампул Лоренцини, которые представляют собой полости на рыле акулы, заполненные желеобразной слизью. Слепота или подслеповатость акулы не такая уж великая беда, если учесть, что там, на глубине все равно кромешная тьма. Гренландская акула ориентируется по малейшим перепадам электромагнитного напряжения, исходящим от добычи. Видимо, так она и умудряется подбираться к тюленям, когда те отдыхают на морском дне.

Я слушаю его, стараясь не подать виду, что огорошен.

– Ты знал, что тюлени любят спать на морском дне? – спрашивает он с легкой ухмылкой и продолжает курс ликбеза. – Пользуясь этим преимуществом, акула умеет ловить добычу куда проворнее себя или обнаруживать рыбу, которая, будучи больной либо раненой, зарывается в песок. Плывет акула по большей части медленно и бесшумно, прекрасно маскируется, чтобы р-раз – и ударить…

Я понимаю, что Хуго приближается к главной мысли.

– А вообще-то она наверняка способна развивать приличную скорость. Это единственное логичное объяснение, – безапелляционно завершает он.

Мы не успели обговорить кое-какие подробности. К примеру, как действовать, если мы и вправду вытащим акулу? Можно попробовать вырубить ее, подвесив за хвост. В отличие от большинства рыб акуле, чтобы насытиться кислородом, надо постоянно плыть. Так же, как и скумбрии.

Хуго качает головой, считая, что в таком случае есть риск, что акула сорвется. Может, лучше подвести ее поближе к берегу, как делают эскимосы? Слабина этого варианта в том, что тогда нам придется уговаривать акулу плыть именно в ту сторону, в которую нужно нам. Эскимосы используют для этого многочисленные каяки небольшого размера и берут хищницу в коробочку. У нас же всего одна лодка. Кроме того, эскимосы традиционно считают гренландскую акулу прислужницей шаманов.

– Может, попробовать выдернуть ее на отмель, если получится зайти так, чтобы отмель была между акулой и нами?

Хуго энергично отметает мое дурацкое, на его взгляд, предложение.

– А если вытащить ее на берег? Допустим, привяжем веревку к дереву, а сами кинемся обратно и потянем ее к берегу, – не сдаюсь я.

– Еще хлеще, но я, кажется, придумал, как мы поступим. Как вынырнет, мы воткнем в нее еще один крюк и коротким поводком привяжем к бую. А там бери ее голыми руками.


Если нам все же посчастливится вытащить акулу на мостик или на берег Скровы, передом или задом, Хуго в первую очередь займется акульей печенью. Из нее мы сможем вытопить целую бочку жира, чтобы потом изготовить лак и покрасить весь Осъюрдгорден. Хуго прикидывает, на какие арт-проекты могла бы сгодиться акула.

За этими речами мы проводим несколько часов, когда обсуждать уж больше нечего. Хотя ночи сейчас и не белые, на дворе совсем светло. Усаживаюсь на веранде полюбоваться природой. Ночь нежнее шелка, воздух почти недвижим. Только из пролива чуть доносится запах соли и упревших водорослей.


Все наше снаряжение мы храним на Скрове, в Осъюрдгордене. Цепь и четыреста с лишним метров нейлонового троса самого отменного качества. Акульи крючки из нержавейки длиной по двадцать сантиметров и каменные грузики для троса. У нас есть два больших буя, которые смягчат рывки, если акула клюнет – пока она будет бороться с ними, мы, если потребуется, отойдем подальше на нашей резиновой лодке и будем ждать, когда акула выбьется из сил.

Нам только не хватает наживки. Пусть у акулы слабое зрение, зато нюх у нее непревзойденный. В качестве наживки к нашим здоровенным блестящим крючкам пойдет какая-нибудь падаль. Потому Хуго поручает мне отправиться за требухой хайлендского бычка, разделанного на лесной опушке. Сам Хуго этого сделать не в состоянии. Из-за неудачной операции у него развился сильный рвотный рефлекс, сопряженный с неспособностью вырвать.

А потому счастье отправиться за тухлятиной достается мне.

4

Жизнь не существует вне смерти, а их цикличность помогает поддерживать жизнь на планете. Так я философствую, утешая себя, пока блукаю по лесу и, по весьма приблизительному описанию, ищу поляну с гниющими останками шотландской скотины. Шотландская хайлендская корова – дремучая примитивная порода, которая пасется зиму напролет и смахивает на овцебыка, только с длинным чубом. Держится стадами, внутри которых установлена строгая иерархия. К телятам лучше близко не подходить – с природными инстинктами у этой породы полный порядок. Коровы часто насмерть выпугивают ягодников: колючие рога и дюжая сила делают этих реликтовых животных куда опасней рассвирепевшего барана.

Хозяин коров разводит их несколько лет. Когда он забивал первого бычка, то воспользовался убойной маской, с которой обычную скотину умерщвляют на раз. Только у хайленда лобная кость была толщиной в семь сантиметров, от выстрела бычок упал, но, как выяснилось, лишь отключился. И когда хозяин перерезал сонную артерию, бык вскинулся и заметался по двору, брызжа кровищей на хозяина и на его детей – те чудом успели укрыться.

В бычка же, которому ныне предстояло стать приманкой для акул, пришлось выстрелить несколько раз из ружья калибром 7,62 мм, которое бьет лося за сто шагов. Он упал лишь с третьего выстрела.

Но где же останки?

Следуя указаниям, выхожу на луг. Согласно описанию, бычок лежит позади него, где-то среди деревьев. Летний денек выдался на загляденье: теплый, мягкий, безветренный; такие погожие дни – редкость для наших северных краев. Воздух наполнен птичьим гомоном, словно птахи перебрали шампанского на завтрак; низко гудят шмели, обследуя цветы – красный клевер, ромашку, герань и еще один, золотистый и крепкий лядвенец, у которого много народных названий – заячья трава, лапчатый горошек, рутода рогатая, рута польная. За специфический запах народы на севере Норвегии придумали для него и другие, “весьма глубокомысленные”, прозвища: цветок-говенец, tykjeskjeta (“бесово дерьмо”) и еще одно, пожалуй, наименее лестное из всех наименований, когда-либо дарованных представителям флоры: подотрись-трава.

Более подходящего дня для пикника на острове Энгелёй, который представляет собой Норвегию в миниатюре, и помыслить нельзя. С материковой стороны у него фьорды, со стороны моря – шхеры и белые пляжи. Начинается остров с косы, уходящей в море и покрытой плодородной почвой; потом следует полоска леса, в котором водится лось и разнообразная дичь, а за лесами, наконец, открываются долины и горы (самая высокая Трохорнет – 649 метров над уровнем моря). Здесь есть всё, и всё это можно объехать на велосипеде за несколько часов. Неслучайно люди поселились на острове еще шесть тысяч лет тому назад.

Неподалеку от места моих поисков, среди дюн Сандвоган, находится хёрг, древний жертвенник. Изображение этого камня с чашевидными знаками я увидел на картине Хуго и заинтересовался им. Повл Симонсен из Университета города Тромсё оставил одно из немногочисленных описаний камня в своем труде “Древние памятники в Северном Заполярье” (1970). Он утверждает, что во всей Северной Норвегии существует лишь два жертвенных камня этого типа. Один найден на острове Сёрёй на западе Финнмарка, другой – на острове Энгелёй. Симонсен датирует камень периодом от XI века до нашей эры до XI века нашей эры.

Поразительный разброс! Симонсен полагает, таким образом, что камень может относиться как к концу бронзового века, так и к концу века железного. На табличке, недавно установленной рядом с камнем, Норвежская служба охраны культурного наследия написала текст еще туманнее. Возраст камня, согласно табличке, датируется XVI в. до н. э. – XI в. н. э. То есть камню может быть три с половиной тысячи лет, а может – всего одна. Иными словами, никто понятия не имеет, кто, когда и для чего использовал этот камень. Как если бы в газете написали, что мировой рекорд бега на сто метров составляет меньше одного часа и установлен то ли мужчиной, то ли женщиной возрастом от одного года до ста.

Лунки в форме чаш указывают на то, что камень скорее всего служил жертвенным алтарем. Чаши наполнялись кровью или салом людей либо животных. Камень обращен к западу. Это позволяет предположить, что он как-то связан с культом солнца. В жертву могли приносить девственниц, домашний скот – или же просто заполняли чаши молоком, сливочным маслом, зерном. Ритуал, вероятно, устраивали раз в год. Он помогал связать людей узами единства. Поглазеть на него шли все, отчасти потому, что в обязательную программу входили музыка, пляски, угощение, выпивка, отчасти, как я понимаю, из кровожадности. Люди помнили или заново переживали жестокость, которая побудила их предков сбиваться в группы[4].


Так я брожу, рассуждая о жертвах и животных, – но тут с луга до меня доносится ветерок. По запаху понимаю, что я на верном пути. От вони меня начинает мутить, глаза слезятся; я оступаюсь, соскальзываю с крупной кочки и залезаю ногами в коровью лепешку. После ночи возлияния красным вином в компании Хуго я категорически не готов к тому, что приходится делать. Не дойдя до середины луга, слышу, как на том конце роятся мухи. Хуго снабдил меня какой-то маской (газовой, как думал я), но она вообще не спасает от трупной вони, а смрад точно такой же, какой идет от человеческого трупа. В нашей части света многие уж позабыли, как пахнет смерть. Тело начинает источать его практически сразу же после смерти, но невыносимым запах становится лишь через три дня, когда бактерии прорываются из желудка, стремясь пожрать все мертвое царство. В процессе разложения образуются гнилостные газы и очень ядовитые жидкости. Наши органы чувств посылают нам четкий сигнал, призывая держаться на почтительном расстоянии от подобной отравы, а не искать ее, как намереваюсь сделать я.

Один известный биолог-эволюционист однажды представил человека, независимо от степени развития и культурности, в виде десятиметрового канала, по которому проходит пища. Все остальное: мозг, железы, органы, мышцы, скелет и прочие приобретения, сделанные нами в ходе эволюции, – лишь “дополнительное оборудование”, установленное вокруг этого канала. Умалив человека до базовой функции, мы вряд ли добудем хоть что-то интересное. Тем не менее самой распространенной формой жизни на Земле, помимо микроорганизмов, является канал, обвитый мышцами. Кто так же успешно осваивает Землю, как колонии червей, самые многочисленные из которых живут на морском дне? Остов мертвого кита дает приют миллионам червей и нематод.

Каждый год умирают десятки тысяч китов. Их не провожают на мифические китовые кладбища под похоронные песни собратьев, живущих в полнящихся органной музыкой морских пучинах. Некоторых выбрасывает на берег, но большинство уходит глубоко на дно. Трупный запах привлекает падальщиков со всех краев – далеких и близких. Как только возникают колонии некрофагов, жизнь закипает ключом. Эти колонии могут существовать десятками лет, пока не сгложут кита до костей. Однако и кости не пропадут. Они пойдут на пищу особой разновидности червя, похожего на крошечную красную пальму. Но даже и этот червь станет не последним едоком, вслед за ним за угощение примутся бактерии. Они переработают ядовитые сульфиты в питательные сульфаты. Один только этот процесс позволит кормиться четыремстам с лишним видам, в частности моллюскам. А когда кончится и эта пожива, все четыреста с лишним видов, затянув пояса, отправятся дальше, на поиски нового оазиса. Вот об этой стороне жизни мы как раз знаем немало, так как ученые погружают выброшенные на берег трупы китов на глубины и изучают, что с теми произойдет[5].


Надев резиновые перчатки, начинаю рассовывать по пакетам требуху и мослы, а у самого слезы из глаз, и мухи прожужжали уши, а солнце припекает как на заказ.

В процессе меня вдруг осеняет, что вместо меня, конечно же, надо было отправить Хуго. Его же не может стошнить, а стало быть, он идеально подошел бы на эту роль.

5

Через два часа мы уже на богёйском причале и готовимся пересечь Вест-фьорд на жестко-надувной лодке (РИБе) канадской марки Bombard. Загружаем пластиковые кульки и последнее снаряжение, накачиваем понтоны механическим ножным насосом и отправляемся к проливу Флагсунн со скоростью 37 узлов, которую выдает только что отлаженный мотор Suzuki в 115 лошадиных сил. РИБ отличается от всех лодок, бывших у Хуго. Изготовленная из резины, она может разгоняться до 43 узлов, то есть до 80 км/ч. Поскольку дно у нее практически плоское, а сама лодка накачана воздухом, она не проседает в воде, а как бы скользит по поверхности. Хуго без ума от РИБа, и ясно почему. Эта лодка умеет ходить по воде.

Родословная Хуго неотделима от истории лодок, которыми владела его семья. Уже несколько поколений Осъюрды промышляют всевозможными видами рыболовства, включая бой китов. Норман Йохан Осъюрд, прадед Хуго, побывавший и церковным певчим, и краснодеревщиком, и учителем, стоял у истоков норвежской рыбной промышленности. Начав дело со скупки рыбы в Финнмарке, он сумел выкупить разорившийся рыбный завод в Хельнессунне в Стейгене. На горе, возвышающейся над заводом, он вырыл пруд, который зимой промерзал до дна и потом все лето служил источником льда, который скатывали к заводу в деревянных кадушках. Благодаря этому он наладил экспорт рыбы в Европу.

Хуго рос в Хельнессунне и круглый год околачивался на семейном заводе. Зимой дети играли в сушильном цеху. Многие рыбаки ходят в море с восьми лет, вот и Хуго с товарищами в десять-двенадцать лет уходил в ночную на маленьких челноках – рыбачить или бить зубатку: завидев зубатку либо палтуса на дне, мальчишки кололи его с борта острогой. Поскольку свет в воде преломляется, рыбак должен уметь правильно вычислять положение рыбы. Проще, конечно, ловить “в проводку” – на веревку с крючком, однако и этот метод требует навыка и точности – нужно очень вовремя подсечь. Большая синяя зубатка агрессивна и в случае промаха норовит дать сдачи, полосатая же, которая помельче, почуяв неладное, предпочитает смыться. Как-то Хуго с братом и отцом пошли на зубатку и накололи здоровенную рыбину, которая сорвалась, когда ее уже вытаскивали из воды. Втроем они припали к борту, выискивая зубатку на песчаном дне, но ее и след простыл. И вдруг почуяли, как захрустел деревянный киль их лодки.


Об изобретательности Хагбарта, сына Нормана и двоюродного дяди Хуго (не путайте с отцом Хуго Хагбартом и четырехгодовалым внуком Хуго Хагбартом) в местных краях сложили легенды. Он освоил новые способы ловли и научил народ ловить те виды рыб, на которые прежде никто и смотреть бы не стал.

К китобойному промыслу дядя Хагбарт пришел окольным путем. Однажды он ловил палтуса у западного побережья Канады и Аляски, и там его американский приятель, делавший гарпуны, открыл Хагбарту мир китобойцев. Возвратившись в Будё спустя год или около того, дядя Хагбарт заказал гарпун и взял напрокат пушку, с которой раньше ходили на гигантскую акулу – ту самую, что по размеру уступает только китовой акуле, питается планктоном и плавает с разинутой пастью, отчего имеет самый безумный вид. Добывают гигантскую акулу ради печени.

Приближаться к гигантской акуле вплотную чревато. Если лодка оказалась между акулой и солнцем и акула засекла тень, она бьет хвостовым плавником. От удара лодку может подкинуть, перевернуть или даже разбить. Так что лов гигантской акулы требует ювелирной точности. Кто-то идет на нее с ручным гарпуном. И бросает его, как раз когда хвост оказывается максимально близко к лодке, чтобы при попадании рыба отвела бы его от лодки.

Народ посмеивался над Хагбартом, когда он только увлекся китоловством, однако, потерпев несколько неудач, дядины подопечные наловчились добывать до тридцати полосатиков в неделю. Специально для китового промысла дядя оснастил и оборудовал три судна. Так норвежское китоловство встало на промышленную ногу от Стейгена до Вест-фьорда. Остров Скрова в Лофотенском архипелаге, куда направляемся мы с Хуго, со временем превратился в столицу этого промысла. Сегодня можно по пальцам сосчитать такие места – оборудованные для приема и разделки китовых туш.

Как-то Хагбарт с двумя приятелями загарпунил финвала. Величиной финвалы порой не уступают синему киту, крупнейшему животному на Земле. К тому же благодаря обтекаемому, веретенообразному телу финвал плавает быстрее большинства собратьев. Кит волочил лодчонку с Хагбартом несколько миль, через весь Вест-фьорд с внешней его стороны, пока не уперся в Лофотенскую гряду.

История эта отнюдь не выдуманная. В 1870 году писатель Йонас Лие сам присутствовал при ловле финвала, который тащил пароход с пионером норвежского китоловства Свеном Фойном добрую половину Варангер-фьорда. Тащил против ветра, паровая машина при этом работала “полный назад”, но без толку. Фойн поставил фок-мачту, ее снесло ветром. Морские валы захлестывали через борт, команда хотела перерезать трос, и только старик Фойн сновал по палубе взад и вперед. Йонас Лие пишет: “Положение становилось все отчаяннее; будто не кита поймали мы, а самого морского бога – так долго и неустанно продолжал он свой путь. Когда же был перерезан трос, многие на палубе издали вздох облегчения (верно, втайне и сам Свен Фойн), ибо ветер к тому времени перерос уже в шторм. Сколько же лошадиных сил вмещает веретенообразное тело финвала!”[6] Наученный горьким опытом, Фойн (он, кстати, изобрел гарпунную пушку и тем самым шестикратно повысил эффективность китобойных судов) придумал опускать в воду конструкцию из перекладины с откидными балками, которая позволила значительно увеличить сопротивляемость судна.


Род Осъюрдов держал рыбный заводик, филейную фабрику, жиротопный завод и экспортные конторы, торговавшие рыбой – свежей, соленой, сушеной, вяленой, а также клипфиском. Первейшее значение во всех этих предприятиях имели корабли. Рассказывая о дедах, отце, дядьях, Хуго непременно упоминает, какими лодками те владели. Он не показал мне ни одной фотографии с родственниками, зато часто демонстрирует изображения их лодок. Я только и слышу от него их имена: “Хуртиг”, “Квитберг”, “Квитберг II” и “Квитберг III”, “Хавгуль”, “Хельнессунн I” и “Хельнессунн II”. Еще “Элида”, старинная яхта с широкой кормой, то есть деревянная шхуна с бом-утлегарем и гафелем, которой Осъюрды владели до тридцатых годов прошлого века. И еще траулер, пришедший в Стейген из Исландии с приличной вмятиной в борту – память о столкновении с британским военным судном во время рыбных войн семидесятых.

Когда погиб “Квитберг II”, Хуго было всего восемь лет, но он рассказывает о паруснике, будто о любимом дедушке. Этот 74-футовый куттер затонул неподалеку от Стаббена на пути из Будё в Хельнессунн. Шел он с грузом – известкой, цементом и септиками. Внезапно, у острова Карлсёй, налетел шквальный ветер. Набежавшая волна ударила в сваленный на палубе груз, и куттер камнем канул ко дну. Хуго помнит, как дядя Сигмун вышел на берег Хельнессунна – промокший и белый с головы до пят. Когда куттер утонул, известка и цемент, растворившись в море, покрыли белесой пленкой всех, кто был на борту.

“Квитберг II” – не единственный парусник из флотилии Осъюрда и сыновей, потерпевший крушение. В первый день 1960 года у побережья Мёре затонул траулер “Сето”. Перестроенный под лов сельди, этот корабль стал крупнейшим норвежским траулером. В тот новогодний день он возвращался с огромным уловом объемом в 3200 гектолитров свежей сельди. Уже практически подойдя к месту выгрузки, траулер вдруг накренился, рассыпая улов, перевернулся и ушел на дно практически мгновенно. Рыбаки едва успели пересесть в шлюпку, и вскоре их подобрало судно сопровождения. На следующий день “Бергенский вестник” сообщил: «В жалком виде предстала толпа спасенных, доставленная в ночь на субботу спасательным судном “Квитберг” в Олесунн, после того как их собственное судно – сельдяной траулер “Сето” – затонуло на мелководных сельдяных полях возле Будё, в десяти морских милях к западу от Рунне. Команда едва успела спастись, не захватив ни одной личной вещи. Даже их бумажники остались на траулере»[7]. Шкипер Людвиг Осен утверждал, что в трюме треснула переборка, обвалив груз весом в десятки тонн. Случись такое в открытом море, судьба двадцати одного члена команды была бы куда печальней[8].


По окончании Первой мировой войны дед Хуго Свейн и дядя Хагбарт прикупили английский тральщик. Он был обшит дубом, чтобы магнитные мины не липли к корпусу. Каждый раз, когда Хуго вспоминает “Карго” (так они назвали тральщик), в голосе его появляются тоскующие нотки. Словно жизнь лишается какой-то ценной составляющей, если у тебя нет дубового английского тральщика.


На пути через Флаггсунн мы проплываем рыбоводческое хозяйство, а я вспоминаю “Квитберг I” и то, что Хуго рассказывал мне об этом паруснике. Эта мощная посудина сошла со стапеля в 1912 году и была рассчитана на хождение во льдах. Отслужив свой срок, в 1961-м она отправилась почивать на берегу Иннерсунна в Хельнесе, где потихонечку разваливалась и уходила в песок. Так бы и догнила до последнего бревнышка, как это бывает в обычных случаях.

Да у Хуго были на нее иные планы. В 1998 году он откопал нос и часть боковины. И выставил оба предмета в Художественном обществе Будё. Бьярне Осъюрд (1925–2014), последний владелец судна, кажется, смутно представлял себе, что может быть общего между искусством и трухлявым остовом, сорок лет пролежавшим в земле. Однако в первый раз в своей жизни пожаловал на вернисаж.

После выставки Хуго свез останки корабля к лососевой ферме в Стейген. Прошло еще несколько лет. Постепенно корабль, без ведома Хуго, снова зарылся в песок. Хуго подумывает, не откопать ли его еще разок и не выставить ли еще где-нибудь. Кораблю впору озадачиться правильностью всего происходящего с ним.


В рассказах Хуго корабли являются то красавцами, умницами, трудягами, славными малыми, а то – задирами, забияками и даже предателями. В основном он говорит о них с любовью. Да, они со своими капризами и причудами, не без того. Но прояви к ним уважение, проникни в их тайны – и корабли предстанут перед тобой во всей своей дивной красе. Кажется, Хуго, рассказывая о кораблях, старается выделить их сильные стороны, а не слабости и недочеты, словно ведет речь об ушедших друзьях, а не о лодках. А кто из нас без недостатков?!

Десять лет назад был у Хуго катер марки Viksund, который все время служил для хозяина источником беспокойства. Когда катер качало от усилившегося ветра, со дна дизельного бака поднимался осадок и забивал фильтр, норовя заглушить мотор. А это смертельная опасность в коварнейших фарватерах, которыми ходит Хуго – южнее о. Энгелёй в сторону Энгельвэра, в особенности когда идешь ночью с двумя малыми детьми, спящими на носу. Мотор у катера был ненадежный, и, хотя тот и не сломался ни разу, отзывается Хуго о катере не иначе как с легким пренебрежением.

У меня с этим катером, кстати, тоже связаны плохие воспоминания. Как-то разыгралась непогода, да такая, что катер закачало, будто колченогую ванну. Со мною приключилась настоящая морская болезнь. А тут еще Хуго нашел удачное время поиздеваться. Он увидел, как я скрючился, перегнувшись через борт, подошел ко мне и поинтересовался с напускным недоумением:

– Для меня всегда оставалось загадкой, как это люди умудряются подхватывать морскую болезнь. Вы нарочно это делаете? Всегда было любопытно испытать это ощущение, но мне не дано. Может, поделишься секретом?

Если мне не изменяет память, в сердцах я пытался ухватить приятеля за шарф, чтобы тот намотало на винт, но я был слишком слаб. Позже Хуго поведал, что до четырнадцати лет сам страдал морской болезнью. Часто укачивало так, что старшие высаживали его на какой-нибудь голый утес, чтобы парнишка почувствовал твердую почву под ногами.


Рыбаки нередко говорят о лодках как о живых существах. Хотя, если тянуть их за язык, станут отнекиваться: дескать, конечно же, лодка – материя мертвая; в глубине же души они все равно убеждены, что это общераспространенное мнение ошибочно. Потому как слишком тесно переплетены судьбы – их и лодки, а в роковой час именно лодка может решить, жить тебе или умереть. И здесь наиважнейшее значение имеет то, как хорошо рыбак изучил характер лодки, ее капризы, ее сильные и слабые стороны. Вместе укрощают они море, при условии, конечно, что рыбак относится к лодке с должным уважением. Правда, привычка говорить о лодках в таком духе по естественным причинам постепенно сходит на нет.


Надувная лодка наша легко скользит по Флаггсунну и Вест-фьорду, быстро приближаясь к назначенной цели. В шхерах полный штиль, море недвижно, если не считать волн, поднимаемых нами самими. Остается только “поддавать жару”, как любит выражаться Хуго, по крайней мере, в настоящий момент. Погодные условия у Энгелёйя и на Вест-фьорде практически не бывают одинаковыми. Вест-фьорд на самом деле и не фьорд вовсе, а довольно взбалмошный участок моря. Кто-то именует его Лофотенским бассейном – название, при котором я живо представляю самое громадное и холодное водовместилище на свете. Ширина в том месте, где мы пересекаем его, свыше тридцати километров, или семнадцать морских миль по прямой. Вест-фьорд – имя, которое невольно поминают рыбаки и моряки, приближаясь или проходя рядом с участками Стадхавет, Хуставвика, Фолла и Лоппхавет. Как ни крути, кладбище кораблей, одно из крупнейших на всем норвежском побережье.

Малейший порыв ветра с запада, юга или севера может поднять сильную волну. Другое явление, делающее Вест-фьорд крайне непредсказуемым, на языке местных мореходов зовется сторшётом. В полнолуние и новолуние, когда перепады между приливом и отливом особенно велики, огромные массы воды приливают в глубокий и узкий Тюс-фьорд. Во время отлива вся эта чудовищная громада устремляется обратно в море. Но на пути, в Вест-фьорде, сталкивается со встречными потоками, которые гонит сюда зюйд-вест; в результате возникают огромные буруны, а схема течений принимает непредсказуемый вид.

Вдоль всего Вест-фьорда разбросаны шхеры и мели, которые без счета разбирают рыбацкие суда на дрова для походного котелка и во множестве плодят безутешных вдов и сирот. Если приглядеться, морская карта здешних мест усыпана говорящими именами мелей, выступающих или едва-едва скрытых водой: Bikkjekæftan (Собачья пасть), Vargbøen (Волчье логово), Skitenflesa (Чертов камень), Flågskallene (Шкуродёриха), Galgeholmen (Остров Висельников), Brakskallene (Гремучая мель) и так далее. В шторм море гневно вздымается, обрушиваясь всей силой на острова и шхеры. Вот тут-то и обнажается часть мелей, самые коварные из них.

В прежние времена рыбаки могли неделями томиться в старинном торговом порту Грётёйе и рыбацких поселках поменьше, ожидая затишья, чтобы пересечь Вест-фьорд. За это время влезали в долги к купцу и рыбозаводчику Герхарду Шёнингу[9], который на правах кредитора помыкал ими по своему усмотрению. В конце XIX века на пароходе “Грётё” объезжал он фьорды и рыбацкие поселения, указывая своим должникам, за какую партию им голосовать. Норвежская консервативная партия не раз показывала блестящий результат благодаря поразительной благосклонности избирателей из местных рыбаков и крестьян, по уши увязших в долгах.

Местные рыбозаводчики поделили море между собой и дозволяли ловить рыбу только своим людям, а чужаков спроваживали, не стесняясь, если надо, применять силу. В обильные годы заводчики шли на сговор, требуя уступать два хвоста по цене одного, обманным путем лишая рыбаков половины заработка. На море царили феодальные порядки, а рыбаки были фактически арендаторами на рыбных угодьях рыбозаводчиков[10].

6

Меньше чем через полчаса взгляду открывается Вест-фьорд. Наконец-то добрались до моря, такого вольного и безбрежного, исполненного неиссякаемой жизнедеятельности. Где ходят корабли. Где резвится Левиафан.

И вот оно покойно лежит перед нами – расплавленный белый металл, как и предсказывал Хуго. Один из самых безветренных дней на Вест-фьорде в году. Видимость такая, что можно окинуть взглядом от края до края всю Лофотенскую гряду: Лёдинген на северо-востоке, потом Дигермулен, Сторемолла, Лиллемолла, Скрова, за которым скрывается поселок Свольвер и проход к Кабельвогу. Дальше на запад идут Вогакаллен, Хеннингсвер и Стамсунн, а между ними и национальным парком Лофотодден, окутанным сонной дымкой, выстроились: Нусфьорд, Рейне и О. На самом краю находится Москстраумен.

Мы держим курс прямиком на север, на Скрову. В кои-то веки нет нужды лавировать, избегая прямого напора морских волн, под жестокими ударами которых кажется, будто мясо отделяется от костей. В кои-то веки. Мы уже четко различаем рельеф обратной стороны Лофотенской гряды, которая словно увеличена лупой прозрачного теплого воздуха. Черные, острые зубцы гор составляют местный пейзаж с доисторических времен.


У редкого великого путешественника не захватывало дух при виде Лофотенской гряды. Так Кристиан Круг, пересекши Вест-фьорд зимним днем 1895 года, писал: “Что тут скажешь – действительно впечатляющая панорама: чистейшая из чистейших, студенейшая из студеных, достойнейшая из достойных, немыслимое совершенство, алтарь бога одиночества и непорочность божественного целомудрия. Трудно – трудно описать пером! Высказать величие, великолепие вкупе с неумолимыми, немилосердными безмятежностью и равнодушием природы”[11].

Путешественник пожалел таких же красок для Свольвера. По мнению Круга, деревушка не просто не вписывалась, но резко выпадала из общей картины. Слишком уж кричали бурые цвета, не шли ни к общему тону, ни к настроению, вовсе не сочетались ни со светом, ни с природой в целом.


Знай Круг, какие обитатели в ту минуту таились под ним в морских глубинах, пожалуй, вошел бы он в историю искусства как первый сюрреалист. На суше жизнь выстроена в горизонтальной плоскости. Она практически целиком протекает либо на земле, либо чуть выше – на уровне макушек самых высоких деревьев. Птицы, понятно, летают еще выше, но и они в основном живут на земле. Напротив, в мировом океане жизнь выстроена по вертикали, в единой водной толще, средняя глубина которой составляет около 3700 метров. И вся эта толща с самого верха до самого дна заполнена живыми организмами. В океане встречаются практически все существующие биотопы[12]. Все прочие среды обитания бледно выглядят по сравнению с ним.

Если сложить все, что мы знаем о морских глубинах – больших и малых, то можно сугубо логическим путем заключить, что все вместе взятое на суше: все горы, хребты, поля, леса, пустыни, да даже рукотворные города – с запасом поместятся в морской бездне. Средняя высота суши составляет всего 840 метров. Даже если взять Гималаи целиком и опрокинуть в глубочайшую впадину, сперва раздалось бы оглушительное “плюх”, после чего вся горная система благополучно ушла бы под воду, как не бывало. Воды в море так много, что подними мы морское дно до сегодняшнего уровня моря, все наши континенты бесследно сгинули бы под многокилометровой толщей соленой воды. Только макушки самых высоких гор торчали бы над поверхностью.

В зеркальной глади моря отражается ослепительное солнце, припекающее нас сверху. “Жироводье” (transtilla), говорят в Лофотене о такой погоде – редком затишье для этих мест, когда море напоминает растекшийся рыбий жир. Под носом у нас глубина в пятьсот метров. Мы понятия не имеем, что творится под зеркальной, практически белой гладью. Ну, сразу под нами в келпе – бурых водорослях – водятся сайда, пикша, треска, люр и множество других видов, особенно их молодь. Спускаемся ниже зарослей келпа. На глубину от ста пятидесяти до двухсот метров свет практически не проникает – его поглощают верхние слои воды, какой бы чистой она ни была. Здесь царит серый сумрак, словно отсвет угасающего телевизионного ящика. На глубине пятисот метров черно как в шахте. Фотосинтез невозможен, а стало быть, нет и растений. Вот тут-то и живет гренландская акула.

Что происходит на больших глубинах, всегда оставалось загадкой для человечества. Лишь в последние полтора столетия мы смогли чуть приоткрыть завесу. Наши знания о морских глубинах увеличивались рывками, не умножая, но отправляя на свалку большую часть прежних представлений. Совершив экспедицию в Эгейское море в 1841 году, светило британского естествознания Эдвард Форбс провозгласил, что на больших глубинах, куда не проникает свет, живых организмов нет. Невзирая на то, что к тому времени ряд других исследователей – к примеру, участники арктической экспедиции Джона Росса в 1818 году – успел прозондировать глубины до двух тысяч метров и извлечь многочисленные доказательства того, что морская фауна даже на такой глубине обильна и разнообразна.


А в это время в Вестланне на островке, продуваемом семью ветрами, сидел еще один человек, который знал, что Форбс несет околесицу. Микаэль Сарс со своим сыном Георгом Оссианом одним из первых в мире научно доказывал, что морское дно не является безжизненной подводной пустыней. Оба – отец и сын – принадлежат к числу самых светлых ученых умов, когда-либо рожденных Норвегией. Их достижения выглядят еще внушительней, если взглянуть, с чего они начинали. Микаэль Сарс – выходец из нуждающейся бергенской семьи. Морские скитания, мореходство – путь, на который он стремился со всей пылкостью души, – был ему заказан[13]. Сарс отправляется в Осло, учится на богослова и обручается с Марен Вельхавен, сестрой своего товарища. В 1831 году он едет на остров Кинн, расположенный на северо-западном побережье близ Фёрдефьорда. Там Сарс становится пресвитером местного прихода. Все свободное время он посвящает изучению жизни морских обитателей. Уже через несколько лет, в 1835 году, Сарс с успехом публикует свой первый труд “Описания и наблюдения причудливых и новонайденных морских обитателей, сделанные у бергенского побережья”. Депутаты норвежского стортинга вовремя разглядели, что имеют дело с редким дарованием, и выделили Сарсу стипендию. На эти деньги он отправился в Европу и познакомился с ведущими натуралистами университетов Парижа, Бонна, Франкфурта, Лейпцига, Дрездена, Праги и Копенгагена. В начале пятидесятых годов XIX века Сарс исследовал большие глубины Средиземного моря с весельной лодки, пользуясь скребком. Ему удалось обнаружить живые организмы на глубине 800 метров. Ниже его инструмент не доставал.

Среди многочисленных последователей, вдохновленных открытиями Сарса, был Петер Кристен Асбьёрнсен, в будущем – прославленный собиратель старинных норвежских сказок и легенд. Отправляясь на охоту за старинными сказками в глухие горные селенья, Асбьернсен, вероятно, мыслями витал совсем в иных далях, по крайней мере, на досуге. Он готовился стать морским исследователем, а кумиром его был Микаэль Сарс. В 1853 году Асбьернсен публикует диссертационный труд “Вклад в описание литоральной фауны фьорда Христиания”. В работе описаны всевозможные организмы, живущие в литоральной зоне фьорда, который в наши дни называется Осло-фьордом. Однако больше всего Асбьернсена интересовала жизнь глубоководных обитателей.

В том же году, когда был опубликован его труд, Асбьернсен, с государственной стипендией в кармане, едет в Вестланн исследовать местные глубоководные фьорды. Прежде всего он наведался к Микаэлю Сарсу, служившему пресвитером в приходе Мангер на острове Родёй в Нурхорланне. Асбьернсен успел похлопотать о должности экстраординарного профессора, держа в уме кандидатуру Сарса. Убедив пресвитера принять профессуру, Асбьернсен занялся собственными океанологическими исследованиями. Их результаты заинтересовали зоологическое сообщество. В Хардангерфьорде Асбьернсену повезло с помощью дночерпателя вытащить с глубины 400 метров одиннадцатирукую морскую звезду. Звезда кораллового цвета, “отливающая перламутром”, была неизвестна тогдашней науке. И Асбьернсен на правах первооткрывателя дал ей имя. Он назвал звезду Brisinga endecacnemos, в честь изящного ожерелья Брисингамен, которое принадлежало скандинавской богине Фрейе, но которое похитил и спрятал на морском дне Локи.

Асбьернсен предположил, что его иглокожее “ожерелье” представляет отдельное семейство, однако Сарс высказал ему свои сомнения на этот счет. Асбьернсен, как выяснилось впоследствии, был прав, но в итоге незаслуженно обойден славой[14].

Асбьернсен, несмотря на усердные старания, редко получал от государства деньги и помощь, о которых просил. Карьера морского биолога не задалась и в итоге была заброшена вовсе. Пришлось перекраивать планы. Помимо моря, Асбьернсена особенно занимали леса. В 1856 году он едет в Германию и поступает в именитую Тарандтскую лесную академию. Выпускается с высшими баллами по всем предметам и становится двигателем прогресса в управлении норвежским лесным и болотным хозяйствами[15].


Случается и так, что ученым достается та слава, которой они заслуживают. Видный немецкий естествоиспытатель Эрнст Геккель писал о Микаэле Сарсе: “Всем, имеющим счастье знать его лично, врезается в память его бодрый дух, его приятный нрав, его ясный ум, его разносторонняя образованность”[16]. Именем Микаэля Сарса было названо первое норвежское океанологическое судно. Новейшее судно, используемое нынешними норвежскими океанологами, оснащенное по последнему слову техники и имеющее исключительно тихий ход, чтобы не заглушать работу акустики, носит имя Георга Оссиана – сына Микаэля Сарса.

Он продолжил дело отца, который своим упорством и методичностью сумел сдвинуть с мертвой точки норвежскую океанологию. В 1864 году Георг Оссиан Сарс первым из норвежцев стал получать государственное жалованье с официальным утверждением должности “морской исследователь”. В том же году он отправился на Лофотен, а именно на Скрову. Остров служил ему основной базой: отсюда Георг Оссиан направлялся в различные уголки архипелага, где и собрал огромное количество проб с глубин Вест-фьорда.

Результаты исследований, опубликованные в 1868 году, вызвали резонанс в международных научных кругах[17], особо заинтересовавшихся иглокожим существом, которое окрестили “Лофотенской морской лилией Сарса” – Rhizocrinus lofotensis Sars (современное родовое название – конокринус). Морская лилия описывается Сарсом как “живое ископаемое”, как раз в духе той поры, когда ученые сбились с ног, прочесывая планету в поисках реликтов, которые подтвердили бы теорию эволюции и помогли установить возраст Земли и дату зарождения жизни на ней.

Впрочем, немало лет утекло, прежде чем научный мир принял существование сложных биоценозов на больших глубинах. В 1860 году один инженер, участвовавший в прокладке телеграфного кабеля по дну Атлантики, утверждал, что снимал с лотлиня множество морских звезд и глобигерин (род планктона, в огромном количестве обитающий на морском дне), которые были подняты с глубин, где в представлении тогдашней науки жизнь отсутствовала вовсе. Противники возражали, что живность, вероятно, налипала на канат во время подъема лота, закрывая глаза на то, что некоторые из найденных организмов совершенно точно обитали на дне. Тем не менее, лед тронулся: на некоторые находки закрыть глаза было невозможно.


Так, видный шотландский зоолог Чарльз Вайвил (Уайвил) Томсон в 1868 году просил Лондонское королевское общество профинансировать морскую экспедицию на пароходе “Лайтнинг”, подкрепив свое прошение демонстрацией морской звезды Асбьернсена и морской лилии Сарса. Целью экспедиции было изучение морской пучины близ Шотландии. Экспедиция подтвердила результаты норвежских исследований и вдобавок на глубине 1200 метров отыскала новые интересные организмы.

Само собой разумеется, что в 1872 году, когда британцы снаряжали первую крупную морскую экспедицию на современном судне, Ч. В. Томсон попал в число участников. Экипаж из 270 человек (включая команду и ученых) на борту парусно-парового корвета “Челленджер” четыре года ходил вокруг света и побывал во всех океанах. Неустанно промеряя глубины, нанося на карту направление течений, измеряя температуру. Открытые воды изучались на разных глубинах, пробы снимались инструментами, похожими на те, которые были придуманы Микаэлем Сарсом.

Результаты экспедиции “Челленджера” легли в основу современной океанографии. Да и кто бы осмелился утверждать, что жизнь на больших глубинах отсутствует, после того как даже самые авторитетные (читай: британские) ученые доказали обратное. Зато разгорелись споры вокруг того, как именно выглядела жизнь морских пучин. Диспут этот не обошел стороной даже прессу. В частности, журнал “Популярные очерки из области естественных наук” (Skildringer af Naturvidenskaberne for alle)[18] с 1882 года печатал переводные работы виднейших европейских ученых и специалистов. Повышенное внимание уделяется материалам о глубоководных исследованиях. Английский специалист по корневым лилиям Филип Герберт Карпентер, тоже участник экспедиции “Челленджера”, открывает свою статью “Морское дно” словами: “Для большинства из нас дно морских глубин – совершенно неведомый край, который в силу недоступности не дает нам возможности пощупать, воочию изучить его и его диковинных обитателей”. У Карпентера была светлая голова, но слабое здоровье. Хроническая бессонница свела его с ума, и в 1891 году он отравился хлороформом. Зато Карпентер, в отличие от большинства предшественников, сумел силой воображения представить картину подводного мира: “Наши научные исследования учат нас тому, что морское дно при всей его необъятности во многих отношениях подобно поверхности суши. У моря, как у суши, есть горы, долы и широкие, волнообразные равнины. Породою они сильно отличаются в зависимости от местности, есть тут и пустыни, и плодородные почвы, есть леса и скалы, и точно так же, как на суше, здесь обитают всевозможные животные и растения, предпочитающие разные среды обитания и разный климат”[19]. Еще сто лет, минувших после того, как Карпентер написал эти строки, в науке господствовало мнение, что жизнь морского дна скудна и по большей части представлена морскими огурцами, червями и мелкими тварями. Даже сегодня лишь редкие подводные аппараты способны забраться на крайние глубины. И каждая глубоководная экспедиция обнаруживает не только новые виды, но и неизвестные формы жизни. Такие же открытия делаются, когда исследователи забрасывают сети либо берут пробы дна с глубин, не изученных прежде. Большинство найденных ими видов не описано наукой.


На глубинах, еще недавно считавшихся мертвыми, жизнь, в действительности, бьет ключом. Существуя в кромешной тьме, большинство глубоководных видов сами вырабатывают электрический свет самых причудливых цветов и вариаций, чтобы приманить жертву либо одурачить хищника. Свет может быть пульсирующим, может быть рдеющим. Поскольку здесь, во мраке, водится куда больше видов, чем на суше, этот язык, то есть световые сигналы, является самым распространенным типом коммуникации на планете. Во многих зонах, в тысячах метров ниже уровня моря, живут самые невероятные светящиеся существа – рдеющие, мерцающие, пульсирующие. У многих рыб, таких как глубоководный удильщик или морской черт, у кого на спине, у кого на нижней челюсти имеется отросток (иллиций, или “удочка”), дугою перекинутый к голове. На конце отростка пузырек со светящейся жидкостью – “фонарик”, болтающийся перед глазами. Неподвижно покачиваясь в воде, морской черт поджидает добычу с разинутой пастью, из которой торчат длинные острые зубы. Его боковая линия снабжена сотнями длинных антенн, благодаря которым черт улавливает малейшие колебания воды. Стоит добыче приблизиться, как черт бросается на нее. Некоторые виды удильщиков прозрачны, под стать стеклу. На свету их выдает только небольшой пищеварительный орган. Почуяв опасность, черт, подобно насосу, закачивает в себя огромное количество морской воды, чтобы стать еще неприметней. Некоторые обитатели имеют форму шара и лишены головы, другие, похожие на струны или ленты с пульсирующей плазмой внутри, извиваются в воде – грациозно и, по-видимому, согласованно. Гигантская сифонофора Praya dubia, дальняя родственница медуз, образует колонию, тело которой достигает сорока метров в длину и содержит триста желудков. У одного вида головоногих моллюсков все восемь щупалец покрыты светящимися органами – фотофорами, которые во время охоты могут мигать одновременно: добыча в эту минуту, вероятно, думает, что на нее напала гигантская новогодняя гирлянда[20]. Медуза Атолла (Atolla wyvillei) в случае опасности начинает мигать тысячей синих огней, словно пожарная машина. Это световое шоу ослепляет и дезориентирует нападающего – либо приманивает хищников покрупнее, которые сжирают остолбеневшего супостата, отводя беду от самой медузы.

Большинство биолюминесцентных организмов светится синим, поскольку синие лучи имеют наибольшую дальность распространения в воде. Именно поэтому море кажется нам синим. Абсолютное большинство глубоководных животных различает только этот цвет. Некоторые из них, например малозубая пахистомия (Pachystomias microdon), испускают не синее, а красное свечение. С помощью красного луча пахистомия отыскивает дорогу к добыче, которая не подозревает о том, что на нее направлен красный прожектор. Другой вид – иглорота Malacosteus niger – следовало бы назвать рыбой-рогаткой. Обладая необыкновенно эластичной, практически гуттаперчевой, нижней челюстью, иглорот молниеносно выстреливает ею в жертву.

Многие виды светятся, чтобы привлечь пару. Не самый безопасный способ: ведь посылая брачные сигналы, они одновременно привлекают внимание хищников. Некоторые хищники обзавелись хитроумными имитаторами чужих брачных сигналов, на которые приманивают добычу, чтобы сожрать ее.


В море враг может прийти отовсюду и в любую минуту. Поэтому многие виды, живущие на глубине нескольких сотен метров, спасает световая маскировка на брюхе, благодаря которой рыба сливается с водой, откуда ни смотри – сверху или снизу. Защитные механизмы устроены очень хитро, но порой именно они становятся причиной гибели. Глаза других рыб способны обнаружить искусственное свечение бактерий, сидящих на брюхе добычи, и тем самым различить ее контуры.

Морской огурец, обитающий на глубине до пятисот метров, в случае нападения на него скидывает кожу. Кожа, как липкий двусторонний скотч, намертво приклеивается к нападающему, отвлекая его. Защитой другим служит яд или острые колючки. Короче говоря, как ни верти, а простой и приятной жизнь глубоководных обитателей не назовешь.

Впрочем, если б нам было дано поплавать в этом холоде и мраке, мы ощутили бы себя сродни космонавтам, плывущим в окружении мерцающих звезд и самых невообразимых существ. Перламутровых рыб, ходящих по дну на костистых руках, мохнатых крабов-йети, одетых в белоснежные шубы… На голове у рыбки Caulophryne polynema имеется отросток, напоминающий удилище, которое маятником качается вперед-назад, а на конце его светится дружелюбный огонек. Ярче всех рыб сияет древоусая линофрина (Linophryne arborifera), называемая европейцами “освещенный ночной дьявол”. Из рыла у нее торчит один длинный ус с люминофором, а с нижней челюсти свисает другой, похожий на розгу, длиной с саму рыбу. Это мы описываем самку, так как самец являет собой мелкого паразита, который смолоду вгрызается в брюхо самке. Там он коротает свой век. Питается кровью самки, взамен оделяя ее своей спермой.

Параллельно дну, буквально в нескольких метрах от него, быстро-быстро скользит гигантский кальмар (Architeuthis): щупальца, собранные сзади для большей обтекаемости, немигающие глаза-плошки, реактивный водяной двигатель и система маскировки, которую охотно взял бы на вооружение американский флот.

На больших глубинах побывало меньше людей, чем в космосе. Мы лучше изучили лунные кратеры, да что там – даже пересохшие марсианские озера. Глубоководная жизнь похожа на затянувшийся сон, от которого нелегко очнуться.

Вниз, сквозь толщи воды, льется или, лучше сказать, непрестанно сыплется град органики, становясь пищей для умопомрачительного множества различных тварей, специализирующихся на поедании этой манны[21]. За последние несколько лет благодаря одним только пробам воды человек открыл столько новых организмов, что ряд исследователей оценивает общую численность экосистемы в миллионы видов. Понятно, что поголовье обитателей тем выше, чем ближе к поверхности воды, где многочисленней сами виды. Однако наибольшее разнообразие видов наблюдается как раз на глубине. Практически любой глубоководный вид отличается диковинными особенностями, словно прибыл с иной планеты или же был создан в очень древние времена, когда действовали другие законы, а любая причуда могла претвориться в явь.

7

Мы с Хуго пересекаем Вест-фьорд и находимся уже на полпути, когда я прошу его притормозить: хочу снять термокомбинезон. Впервые я сжарился в этих водах. Лофотенская гряда стала ближе, но расплывается в дымке, словно горы намокли и вот-вот растают.

Хуго едва успел заглушить мотор, как далеко впереди, ближе к правому борту, за многие километры от нас, я замечаю водяной столб, вертикально вздымающийся над зеркальной гладью воды. Обернувшись к Хуго, указываю на столб; Хуго кивает и дает полный вперед. Мы быстро приближаемся и уже видим что-то вроде низенького, полированного островка, лоснящегося на солнце. Но здесь открытое море и не может быть островков, а этот к тому же еще и движется. Мы раньше встречались с морскими свиньями, но тут явно кто-то другой. Хуго внезапно говорит громко:

– Это точно не полосатик. Может, гринды?

За несколько сотен метров до цели Хуго понимает, что не угадал. Если б это были гринды, мы бы уже увидели спинные плавники. И кроме того, перед нами не стая, а одно, и очень внушительное, животное. На миг мелькает мысль: уж не подлодка ли? Хуго вытянулся в струну, лицо окаменело, рот открыт, а в мозгу судорожно прокручивается перечень известных ему китов. Осталась какая-то пара сотен метров, когда вдруг он выдает:

– Да это же кашалот!

Стало быть, мы видим перед собой спину крупнейшего из зубатых китов. Спина между тем начинает выгибаться. Мы уже всего в тридцати метрах… и тут кит звучно выдувает последнюю струю и опускает башку в воду. Хвост картинно зависает – вертикально, напоминая рунический камень. Наконец море смыкается над ним. Кита как не бывало, словно кто-то дернул его за веревочку и он канул в бездну.

Хуго глушит мотор. Без малого полвека ходит он в море, а тут на Вест-фьорде бывает так часто, что его самого впору причислить к местной фауне. За это время повидал он практически все. Группы гринд (черных дельфинов) – не бог весть какая диковина, не говоря уж о полосатиках, дельфинах и морских свиньях. А вот кашалота не встречал ни разу в жизни.

Теперь только ждать. Хотя кашалот и способен задерживать дыхание на девяносто минут, дольше любого другого обладателя легких, в результате он все равно всплывет.


Кашалот, или спермацетовый кит (Physeter macrocephalus), не только крупнейший хищник в мире. Это крупнейший мясоед из всех, когда-либо населявших Землю. Королевский тираннозавр (Tyrannosaurus rex) и мегалодон заодно с кронозавром отдыхают: кашалот превосходит их и размерами, и весом. Едва ли отыщется другое существо, вымершее или ныне живущее (включая других крупных китов), которое походило бы на кашалота.

Попавшийся нам экземпляр – самец-одиночка длиной под двадцать метров и весом свыше пятидесяти тонн. Самки и самцы различаются между собой. Самка набирает лишь до четверти от веса самца и держится в группе, заботясь о детенышах, даже чужих, если чья-то мамаша нырнула на поиски корма. Неподалеку плавают группами молодые самцы. К тридцати годам половое влечение ослабевает. Тогда, пресытившись любовью на всю оставшуюся жизнь, самец переходит на положение одинокого морского волка и бороздит просторы морей и океанов. Не исключено, что наш кит до этого гулял где-нибудь в окрестностях Антарктики. Повстречав группу самок, кит может даже спариться с ними, но, лишь улягутся страсти, плывет себе дальше. Может напасть на другого кашалота, вставшего на пути. Драки между самцами, по-видимому, обусловлены половой неудовлетворенностью и случаются даже вне брачного периода. Загулявший же кашалот так же необуздан, как дикий слон во время муста – шальной, пьяный от гормонального всплеска, по словам Хуго.

Кашалот, только что скрывшийся под водой, вероятно, отправился охотиться на кальмаров – обычных или гигантских, весом до пяти центнеров. Во время погружения кит хватает моллюска и увлекает вниз, пытаясь прижать ко дну и раздавить. Если кальмар не встретился на пути вниз, то у кита есть еще один шанс – на пути наверх. Достигнув дна, кашалот переворачивается на спину и сканирует воду, угадывая контуры добычи на фоне слабого света, проникающего с поверхности. В передней части головы у кашалота имеется эхолокационная система, позволяющая определять координаты рыбьих косяков и кальмаров. Стоит жертве появиться, как кашалот устремляется к ней и проглатывает – в его глотке спокойно уместится наша с Хуго лодка, поставленная на попа.

На шкуре прибитых к берегу кашалотов бывают видны глубокие отметины от присосок, некоторые диаметром до двадцати сантиметров. Никому из людей не доводилось наблюдать бой кашалота с гигантским кальмаром, но представься такая возможность, билеты на это зрелище разлетелись бы в мгновение ока. Гигантский кальмар, долгое время считавшийся сказочным чудовищем, вооружен не только восемью щупальцами, каждое до восьми метров в длину, но и ужасающим стенобитным клювом, которым можно раздавить практически что угодно. По меткому замечанию Жюля Верна, щупальца у этого непомерного колосса извиваются, как волосы у фурии. Не исключено, что мы могли бы установить с кальмаром визуальный контакт – его огромные круглые глаза лишены век, поэтому кальмар не умеет моргать.

В передней части головы у кашалота находится крупнейший в животном мире звукообразующий орган. Он весит до двух тонн. Щелчки, производимые этим “звукогенератором”, достигают громкости 230 децибел – это примерно сравнимо с ружейным выстрелом в десяти сантиметрах от вашего уха. Протяжно ревут самцы, самки же издают частый треск, похожий на азбуку Морзе.

Как абсолютному победителю чемпионата эволюции в тяжелом весе кашалоту, пожалуй, пристало бы плавать с огромной серебряной бляхой на чемпионском поясе. Увы, и у кашалота есть враги. Детенышей у него мало, меньше чем у других китов; он пестует их годами – учит, кормит и защищает. Молодняком и раненым кашалотом не прочь полакомиться косатки и гринды. В случае нападения кашалоты обороняются так называемой “маргариткой”: берут в кольцо слабых, мешая гораздо более прытким и изобретательным косаткам отделить их от группы; в случае неудачи отбить детеныша обратно не получится. В круговой обороне киты могут располагаться к противнику передом либо задом, отбиваясь зубами или хвостом[22].


Кашалот ныряет почти на три тысячи метров – рекорд для млекопитающих[23]. На такой глубине лёгкие сплющиваются в блин. В голове у кита имеется большая камера (спермацетовый мешок), выравнивающая давление: чем ниже опускается кит, тем больше охлаждается спермацетовое масло, твердея и превращаясь в воск. У поверхности, где кит передвигается обычным способом, спермацет, нагревшись, возвращается в жидкое состояние. До изобретения – примерно сто лет тому назад – синтетических заменителей спермацетовое масло стоило дороже любого другого: чистое, прозрачное, ароматное. Голова одного кашалота содержит до тысячи литров спермацетового масла. Из этой бледно-розовой воскообразной жидкости, напоминающей сперму, изготавливали высококачественные свечи, мыло и косметику. Спермацет служил смазкой для самых дорогих высокоточных инструментов.

Кашалот ценился не только за спермацет, но и за многое другое. Один кит давал десятки тонн ворвани и мяса, а спрос на огромные зубы был не меньшим, чем на слоновую кость. Правда ли, нет ли, но из огромного пениса кашалота китобои шили себе кожаные плащи. Впрочем, не один лишь этот орган впечатляет своими размерами – у кашалота самый большой мозг среди млекопитающих, когда-либо обитавших на Земле. Вшестеро тяжелее человеческого. Пенис, однако, весит в несколько сот раз больше.

И в качестве вишенки на торте – амбра, вещество, образующееся в пищеварительном тракте кашалота. Амбра – самое ценное из того, что есть у кашалота. Ее использовали в парфюмерии, а еще приписывали ей всевозможные волшебные свойства. Наши предки, находя плывущую в море амбру, принимали ее за сперму морского существа. Однажды Хуго подобрал на берегу амбру (в старину ее еще звали драконьей слюной). По его описанию, куски были похожи на серый воск с очень характерным, сладковатым ароматом.

Из-за высокого спроса на кашалота охотились с таким рвением, что чуть не истребили поголовно. В районе Анденеса охота на кашалота велась регулярно вплоть до семидесятых годов XX века. До появления гарпунной пушки кашалота били гигантскими зазубренными гарпунами – вонзившись, гарпун застревал в теле кита. При этом кашалот часто срывался и, если жизненно важные органы не были задеты, мог потом годами жить с гарпуном внутри.


Вокруг нас с Хуго тишина, нарушаемая лишь мелодичным поклевыванием суденышка волной. “Воды лижут испод отражения неба на пленке, покрывшей торчащие камни”. Море блестит, необъятная ширь, бьющая в глаза столь ослепительным светом, что, кажется, сама излучает его. На западе море выпирает дугой, словно сдобная булка. Мы наблюдаем кривизну земной поверхности. Кашалот все не возвращается, и в обычный день шансы увидеть его еще раз были бы невелики. Только день сегодня исключительный: море необыкновенно спокойно и погода ясна как никогда. Вынырни кашалот даже за десятки миль от нас, пожалуй, и то разглядим этакую громадину.

Хуго вспоминает случай, как в прошлом веке кашалот напал на многочисленное семейство, плывшее на воскресную службу. Несчастные шли из Лоттавики в Лейнес, когда кашалот разнес их лодочку на куски. Выжила только шестнадцатилетняя девушка, все ее родные утонули. По-видимому, ее спасли воздушные карманы в платье, благодаря им она удержалась на плаву.

История эта в целом правдива, только, по мнению местных знатоков, кашалот не нападал на лодку: ей просто не повезло столкнуться с ним, когда животное лакомилось сельдью.


С другой стороны, нападение кашалота на вельбот “Эссекс” из Нантакета в южной части Тихого океана в 1820 году роковой случайностью не назовешь. По прикидке китобоев с вельбота длиной 27 метров, длина кашалота составляла около 26 метров. Никогда прежде не видывали они такого исполина. Вдруг кит стремительно пошел на таран и с чудовищной силой ударился о борт, проделав в корпусе большую пробоину. Люди на палубе повалились от этого удара. Буквально тотчас же последовал новый толчок – кит атаковал с другого бока, разнеся корпус в щепки. Кашалот не угомонился, пока не пустил 238-тонный корабль ко дну. Оуэну Чейзу и большей части экипажа удалось спастись. Чейз честно изложил историю гибели судна в «Повествовании о кораблекрушении, самом чрезвычайном и огорчительном, китобойца “Эссекс” из Нантакета» (1821).

Это не единственный засвидетельствованный случай потопления судна кашалотом. Просто крушение “Эссекса” – самый известный из них: впечатленный рассказами о нем, Герман Мелвилл написал книгу о белом кашалоте Моби Дике. Книга изобилует главами, похожими на научный доклад о китобойном промысле и повествующими об анатомии и поведении китов (“Голова кашалота – сравнительное описание”, “Размеры китового скелета”, “Уменьшаются ли размеры кита?” и т. п.). По словам рассказчика Измаила, для капитана Ахава Белый Кит был воплощением сил зла, которые снедают душу “глубоко чувствующего” человека:

Белый Кит был для него той темной неуловимой силой, которая существует от века, чьей власти даже в наши дни христиане уступают половину мира и которую древние офиты на Востоке чтили в образе дьявола; Ахав не поклонялся ей, подобно им, но в безумии своем, придав ей облик ненавистного ему Белого Кита, он поднялся один, весь искалеченный, на борьбу с нею. Все, что туманит разум и мучит, что подымает со дна муть вещей, все зловредные истины, все, что рвет жилы и сушит мозг, вся подспудная чертовщина жизни и мысли, – все зло в представлении безумного Ахава стало видимым и доступным для мести в облике Моби Дика[24].

Капитан был в исступлении, и его сумасшествие оказалось заразным. Ненависть к киту передалась всей команде. По причине, не доступной пониманию Измаила (здесь Мелвилл обращается к нам напрямую), Моби Дик “в подсознательных представлениях” команды стал “смутным и великим демоном, скользящим по морю их жизни”:

Разве можем мы по приглушенному, то тут, то там раздающемуся стуку лопаты угадать, куда ведет свою штольню тот подземный труженик, что копается внутри каждого из нас? Кто из нас не чувствует, как его подталкивает что-то и тянет за рукав?[25]

Вся команда поддается исступлению Ахава, ведь каждый из моряков несет в себе одну и ту же унаследованную и врожденную тягу к убийству, направленную на уничтожение мира и всего вокруг. И еще на самоуничтожение. Моби Дик одновременно вымирающий вид, которого при жизни Мелвилла истребляли десятками тысяч, и проявление самых темных сил человеческого естества. Таких как жажда мести или маниакальное правдоискательство и желание овладеть “целомудренной” природой. Именно Ахав преследует кита, а не наоборот. Но в итоге сам идет ко дну с петлей на шее, опутанный линем собственного гарпуна. И таким образом воссоединяется с Белым Китом.


За век с небольшим, к семидесятым годам XX века, человек выловил свыше двухсот миллионов китов. Всего за несколько десятилетий норвежские популяции китов сократились с десятков тысяч голов до пары-тройки затравленных особей[26]. Более пятидесяти лет норвежские компании из Ларвика, Тёнсберга и Саннефьорда вели китовый промысел в Антарктике, равно как и в Австралии, Африке, Бразилии и Японии. Норвежские верфи спускали на воду плавучие фабрики огромных размеров, за тридевять земель – на Южную Георгию и на остров Десепшен – доставлялись норвежские сверхпроизводительные жиротопки. В 1920 году на одном только Десепшене работало тридцать шесть топок производительностью десять тысяч литров каждая. Одного только синего кита, не считая его сородичей, добывали по несколько тысяч голов за путину, покуда бедолагу не пришлось занести в Красную книгу. Живое потомство вырезали прямо из брюха беременных самок и кидали в жиротопки, чадившие сутки напролет. Заработок складывался не из количества отработанных часов, а из количества добытых туш и натопленных бочек ворвани. Огромные жиротопки шипели и коптили, застилая рыбозаводы густою пеленой дыма и пара. Из одного кита вытекает до восьми тысяч литров крови, а потому раздельщики четыре месяца, пока шла путина, буквально плавали в жиру, крови и мясе.

В воздухе стоял неописуемый смрад – трупная вонь и запах гниения. Жиротопки и плавучие фабрики часто не могли угнаться за ловцами, и туши китов подолгу валялись на берегу, вспухая и раздуваясь, подобно дирижаблям. Если кому-то случалось ненароком проколоть такую тушу либо же оказаться рядом, когда та взрывалась сама, он падал в обморок от миазмов. Окрестные берега превратились в китовые кладбища, усеянные китовыми скелетами, костями, тысячами разлагающихся туш. Люди потом жаловались, что даже по прошествии десятков лет не могут позабыть ту нестерпимую вонь, по-прежнему ощущая ее в носу[27].

Все киты способны передавать друг другу сигналы на большие расстояния, однако с ростом интенсивности судоходства делать им это становится все труднее. Правда, и эта беда еще не беда, если сравнить ее с мытарствами “самого одинокого кита в мире”. Обычные финвалы поют на частоте 20 герц. Они воспринимают исключительно звуки, близкие к этой частоте. Однако несколько лет назад исследователи были изумлены, обнаружив кита с уникальным отклонением: он поет на частоте 52 герца. То есть другие финвалы просто не слышат его, в результате чего пятидесятидвухгерцевый кит отрешен от общения с сородичами. Те, вероятно, считают его немым, чужаком либо асоциальным типом. “Самый одинокий кит” странствует сам по себе. Даже мигрирует он не теми путями, которые избрали в океане остальные киты[28].

Ребенком Хуго часто ходил в море на “Квитберге III” – это судно годилось для любых видов рыбного лова и в путину охотилось на китов. С пристани Хуго довелось наблюдать, как бьется сердце гринды. В память врезался фонтан крови, взметнувшийся над палубой. Сам Хуго уже не уверен, что видел эту картину наяву: возвращаясь с китового промысла в Баренцевом море, “Квитберг” вез китов уже разделанными на тридцатикилограммовые куски. Может, это был кит, которого загарпунили в Вест-фьорде? Так или иначе, когда сердце разделили, на изнанке его четко проступили кровеносные жилы толщиной с водопроводную трубу. А на пристани уже поджидал народ. Люди цепляли куски сердца блестящими крюками, какими пользуются мясники, и тащили добычу по пристани к холодильному складу.


Куда же делся кашалот? Море вокруг нас кишит сельдью. Вода так прозрачна, что приближающийся к нам косяк видно за километр. Была бы у нас сеть (правда, тогда и лодка нужна много больше нашей), мы бы без труда натаскали несколько тонн. Над косяком роятся птицы, уже обожравшиеся так, что едва держатся над водой: буревестники, бакланы, гаги, чистики, обычные чайки. Пожаловала даже полярная крачка: чемпионка пернатого мира по дальности перелетов, она прошла низко над нами. Каждый год эта птица совершает перелет с Южного полюса на Северный и обратно.

Баюкающий шепот волн, припекающее солнышко, прозрачный воздух – сплошная благодать. Память о которой носишь еще годы спустя. Идиллию нарушает лишь одно – хайлендский бычок. Аромат его прорывается сквозь тройной слой полиэтиленовой упаковки. Хочет без остатка заполнить собой Вест-фьорд. Одни птицы, сблизившись с лодкой, начинают суматошно кружить, другие – выделывать в воздухе какие-то странные крендели, словно обезумев. Тем временем минуло без малого три четверти часа. Неужели кашалот вынырнул так далеко, что мы не заметили его? И, всплыв где-то там, тотчас нырнул вновь?

Мы с Хуго выясняем, откуда в норвежском взялось выражение “пьяный, как ту2пик”, но тут в наш оживленный диспут вдруг вторгается какой-то отдаленный гул. Мы резко смолкаем, прислушиваемся. Вот снова.

– Точно скала обвалилась. Может, в каменоломне взрывают… – Хуго, развернувшись, всматривается в сторону Кабельвога.

Гул повторяется, раскатываясь по водной равнине. Словно кто-то взял на церковном органе самые низкие басы, какие-то чвакающие и клокочущие. Нет, это не взрывные работы. Это кашалот всасывает воздух через дыхало.

– Вон он! – одной рукой Хуго указывает на север, а другой поворачивает ключ в замке зажигания. Вдали начинает бить фонтан, смущая водное зеркало рябью; Хуго включает полный ход. Через несколько минут подходим вплотную к киту. Тот спокойно лежит и дышит. На выдохе из дыхала, расположенного по левую сторону головы, как из брандспойта, вырывается шипящая струя. Слышно, как в лёгкие со свистом, словно в открытое окошко мчащейся машины, всасывается воздух. А пространство вокруг содрогается от тяжелого, утробного гула. Рев библейского Бегемота.

Кит лениво покачивается, являя нам свои затейливые бока – все в узлах и жировых складках. Видимая его часть вдвое больше нашей лодки. Под водой можно различить его макушку – по форме она совпадает с очертаниями Кольского полуострова. Кашалот размером с добрый автобус. Глаза скрыты под водой, их мы не видим. Зато они, вне всякого сомнения, видят нас.

Всласть помотавшись по Африке, Индии и Индонезии, я было решил, что моя впечатлительность от созерцания природы и ее диковинок притупилась. И вот сижу с разинутым ртом, дивуясь величественности и мощи этого создания. Придя наконец в себя, хватаюсь за камеру.

Хуго тем временем подводит лодку еще ближе – так близко, что мне становится жутковато. Ну как кит осерчает и наподдаст нам своим хвостиком? Лететь нам тогда со свистом – с нашим-то тяжеленным мотором и винтом. А до берега ой как неблизко. Но Хуго уверен, что кит нам ничего не сделает, покуда мы держимся у его изголовья.

Почти все знают историю про Моби Дика, но еще известней притча про Иону в брюхе у кита. Даже Джордж Оруэлл в очерке “Во чреве кита” попытался, пусть и аллегорически, представить, каково это – находиться в китовой утробе:

Исторический Иона, если можно о нем говорить, был рад, когда ему удалось выбраться из чрева, однако в воображении несчетного числа людей живет зависть к нему. И очень понятно почему. Брюхо кита – как просторная материнская утроба, в которой может укрыться взрослый человек. Здесь, в темноте, ему мягко и покойно, между ним и действительностью – толстый слой ворвани, и поэтому можно сохранять полнейшее безразличие, что бы ни происходило на свете. Пусть снаружи бушует ураган, разбивающий в щепки все линкоры мира, – сюда донесется лишь слабое эхо. Даже движения самого кита для пребывающего внутри останутся едва ощутимыми. Нежится ли он среди волн или устремляется в темную пучину моря (на глубину в целую милю, как утверждает Герман Мелвилл) – разница неощутима. Последняя, непревзойденная степень безответственности, дальше которой – только смерть[29].

Примерно через три минуты (а кажется, через все пятнадцать) кашалот решает нырнуть. Делает подготовительные движения, выгибая массивную переднюю часть. Мы находимся метрах в трех-четырех, когда его рыло, канув, медленно увлекает за собой остальное тело; последним показывается хвост – полумесяц, торчащий из воды, беззвучно исчезает из виду.

Тут с морем делается что-то неладное. Вода впереди лодки, метров на двадцать от того места, где скрылся кит, вскипает мелкой-мелкой рябью, словно дали сильный ток. Кашалот идет прямиком на нас. Я гляжу на Хуго, в глазах моих, должно быть, читается ужас. Похоже, он тоже оценил ситуацию: держит руку на газу и понемногу подает в сторону от потока чистой энергии, надвигающегося на нас.

Внезапно рябь пропадает и море вновь превращается в безмятежную гладь, отливающую хромовой синевой.

Поймать гренландскую акулу, говорите? После свидания с кашалотом любая охота, как бы она ни повернулась, едва ли покажется нам страшней самой заурядной рыбалки.

8

И мы тотчас приступаем к ловле акулы, поскольку оказались примерно там, где хотели попытать счастья. После того как мы изучили взятые с собой морские карты и обозначили район лова треугольником по трем ориентирам (Маяк на о. Скрова, каменное урочище на крайнем островке и утес Стейбергет в оконечности Хеллдалсисена на другой стороне фьорда), я начинаю протыкать кули, наполненные кишками, почками, печенкой, хрящами, мослами, костями, жиром, обрезками, мушиными яйцами и личинками. При этом меня неудержимо рвет. Хуго, даром что он лишен способности блевать, тоже, кажется, вот-вот стошнит. Кидаю за борт четыре из пяти кулей. Низ каждого из них заполнен тяжелыми камнями, которые быстро утягивают кули на дно. В пятый мешок мы сложили куски пожирней – они пойдут на наживку.

Глубина в этом месте не меньше трехсот метров. В местных хрониках я прочел, что, прикормив акулу, рыбаки тотчас уходят и возвращаются ловить только на следующий день. Мы поступим так же, хотя в том и нет особой нужды. Если в радиусе пяти морских миль окажется гренландская акула, она непременно учует лакомства, разбросанные для нее на дне, это просто вопрос времени. Подобно другим акулам, гренландец обладает “стереонюхом”, благодаря которому может с высокой точностью вычислить местонахождение добычи. В районе Скровы даже в тихую погоду всегда сильное течение. Морской поток распространяет запахи так же эффективно, как ветер на суше. Так гласит наша теория. Вот завтра и проверим, верна ли она.

Лов гренландской акулы возобновился в годы Первой мировой войны. Обнищавшее население не брезговало ее мясом, а из акульей печени добывало жир для заправки масляных ламп, употребления в медицинских целях и прочего. Йохан Норман, прадед Хуго, с сыновьями Свейном, Хагбартом и Сверре первым в округе наладил производство акульего масла. Иными словами, тяга к акульему промыслу у Хуго в крови. Кому как не ему возрождать традиции теперь, спустя полвека после того, как акул перестали ловить.

Мы почти вплотную подходим к Скровскому маяку, стоящему на небольшом скалистом островке, а море вокруг тем временем вскипает от нового косяка селедки. Рыбы прыгают вокруг лодки, сверкая серебряными боками. Море в этом месте не ведает покоя, если когда и можно назвать его спокойным, то сегодня тот самый день. Едва заметные волны набегают на пологие берега, не шумят и не плещутся. Море раскинулось вальяжно, словно тугое желе.

У островка, который местные жители прозвали Китовыми холмами – Квальхёгда, закидываем обычную донку. Свинцовое грузило опускается ко дну по замысловатой траектории – рыбы сбивают его с пути. Выше других плавает сельдь, питаясь планктонным рачком – финнмаркским калянусом (Calanus finmarchicus). Под сельдью расположилась сайда, тоже любительница калянуса. Ниже сельди, планктона и сайды ходит крупная рыба. Палтус берется на нашу сайду, но, к нашему огорчению, сходит с крючка, содрав шкуру с несчастного живца.


Зайдя в небольшой пролив между Сальтверёйем и Скарвсуннёйем, оглядываемся на Скрову, которая в действительности являет собой не остров, а гряду островов и утесов. Веками рыбацкий поселок на Скрове был сердцем местного рыболовства и китового промысла. Объясняется это географическим положением и топографией острова, который, находясь посреди рыбных заводей и китовых угодий Вест-фьорда, имеет удобную, защищенную бухту.

В наши дни на Скрове живет чуть больше сотни человек. Рыбные заводы по большей части простаивают за исключением рыболовного сезона, который у нас зовут лофотенской путиной; зато на острове есть цех по разделке лосося. А еще по весне на остров свозят практически всего полосатика, добытого в Вест-фьорде, – на фабрику “Эллингсен Сифуд”, где есть современное оборудование.

Бухта на острове Скрова создана самой природой: она представляет собой достаточно широкий и длинный залив с надежно защищенным входом. Плотная застройка на Хеймскрове придает острову какой-то интимный и деревенский вид, редко встречающийся в здешних северных краях. Там, где места побольше, например на берегах фьордов, северные норвежцы обыкновенно строились далеко друг от друга, предусмотрительно оставляя зазор для скромных угодий: поля, пастбища, хлева, а если получится, еще и для дальнего выгона, а также для лодочного сарая у воды. На Скрове с пустырями беда, и потому дома в основном либо тесно жмутся друг к другу в самом рыбацком поселке, либо облепили все островки окрест.

Остров всегда утопает в свете моря (с мая по сентябрь сутки напролет), и когда наша моторка с шипением влетает в залив, первым перед нами встает Осъюргорден. Постройка на сваях, вбитых вкруг островка Рисхольмен, с трех сторон окружена водой и естественной красотой своей привлекает взор всякого входящего в залив. В эту пору Осъюрдгорден круглосуточно залит солнечным светом. Такое ощущение, будто он ворочается вслед за солнцем.

Во время прошлого визита мне казалось, что дом вот-вот рухнет в море. Мостки и сваи, десятками лет не знавшие ухода, гнили себе, приближая постройку к критической черте. Осъюргорден пустовал с восьмидесятых годов XX века, когда пришло в упадок рыболовное хозяйство. Так он и стоял заброшенный, пока не достался по наследству Метте и Хуго.

Сегодня тут пахнет свежими досками и олифой. Мостки-то все новехонькие, на загляденье. Сваи-то под мостками и домом осиновые, этому дереву морская вода нипочем. Каркас жилого дома обшили дополнительными панелями, выкрашенными в белый цвет – теперь дом видно за несколько километров. На заднем плане из моря торчат черные зубцы Лиллемоллы. Немудрено, что художник Кристиан Круг долго не решался открыть мольберт посреди этакого благолепия. Когда врач поинтересовался причинами душевного расстройства у другого норвежского художника, Ларса Хертервига (1830–1902), тот ответил, что “перелюбовался местными пейзажами под слишком сильным солнечным светом” и “извёлся из-за отсутствия приличных красок”, которыми можно было бы точно передать красоту этих мест[30].

На втором этаже одного из основных зданий, в двухкомнатной квартирке, отведенной для рабочих рыбозавода в семидесятых годах прошлого века, теперь живут Хуго с Метте. Таких клетушек здесь несколько, а в остальном дом состоит из открытых просторных комнат. Комнаты забиты сетями, канатами, катушками – словом, всем тем, без чего не обойдется рыбацкая лодка, рыбный завод и жиротопка. На крышах обоих домов устроены люкарны с большими двойными дверями, позволяющие поднимать грузы с лодок прямо в дом.

Кровля, мостки, внешние стены уже готовы. Внутренняя отделка завершится через несколько лет. Хуго планирует сделать подворье с рестораном, гостиницей, галереей и резиденцией для художников. Еще ему хотелось бы устроить здесь миниатюрный рыбный заводик, чтобы водить гостей и рассказывать о том, как перерабатывали рыбу в старину. Замысел дерзкий, недешевый и, если все получится, требующий поддержки от очень многих людей, в том числе благосклонных банкиров. Метте и Хуго уже зарегистрировали дом в Стейгене. И обрекли себя на многие годы тяжкого труда. И совсем не факт, что успешного. Скрова ведь находится не у моря. А НА море. Да и сам Осъюрдгорден покоится на сваях, равно принадлежа суше и морю. По земле попасть сюда можно единственным путем – по соседским мосткам. Во время приливов, при низком давлении или западном ветре море, бывает, поднимается так высоко, что двор будто плывет по воде.

По дому, словно в приставленной к уху ракушке, разносится морской шепот. Море с неиссякаемой страстью продолжает добиваться земли – ныне и присно[31].

9

Вечером мы с Хуго и Метте идем в гости к Арвиду Олсену, старейшему рыбаку на Скрове. Дом его стоит у дороги, равно как и все дома на этом острове. С подветренной стороны, у подножия гор и обрывов, обнаруживается удивительное многообразие деревьев, декоративных кустов и трав – одни доставлены с юга, другие, вроде клена и гольпара, выторгованы у поморов на востоке. Растения в поселок везли на продажу состоятельные капитаны и скупщики рыбы. В тридцатых годах XX века один моряк привез лилию аж из самой Австралии, и с той поры эта лилия растет в местных цветниках. Кто бы мог подумать, что она приживется на крайнем севере, да спасло ее то, что морозы на норвежском побережье редко бывают затяжными.

Никто не идет открыть нам калитку, когда мы стучимся к Олсену. Не дождавшись, открываем сами, идем за угол и входим в дом через кухню. Навстречу, из гостиной, выходит хозяин и говорит, что слышал, как мы стучались, да решил, что это не мы, а какие-нибудь горожане с юга ломятся – это у них, на юге Норвегии, принято стучаться.

На столе поджидает пирог (сын с невесткой занесли, зайдя чуть раньше нашего) – у Олсена сегодня день рождения. Олсену без малого девяносто, хотя по нему этого никак не скажешь. А Олсен еще молодится, пытаясь рукой поймать на лету муху.

Олсен рыбачил с отрочества до шестидесяти пяти. Ловил треску, норвежского морского окуня, сайду и палтуса донкой, линем, бреднем, неводом, но интереснее всего была ловля тунца. За одного большого тунца рыбацкая артель выручала по тридцать крон на брата. Для сравнения – за кило самой отменной атлантической трески им давали двадцать семь эре. Олсен рассказывает, что сам ел только щёчки тунца.

Из-за болезни двадцать лет назад Олсену пришлось оставить промысел. Дело в том, что после операции на сердце у него развилась какая-то редкая аллергия на солнце. Окна заклеены черной пленкой, не пропускающей ультрафиолетовые лучи. Летом Олсен и шагу не может ступить из дому, тут же обгорает кожа.

Мы навестили его, чтобы послушать его байки про гренландца. Олсен говорит, что это не акула, а сплошное мученье. Часто обжирала его палтусов прямо в сетях или на крючке.

– Жрет она все подряд. Как поймаете ее, не забудьте накачать воздухом, после того как вытащите печень. Не то утонет, а оставшиеся будут жрать ее на дне. Нажрутся досыта – клевать не будут.

Я послушно киваю: совсем необязательно сообщать старику, что нам-то довольно одной акулы.

– И много у вас веревки?

– Четыреста метров.

– Поводок?

– Цепь. Шесть метров.

– А наживка?

– Тухлятина. Хайлендский бычок.

Олсен одобрительно кивает.

Его язык напомнил мне моих старших родственников из Вестеролена, с которыми я не виделся с детства. Многие пересыпали свою речь особыми словечками, которые используются норвежскими рыбаками для описания моря. К примеру, høgginga наступает на третий день, считая от полнолуния либо новолуния, – в эту пору течения начинают ослабевать. Следом меняются погода и ветер. Skytinga наступает, когда течения усиливаются после småsjøtt, то есть небольшого повышения уровня воды. В обоих случаях требуется спешить в море и ждать там во всеоружии, поскольку оба явления сулят рыбаку удачу.

В следующие несколько дней судорожно пытаюсь укротить старинные рыбацкие термины, услышанные мною на Скрове. Вот только они, слетая с моего языка, звучат как-то вычурно. К тому же я не до конца разобрался в нюансах и потому оставляю бесплодные попытки, чтобы не раздражать Хуго.


По пути домой Хуго и Метте поведали мне, что местные на Скрове весьма самобытны в том, что касается мясных предпочтений. Так, они закатывают в банки отварные ножки баклана. Если в верши или сети попался калан, то непременно срезают филейную часть. И это не какой-то там ветхий пережиток, преданный забвению. Метте услышала это от малышей в начальной школе. Слегка удивленная, поинтересовалась: “Вы что же, едите выдру?” Четыре ученика энергично закивали и ответили, что мясо у калана очень вкусное.


Дома в Осъюрдгордене Хуго отыскивает шкатулку. В ней хранятся послевоенные снимки, сделанные его дядей Сигмундом Осъюрдом, который в юности увлекался фотографией. Хуго обнаружил шкатулку, роясь в чулане заброшенной бойни в Хельнессунне. Большинство снимков сделано на ловле тунца (Thunnus thynnus). Сразу после войны в течение нескольких лет тунец водился в Вест-фьорде в неимоверных количествах. На фотографиях сети, под завязку забитые makrellstørje (тунцом). Самые крупные особи вырастают до трех метров с половиной и весят до семисот пятидесяти килограммов. Рыба на снимках помельче, однако Хуго помнит, как Сигмунд и другие рыбаки уверяли его, что им попадались экземпляры по три центнера весом, и это после разделки. На иноземных базарах, как сказывал Арвид Олсен, японцы и итальянцы давали за тунца баснословные деньги, несравнимые с тем, что платят за других обитателей норвежских вод. Правда, при этом местные рыбаки по первости набили шишек, поскольку тунец решительным образом отличался от рыб, с которыми они имели дело прежде. Оставаясь в сети без движения, тунец засыпал и мертвым грузом отправлялся на дно, а рыбаки в итоге лишались пятидесяти-ста тонн ценнейшего товара.

Синий тунец – одна из самых удивительных морских рыб. Все его тело словно собрано в единый, мощный мускул, а гладкий серповидный хвост позволяет тунцу развивать скорость до шестидесяти километров в час. Немногие могут поспорить с ним, быстрее плавают только рыба-меч, косатка, дельфин да некоторые виды акул. Абсолютное большинство рыб хладнокровны, то есть температура их тела меняется вместе с температурой воды. Тунец же, как и человек, теплокровен, с постоянной температурой тела.

Тунец может совершить путешествие из тропиков в полярные воды и обратно. На этом пути его подстерегает множество врагов и смертельных опасностей. Вертолеты, плавучие буи и датчики, отслеживающие ход тунца. Рыбацкие суда, раскинувшие в море свои яруса длиной от пятидесяти до восьмидесяти километров с тысячами острейших крючков. Чаще тунца на крючок попадают черепахи, птицы, акулы и прочие морские обитатели.

Когда синий тунец пожаловал в Вест-фьорд, объяснение этому нашлось, пусть и несколько своеобразное. В Средиземном море синий тунец водится с незапамятных времен, еще финикийцы ловили его в несметных количествах. В Италии его зовут tonnara, в Испании – almadraba. Синий тунец нерестится в Средиземном море, и ежегодно, на протяжении всей истории человечества, его добывают здесь десятками тысяч. Плутая по лабиринту хитроумно расставленных сетей, косяк тунцов попадал на мелководье, и там его глушили колотушками, как придется. Покуда большей части косяка удавалось вырваться и уйти обратно в Атлантику, такой промысел имел перспективы.

Но вот, желая понравиться жителям Андалусии, испанский диктатор Франко построил в провинции множество консервных заводов, выпускавших миллионы банок тунца. Теперь уже промысел велся более эффективными методами и распространился на Атлантический океан. Но тут вмешалась Вторая мировая война, остановившая безудержный лов, благодаря чему тунец сумел оклематься. Кроме того, Бискайский залив был заминирован, так что и в послевоенные годы испанские и французские рыбаки не отваживались искать там рыбацкого счастья. Популяция тунца получила возможность размножаться и выросла настолько, что заполонила даже норвежский Вест-фьорд.

Радость длилась недолго, каких-то десять лет, после чего в течение десятков лет вид находился на грани вымирания. Впрочем, в последние годы тунец снова был замечен у норвежских берегов. За приличный экземпляр японцы готовы выложить миллион норвежских крон. Правда, при условии, что рыба жива – тогда ее откармливают перед тем, как забить. В желудке у тунца содержится вкусный жир, напоминающий сливочное масло, вот за этим-то ингредиентом и гоняются больше всего рестораны суши. Мне довелось самому повидать, куда в итоге свозится улов: знаменитый токийский рыбный базар Цукидзи, где в здоровенных торговых ангарах бесконечными рядами, словно неопознанные жертвы авиакатастрофы, цунами или еще какого-то бедствия, выложены туши рыб.

Кто знает, как скоро тунец, переведясь полвека тому назад, снова заглянет к нам в Вест-фьорд? Выходя в море, Хуго с некоторых пор тоже посматривает, нет ли тунца. У норвежских берегов периодически вылавливают экзотическую невидаль вроде рыбы-луны, южных видов морского окуня, солнечника и прочих путешественников. Несколько лет тому назад в рыбацкие сети под Стейгеном угодила рыба-меч. К лофотенским берегам подходили прежде не встречавшиеся в Норвегии колонии парусниц – тропических гидроидов, которые дрейфуют по океанам, передвигаясь по водной поверхности при помощи небольшого “паруса”.

По-видимому, эти перемены вызваны глобальным потеплением. Не думайте, что оно сделает природу нашего моря богаче. Ведь если вода у норвежского побережья станет слишком теплой, привычные нам рыбы наверняка подадутся к северу.


Ночью сплю с открытым окном. Слабо доносится ветерок да море плещется о скалы, пробиваясь сквозь чуткую мембрану моей дремоты. На приморской стороне Вестеролена есть специальное слово, которое значит “шум моря, доносящийся в окно спальни в погожую летнюю ночь, когда волна тихо набегает на мягкий песчаный берег”. Слово это – “шюбортурн”.

10

На следующее утро, по пути в море, проверяем пару краболовок и вершу, расставленную на палтуса. День сегодняшний, как и вчерашний, выдался теплый и спокойный. Наступили летние “жары”, по-норвежски “собачья пора” (Hundedagene) – время летнего зноя и гниения водорослей, которое длится с 23 июля по 23 августа. Жары уже дают о себе знать. Водоросли и морской ил поднимаются со дна и плавают на поверхности. Так обновляется море.

В эту же пору имеет обыкновение всплывать мертвечина, утопленники, до того лежавшие на дне. Море отдает мертвых, бывших в нем, как сказано в книге Откровения. Наши предки полагали, что с наступлением “собачьей поры” еда портится скорей, а мухи плодятся без счету и становятся назойливей. В этот период море прогревается до максимума. Из-за цветения водорослей на дне наблюдается нехватка пищи и кислорода. Море заполоняют полчища медуз. Точно бледные, желтоватые, бахромчатые блюдца, они то куда-то плывут, то следуют по воле волн.

Еще закидывая краболовки, мы загодя знали, что когда достанем их ввечеру, они будут доверху забиты коричневым крабом. Только не пойдет ли нам во вред этот деликатес? Содержание кадмия в местных крабах такое, что норвежский Минздрав всячески не рекомендует употреблять их в пищу. У двух крабов на панцире чернеют зловещие пятна – вероятно, подхватили какую-то инфекцию. Хуго рассказывает, что в последние десять лет практически вывелась зубатка. Сперва он решил, что ее выбивают рыбаки, которые ловят дальше от берега. Однако позже, поймав зубатку, он обнаружил на ней желваки, похожие на раковую опухоль. Сейчас зубатка, похоже, снова развелась, никто не знает почему.

Считается, что Вест-фьорд чище большинства других мировых водоемов. Глубина здесь приличная, быстрые течения ежедневно приносят и уносят гигантские массы воды. Тем не менее содержание тяжелых металлов в этих местах тем выше, чем дальше к северу. Видимо, это оттого, что океан представляет собой один большой организм и этот открытый участок связан с глобальной системой течений.


Пришла долгожданная пора проверить наш рыболовный крюк, заброшенный в пяти морских милях от Скровского маяка. Хуго отсел на самый край лодки, наблюдая, как я вспарываю пакет с тухлятиной. Трупный дух, вырвавшись в прореху, раскатывается по Вест-фьорду. Лишь бы акула сама не прыгнула к нам в лодку, не дождавшись, пока я нанижу на блестящий прочный крюк тазобедренный сустав с красными ошметками гнилого мяса. Не знаю, чего именно желала себе хайлендская скотинка при жизни, но явно не такого конца.

Убедившись, что мы находимся в том самом месте, которое подкормили накануне, опускаю крюк за борт. “И перламутр, и пламя, коричневую мель у берегов гнилых, где змеи тяжкие, едомые клопами, с деревьев падают смолистых и кривых”, как живописал Рембо[32]. Линь с железным поводком свободно отматывается, опорожнив бочку почти наполовину, а значит, глубина под нами примерно триста пятьдесят метров. Без шестиметровой цепи, служащей поводком, не обойтись – когда акула возьмется, начнет вертеться вокруг. А шкура у нее, как стальной ёрш, – только цепь и выдержит. Проведите рукой от головы к хвосту акулы – вы найдете ее шкуру гладкой и скользкой на ощупь. Но погладьте акулу “против шерсти” – и вы изрежете всю руку: окажется, что шкура состоит из “кожных зазубрин”, острых как бритва. До Второй мировой войны кожа гренландской акулы шла на экспорт в Германию, где ее использовали как наждачную бумагу.

Напоследок Хуго, привязавши трос к самому большому бую, бросает буй за борт. На самом деле буй – тот же самый поплавок: снасть, с которой я еще мальчишкой таскал окуньков, красноперок, гольцов – весом в лучшем случае до полкило. Тогдашние мои поплавки были размером со спичечный коробок. В принципе, можно считать, что ничего не поменялось. Просто мы стали большими, а стало быть, и рыбу ловим побольше, и поплавочки у нас теперь по метру в диаметре. А вместо сантиметрового крючка подвязываем крюк, который не затерялся бы на скотобойне. А куда деваться? Такую снасть не сможет утопить сама гренландская акула, разве что на какую-то секунду.

Внимание, розыск! Разыскивается гренландская полярная акула средней величины – ростом от трех до пяти метров, весом около шестисот килограммов. Латинское название: Somniosus microcephalus. Короткое туловище в форме сигары, округлое рыло, относительно небольшие плавники. Яйцеживородящая. Обитает в Северной Атлантике, иногда забирается под дрейфующие льды Заполярья. Предпочитает температуру чуть выше нуля, но не боится и более теплой воды. Ныряет на тысячу двести метров и глубже. Короткие нижние зубы напоминают ножовку по металлу, верхние не менее остры, но длиннее. Верхние вонзаются в добычу, нижние распиливают ее. Кроме “пилорамы”, у гренландской акулы, как и у некоторых из ее сородичей, есть губы-присоски, которыми она “приклеивается” к крупной добыче, после чего начинает вгрызаться в нее. Спаривание этой акулы всегда похоже на жестокое изнасилование.

Ученые, изучавшие содержимое акульего желудка, извлекли на свет божий немало удивительного. Непостижимо, но Фритьофу Нансену, распоровшему брюхо акулы, которую он добыл в Гренландии, удалось обнаружить внутри целого тюленя, крупную треску в количестве восьми штук (одна из которых была длиной в 1,3 метра), здоровенную голову палтуса и несколько комков ворвани. А Нансен к тому же утверждал, что это “мерзкое чудище” прожило еще несколько дней, лежа со вспоротым брюхом на льду[33].

В глазах у акулы селится паразит Ommatokoita elongata, вырастающий до десяти сантиметров, из-за которого акула чуть видит; в складках брюха живут другие нахлебники – равноногие Aega arctica. Старые рыбаки рассказывают, что, когда вытаскивали акулу, эти рачки, точно желтые виноградины, дождем рассыпались по палубе.

Мясо акулы ядовито и отдает мочой. В старину инуиты давали его собакам, когда больше нечем было кормить. Собаки впадали в пьяный ступор, некоторые потом по нескольку дней не могли прийти в себя. В Первую мировую во многих северных селениях не хватало продовольствия, и стало не до жиру. Мяса гренландской акулы при этом было завались. Однако отведав его сырым либо приготовивши неправильно, люди легко подхватывали “акулью горячку”. Дело в том, что в мясе акулы содержится нервно-паралитическое вещество триметиламиноксид.

Горячка эта, со слов очевидцев, напоминает тяжелое алкогольное опьянение. Пьяный несет несвязный бред, видит галлюцинации, шатается и туго соображает. Потом засыпает беспробудным сном. Чтобы избежать этих побочных “радостей”, пойманной акуле первым делом перерезают сонную артерию, давая стечь крови. Затем мясо вялят либо отваривают, постоянно меняя воду. В Исландии hákarl считается деликатесом, правда, блюдо и там предварительно обрабатывают, нейтрализуя яды: варят по много раз, вялят либо маринуют под гнетом.

Итак, как видим, у северян есть весомые основания не доверять мясу гренландской акулы. Вообще, ловят они ее единственно ради печени, содержащей исключительно полезный жир. В пятидесятые годы прошлого века Норвегия вырвалась вперед в области промышленного лова гренландской акулы, но уже в шестидесятые свернула его[34].


Мы тихо покачиваемся на волнах. Вчера море лучилось и сверкало. Сегодня рдеет ровным, тихим светом. Его ленивый пульс снизился до предела, который достигается долгой чередой погожих летних дней. Кроме того, наступила межень, пора необыкновенно малых перепадов между приливом и отливом. Луна и солнце стараются притянуть воду, каждый к себе, но сами лишь выбиваются из сил, словно два бойца, которые сошлись в бою на руках и никак не могут выяснить, чья возьмет.

Нам остается только ждать да вполглаза посматривать за буями. Оттого ли, что лодку сносит (течения в Вест-фьорде приличные даже в безветренную погоду), или по иной причине, но Хуго извлекает из закромов памяти очередную байку. Пошли они со старшим братом в море на своей лодке. Лодка была с гладкой обшивкой и называлась “Бим” (Plingen). Смастерили ее в Намндалене в пятидесятые годы прошлого века. Днище у “Бима” отсырело, так что ходил он с чуть не предельной осадкой. В шторм воду и вовсе приходилось лихорадочно выкачивать ручным насосом. День в лофотенскую путину 1984 года выдался студеный, а тут еще как на грех повалил густой мокрый снег. Коробка передач отказала. С лодки, оказавшейся поблизости, заметили, что братья терпят бедствие, и отбуксировали их в Сволвэр.

Этот случай вызывает в памяти Хуго следующий, из той же серии. Шли они из Свольвера на “Хельнессунне” со свежим уловом креветки, которую добывали в Финнмарке. Не успели выйти, как их накрыл шторм. Охлаждение полетело, груз повело вбок, и грузовое судно осталось беспомощно дрейфовать посреди Вест-фьорда. Хорошо еще, натаскав без счету ведер воды, насилу остудили машину, и в результате кое-как дошли своим ходом до Скровы.

Рассказы Хуго часто бегут по ассоциативному кругу – одна байка, притомившись, хлопает по спине новую, та подхватывает эстафету, и забег этот может длиться сколь угодно долго. Байки все дальше уводят слушателя от стартовой черты, так что в результате, окончательно запутавшись, он теряет нить и начинает подозревать, что байки травятся просто так, а не в связи с чем-либо.

Так или иначе, одна-другая из рассказанных баек обращают мысли Хуго к Молёйю, островку близ Стейгена. Там, позабыт-позаброшен, стоит рыбацкий поселок, куда любопытно было бы наведаться Хуго. Когда-то они с братом заякорили свой рыбацкий шмак, а сами на веслах пошли на песчаное мелководье. Да только недооценили силу волны, и рекса (так Хуго зовет все свои деревянные весельные лодочки), подлетев кверху, опрокинулась. Братья угодили в ледяную воду. Выбрались на берег, но ненадолго – зима клонилась к концу, так что воздух был не теплее моря. На обратном пути к шмаку рекса снова стала набирать воду – небольшая течь, после того как лодкой поиграли волны, существенно расширилась. Рекса пошла ко дну, братья едва успели зацепиться за шмак. Но не за планширь, а ниже – за шпигат, небольшое отверстие в фальшборте, по которому с палубы стекает вода. Продрогшие, обессилевшие, в набрякшей от воды одежде – забраться на борт не было ни малейшей надежды. Повисев так бок о бок, словно персонажи из мультфильма, братья поняли всю глупость своего положения и посмеялись над собой. Силы тем временем таяли. Надо было идти ва-банк. Брат оперся на Хуго, как на трап, и сумел-таки вскарабкаться по нему наверх.

Не удержись Хуго в тот момент, ни один из братьев не смог бы теперь поведать эту историю. Мораль ее, по мнению Хуго, состоит в том, что на самом деле мороз не так уж страшен, даже когда полчаса купался в Вест-фьорде в марте месяце.

– Мы потом еще целый день ходили по морю, даже не переодевшись. Хотя нет, все-таки кое-что я отморозил. Позади глаз, ближе к затылку, под самым темечком. Там промерзло.

Иной раз я спрашиваю себя, насколько велика в моем друге доля морского млекопитающего.

11

Что происходит в морской пучине под нами, на глубине свыше трехсот метров? Почуял ли хищник нашу зловонную приманку, маслянистые продукты распада которой распространяются под водой, подобно клубам дыма? А как быть, если и впрямь возьмется? От одной мысли об этом грудь наполняется сладким восторгом с примесью жути.

Один мой приятель, ходивший матросом на траулере, поведал мне однажды, как они обычно поступали с гренландскими акулами, коим не повезло сперва угодить в трал, а после быть поднятыми на палубу. Привязав акулу веревкой за хвост, ее поднимали грузовой стрелой и вывешивали за борт. Там перерубали хвостовой стебель, и акула тяжко плюхалась в море. Рубили как по маслу – у гренландца, как и у любой акулы, костей нет – сплошные хрящи. Акула, упав в воду, сперва думала, что отделалась легким испугом, но вскоре понимала, что с ней что-то в высшей степени неладное. Мы бы сами, отруби нам кто обе ноги да брось за борт в открытое море, справились не лучше той акулы. Без хвостового плавника акула беспомощна. Не способна ни плыть вперед, ни даже держаться в воде. Скоро она пойдет ко дну, и там в ледяном мраке ее, скорее всего, заживо сожрут другие гренландские акулы.

Похожим образом истязали гигантских акул, рассказывает Хуго. Обыкновенно, перевернув пойманную вверх тормашками, ей вспарывали брюхо, чтобы вытекла печень. Лишив же печени, отпускали.

Впрочем, хвост гренландцу рубили не всегда. Мой приятель с траулера сказывал еще, что, бывало, на боку акулы они писали краской название выловившего ее траулера, оставляя своеобразное послание следующим траулерам, какие бы ни поймали ее. Поймав акулу с такой надписью, рыбаки со следующего траулера писали свое название с другого бока и отпускали рыбу вновь. Конечно, проще было бы послать поздравительную открытку, но у рыбаков с годами устоялись свои хохмы.

– Погоди-ка! Кажется, буй повело, – замечает Хуго.

Действительно, наш гигантский поплавок ведет себя неестественно, как-то суматошно подрагивая на воде. В паре сотен метров от нашей лодки, угодившей в самый эпицентр скумбриевого косяка, явно наметилось какое-то движение. Хуго заводит мотор, и через минуту мы уже на месте.

Хуго начинает выуживать. Вернее, тянет-потянет, да так натужно, что сомнений не остается – взялось что-то крупное. Когда Хуго устает, я сменяю его. С моей помощью дело движется еще медленней. Доводилось ли вам когда-нибудь поднимать семиметровую акулу в семь центнеров весом, болтающуюся на трехсотметровом канате с поводком в виде шестиметровой якорной цепи? Канат врезается в пальцы, идет борьба за каждый дециметр, и кажется, ей нет конца. Прилипшие к канату медузы больно жгутся, не добавляя приятности нашему труду (работаем-то мы без рукавиц).

И тут, когда руки вконец обессилели, а до добычи осталось метров пятьдесят с небольшим, канат вдруг пошел легко. Всякому, кто рыбачил, знакомо это разочарование. В долю секунды рушатся самые радужные ожидания. Только что ты был на подъеме, энергичен и собран, и вот уже, считая ступеньки, катишься в темный подвал. Больно режет руку веревка под тяжестью груза, но еще больнее режет душу утрата этой тяжести. И подъем холостой веревки, пусть весит она самую малость, дается трудней. Вот уже под лодкой завиднелись и цепь, и крюк на ней. Я тащу их наверх, и они позвякивают в воздухе. На кости, когда мы наживляли ее на крюк, было немало красных шматков мяса. Теперь ее словно отполировали. Только копошатся какие-то козявки, напоминающие жуков. Видимо, как раз те раки, что селятся на брюхе у акулы.

На кости и на жировых наростах видны отметины как от пилы – следы акульих челюстей. Я просовывал жало крюка в отверстие для сухожилия, теперь же оно сидит глубоко в самой кости. Я наблюдал, как гренландские акулы в любой ситуации предпочитали раздавить челюстями все что ни попадя. Видимо, поэтому наша акула и не засеклась. И сорвалась. И нам остается лишь молча сидеть.

Потом, когда схлынет первая волна разочарования, мы примем сход не за нашу неудачу, но за знак, указывающий, что мы все делаем правильно. Мало кому с первой попытки посчастливилось быть в шаге от поимки гренландской акулы. Ладно, меняем наживку и закидываем по новой.

А в глубине, под нашими понтонами, ходит наш кракен и жаждет насытиться. Всего в нескольких сотнях метров от нас, ближе к земле, виднеется яхта. На ней веселится молодежь, наслаждаясь чудесной погодой. Девчонки ныряют с борта – водичка холодна да теплее уже не будет. Знали бы, чье недреманное око смотрит из пучины, пока они плещутся в море – птицей бы вспорхнули обратно на яхту. На одной из девушек оранжевый купальник. Неизвестно откуда распространилось мнение, что желтый и оранжевый провоцируют акулу на агрессию. Потому австралийские водолазы и серфингисты не носят этих цветов.


Больше в этот день не клевало. И на другой день тоже. На третий день мы не стали снимать нашу снасть на ночь. Наутро ее как не бывало. Будто пошла ко дну. Оба буя, влекомые незримой силой в виде течения либо гренландской акулы, наверняка были уже далеко на пути к океану. Искать их – напрасный труд. Будь у нас даже вечность впереди и море бензина в запасе, вероятность обнаружить их была бы близка к нулю.

Три дня погодя поворачиваем домой. Идем через Вест-фьорд. Буи и цепь заносим в статью убытков, включая и дорогущий канат. И вдруг, посреди Вест-фьорда, несмотря на дрянную видимость и высокий вал, чуть не натыкаемся на нашу пропажу. Веревка и цепь целехоньки. Нету только крюка да мочки – полукруглой скобы, скрепляющей цепь с крюком. Уму непостижимо. Крепежная скоба не могла раскрыться, даже застряв в водорослях. Раздавить ее тоже весьма мудрено. Что-то с ней приключилось. Так мы себя успокаиваем. Честнее, конечно, было бы признать, что мы по-детски сглупили, оставив снасть бесхозной на всю ночь. Это вам любой местный рыбак подтвердит. Сила течения так велика, что одолеет все и вся, дай только срок.


Наша моторка выписывает на воде Вест-фьорда белую букву V. На горизонте невысокой аркой встает радуга. Так и подмывает взять курс на радугу и пройти под ней с триумфом. Однако мы пришли сюда не за радугой.

Манящий горизонт, где небо сходится с морем, мгновенно прочерчивается острой линией. Порождая оптические иллюзии. Мелкие островки вдали теперь кажутся много ближе. Купаются в поблескивающих волнах. Солнце прячется на западе в магниево-белых облаках у самого небосклона. Там и сям видны скопления туч, проливающиеся дождем вдали от нас. Солнце скрыто от наших глаз, лишь лучи его подсвечивают контуры туч да бьют в их прорехи, подобно гигантским прожекторам, неторопливо перебираясь с волны на волну. Мир перед нами встает, будто выскобленный до блеска и убранный зеркалами зал. Цвета устричной скорлупы и серого сланца.

12

На подходе к острову Энгелёй мы попадаем в окружение внушительного косяка скумбрии, которая по своему обыкновению преследует стайку планктонного рачка. Скумбрия Хуго не занимает. Когда я предлагаю ему выудить пару хвостов, чтобы зажарить на гриле, он только презрительно фыркает. Подобно подавляющему большинству северян, приятель мой самого недоброго мнения об этой рыбе, и вовсе не из-за старинных предрассудков, связанных с нею. Просто ему претит ее вкус. Как он только ее не готовил! Все без толку. Перепробовав кучу рецептов, Хуго так и не нашел верного способа полностью избавиться от характерного привкуса. Впрочем, сказал, коль охота, лови на здоровье и жарь потом, только, пожалуйста, подальше от меня.

Нелюбовь северных норвежцев к скумбрии имеет древние корни. По народному поверью рыба эта, с отпечатком человеческих костей на спине, питается утопленниками. А еще раньше и вовсе считалось, что скумбрия ест людей заживо. Бергенский епископ Эрик Понтоппидан называл скумбрию скандинавской пираньей. “С акулами, – писал епископ, – ее роднит то, что она не прочь поживиться человечиной и отыскивает тех, которые купаются нагишом, чтобы, окружив тучей либо косяком, с налету обглодать их”. В подкрепление своих слов Понтоппидан поведал о “прискорбном случае”, произошедшем с одним матросом, который, видимо, взопрев от тяжелого физического труда, решил немного поплавать в Лауркуленской гавани (нынешнее название – Ларколлен, южнее Мосса). Внезапно весельчак пропал, будто кто утянул его под воду. Через несколько минут тело всплыло, “окровавленное, искусанное и облепленное многочисленной макрелью, которую насилу удалось отогнать”. Кабы не товарищи, вовремя пришедшие на помощь, матроса “вне всякого сомнения” ожидала бы “мучительная кончина”, – заверял читателя Понтоппидан[35].


В шхерах мы выбираем место между островами Лаувёй и Ангерёй. Вылавливаем некрупную треску и садимся ждать, когда из гнезда, свитого на вершине соседней горы, слетит орел и вонзит в треску свои когти. Мы видим орла, только на сей раз, вопреки обычаю, наш старый знакомый не спешит на угощение. Зато торопится подлетающая чайка. Тощая, на вид меньше самой трески, пытается заглотить рыбу целиком. А после не может взлететь. Верно говорится, что глаза шире брюха.

Загрузка...