ПОНЕДЕЛЬНИК

Ровно в 8 утра звонит будильник в мобильном телефоне. Я беру трубку, ставлю на повтор и снова закрываю глаза. Так я сделаю еще три раза. В 8.15 я встаю, подхожу к окну и открываю его. Заправляю кровать. Надеваю халат, иду на кухню, ставлю чайник. Пью минеральную воду прямо из бутылки. Потом иду в ванную и умываю лицо холодной водой. Мою руки с мылом — они должны быть чистыми, потому что мне предстоит вставить линзы в глаза. Я вытираю руки полотенцем, возвращаюсь в спальню, подхожу к буфету. На верхней полке, за стеклом, стоит контейнер с линзами. Я развинчиваю сначала кружок с надписью «Left», потом кружок с надписью «Right», вооружившись пластмассовым пинцетом, достаю линзы и виртуозно наклеиваю их на глазные яблоки. За десять лет у меня появился неплохой опыт. На кухне начинает сначала негромко, но с нарастающей враждебностью свистеть чайник. Я иду на кухню, выключаю чайник, насыпаю гранулированный кофе в чашку с букетом цветов, которую мне когда-то подарил Гриша Смирнов, наливаю кипяток. Подхожу к холодильнику, достаю сливки, наливаю в чашку.

Сажусь за стол и несколько минут глотаю обжигающий кофе. Мне не хочется есть, но я приучила себя есть по утрам под влиянием рекламного плаката, увиденного много лет назад. Рядом стоят две женщины — худая и толстая. Худая довольно улыбается и говорит: «Я плотно завтракаю!» — толстая очень несчастна по виду и стыдливо шепчет: «Я плотно ужинаю…» Я делаю себе два бутерброда на хлебе «Фитнесс»: с лососем и с брынзой. Съедаю их, и меня начинает тошнить. Не обращая на это ровным счетом никакого внимания, я беру чашку с недопитым кофе и иду в проветренную спальню, чтобы накраситься. Я подхожу к зеркалу на подставке, которое стоит на подоконнике — я крашусь только на свету под влиянием статьи, когда-то прочитанной в журнале «Cosmopolitan». Там таким как я раз и навсегда объяснили, что только дневной свет позволяет вовремя заметить все огрехи макияжа.

Я беру в руки спонж, открываю баночку с тональным муссом «LANCÔME», зачерпываю немного мусса и размазываю его по лицу. Пока особых огрехов не видно. Моя кожа уверенно приобретает здоровый, жизнерадостный оттенок. Старой тушью «CHANEL» я подкрашиваю брови — я брюнетка, и брови должны соответствовать оттенку волос, так учит «Cosmopolitan». Коричневым карандашом «Clinique» я рисую стрелки, которые эффектно оттеняю светоотражающими тенями, изобретенными к нашему счастью неутомимыми технологами компании «Christian Dior». Даже не знаю, что бы мы делали без этих светоотражающих теней. Теперь мне осталось только допить кофе и мазнуть по скулам румянами «Givenchy», обещающими «естественный вид и эффект натурального загара».

Закончив покраску, я иду на кухню, чтобы помыть чашку и поставить ее в сушку. Самое время задуматься о том, что надеть. Постояв у шкафа, я делаю выбор в пользу джинсов «Guess» с кожаным ремнем той же марки и черной кофточки непопулярного происхождения, которая тем не менее выгодно подчеркивает грудь. Осталось только причесаться, заколоть волосы, тронуть губы блеском, бросить в сумку мобильный телефон и уйти из дома к чертям собачьим.

Что я и делаю. Выхожу на лестничную площадку, закрываю дверь на нижний замок, на два оборота. Нервным гребком в недра сумки убеждаюсь, что ключи от машины из внутреннего кармашка никуда не исчезли. Вызываю лифт. Лифт прибыл. Я захожу в него, нажимаю на кнопочку с цифрой 1 и под мерное гудение опускающейся кабины в стотысячный раз смотрю на плакат, который наклеен на стенку, рядом с зеркалом. Это постер журнала «Домашний очаг». На обложке изображены близкие к эйфории от собственного жизненного успеха Игорь Петренко и Екатерина Климова. Они улыбаются и обнимают своего ребенка прямо над подписью: «Игорь Петренко и Екатерина Климова, а также другие звездные пары о секретах своего счастья». В некоторых местах лица Екатерины Климовой и Игоря Петренко, а также их ребенка исцарапаны ключами от квартир жителей нашего подъезда.

Лифт приехал и распахнул свои двери. Я выхожу на улицу. Сейчас середина мая. Вчера мне посчастливилось поставить машину прямо у подъезда, так что переться через весь двор не придется. Я достаю из сумки ключи, нажимаю на брелок сигнализации, думаю, что машину пора помыть, но я сделаю это завтра. Машина приветливо подмигивает, я сажусь в нее. Рука механически вставляет ключ в зажигание, механически поворачивает ключ по часовой стрелке. Машина урчит, тут же начинает болтать радио. Правая нога механически выжимает педаль тормоза, правая рука переводит передачу с «P» на «D». Машина трогается с места. Я смотрю на собственное отражение в зеркале заднего вида.

Здравствуйте, меня зовут Саша, мне 27 лет, и я еду на работу.


Солнце светит по-утреннему ярко и раздражающе. Я достаю из бардачка темные очки. Выезжаю на Кутузовский проспект — у меня есть метров пятьсот, чтобы определиться, каким путем я сегодня поеду в офис: по Садовому или по Третьему. Пятьсот метров до туннеля. Либо я перестраиваюсь вправо и еду на Садовое, либо перестраиваюсь влево, разворачиваюсь у бывшего «Арбат-престижа» и еду на Третье. Я выбираю разворот, последнее время я часто его выбираю, мне почему-то неприятно Садовое кольцо с его отработанной до шлака ностальгией по «старой Москве». Пошла она в жопу, старая Москва. Меня больше устраивает промзона, стеклянные, как вздернутые в хамском жесте пальцы, многоэтажные дома, и бесконечный круг дороги. От этого пейзажа веет полнейшей безнадежностью, но ничего другого от жизни я и не жду.

Я включаю правый поворотник и съезжаю с Кутузовского проспекта. Выключаю поворотник, сворачиваю под надписью «Дмитровское шоссе — 1.4, Ленинградский пр-т — 2.6, Мира пр-т — 7.2» и выруливаю на дорогу, с которой уже не сверну. В сумке забился телефон. Его не заглушают даже вопли ведущих утреннего радиошоу. Посматривая на шоссе, левой рукой придерживая руль, правой я лезу в сумку за телефоном. Не глядя на номер, отвечаю:

— Але.

— Але. Привет. — Это мама.

— Привет, — говорю я.

— На работу едешь? — интересуется она.

— Да, — говорю. Что тут скажешь?

— Как дела? — интересуется мама. — Почему не звонишь?

— Мы же вчера утром разговаривали, — отвечаю я.

— Ну, мало ли что могло случиться с тех пор.

— Ну да… — говорю я.

— Я тебя не отвлекаю? — волнуется мама. — Ты можешь говорить?

— Нет, — облегченно вздыхаю я, — я перезвоню, ок? — И, не выслушав ответа, сбрасываю звонок.


Моя мама была из тех девочек с повышенным чувством ответственности, которые мечтают о мире по всей земле, искренне восхищаются фотографиями из космоса и влюбляются в подонков. В плане последнего пункта судьба ее пощадила — отец не был подонком в полном смысле этого слова, но ответственность в нем начисто отсутствовала. Поначалу мама, часами ожидавшая его, вжавшись спиной в монументальную колонну на станции красивейшего в мире Московского метрополитена, думала, что он просто немного ребячлив и к тому же эгоист, как все мужчины. На этой стадии отношений с папой она почему-то была уверена, что ее любовь к нему сможет сделать его другим человеком. Комфортным для нее. Что касается папы, то он, вне всяких сомнений, маму любил, но эта эмоция явно не заслоняла ему горизонт. Он вообще не понимал, почему их с мамой половые чувства должны каким-либо образом изменить его жизнь навсегда.

История складывалась вполне обыкновенная: папа считал, что мама даст ему в браке все то, что так достало его за годы бесхозности, а мама верила в великую силу компромисса. Проблема заключается в том, что люди сходятся, как две стороны застежки «молния», и никак иначе. Либо каждый зубчик левой стороны сцепляется с зубчиком правой и все идеально совпадает, либо зубчики не сходятся, язычок «молнии» застревает в нитках, тканях и все в конечном счете уродливо рвется. Брак моих родителей, к сожалению, пошел по второму пути. Они любили, но не могли друг друга принять и поэтому довольно скоро начали методично, с каким-то гибельным сладострастием друг друга уничтожать. Все детство, в тот период, когда слова еще не слишком осознаются, но упрямо пишутся на подкорку, я слышала, как мама говорила: «Андрей, я люблю тебя!» А дальше всегда следовало «но…».

Это «но» было бесконечным и неисчерпаемым, как все ее обиды на отца, как расстояние, на которое они каждый день друг от друга отдалялись. С каждым днем «но» росло и жирело, разбухало под тяжестью взаимных претензий, и уже тогда можно было предположить, что однажды оно станет таким огромным, что придавит «люблю». Я люблю тебя, но ты пьешь, я люблю тебя, но ты опоздал, ты не купил то, что я просила, ты не выбросил помойное ведро, ты не позвонил, ты не забрал из детского сада, ты мало зарабатываешь, ты мне изменяешь, ты был груб, ты, ты… Мамина и папина любовь являла собой несколько упрямого, но все же выносливого ослика, который, несмотря на брань и окрики, упрямо следовал путем, который был ясен ему одному. В течение многих лет его нагружали тюками говна, сундуками со скелетами, гирями, коробками с плесенью, гнилыми бревнами и бесконечными пакетами с мелким мусором. И однажды ослик не выдержал — он, как это принято у тактичных животных, пошатался некоторое время для виду, но никто не собирался давать ему передышку, и тогда он просто издох. Мама как раз читала мне стихотворение:

Старушка на грядке полола горох.

Приходит обратно, а пудель издох!

Старушка бежит и зовет докторов,

Приходит обратно, а пудель здоров.

Детство на то и детство, чтобы верить в возможность такого рода метаморфоз, а в жизни они невозможны.

Моя мама, как это всегда с ней бывало в минуты напряженных размышлений, уставилась на ноготь большого пальца правой руки. Через секунду она принялась ковырять кутикулу, подцеплять ей одной видимые заусенцы, отгрызать их и так далее. Я смотрела на нее некоторое время, а потом ушла собирать мозаику в свою комнату. Я точно помню, что именно тогда все стало мне окончательно ясно.


Мама и папа расходились довольно трудно. В свои новые, отдельные друг от друга жизни они продирались, как босые ступни в узкие сапоги. Самое, пожалуй, дикое в таких ситуациях — это быть маленьким ребенком. Наблюдать за тем, как быстро и, главное, для тебя совершенно немотивированно самые дорогие люди вдруг становятся врагами. Как интересно меняются их лица, интонации и даже сами голоса. Поначалу это выглядит, как будто они играют, например, в магазин или в какое-то государственное учреждение, где все настроены по отношению к другим максимально враждебно. А потом папа съездил маме по лицу, и я поняла, что с играми покончено. Мама, правда, не заплакала — заплакала я, и она втолкнула меня то ли в ванную, то ли в туалет, чтобы я не мешала дальнейшему выяснению отношений. Мама в тот момент не могла плакать, она и впрямь видела в папе предателя и врага и, как комсомолка, как Ульяна Громова, бросалась в него хлесткими оскорблениями.

— Я ненавижу тебя! — кричала мама, захлебываясь. — Я мечтаю, чтоб ты сдох!

— Да пошла ты на хуй, сука! — Папа не дал так просто задвинуть себя в тень по части оскорблений. — Ты достала меня! Я убью тебя, тварь!

— Убирайся вон! — надсаживалась мама, судя по звукам, приступившая к процессу выталкивания папы за входную дверь. — Если ты не уйдешь, я вызову милицию!

Все однажды заканчивается, закончилось и это. Мама одержала верх — папа поехал ночевать неизвестно куда, а она вытащила меня из санузла и долго обнимала, сотрясаясь в рыданиях.

— Девочка моя, — всхлипывала мама, — радость моя, прости меня, пожалуйста, прости…

— Да, — тупо повторяла я, не понимая, чего она от меня требует, — да.


С Третьего кольца я сворачиваю на Трифоновскую улицу и нагло паркуюсь в трех шагах от остановки. В боковое зеркало я вижу, что по направлению к офису, но от метро идут Женя Левин и Дима Самолетов. Я выключаю зажигание, выхожу из машины и поджидаю их на тротуаре.

— О, Живержеева! — приветствует меня Женя без улыбки и тут же поворачивается к Диме: — Знаешь, почему она так встала? — он показывает на мою машину.

Дима с безразличной улыбкой внимает. Мне кажется, утром в понедельник к нему можно подойти и рассказать, как все выходные мучилась тем, куда утилизировать тело убитого в пятницу вечером любовника, и он будет смотреть с такой же улыбкой.

— Не знаю, — говорит он.

— Потому что, — Женя подносит к Диминому лицу два пальца, расставленные друг от друга сантиметров на пять, — женщинам всегда врали, что вот это — двадцать сантиметров!

— Женечка, а ты в ударе, — смеюсь я.

— Еще в каком. — Женя опускает глаза, видно, что он доволен произведенным эффектом.

Втроем мы идем к зданию офиса. Заходим в него, прикладываем пропуски к магниту у проходной, ждем лифт.

— Ты как? — спрашивает вдруг Дима. — Отлично выглядишь.

Я не нахожусь что ответить — у меня в иные моменты напрочь отказывает чувство юмора.

— Ты тоже… — зачем-то говорю я.

Приезжает самый большой лифт, в котором все стенки выложены зеркалами.

Когда мы оказываемся внутри, я приближаюсь к зеркалу и принимаюсь демонстративно прихорашиваться.

Дима и Женя следят за этим процессом.

Я смотрю в зеркало на Диму и встречаюсь с ним взглядом.

— Ну что? — спрашиваю я.

Женя хмыкает. Дима не отводит глаз.

— Сашенька, ты прекрасна, — говорит он.


Втроем мы входим в ограниченное пеналами пространство нашего офиса и одновременно — в то особое состояние, в котором любой человек пребывает на любой работе. Самолетов — редактор по фото, мы с Женей — по словам. Жизнь, к сожалению, такова, что ее приходится постоянно редактировать. Самолетов сидит за стенкой от меня, а Женя — в соседнем пенале. Кроме Жени там присутствуют Глаша Пастухова, руководитель нашего редакторского отдела (12 лет живет с туркменом, у них двое детей, и он не женится), Ксюша Чапайкина, редактор радиопрограмм (несчастная личная жизнь), Петя Ермолаев, логист (парень из провинции, скорее всего, в ближайшее время женится) и Влад (он женат).

В моем пенале самым интересным является Самолетов, сидящий за стенкой. Еще есть Люба (замужем, детей нет, но очень хочет ребенка) и Аня (во всех отношениях нормальный человек, даже сказать нечего). С Любой мы подруги, даже созваниваемся на выходных, с Аней — нет. Она приходит на работу рано, часам к 10, так же как я. Как Левин и Самолетов. Интересно, зачем мы это делаем?

— Ну чего, как выходные? — Анька отталкивается от своего стола ногами и подъезжает ко мне на кресле.

— Никак.

— Чего делала? — интересуется Аня.

— Да так, — отвечаю я, — в основном дома сидела…

— Ясно. — Аня отъезжает к своему столу.

Слышно, что пришла Глаша.

Она продолжает орать в мобильный телефон, хотя вроде как уже на работе. С двумя ее детьми мужественно сидит ее мама.

— Знаешь, что я могу сказать, — говорит Глаша в прижатый к плечу мобильный. — Это твоя дочь, и она очень на тебя похожа!

В ответ, видимо, вешается трубка, и Глаша приходит в мой пенал, чтобы справиться, что происходит, а заодно рассказать, как ей тяжко. Но как только она раскрывает рот, появляется Люба.

— Всем привет! — говорит Люба.

Мы знаем, что в выходные Люба в очередной раз пыталась стать матерью.

Мы начинаем к ней приставать, чтобы понять, что происходит.

— Пиздец происходит, девочки, — отвечает Люба, — у меня нет яйцеклеток.

— Как это? — удивляется Глаша.

— А вот так!

Некоторое время мы молчим.

— Оказывается, — говорит Люба, — их вообще ограниченное число, и тебе, Живержеева, — она переводит на меня взгляд, — я бы посоветовала заканчивать с постинором, потому что ты трахаешься с какими-то козлами, а потом пьешь таблетку и вроде как все без последствий. А однажды ты захочешь, чтобы у тебя был ребенок, и не сможешь его родить из-за ебаного постинора.

— Ну… Зачем же так? — спрашивает Глаша.

— А как? — переспрашивает Люба. — Как?

— Чего ты на Живержееву напала?

— Потому что она — идиотка. — Люба садится за свой компьютер и раздраженно щелкает мышью. — Потому что вы все — идиотки.

За стенкой тактично кашляет Дима.


В детстве я трудно засыпала. После того как мама укладывала меня в кровать, я еще часа два ворочалась, рисовала пальцем на обоях и прислушивалась к тому, что творилось на кухне. Ничего хорошего там не творилось — там орали. Особо усердствовала мама: в иные секунды ее голос переходил в ультразвуковой режим, и я переставала его слышать. Потом до меня доносился быстрый топот, короткое топтание в прихожей, и хлопала входная дверь. Это папа уходил.

Мама оставалась на кухне одна — самые тревожные минуты: она могла зайти и проверить, как я сплю. Я затаивалась в темноте. К счастью, мама заходила не так уж часто. Обычно до меня доносился легко узнаваемый плеск жидкости о стенку бокала, стук пальцев по телефонным кнопкам и мамино: «Але, привет».

Говорила она по полночи, в унизительных и обескураживающих деталях описывала недавний скандал с папой, однажды даже коротко всхлипнула и через равные промежутки времени наливала таинственную жидкость в свой бокал. Фразы повторялись так же, как возлияния. Я запомнила некоторые: «Так не может долго продолжаться», «У меня нет сил», «Одна с ребенком», «Я ему сказала, что не буду это терпеть», «Он каждый день пьяный».

Ну и так далее, все это, так сказать, давно известно.

Однажды ежевечерний (если, конечно, папа приходил ночевать) скандал на кухне смертельно нам троим надоел. Все были измотаны и порядком друг от друга устали.

Тем вечером папа вернулся в какое-то несуразное время, едва ли позже семи, и с порога протянул маме, уже вставшей в боевую позицию, тянувшую на полкило шоколадку фирмы «Lindt». Мама, однако, была не из тех, кто сдается при виде пищевых продуктов, тем более шоколад она никогда не любила.

— Что это? — спросила она и не протянула руки в ответ.

Папа стоял, как идиот, в куртке, в ботинках, обмотанный шарфом и с протянутой рукой, сжимавшей шоколад.

— Шоколадка! — Я попыталась как-то сгладить мамину суровость.

— Николаев из командировки вернулся и расплатился со мной за свои отгулы. Этим, — буркнул папа, которого мне тут же стало очень жаль.

Я ведь помнила его лицо, когда он только вошел. Он нес подарок. Интересно, на что он рассчитывал? Что все мамины обиды выльются вместе со слезинками, которые она при виде «Lindt» пустит на щеки, и она схватит дивное лакомство, съест прямо в коридоре, а потом попросит папу отнести ее на руках в спальню?

— Спасибо. — Мама взяла несчастную шоколадку и понесла ее на кухню с таким видом, словно это не смесь какао-бобов с молоком и маслом, а гадкий котенок, которого необходимо ткнуть носом в его же собственное свежее дерьмо.

Наступило время ужина, мама с прежним недобрым выражением лица позвала меня есть. Ее раздражало отсутствие у меня аппетита. Я, правда, честно съела две оладьи из кабачков со сметаной и только собиралась попросить кусочек папиной шоколадки, как он собственной персоной прибыл на кухню и, фальшиво потирая руки, поинтересовался:

— Ну, что у нас есть?

— Борщ и кабачковые оладьи, — неожиданно мирно ответила мама.

— Борщечку тогда, — сказал папа, уселся за стол напротив меня и несколько раз мне подмигнул.

Я ему улыбнулась и скосила глаза на маму. Она переливала борщ из большой кастрюли в маленькую. Папа состроил рожу, призванную выразить мамино внутреннее состояние, и мы против воли захихикали.

Он поел борща, ужасно много, закусил оладьями, и за этим последовало долгожданное разворачивание шоколадки. Мама молча следила за ним, прислонившись к холодильнику.

— Хочу угостить тебя первоклассным коньяком, — решился папа.

Мама приоткрыла губы, определенно намереваясь сказать что-то ядовитое, ее чуть раскосый карий взгляд заметался между нами, и она почему-то смолчала.

Папа, невероятно довольный, сбегал к своей кожаной сумке, которую всегда оставлял рядом с калошницей, и принес вытянутую, как статуэтка балерины, бутылку «Camus». Видимо, таинственный Николаев задолжал папе полноценный отпуск.

Мама подошла к стеклянному ящику, висевшему в нашей кухне на стене, чуть левее обычного деревянного ящика, который висел над мойкой, и достала два красивых стакана на коротких ножках. На стаканах в венке значилась золотая латинская «N».

Папа разлил коньяк, они соприкоснулись стеклом, проглотили и на долгое время обо мне забыли.

Выпив, папа всегда принимался травить одни и те же байки и сам над ними хохотал, недоуменно поглядывая на маму, которой они все были давно известны. Что говорить, даже я знала его репертуар наизусть. Но в тот вечер я самозабвенно поглощала шоколадку, пользуясь тем, что мама сидит, прикрыв глаза ладонями, и отрывает их только для того, чтобы опорожнить бокал.

— Тебе вообще неинтересно? — вдруг спросил папа.

— Что? — спросила мама.

— Если я в чем-то виноват, я прошу прощения. — Он великодушно отвел глаза.

— Если?.. — Мама, напротив, длинно на него смотрела.

— Я хочу жить нормальной жизнью. — Несколько противореча себе, папа потянулся за бутылкой и плеснул коньяк в свой пустой бокал и наполненный почти до краев мамин.

— Живи. — Мама переместила взор на шоколадку. — Это кто столько съел? — с искренним ужасом крикнула она.

Я смутно помню, как продолжился вечер. Кажется, я обожралась.

Мама впихнула в меня две таблетки фестала, помыла и отнесла в кровать, — я слышала журчание разговора на кухне, а потом вырубилась. Проснулась я снова от криков, уже ночью, и даже в какую-то секунду позавидовала маминому склочному упорству, хотя, не спорю, очевидно, у нее были свои неопровержимые мотивы, но быстро успокоилась. Крики звучали в спальне — мама вообще была необычайно громкой по ночам: если снился кошмар — кричала, если над ней работал папа — стонала, визжала и ахала. Я по-доброму завидовала папе: не всякому случится заиметь женщину, в постели с которой ты слышишь голоса, и вздохи, и надежды десятков других женщин.

Звуковые волны не умирают. Они без конца курсируют туда-сюда. Все, что мы изрекаем, бессмертно. Наше жалкое, бесполезное блеяние кругами носится по Галактике, и продолжается это целую вечность.


С тех пор как мы начали спать в разных комнатах, я приобрела устойчивую привычку, чуть продрав глаза, бежать к маме. Просыпалась я, по ее меркам, рано, будила, и она с неохотой пускала меня себе под бок, под одеяло. Я лежала, вглядывалась в ее очень тонкое, с порочными впадинами щек лицо, рассматривала резную спинку кровати, считала виноградинки на деревянной лозе и незаметно для себя засыпала.

Утром мама сетовала, что, только она заснет, я тут же к ней переползаю — она, скорее всего, не помнила, что в ее постели я появлялась ранним утром.

Но в тот день, когда я устоявшимся маршрутом зарулила к маме, меня ждал сюрприз: никто уже не спал. Отец лежал, откинув правую руку, на которой, в свою очередь, лежала мамина голова, вдобавок ко всему он курил, и, увидев меня, мама сказала:

— Ну я же говорила, не надо в комнате курить.

Я залезла к ней, прислонилась к ее мягкой коже, под которой ощущались ребра, и попросила накрыть меня с головой одеялом.

Мама без возражений выполнила мою просьбу. Я лежала, чувствуя, как она спокойна, и слушала.

— Окно открой, — приказала мама.

Матрас дрогнул, скрипнул паркет — отец встал, чтобы открыть окно.

Мама привстала, придерживая меня рукой под одеялом.

— Трусы надень!

Свежий воздух, потянувший из окна, ощущался даже под одеялом, хотя в целом там пахло не так уж плохо — мама на ночь обмазывалась каким-то увлажняющим лосьоном, и постельное белье накрепко им пропиталось.

— Ты же… — Папа осекся.

— Да она придет и вырубается, — успокоила его мама, — малыш еще.

Папа долго и неинтересно, сыпля фамилиями, говорил о своей работе.

Мама усмехалась и давала острые комментарии.

Наконец он, видимо, сделал какое-то движение, она тоже, и после короткой борьбы раздался ее голос:

— Не кури здесь.

Папа восстал.

— Ты понимаешь или нет, — говорил он с неизвестными мне ранее, женско-придыхательными интонациями, — ты создала для меня ад. Я не могу здесь жить. С тобой. Ты считаешь, что все должно быть только по-твоему, ты мне просто уже ненавистна, у меня нет даже места здесь!

— Проспись. — Мама демонстративно зевнула.

— Блядь, да если спит ребенок, возьми и отнеси ее в комнату, почему ты мне все запрещаешь? Почему я тут как преступник?!

Тут мама разразилась сложносочиненной лекцией о том, что в семье — в настоящей семье, подчеркивала она, — все должно быть поровну, и, стало быть, папа тоже может жертвовать на меня свободное время, когда оно у него появляется, но он только пьет и бегает по бабам…

— По каким бабам! — страдальчески выдохнул папа.

— Хватит! — рявкнула мама и сжала под одеялом кулаки. — Я родила тебе ребенка, надеюсь, этого достаточно, чтобы ты оставил меня в покое?! Эта квартира — твоя расплата со мной за ту жизнь, которой я могла бы жить, не встреть я тебя. Убирайся!

— То есть ты — так? — искренне, судя по голосу, поразился папа.

— Да, — ответила мама.

— Но, — папа усиленно мел хвостом, — мы вроде вчера… как-то наладили… Что ты такая бешеная?

Мама вдруг совершенно нормальным голосом сказала:

— Я не допила, там, на кухне, коньяк остался, принеси, пожалуйста.

Издав из ноздрей шумный, негодующий звук, папа пошел за коньяком. Вернулся.

Мама попросила:

— Слушай, включи музыку.

Папа (я так и не узнала, в трусах он был или без) повозился слегка, и зазвучало радио.

Музыка свободно лилась: всегда быть вместе не могут люди, всегда быть вместе не могут люди, зачем любви, земной любви — гореть без конца, скажи, зачем мы друг друга любим, считая дни, сжигая сердца…

Мама взяла бокал, видимо, со вчерашним знаком «N», что, в такт музыке, отозвался легким бряцаньем, и, судя по нервному дыханию отца, выпила его целиком.

— Андрюш, — сказала она и замолчала.

— Я готов, — ответил папа.

— Ничего уже не поможет. — Мамина речь вдруг полилась, словно неглубокая среднерусская речка. — Я… Ты… Мы уже не можем… Ты лучше… Уж если ребенок…

В таком духе, под коньяком, она говорила еще минут двадцать.

— Ты меня не любишь? — воскликнул папа.

— Нет, — четко сказала мама, — и ты меня тоже. Нет.

— Нет! Нет! — запричитал папа (у него присутствовали определенные сценические способности). — Так не будет, так нельзя! Я не хочу, я не буду… вернее, я буду по-другому.

В таком духе он паясничал еще минут пять. После фразы: «Ты видишь, я перед тобой на коленях!» — раздался грохот, папа и впрямь упал на колени, а мама горько, деланно засмеялась.

Они говорили про какую-то Марину, и мама требовала «хоть раз в жизни не лгать», папа же говорил, что Марина — идиотка и он с ней больше не общается.

Постепенно ситуация немного для меня прояснилась: папа «делал это» с Мариной (что «это», я, честно сказать, не поняла), а потом Марина зачем-то позвонила маме и все ей рассказала «про это» и потребовала, чтобы папа теперь жил у нее.

Как ни странно, родители заключили своего рода мир на маминых условиях.

Папе вменялось не бегать по проституткам, а побольше работать, пить только в пятницу — правда, мама сразу подчеркнула, что это невозможно, и пусть папа сделает над собой усилие во имя ребенка и пьет хотя бы после шести, а не с утра. Также папа обещал, что в выходные гулять со мной будет только он, а в пятницу даже постарается забирать меня из детского сада.

Мы встали, поели омлет и бутерброды с сыром и принялись привычно слоняться по комнатам, и тут папа предложил отправиться гулять в парк культуры и отдыха, где, оказалось, можно покататься на каруселях, посетить стереокино и пообедать отменным шашлыком, посыпанным луком. Я завизжала от восторга, мама быстренько накрасилась, и мы пошли в парк культуры.

В стереокино я так и не попала, но на каруселях накаталась до тошноты. Папа щедро одаривал меня сладкой ватой, а мама ненавидяще на него смотрела и платила за вату.

Со сладкой ватой наперевес мы ринулись в открытое кафе, где стояли липкие столики из белой пластмассы — все это кафе обслуживал один-единственный чадящий ларек с черноволосыми мужчинами в грязных белых фартуках. Мама вытащила из кошелька очередную купюру, которую папа тут же схватил и отправился за шашлыком, посыпанным луком, ну и, конечно, пивом.

Мама закурила. Она сидела напротив меня, скептически глядя вдаль, из ее рта вырывались хлопья дыма. За соседним столиком сидели двое мужчин и две женщины, мужчины смотрели на маму. Из ларька, как по команде, высыпали узбеки с отвисшими челюстями и тоже стали совершенно неприкрыто, ошарашенно ее разглядывать.

Моя мама была самой красивой мамой во всем детском саду. На нее всегда все пялились. Один папа, кажется Витин, ежевечерне предлагал ей «посидеть, пивка попить», но мама почему-то отказывалась. Наверное, потому что Витин папа был жирным и бритым налысо, излучающим простую надежность, а мамочка питала слабость к таким мужчинам, как папа: небритым, полупьяным, трахающимся направо и налево.

Папа вернулся с заставленным подносом, и мы стали есть. В продолжение обеда папа еще четыре раза ходил в ларек за пивом.

На остановке троллейбуса мама запела: «Привет, Андрей! Ну где ты был, ну обними меня скорей!» — и папа сгреб ее в охапку, целовал и что-то шептал ей в волосы. В магазине, который располагался в подвале нашего дома, мы купили еще пива и жареную картошку в пакетах. А вечером смотрели мамин любимый сериал по Первому каналу.


В 10.23 приходит почтовое сообщение от линейного продюсера по «Дому-2» Вадима Голикова, что еженедельное собрание состоится. Я работаю на Самом Лучшем Канале, сокращенно СЛК, и, как ни страшно в этом признаться, занимаюсь «Домом-2», а также рядом других программ развлекательного свойства. Поразительно, что человек с таким мироощущением, как у меня, работает на развлекательном телевидении. Но это факт.

Еженедельное собрание заключается в том, что к нам в офис приезжает генеральный продюсер «Дома-2» Миша Третьяков и беспонтовые девицы из разных департаментов набрасываются на него, как тигры на свежую дичь, требуя одобрения изобретенных ими проектов разной степени дикости. Девица из рекламы, например, постоянно хочет утвердить своего спонсора — в прошлый раз им вознамерился стать быстродействующий гель от геморроя, и Третьяков восстал.

— Какой, на хер, гель? — спрашивал он. — Мне хватило мази от герпеса и скипидара для ванн! Нет, блядь, ну давайте сразу тогда шприцы рекламировать, а? Вы понимаете, что все, что имеет связь с герпесом, венерухой, геморроем, никак не может рекламироваться в «Доме-2»? Как это будет воспринято? Слишком часто Рустама нагибали и трахали в жопу, и вот теперь геморрой. Поможет отличный гель, так вы хотите?!

Все удрученно молчат.

— Девчонки, если вы ни хера не можете, если вы не можете даже найти нормального спонсора, зачем вы этим занимаетесь? Милые вы мои, вам домой надо, надеть сексуальное белье, подкраситься, сварить борщ и позвонить какому-нибудь мужику…

Девчонки начинают сначала тихо, но по мере разрастания хохмы Третьякова все увереннее хихикать.

— …и почаще смотреть «Дом-2», там все про это сказано и рассказано.

Хихиканье превращается в истерический хохот. У меня всегда в такие моменты появляется ощущение, что Третьяков действует на знакомых с ним женщин нашего канала как публичный акт мастурбации. Он — красивый мужчина с однозначной ориентацией, и он один на один с нами. Конечно, на еженедельных собраниях присутствуют и некоторые другие мужчины, но они больше похожи на шакалов в свите Шер-Хана, чем собственно на мужчин. А тут такой сказочный поворот: в наш душный мирок интриг на тему того, кто сядет у окна, раз в неделю врывается ослепительный чужак, ругается матом, и под его взглядом, все мы, несчастные, замученные девки без шансов на личную жизнь, обнажаемся… Мы все хотим секса, денег и признания, и так мучительно приятно видеть вас, Миш, у которого, как нам кажется, всего этого в избытке.

Следующая идея — у девушки с сайта «Дома-2», которая зачем-то хочет снять «самых красивых участниц» в загородном отеле, в спа, потому что это спа заплатило за какую-то статью на сайте.

— Наши участницы, в спа? — изумленно переспрашивает Третьяков. — Это так теперь называется? От слова «спать»? Там же этим надо будет заниматься, я правильно вас понял?

Девушка виновато улыбается.

— Так, у меня нет сейчас сил эту тему обсуждать. У кого-то еще будут ко мне вопросы? — Он обводит присутствующих взглядом.

— Миша, — робко вступаю я.

— Да, Сашенька. — Он бросает на меня быстрый взгляд и принимается тарабанить пальцами по столу.

Даже не знаю, с чем это связано, но моя речь, адресованная Третьякову, всегда очень вменяема, понятна, а просьбы, которые я высказываю, имеют определенный здравый резон. В этот раз я прошу дать мне Бузову и еще одного человека для прямой линии в «Комсомольской правде».

— Конечно, без проблем, звони! — Миша смотрит на меня как будто даже с удовольствием. — Когда линия?

— В четверг, на следующей неделе.

— Ну и чудненько, и прекрасненько. — Третьяков поднимается из-за стола.

Я тоже поднимаюсь, вместе со всеми, и в дверях снова ловлю на себе его взгляд.


Папа продержался ровно неделю.

В следующую пятницу он не забрал меня из детского сада, и Ирина Константиновна снова звонила маме на работу. Мама приехала через полчаса, и мы пошли домой. Ночевать папа тоже не пришел, он вообще как будто исчез.

После ужина мама пошла к соседям просить стремянку.

Получив стремянку, она залезла на антресоли и достала несколько клетчатых сумок из плотного целлофана. В них мама, не складывая, ворохом, побросала папины вещи (пиджаки вперемешку с ботинками), поднатужившись, застегнула на сумках молнии и вытащила баулы в коридор. Потом она позвонила какому-то Артему и попросила, чтобы завтра он заглянул и поменял замки на нашей двери.

Наступила суббота, Артем пришел и поменял замки, а папы все не было.

Он появился в воскресенье около пяти утра — колотил в дверь и что-то бормотал. Мама не открывала, он ушел. Через секунду она выпихнула сумки с папиными вещами на лестницу и крикнула, чтобы он вернулся и забрал их.

Конечно, развод с папой был крахом юных маминых мечтаний, конечно, она оказалась одна с маленьким ребенком, но все же за ней осталась папина двухкомнатная квартира. Свою однокомнатную мама предусмотрительно сдавала внаем.


Однажды утром мама покрасила волосы и решила провести свободные полчаса за наведением порядка в ящиках необъятного антикварного буфета, стоявшего у нас в большой комнате. Я сидела на диване перед теликом, демонстрировавшим коллизии существования Винни-Пуха. Хлам, предназначенный для помойки, мама откладывала вправо, а нужные вещи складировала слева от себя. Я изредка посматривала на нее, на коленях стоявшую у буфета, на ее шелковый зеленый халат и склеенные краской волосы, сложившиеся в причудливую и гладкую, как у гейш, прическу. Мама что-то тихо бурчала себе под нос.

Она нашла непроявленную пленку, несколько секунд вертела ее в руках, а потом с жаром воскликнула:

— Господи! Ну ё-моё! Здесь твои детские фотографии! Надо отнести в печать…

Она как-то лихорадочно зажглась идеей нести пленку в печать. Смыла краску, высушила волосы феном, и мы понеслись в фотоателье, где фотографии делали за час.

В течение этого часа мама успела обойти все близлежащие магазины, купить себе сумку, а мне — ботинки, три пары колготок и трусы с хвостиком на заду. Далее требовалось оплатить телефон в сберкассе, зайти на рынок за свежим мясом — в общем, в проявку мы прибыли часа через три.

Маме выдали запечатанный бумажный пакет со снимками и негативами. Терзаемая любопытством, она встала у урны и раскрыла пакет. Я настойчиво дергала ее за руку, желая знать, что там — на фотографиях.

— Ой! — говорила мама. — Это ты в манеже! Ну надо же, как я забыла! — и она передавала мне снимок. — А тут ты на качелях! Такая крошка!

Потом мама замялась и продолжала перебирать снимки с лицом человека, которого обвиняют в том, за что он уже отсидел.

— Что там? — спрашивала я.

— Да ничего…

С этими словами мама отделила от фотографической стопки изрядную часть и бросила в урну. Я завороженно следила за ее действиями. Фотографии веером посыпались в вонючую темноту, где гнили окурки и объедки. Я видела маму и папу вместе — они сидели за столом, улыбались, смотрели вниз с моста, они целовались, пили, ели мороженое, держались за руки — и все это продолжалось долю секунды.

Мама протянула руку и пошевелила пальцами — так она всегда призывала меня взять ее за руку.

— Пойдем, — сказала она.

В тот день я увидела, как расстаются с прошлым, как его сметают в темноту, чтобы больше не плакать.

Автоматически я поняла, что папы больше никогда не будет. Во всяком случае, в том ключе, в котором я его привыкла воспринимать. Он никогда больше не придет вечером, не спросит, как я себя вела, не будет шутливо раздумывать, дарить или не дарить мне подарок. Я больше не заберусь к нему на колени, мы не будем играть в «капкан», мы просто больше не будем, и все тут.


Я проснулась ночью. В маминой половине ощущалось некоторое шевеление.

Я осторожно открыла дверь и вышла в коридор. В нашей квартире все двери и даже дверь кухни выходили в коридор.

Мама стояла перед зеркалом на двери шкафа, где хранилась ее одежда. В одной руке она держала маникюрные ножницы, в другой — стеклянную бутылку с прозрачной жидкостью. На полу, перед шкафом лежали мамины волосы. Она отпивала из бутылки и вонзала маленькие ножницы в волосы.

— Мама! — закричала я.

Она обернулась.

— Спать! — рявкнула мама. — Спать! Я сказала — спать!

Она смотрела на меня так впервые. Я испугалась, что она может отрезать своими мерзкими ножницами и мои волосы. Я убежала и легла в кровать. Я боялась, что она придет ко мне, с бутылкой и ножницами, но она не пришла.

Утром к нам приехал Рома.

— Это никуда не годится, — сказал он маме, замотанной в платок, с порога, — это просто безобразие!

Виновато улыбаясь, мама отвела Рому на кухню и дала ему в пользование пару пластиковых контейнеров.

— Садись, киска, — он отодвинул для мамы стул. — Знаешь, киска, я в шоке.

— Вообще ни хрена не помню, — ответила мама, усаживаясь.

Я поняла, что она врет.

— Что переживать, о чем переживать? — тараторил Рома. — Ушел, ну ушел, да и хрен с ним, что ушел. Замечательный дом, светлый, аура прекрасная, ребенок — просто золото, а она всякой херней страдает!.. Сама — красавица, королева…

Рома остриг мамины клочковатые волосы, а затем покрасил их в платиновый цвет. Маме смотреть на то, что он творит, запрещалось.

— Замри! — говорил Рома, водя кисточкой. — Это будет сюрприз! — Он поворачивался ко мне: — Сделаем маму красивой? А?

Я радостно кивала.

— Чтобы все мужики падали? — продолжал Рома. — Королева, а? — обращался он к маме. — Открыла, что ли, приют для беспризорных алкашей? Совсем, мать, сдурела? Я не могу, ой! Дура и кретинка! Тут уже давно, блин, с такой внешностью, с такой квартирой, должны новые русские появляться…

Мама смеялась.

— Да! — Рома внимательно присматривался к маминому лбу и что-то еще отстригал, тонко щелкая ножницами. — Новые русские с бриллиантовыми кольцами! А она сидит, идиотка, напивается и волосы себе режет. Волосы — шикарные! Позвала бы меня, дура, королева хренова! Я б тебе ровненько отрезал, продал бы, хоть на старость бы хватило!..

Мама наклонилась над ванной, и Рома смыл краску, намазал ей волосы чем-то, пахнущим ананасом, а потом повел обратно на кухню — сушиться.

Мама стала неузнаваема и еще красивей.

Рома подвел ее к зеркалу на шкафу, у которого она накануне рассталась с прежней своей прической.

Мама ахнула.

— Видишь, глаза как заиграли! — радовался Рома. — Лучше стала, чем была, я, кстати, с самого начала думал, что блонд — твое. Такой контраст! Темные глаза — светлые волосы, мужики падают и лижут каблуки! Забудь этого козла, обещай мне.

Мама улыбнулась сама себе в зеркале.

— Ой, я не могу! — простонал Рома. — Королева! Повторяй за мной, кретинка, будешь повторять? Или опять резать пойдешь под водку, чтобы ни хрена не осталось!

— Ну? — сказала мама.

Рома закатил глаза:

— Я иду к новым высотам и к новым мужикам, у меня все будет отлично!

— Я иду к новым мужикам и к новым высотам, у меня все будет просто супер! — крикнула мама, встряхнув прической.


В начале двенадцатого в open space появляется Катя — глава нашего департамента и наша главная начальница.

— Всем привет, — говорит она и неумолимо приближается к моему столу.

— Здравствуйте! — Я отворачиваюсь от монитора и смотрю ей в глаза с напряженным вниманием.

— Как дела, Сашенька? — Катя заходит издалека. — Ты такая отдохнувшая, свеженькая. — Она смеется.

Я смеюсь в ответ.

— Выходные пошли на пользу.

— Саш, — Катя тянет мое имя, собираясь с мыслями, — пойдем сегодня вместе на собрание по «Дому-2»… — Видно, она уже решила, что там нужно ее присутствие, но не знает, как мне объяснить зачем. А с точки зрения маркетинга и тем более корпоративного позиционирования это огромное упущение.

— Там будет Миша Третьяков, надо будет обсудить некоторые моменты по релончу шоу…

— Да, конечно, Кать. Ок. — Я лучезарно улыбаюсь. Можно подумать, я не знаю, что там будет Миша Третьяков.

Катя плавной походкой удаляется в свой кабинет, и все разом выдыхают. А я возвращаюсь на форум петербургских зоофилов.


С новыми волосами мама стала немного поначалу зажатой, но потом освоилась. Ко мне она относилась чересчур внимательно, и я понимала, что ей стыдно за тот ночной пассаж, когда она вырывала себе волосы и пила жидкость из бутылки. Мне хотелось сказать ей, что все это — полная фигня, что она — моя мама и никуда нам с ней от этого не деться, но мама была слишком дисциплинированной, чтобы позволить мне говорить с ней на равных.

В сущности, мама никому не давала с собой говорить, она предпочитала монологи. И чтобы слушающие вставляли: «Да, ты права», «Да, он — просто сволочь», «Да, он не имеет никакого права». Ну и все в таком духе.

В один прекрасный день наступила зима, и наш детский сад напряженно готовился к Новому году. Детям вменялось в обязанность разучивать идиотские стишки, Ирина Константиновна тарабанила на расстроенном пианино, а некая Катя, в обычные будни накрывавшая нам на стол и подтиравшая наши задницы, водила хоровод в игровой комнате.

Естественно, никто ничего не хотел учить, все орали и лягались, бегали, натыкались на пианино, а потом истошно визжали, закрывая ладошками разбитый лоб. Поскольку детский сад был, как выражалась мама, «бюджетным», никто не собирался раскошеливаться на Деда Мороза со Снегурочкой, и наш директор, Ирина Ивановна (мама говорила, что она замужем за армянином-ювелиром и живет припеваючи), решила привлечь к новогодним торжествам отдельных родителей.

После массовых отказов, мотивированных тяжелыми заболеваниями сердца и почек, тотальной занятостью, а также беспросветной нищетой, когда казалось, что все уже кончено, волонтеры объявились. Ими оказались похожая на тихую, с кривыми зубами мышь мама Нади Умяровой и папа моего друга Костика — апатичный пузатый алкаш. Не знаю, что уж с ними произошло за две недели репетиций, только все бабушки во дворе возмущенно качали головами, провожая взглядами сутулую спинку Надиной мамы, а Костик рассказал, что его мама собирается, если так и дальше будет продолжаться, «вышвырнуть папу вон».

Представление было назначено на половину одиннадцатого тридцатого числа. Мама приготовила для меня костюм снежинки и положила камеру на комод в прихожей, чтобы утром не забыть. Но все разрушил один-единственный звонок не совсем трезвого папы, который плакал и говорил, что он привез нам с мамой подарки и стоит под окнами своей бывшей квартиры, не решаясь зайти.

Мама дрогнула.

— Заходи, — сказала она и повесила телефонную трубку.

После чего побежала к зеркалу, вздыбила челочку и торопливо нарумянила щеки.

Папа зашел часа через полтора.

Мне достался здоровенный медведь в красном колпаке, а маме — четки из лунного камня.

— Ты надо мной издеваешься? — прошипела мама.

Папа обнял ее прямо в прихожей. Он, скорее всего, не заметил, что она изменила прическу, просто в тот вечер она показалась ему другой женщиной. Другой и, следовательно, новой.

Меня в экстренном порядке уложили спать без мытья, хотя накануне мама говорила, что перед праздником надо помыть голову.

На кухне быстро зазвенели бутылки, через некоторое время стал взрывами раздаваться мамин смех, папа довольно отчетливо произнес:

— Ну, пойдем, что ли?

Мама, судя по голосу, неслабо напилась. Она повторяла:

— Какой же ты подонок! Подонок…

Папа в ответ гомерически хохотал.

Потом голоса традиционно переместились в спальню. Мама и папа были слишком пьяны, чтобы контролировать свой «шепот», — я слышала все, что они говорили. Честно говоря, в ту ночь я поразилась неизбывному убожеству любви в целом и их отношений в частности. Они не виделись несколько месяцев, за это время столько всего произошло, но между ними это выглядело так, как если бы их обоих высшие силы поставили на паузу. Папа все время повторял:

— Признайся, у тебя кто-то есть.

А мама в ответ хохотала:

— Какая тебе разница? Может, и есть…

Далее началась обычная возня, мамины всхлипы, папино рычание, препирательство о том, можно курить в комнате или нет… Папа постоянно говорил: «Я щас» — и бегал на кухню за бутылками.


Утром я проснулась от истерического надрыва будильника. Я накрылась одеялом с головой, зная, что у меня есть еще минут десять. Сейчас мама со вздохом встанет, зевая, отправится на кухню, поставит на плиту чайник, умоется, вставит линзы в глаза, покурит, нарежет хлеб и сыр, подогреет кашу, сварит кофе, а потом зайдет ко мне и скажет:

— Все, пора вставать. Застели свою постель, иди в ванную, причешись и умойся.

Так она говорила всегда, каждый день. Эта формулировка продуктивного утра намертво въелась в мой мозг. Я вставала, как зомби, заправляла кровать, потом шла в ванную, чтобы причесаться и умыть лицо, и в финале всего этого действия мы с мамой сидели друг напротив друга за кухонным столом и давились полезной кашей.

Я пролежала под одеялом гораздо дольше, чем десять минут, а мама все не появлялась. Я разволновалась, ворвалась в ее спальню и увидела, что она дрыхнет без одеяла, в одной только шелковой комбинации. Папа спал на некотором отдалении и ужасно храпел.

— Мам, вставай, мам! — я принялась будить ее.

Это продолжалось вполне безрезультатно минут пять, когда она вдруг подскочила на кровати и хрипло забормотала:

— Боже, боже! Сегодня елка! Какая же я скотина… — Тут ее расфокусированный взгляд сосредоточился на мне. — Одевайся! — заорала мама. — Колготки и костюм в твоей комнате на стуле, быстро поедим и пойдем!

Я бросилась одеваться. Мама тревожила папу с тем смыслом, чтобы он тоже встал. Папа вставать не желал. Они опять поругались.

— Не можешь взять себя в руки, сходить с ребенком в детский сад, — орала мама, попутно румяня щеки, — тогда убирайся отсюда! Ты что думаешь, здесь спать будешь?!

Папа что-то ворчал, а потом угрюмо сел на кровати и потянулся за своими штанами, валявшимися на полу.

— Ты пойдешь в детский сад или нет? — скандально допрашивала его мама.

— Нет, — ответил он, помолчав.

— Скотина! — крикнула мама. — Я лишу тебя родительских прав!

— Да пошла ты…


В детский сад мы прибыли с мамой вдвоем и с приличным опозданием. Я с подачи воспитательницы незаметно встроилась в ряд «снежинок», а мама заняла место, предусмотрительно занятое для нее мамой Костика, Дашей. Я видела, как мама и Даша сразу же начали о чем-то жарко шептаться, прикрывая рты ладошками. Разговор, как я поняла даже на приличном расстоянии, касался «этого самого», почему-то ничто другое не занимало маму и ее подруг так сильно. Я даже знала, как этот разговор начался.

— Привет! — шепотом приветствовала маму Даша. — Ну, ты как?..

— Ой, кошмар, — отвечала та еще более тихим шепотом, — ты представляешь, пришел Андрей, и мы с ним… Это самое.

Дальше сдавленный хохоток.

— Да ладно!

— Я сама от себя офигеваю…

— А ребенок как?

— Да она ничего не поняла. Ну, папа пришел, посидел, потом я ее спать уложила…

— И чего вы с ним?

— Слушай, Дашик, у меня губы нормальные?

— Ну припухшие чуть-чуть, даже сексуально, а что?.. Ты… Что? Ты — ему?!!

— Дашик, я как будто сошла с ума! У меня теперь такое чувство, что эти губы у меня на пол-лица и все на меня смотрят!..


Выступали «снежинки». Моя фраза была после Кристины, говорившей:

Утром кот

Принес на лапах

Первый снег!

Первый снег!

Кристина, неуклюже поклонившись, убежала, и на ее место выбежала я, с громкой и бессмысленной декламацией:

Он имеет

Вкус и запах,

Первый снег!

Первый снег!

Говоря все это, я в упор смотрела на маму, которая по-прежнему шепталась с мамой Костика. Выслушав мое четверостишие, они вдруг посмотрели друг на друга в упор и припадочно захохотали.


В начале первого я заканчиваю интервью Анфисы Чеховой, полностью написанное мною. Катя выходит из своего кабинета и жестом зовет меня следовать на собрание.

— Сашенька, идем, да?

Я встаю из-за стола, беру остро заточенный карандаш, тетрадку, изрисованную тиграми, и послушно плетусь за ней на седьмой этаж, в конференц-зал. Мы с Катей спускаемся по лестнице, идем по коридору и сворачиваем в помещение, где так много народу и у всех такие напряженные лица, как будто сейчас им расскажут, почему мужики после секса отворачиваются к стенке. Ну… Или что там их волнует?

Во главе стола, как и полагается, сидит Третьяков.

— Здравствуйте, Миша, извините. — Катя шутливо поклонилась Третьякову, который традиционно вперился в меня. — Мы тоже к вам хотим.

— Привет, Кать, — Третьяков поднялся, чтобы поцеловать ее в щеку, — все к нам хотят.

Раздался такой оглушительный хохот, как будто прозвучало что-то действительно смешное.

Катя села рядом с Третьяковым, ей, кажется, кто-то даже освободил стул, а я нашла себе местечко в задних рядах. Но, как назло, прямо под Мишиным пристальным взглядом.

Начались разговоры о рекламных бюджетах, о том, куда приткнуть спонсоров, как отбить деньги на смс-голосовании. Я упорно рисовала в блокноте нового тигра. Третьяков шутил, все отзывчиво ржали, и даже Катя. Специально для нее я тоже смеялась вместе со всеми.

Девушка из рекламного департамента, потерпев фиаско с быстродействующим гелем от геморроя, предлагала теперь но-шпу. Ее упорство понятно — она получит процент от продаж. Пускай небольшой, но получит.

— Ну, давайте так, — говорит Третьяков, — мы спешно организуем группу «Но-шпа», напишем песню, и вы все свои отобьете. Такой народный треш.

Дальше все начинают на полном серьезе это предложение обсуждать и даже приходят к положительному результату.

Через сорок минут Миша говорит:

— Ну, вроде все?

— Да. У нас все, — отвечает Катя.

— Ну и отлично. — Он картинно хлопнул в ладоши, и все стали подниматься со стульев и с шумом задвигать их под большой стол для переговоров.

Катя подошла к Третьякову, и он что-то возбужденно ей втолковывал, а она кивала в ответ.

Они стояли у самого выхода, и я попробовала проскочить, но Катя меня заметила и остановила протянутой рукой.

Я встала рядом с ними с видом покорной идиотки. Третьяков то и дело бросал взгляды на мою грудь. Чем-то я его, видимо, зацепила.

— Сашенька, — сказала наконец Катя, — я хочу, чтобы вы с Мишей держали постоянный контакт.

— Да мы и так… ну, это… держим, — сказала я, не глядя на Третьякова.

— Все ок, Кать, — отозвался он, — Саша — один из лучших твоих сотрудников.

— Да? — Катя подняла брови. — А остальные мои сотрудники тебе нравятся меньше?

Следующие пять минут Третьяков потратил на комплименты остальным сотрудникам, а я получила шанс слинять. Обед.


Обедать мы обычно ходили в «Асторию», неведомо как уцелевшую в мире победившего чистогана советскую жральню, где подавали блюда моего школьного прошлого — десяти лет, в которые я разучилась смеяться. «Астория» изобиловала такими яствами, как: холодец с хреном, биточки, припущенные в томатной пасте, и курица «по-французски», представлявшая собой отбитый до бумажной тонкости фрагмент грудки, обильно приправленный дешевым майонезом, который продают на оптушках в ведрах.

Ритуал был таков. Сначала мы гуртом, хихикая и непристойно комментируя происходящее, вставали в очередь в кассе, чтобы оплатить свой будущий обед. Сокращенный стоил сто шестьдесят рублей, а полный — двести. Каждому из нас давали омерзительный, серой бумаги чек, на котором фиолетовыми чернильными потеками значились наши предпочтения. С этими чеками наперевес мы бросались к свободному столику с красной скатертью, некогда порванной, но заштопанной черной ниткой чьей-то заботливой рукой. На столе лежало меню, и пока к нам шел официант (это могло занимать много времени), мы обсуждали, кто и что будет потреблять.

— Я буду… — я внимательно изучала бумажку с меню. — Холодец с хреном, бульон с яйцом, люля-кебаб с рисом… Компот. И все.

— Отлично! — Женя Левин вырывал у меня меню и молча определялся с собственным обедом.

Его примеру следовали остальные и, когда официант все же подходил, пулеметной очередью выкрикивали свои заказы.

Медлил всегда только Дима. Уже в присутствии нервно переступавшего с ноги на ногу официанта он углублялся в меню.

— Ну что такое? — возмущался Левин. — Как в школе, в самом деле. Полчаса сидел, не мог выбрать. Тебе время было дадено? Было! Чего ты теперь товарищей задерживаешь! — произносил он с интонацией фригидной училки.

Жратву приносили сразу и всю. Пока мы ели салат, безнадежно остывал суп, а второе, когда мы к нему подбирались, оказывалось холодным, как поцелуй, данный без любви.

— Неплохой, кстати, фильм про Мелиссу, — начинала Ксюша Чапайкина. — Он очень правдивый в отношении всего этого непоправимого пути, на который встает девочка, которая почувствовала себя и хочет ебаться…

— Мне, наоборот, вся эта история с сексуальным самоопределением показалась очень по-европейски плюшевой, такой какой-то комфортной, — вступаю я, — а вот эти неадекватные подростковые ожидания в отношении мужиков, любви, секса там показаны прекрасно!

— Девчонки! — Левин издевательски раздвигает губы в улыбке любознательного идиота. — Вы о чем, девчонки?

— Саня принесла фильм «Мелисса: интимный дневник», — принялась растолковывать Чапайкина, — про девочку, которую недолюбила в детстве мама и…

— И потом она добрала эту любовь в подвале, где ее отодрали пять парней! — перебиваю я.

— Какое прекрасное кино, — смущенно улыбнулся Дима.

Иногда мне кажется, что до работы в столь специфическом коллективе Дима был чистым, стеснительным ребенком. Хотя определенные фантазии эротической направленности у него, безусловно, присутствовали, он, как бы это сказать, был не готов выносить их на широкое обсуждение за обедом. Но поскольку в нашем отделе считалось нормальным рассказывать о своих половых похождениях, о бесплодии, о бывших и действующих мужьях, Дима потихоньку втянулся. Постепенно он начал сопровождать меня в аптеку за витаминами красоты, а когда я приносила на работу огромный пакет косметической продукции, купленной в «Л’Этуаль» на новогодней распродаже, с удовольствием нюхал духи, рассматривал муссы, кремы и чуть ли не мазал по руке помадой. Это, наверное, и есть то, что в классической литературе называется растлением.

— А мне больше всего понравился финал, — говорю я с набитым ртом, — когда этот мальчик признается ей в любви и показывает рисунки и выясняется, что он был одним из тех пятерых в подвале. Ну, кто ее выеб…

— Да ладно! — вскидывается Ксюша. — Я не поняла, что он там был…

— Ну как, — удивляюсь я, — он же показывает ей рисунок, на котором изображена эта длинная лестница! А она была с завязанными глазами и не помнит его.

— Там на этих рисунках ничего непонятно…

— Слушайте, — вступает руководитель нашего редакторского отдела Глаша Пастухова, — где вы находите такие фильмы? Почему вообще вы так любите всякую мерзость?

— Это не мерзость, а реальная жизнь, — защищалась Ксюша, — я жила в гарнизонном городке, и я видела таких девочек, которые сдуру кому-то дали, и об этом знали все! И потом их нагибали без их желания все кому не лень, и к двадцати годам они уже были просто кончеными блядями.

— В каком мире вы живете? Девочки…

— Ну, может, в Италии более комфортное общество, — сказала я, — там можно переспать со всем городом и блядью не считаться…

— Да и вообще, — Женя доел свой люля-кебаб, — пора отказаться от этих отсталых взглядов и не думать, что если тебя отодрали в подвале пять мужиков, то ты уже блядь!

— Спасибо, Евгений, — резюмирует Ксюша.

— Спасибо вам, девочки, за прекрасный обед. — Дима закурил.

— Ладно, — говорю я, переглядываясь с Ксюшей, — мы обсуждаем то, что действительно интересно…

— Причем сутками напролет! — вставляет Женя. — И о чем бы мы ни говорили, заканчивается всегда сексом, блядями, хуями и…

— И собачками! — Я засмеялась.

— Еще, Евгений, вы упустили из внимания такую важную составляющую нашего внутреннего мира, как Никита Джигурда. — Это говорит наш логист Петя Ермолаев.

— А следовательно, — давится смехом Ксюша, — русский стиль, квас на завтрак…

— И, конечно, урина. — Петя тоже берет сигарету.

— А он что, пьет мочу? — заинтересовалась я, забыв про оставшиеся полтарелки риса.

— Ксения, мне кажется, даст вам более полную информацию, — отвечает Петя.

— Ну, Никита Джигурда — это такой человек, в котором русское победило. Он ходит в кафтане, предается уринотерапии, ест только борщи и хлеб…

— А откуда ты знаешь? — удивилась я.

— Ну как же, — Женя издевательски переводит взгляд с меня на Ксюшу, — в своем блоге Ксения собрала все ссылки на личность и творчество Никиты Джигурды, впрочем наравне с оглушительным количеством прочего бреда.

— А, — говорю я.

Мы возвращаемся в офис. Пока меня не было, пришла смс-ка от Третьякова: «Маленькая гордая девочка, ты поужинаешь со мной когда-нибудь?»

Ну, и что ответить?

Хочется сказать что-нибудь в духе «Нашего радио», которое я и Чапайкина настойчиво слушаем в машине по утрам.

Грядущее — пепел, а прошлое мрак. А вена — моя эрогенная зона.

Пошлятина.

Я пишу: «Когда мне исполнится 18» — и тут же отправляю.

В 18.47 я закрываю окошко корпоративной почты, бросаю мобильный в сумку, без малейшего интереса оглядываю стол с мыслью, ничего ли я не забыла. Встаю и тихо говорю:

— Всем пока.

В ответ раздается нестройный хор ответных покашек. Я иду к лифту, спускаюсь на первый этаж, прикладываю пропуск к турникету и выхожу на улицу. У меня нет сил смотреть по сторонам, замечать, что происходит. Я иду к машине, щелкаю брелком сигнализации, открываю дверь и сажусь. Я еду домой примерно тридцать минут под песни «Нашего радио» и несмешные диалоги ведущих. Видимо, я слушаю «Наше радио» из тех же соображений, по которым измученная домохозяйка не разводится с мужем, несмотря на отсутствие секса длиной в десять лет. Трудно начинать что-то новое, трудно привыкать к другому. В ситуациях, схожих с моей и домохозяйки, новым является даже отказ от старого.


Около 20.00 я паркую машину во дворе своего дома. Плетусь к подъезду, вхожу внутрь, вызываю лифт, поднимаюсь на свой этаж, открываю ключом дверь. Захожу в спальню, снимаю одежду и вешаю ее в шкаф, снимаю линзы и надеваю очки в тонкой красной оправе. Потом иду в ванную, снимаю белье и бросаю его в стиральную машину, умываюсь, принимаю душ.

После душа я мажу лицо кремом, набрасываю короткий халат, на кухне ставлю чайник на плиту. Пока он кипит, я смотрю «Симпсонов» на канале «2х2». Наконец чайник закипает. Перед тем как выпить чаю, я забрасываю в себя две таблетки персена и накапываю в чашку с водой тридцать капель корвалола. Пью расслабляющий чай с мятой. Ложусь в постель и полчаса посвящаю чтению книги «Страсть к совершенству».

Ответ от Третьякова приходит в 1.02: «Ненавижу малолеток».

Я решаю ничего не отвечать под предлогом того, что уже поздно и я, возможно, сплю.

Загрузка...