Магомет Мамакаев ЗЕЛИМХАН

Моему учителю и наставнику Дзахо Гатуеву.

Автор.


«Я знаю, вернуться к мирной жизни мне теперь невозможно. Пощады и милости тоже я не жду ни от кого. Но для меня было бы большим нравственным удовлетворением, если бы народные представители поняли, что я не родился абреком, не родились абреками также мой отец, брат и другие товарищи».

Из письма Зелимхана на имя председателя Государственной думы от августа 1909 года.


«Власть терроризировала народ, а абреки терроризировали власть».

Асланбек Шерипов.


ПЕРВАЯ ЧАСТЬ

1.

Все началось из-за дочери харачоевского крестьянина Хушуллы — красавицы Зезаг.

Но виновата ли она, если пришло время и в душе проснулось желание любить и быть любимой человеком, достойным ее? Нет, не виновата, отвечала себе Зезаг, не виновата, думал старый Хушулла, нет, нет, не виновата Зезаг, думали все добрые люди. Во всем виноват старшина Адод, который помешал любви молодых людей. Но странное дело, все боязливо молчали. Кого они боялись? Бога? Нет. Совести? Ну уж, нет! Наоборот, боясь чиновников, люди предавали свою совесть.

«Это про меня, наверно, сказано в народе: «Для несчастной несчастье находится и в отчем доме», — думала про себя Зезаг, когда все эти горести внезапно обрушились на ее голову. Ее разлучили с любимым Солтамурадом и выдают замуж за нелюбимого. Она потрясена всем этим, возмущена, но ничего не может сделать. Так уж воспитывали ее родители — покорной древним обычаям гор, привыкшей скрывать желания и мысли свои, привыкшей повиноваться воле сильных. «Что бы ты ни говорила, все равно ты женщина, и спорить с мужчинами тебе не положено», — поучали ее еще с детских лет. И она не пыталась сопротивляться.

Когда Зезаг была совсем маленькая, бабушка говорила ей:

— Вот скоро явится молодой красавец, который заберет тебя.

Она тогда не верила бабушке и спрашивала:

— Откуда же, бабушка, этот красавец узнает обо мне, и зачем он будет забирать меня?

— Придет время, сама уйдешь с ним, — твердила свое бабушка.

Вот и пришло это время: ей захотелось, чтобы осуществилась бабушкина сказка, чтобы явился за ней добрый молодец и чтобы им оказался ее любимый Солтамурад.

Однажды утром, набрав в медный кувшин холодной воды из харачоевского родника, она шла домой и вдруг остановилась, увидев Солтамурада. Юноша стоял, словно зачарованный, молча глядя на нее. Молчала и Зезаг, слегка опустив голову.

Вот тогда впервые и овладело ею это странное чувство, с тех пор в сердце девушки ворвались и радость, и тревога. Так и стояли они в то утро неподалеку от родника и молчали, хотя у каждого было много слов. Испугавшись, что еще минута — и девушка уйдет, Солтамурад взмолился:

— Зезаг, подожди еще хоть немного. Хочу еще смотреть на тебя.

И она стояла без слов, шевеля носком изящного чувяка маленькие камешки, валявшиеся под ногами.

«Ой, как обидно, что еще тогда не ушла с ним далеко-далеко из этих мест, — размышляла сегодня Зезаг. — Тогда я оделась бы для него в белое платье». А вот сегодня ее одели в черное, держат под замком. И правду говорят, что беда приходит не одна, что есть у нее еще и семь сестер. Да, семь сестер, и все семеро явились к Зезаг: двоих близких людей из-за нее убили в ссоре, четверых посадили в тюрьму и отправляют на каторгу. А ее любимого Солтамурада и не убили, и не посадили, а оставили одинокого на воле, чтобы люди смеялись над ним... Да, чтобы смеялись над ним. И можно ли придумать более жестокое наказание для мужчины?..

Всякие мысли лезли сегодня Зезаг в голову. «Может, все это из-за того, что познакомились мы с Солтамурадом у родника «Коса несчастной девушки»? — думала она. — Ведь и та девушка вот так же попыталась уйти со своим любимым из отчего дома, а разгневанный отец метнул им вдогонку кинжал, который вонзился в спину дочери. Она упала на пригорке, разметав по камням длинную косу. А наутро с пригорка этого сбегал серебристый родник, напоминая женскую косу, небрежно брошенную на склон горы... Вот и назвали люди этот родник «Косой несчастной девушки».

Теперь Зезаг никуда не может уйти, и даже в доме отца, что так надежно защищал ее до сих пор от всех напастей, не нашлось сейчас для нее места. Ее увезли к чужим людям и держат, как вещь, взятую в заклад. И девушки — ее вчерашние подруги, кажется, забыли о ней. А тетка ее Хамсат почему-то тупо молчит, и в глазах ее, беспокойно убегающих от прямого взгляда, таятся страх и беспомощность. «Неужели у всех хороших людей погасли сердца и никто не вступится за меня?» — спрашивала Зезаг. И перед ее взором снова встал образ бабушки Соврат, морщинистой, высокой старухи с твердой поступью и приветливым лицом, на котором светились добрые и немного грустные глаза.

Вот была бы жива бабушка, она бы обязательно вступилась за нее. Соврат была смелая женщина, она бы ворвалась в дом старшины Адода и забрала бы ее к себе — домой. Харачоевцы дивились мужеству и стойкости Соврат. Все знали, если она возьмется за дело, то не отступится, пока не добьется своего. Но бабушки уже нет. Она умерла.

Соврат была для своей внучки задушевным другом, постоянной собеседницей. Словно взрослой, рассказывала ей о многострадальной жизни своей.

— О золотое дитя мое, прошу великого аллаха сделать твою судьбу непохожей на мою!.. Он милостив и оградит тебя, маленькую, от таких черных дней, — твердила она каждый раз, укладывая ее спать.

А однажды, недобрым утром, когда Зезаг проснулась, бабушка лежала, как камень, холодная и неподвижная и не отвечала на мольбы девушки проснуться, сказать хоть слово.

Во двор Хушуллы в тот день приходили люди, много людей. Все они выражали соболезнование старику по поводу смерти его матери, он молча выслушивал их и благодарил. Потом люди с тихим пением унесли бабушку Соврат на кладбище, и отцовский дом сразу стал для Зезаг холодным и пустым.

С тех пор и старый Хушулла, уже давно похоронивший свою вторую жену — мать Зезаг, стал тревожиться за судьбу своей дочери: надо было выдать ее замуж в хороший дом, к добрым и сердечным людям. За Солтамурада? Что ж. Солтамурад хороший юноша. Но что делать, если всесильные воротилы аула не захотели считаться с желанием Хушуллы и его дочери? Заручившись согласием пристава Чернова, они отняли ее у Солтамурада, обвинив его в насильном похищении девушки, и поместили ее в доме харачоевского старшины Адода.

— Что же делать? Видно уж, на то воля аллаха, — бормотал старик, чтобы успокоить совесть, потому что ощущал свое бессилие перед хитрым и алчным Адодом.

А когда Хушулле говорили: «Никакая это не воля аллаха, а желание сына старшины Адода, который влюблен в Зезаг», старик делал вид, что ничего не понимает в таких делах.

2.

Утро. Неяркое сентябрьское солнце едва позолотило верхушки деревьев, когда из ворот крепости Ведено конвоиры вывели колонну закованных в кандалы арестантов.

Вчера, засидевшись допоздна на именинах коменданта крепости, офицеры плохо подготовились к отправке этапа в Грозный, поэтому сейчас, невыспавшиеся и хмурые, без конца гоняли солдат бесконечными приказаниями: принести, достать, взять все необходимое для дороги. Суетня, гомон, окрики, ржание коней. То и дело кто-нибудь из солдат скакал в крепость и обратно с какими-то вещами, другие подтягивали подпруги или, ворча, проверяли тощие узелки арестантов, которые стояли тут же и угрюмо поглядывали но сторонам. Некоторые тянули шеи, желая, быть может, последний раз увидеть своих родных и знакомых. В стороне от них толпились провожающие, среди которых было много женщин и детей. Тут тоже настроение было невеселое, но самым подавленным казался младший сын Гушмазуко Солтамурад.

— Эй, Гушмазуко, смотри, не падай там духом! — крикнул кто-то одному из арестантов — высокому старику в рыжем бешмете — Если ты растеряешься, то молодые вовсе пропадут, смотри, держись.

Солдат из конвоя суровым взглядом прошелся по толпе, затем обернулся к арестованным и, не поняв, кому адресован этот совет, хлестнул плеткой и тут же придержал вставшего на дыбы коня.

Сухощавый Гушмазуко в своей черной папахе возвышался над всей колонной арестантов. Несмотря на сильную обиду, нанесенную ему и его семье, он старался быть сдержанным, как подобает старому человеку. Всем своим видом старик подбадривал не только сына и двух племянников, которые были тут же при нем, но и всех арестованных.

— Гушмазуко не растеряется, нет, не из таких, — пробормотал мужчина в черной черкеске, с кинжалом в черных потертых ножнах, молча стоявший в толпе провожающих. Он один знал здесь о смерти сточетырехлетнего отца Гушмазуко — Бахо, который скончался всего час тому назад в Харачое, когда вышел из дома, чтобы проводить сына и внуков. Мужчина в черной черкеске пришел сюда с намерением сообщить им о смерти Бахо, но, подумав, умолчал: ведь этим ничего не поправишь в делах Гушмазуко.

На плечи старика свалились все беды: когда младший сын Солтамурад по любви готовился вступить в брак с дочерью Хушуллы Зезаг, у него силой отбили невесту, двух родственников Гушмазуко в этой драке убили, а его с сыном и двумя племянниками отправляют на каторгу. Семье старого Бахо не впервые бедовать. Гушмазуко еще мальчиком видел пытки, которым мюриды Шамиля подвергли его отца за неповиновение шариату. Бахо тогда уложили лицом вниз, сверху бросили на него плетень, и по нему маршем прошли воины имама. А когда подняли плетень, Бахо с трудом дополз до дома, отплевываясь кровью и проклиная режим Шамиля.

В это время из ворот крепости вышла группа людей и остановилась у подножия башни. Это был веденский пристав Чернов в окружении четырех чеченцев. По внешнему облику чеченцы эти резко отличались от тех, что пришли проводить арестантов: там — одна рвань, голь перекатная, здесь — добротные черкески, перепоясанные наборными ремешками, изящные кинжалы в серебряных с чернью ножнах. У двух чеченцев, кроме того, на груди сняли старшинские регалии. Солидные и представительные, они что-то пытались втолковать Чернову. Особенно горячился харачоевский старшина Адод Элсанов, другой, старшина аула Махкеты Говда, подтверждающе кивал головой и закатывал глаза. Два молодых чеченца — сыновья старшин — стояли чуть в стороне, всем своим видом обнаруживая почтительность к старшим, хотя физиономия Успы, сына Говды, излучала великое самодовольство: так должен смотреть на окружающих человек, который, несмотря на отчаянное сопротивление всякой голытьбы, берет себе в жены чужую невесту, известную во всей округе красавицу Зезаг. Так теперь оборачивалось дело: оскорбив дом Гушмазуко и честь дочери Хушуллы, Адод уже не решался женить на Зезаг своего сына, а обещал выдать ее за сына своего собрата Говды.

Чернов, хитро поблескивая глазами, слушал старшин, потом, видно, поняв, куда клонится витиеватая речь Адода, важно отстранил чеченцев рукой и кликнул начальника конвоя. Через несколько минут к нему подскакал молодой офицер в новеньком, с иголочки, мундире. Выслушав доклад о том, что этап арестантов готов двинуться в путь, пристав, как бы между прочим, заметил:

— В дороге особенно приглядывайте вон за тем, в коротком бешмете, — Чернов показал глазами на одного из арестантов.

— Это вы о ком? Вон о том красивом, черноусом говорите? — удивился офицер.

— Да.

— Так он же смирнее всех.

— Потому-то он и опасен. Я его знаю, это он тут всю кашу заварил, — проворчал Чернов, — место такому не в тюрьме! — и многозначительно добавил: — А вы, господин поручик, точно выполняйте правила конвоирования.

— Арестованным сейчас как раз читают и переводят правила следования по этапу, — сухо ответил молодой офицер.

— Можно и не переводить! — процедил сквозь зубы пристав.

— Это как же? — снова удивился поручик. — Я вас не пойму, господин капитан.

— Чего же тут понимать. Шаг и сторону — пристрелить на месте, и делу конец.

— Вы предлагаете мне нарушить воинский устав? — глядя Чернову в глаза, прямо спросил офицер.

— Да какое там нарушение! — с раздражением ответил тот. — Вы, господин Грибов, — человек столичный и здешние нравы больше по книжкам знаете...

Между тем, поняв по жестикуляции офицеров, что речь идет о ком-то из них, молодой арестант в коротком бешмете увел старого Гушмазуко с края колонны в середину, сам встал на его место, а второго молодого поставил позади старика.

— ...За малейшую попытку, — бубнил в это время один из конвоиров. Переводчик вслед за ним не слишком внятно произносил каждую фразу по-чеченски. Арестанты стояли, тоскливо поглядывая по сторонам, будто навсегда прощаясь с родными местами, не вслушивались в слова переводчика. Наконец вся процедура закончилась.

— Шагом марш, не отставать! — скомандовал тот же конвоир. Арестанты подобрали свои узелки и, звеня кандалами, двинулись по длинной ухабистой улице, мимо унылых и ветхих домишек слободки. За ними тронулись было провожающие, но тут же замерли» остановленные угрожающими окриками конвоиров.

В этот момент со двора дома, что стоял слева у оврага, навстречу арестантам вышла женщина, прижимая к груди гору всевозможной глиняной посуды. Когда арестанты приблизились, она, причитая, разбила эту посуду перед ними на дороге. Тут же из другого дома вышла старуха, также с глиняной посудой, и проделала то же самое.

— Эй, с дороги, старая карга! Что ты там делаешь? — с угрозой крикнул ей один из конвоиров.

— Да оставь ее, — произнес другой, пожилой солдат. — Она желает им скорого возвращения домой.

— Ишь, чего захотела, ведьма старая! Вон отсюда! — Первый солдат замахнулся плеткой на старуху, которая все еще стояла на обочине дороги, сочувственным взглядом провожая арестантов.

Колонна двигалась по узкой каменистой дороге, вдоль рокочущей горной реки, среди густого леса. Вдруг набежали тяжелые тучи, подул ветер. Желто-рыжие листья вихрем кружились на узкой дороге.

На правом берегу реки, на самой вершине, над чинаровой рощей возвышался минарет маленькой мечети, крытой белой оцинкованной жестью. Там покоился прах матери святого Кунта-Хаджи. Арестанты машинально замедляли шаги и шепотом читали молитвы.

— Эх, был бы он здесь, не издевался бы над нами этот пристав Чернов, — сказал кто-то из арестованных.

— Это о ком ты, Дика? — спросил его другой.

— О нашем устазе Кунте, конечно. Да благословит его всевышний, – гремя кандалами, молитвенно воздел он руки.

— И при нем творили то же самое, — хмуро возразил ему тот же голос.

— Не смей так говорить о святейшем, — сердито поднял Гушмазуко свои густые порыжевшие брови.

— Что это там за разговоры? А ну, прекратите! — крикнул на них конвоир. — Быстрей шаг, не отставать!

Сытые кони солдат гарцевали под седоками. Арестанты сильно устали, но все же двигались дружно. Молодые помогали старикам: забирали у них тяжелые котомки и забрасывали себе за спину.

— Вон того, черноусого, который шагает рядом со стариком, видите? — обернулся поручик к солдату, показав на молодого арестанта в коротком бешмете.

— Да, вижу, ваше благородие. А что с ним?

— Всю дорогу слежу за ним, — ответил поручик. — Послушать господина Чернова, так он хуже зверя. А вот ведь какой спокойный: идет, будто боясь, чтобы никто из товарищей его не совершил оплошность или неосторожный шаг.

— Нельзя им верить, ваше благородие.

— Кому?

— Да здешним людям. И дорога, видите, какая? За каждым поворотом пропасть, а им тут любая тропинка знакома, — солдат подумал немного и добавил: — Я их хорошо знаю. Одно слово — разбойники!

— Ничего не случится, — сказал поручик подчеркнуто невозмутимым голосом и, выпрямившись в седле, тронул коня.

Молодому офицеру, приехавшему сюда из Петербурга, увлекшемуся Кавказом после чтения Лермонтова и Льва Толстого, казались возмутительными презрительные суждения о горцах. В отличие от многих представителей местной администрации, он любил поговорить о гуманизме, о человеческом достоинстве, и горцы рисовались ему в несколько умильных тонах. А веденский пристав Чернов в его понимании был всего-навсего волком. Между ним и обычным лесным волком была только одна разница: волк не спрашивает согласия овцы на то, чтобы ее сожрать, господин же Чернов в своих разговорах с местными жителями прибегает иной раз к елейным речам, но конечная цель его та же — волчья. По поводу пристава молодой дворянин, прямо скажем, не заблуждался, но горцам в этой картине роль отводилась несколько наивная. Нет, они не были овечками!..

Вскоре, за очередным поворотом, показался родник, и начальник конвоя объявил короткий привал.

Один из молодых арестантов зачерпнул в глиняную чашку холодной воды и подал ее Гушмазуко.

— Кто знает, придется ли еще когда-нибудь напиться родниковой воды, — сказал старик и жадно выпил всю чашку.

— Ничего, Гушмазуко, все мы во власти аллаха, он милостив,— ответил стоявший рядом арестант, принимая из рук старика чашку, чтобы снова наполнить ее водой.

— Баркалла, Домби, баркалла[1], — закивал головой Гушмазуко. — Да будет нерушима его воля.

— Аминь!

Привал закончился быстро.

Когда колонна арестантов вошла в узкое ущелье реки Хулхулау, начали падать первые крупные капли дождя. Где-то высоко в небе словно прокатили огромную металлическую бочку. Рассекая черные тучи, ударила молния. Надвигалась темная ночь, узкая дорога шла, петляя среди высоких гор.

3.

Арестанты, выведенные из крепости Ведено в то осеннее утро 1901 года, несмотря на грозу, поздно ночью в полном составе были доставлены в грозненскую тюрьму. Четверых из них, принадлежавших к семье Гушмазуко, развели по разным камерам. Перед этим каждого допросил дежурный офицер. Последним он допрашивал молодого, того самого — в коротком бешмете. Сначала все шло спокойно, по заведенному порядку.

— Как звать?

— Зелимхан, — ответил арестант.

— Фамилия?

— Гушмазукаев.

— Сколько лет?

— Точно не знаю, кажется, двадцать семь.

— Точнее! — повысил офицер голос.

— Пускай будет двадцать семь.

— Где родился?

— В ауле Харачой Веденского участка.

— Национальность?

— Чеченец.

— Профессия?

— Крестьянин.

Тут офицер замолчал и, лишь изредка поглядывая на стоящего перед ним Зелимхана, записывал: «Рост — средний, волосы на голове — черные, брови — черные, нос и рот — умеренные, глаза — темно-карие, лицо — чистое. Особых примет нет».

В ожидании дальнейших вопросов Зелимхан неподвижно стоял перед офицером. Во всей его манере держаться сочетались чувство собственного достоинства и скромность. Но глаза его разглядывали офицера без малейшего страха. Взгляд этот офицеру не понравился

— Чего глаза выкатил? — зло покосился он на арестанта. — Или проглотить меня собрался?

Зелимхан пожал плечами: дескать, не понимаю вас.

— Нечего невинную барышню строить, все равно сразу видно— бандитская морда! — Офицер явно все больше взвинчивал себя.

Некоторое время Зелимхан надеялся отмолчаться, но поняв, что офицер недобирается оставлять его в покое, сказал, коверкая русские слова:

— Наша религия не разрешает чушка кушать.

Офицер вскочил, словно его ошпарили кипятком:

— Вор, убийца!.. Мерзавец!.. Сгною здесь! Я тебе покажу, кто чушка! — кричал он, потрясая кулаками.

На этот крик прибежал поручик Грибов, доставивший арестантов из Ведено. Он хотел было вмешаться и объяснить дежурному офицеру некоторые требования гуманности, но воздержался, решив, что, может, они здесь и в самом деле знают, как нужно разговаривать с туземцами.

Зелимхан по-прежнему стоял неподвижно, будто все это его и не касалось, хотя в душе его бушевала бессильная ярость. Как он, горец, должен молча выслушивать все эти оскорбления и не убить обидчика? Хотя за последние два-три месяца ему довелось пережить и не такое. Легко ли ему сознавать, что пристав Чернов, ни за что ударивший по лицу его сточетырехлетнего деда Бахо, остался там, на воле, чтобы безнаказанно посмеиваться над внуками достопочтенного старика, а он, Зелимхан, в это время стоял тут же, рядом, и ничего не мог сделать, так как руки его были связаны. Вот и сейчас он мог бы одним ударом свалить этого крикливого офицера и попытаться вырваться из тюрьмы, да что поделаешь, если отец и двоюродные братья томятся здесь в камерах.

Занятый этими горькими размышлениями, Зелимхан не заметил, как появился надзиратель и длинными коридорами повел его в камеру. Они остановились перед массивной, обитой черной жестью дверью. Звеня ключами, надзиратель отворил ее, толкнул арестанта в черный проем, и дверь захлопнулась за ним.

В нос ударил кислый запах пота. Над дверью тускло мерцала коптилка. В камере раздавался то глуховато-гортанный, то свистящий храп, и Зелимхан еще острее почувствовал все обиды и огорчения, которые обрушились на него за последние дни. Один из арестантов, что лежал тут же у входа слева на нарах, не говоря ни слова, подвинулся, уступая место новичку.

Уставший с дороги Зелимхан сразу лег, но спал беспокойно, то и дело вздрагивал, поднимался и оглядывался вокруг. Когда он проснулся от стука в дверь, которым тюремщик будил заключенных, у него было такое чувство, словно он и не спал вовсе.

Увидев новичка, все население камеры столпилось вокруг Зелимхана. Тут было немного чеченцев, и они стали забрасывать его вопросами: «Ну как там на воле? Ты откуда сам-то? А что делал на воле? Не видел ли, случаем, моих?» Эти люди перебивали друг друга, трогали молодого харачоевца за рукав, заглядывали ему в лицо.

Не прошло и часа, как Зелимхан уже знал всех в камере. Тот, что ночью уступил ему место рядом с собой, попал в тюрьму за оскорбление городового. Усатый, высокий, как жердь, горец — за конокрадство. Он говорил о своей профессии с подкупающей гордостью, картинно описывая свои подвиги, в основном ночные вылазки в чужие конюшни. Старожилы камеры рассказывали, что с того дня, как его привели сюда, он не переставал требовать, чтобы его приняло тюремное начальство; при этом он утверждал, что стоит ему поговорить с начальством, и он окажется на воле.

Оживленный разговор заключенных прервал надзиратель, который повел их на прогулку.

Зелимхан сделал два-три круга по тюремному двору и, отойдя в сторону, прислонился к стене тюремного здания. Надзиратель грубо прикрикнул на него и вернул на место в цепочку заключенных. «Вчера большой начальник ругался, а сегодня — маленький! Откуда их столько берется? — подумал Зелимхан. — И все кричат как на непослушную скотину, вместо того, чтобы разобраться: ведь оскорбили-то меня! И вот я в тюрьме, а обидчики на воле. Где же справедливость? Нет, — решил молодой харачоевец, — напрасно я тогда сдался властям. Надо было бежать в горы, остаться на воле и самому драться за свою честь. Нет, надо бежать отсюда, обязательно бежать!» И желание быть свободным поселилось в нем столь властно, что ни о чем другом он и думать не хотел.

Когда их вернули обратно в камеру, Зелимхан, приложившись ухом к стене, попытался расслышать разговоры в соседней камере. Ему казалось, что там за стеной находится его отец Гушмазуко.

— Ничего так не услышите, я много раз пытался, — заметил ему один из новых товарищей, тот самый, который уступил ночью место на нарах. — Давайте-ка лучше позавтракаем. Меня зовут Николай Исакович Бобров. Правда, очень длинно, поэтому зовите меня просто Николай.

— А меня зовут Зелимхан, — сказал харачоевец.

— Здесь, Зелимхан, принято жить по-братски, — начал объяснять Бобров, извлекая из своей сумки и раскладывая перед горцем пайку черного хлеба, черствый лаваш, сыр, репчатый лук и свежие яблоки. — Ешь на здоровье!

— Спасибо, Николай, спасибо, — Зелимхан впервые за последние недели от души улыбнулся, показав ослепительно белые зубы. Оторванный от родных, он впервые почувствовал, что не одинок.

Вскоре к ним подсел третий — веселый и очень разговорчивый парень, который назвал себя Костей.

— Коста, — на свой лад произнес Зелимхан имя своего нового товарища, — а скажи, пожалуйста, зачем вас арестовали?

— Меня?

— Да.

— Он у нас самый большой абрек, Зелимхан, — ответил за него Николай и улыбнулся.

Костя невозмутимо жевал хлеб.

— Дело мое путаное и серьезное, — наконец сказал он. — Короче говоря, взяли меня за участие в заговоре.

— А что такой заговор, Коста? — не понял Зелимхан.

— Заговор? Это значит, что я вместе с товарищами хотел убить царя, — многозначительно ответил Костя, улыбаясь.

Молодой горец с недоумением уставился на товарища. «Как это может быть, чтобы русский человек хотел убить белого царя?.. За что же ему убивать его?..» — размышлял он, а вслух спросил:

— Разве русским тоже плохо делает белый царь? Ведь царь русский человек?

— Гнет царя и его чиновников мы, русские, испытываем не меньше вас, Зелимхан, — внимательно глядя в глаза горцу, спокойно сказал Бобров.

— Бедному человеку везде плохо. Разве у вас там в горах не так? — добавил Костя.

— Э-э, Коста, наше дело совсем плохо, — вздохнул Зелимхан.— Вам один царь плохо делает, а нам и царь, и пристав, и старшина, и стражник — все плохо делает. Нам закон нету.

— И пристав, и старшина — все они защищают богатых, поэтому все одного поля ягода, — зло махнул рукой Костя.

В этот момент щелкнул волчок в дверях:

— Эй, тише там, — раздался голос надзирателя.

На минуту все умолкли. Из коридора доносились лишь гулкие шаги тюремщика.

— Посмотрел бы я, какие они храбрые, эти старшины, — первым нарушил тишину Зелимхан, поднимаясь с места, — если бы с двумя-тремя надежными товарищами был сейчас на воле! Там, в горах!

— Ну и что бы ты стал делать? — поинтересовался Бобров, укладывая в сумку продукты.

— Я послал бы пристава Чернова и старшину Харачоя Адода на кладбище.

— И думаешь, сразу стало бы хорошо?

— Вот это мужчина! — Костя похлопал Зелимхана по плечу. — Сразу видно!..

— М-х, вот уж рассудили, — перебил его Бобров, — одних вы убьете, а на их место царь найдет других, только еще худших. К чему же эта затея?

— И их можно будет послать туда же, — не сдавался Костя.

— Всех не перебьете.

— Зачем всех? Двух-трех, остальные будут смирными!

Молодой горец слушал этот спор с огромным вниманием. Он не мог понять, как это можно не убивать злодея, который, пользуясь властью, издевается над людьми. По убеждению харачоевца, тот, кто чинит людям обиду, должен платить за это своей кровью.

— Коста правильно говорит, — сказал наконец Зелимхан. — Все помирать не хочет, Николай. Плохой начальника надо рубить, тогда другой тихий будет.

Остальные арестанты в этот спор не вмешивались. Высокого конокрада интересовали только дела, связанные с воровством. Чеченцы же, зная русский язык еще хуже Зелимхана, не могли понять, о чем идет речь. Новые знакомые очень понравились Зелимхану, особенно Николай, хотя именно с ним он и спорил. На желтовато-бледном лице этого человека светилась добродушная улыбка, во всем ощущалась его готовность прийти на помощь товарищу. Даже неразговорчивого Зелимхана, и того он вызвал на откровенный разговор так, что тот рассказал ему не только о своем деле, но даже о своей юности и первой любви.

Бобров слушал молодого харачоевца с искренним участием. Но когда Николай принимался доказывать, что убийством чиновника нельзя ликвидировать зло, горец не мог согласиться с ним.

4.

Нелегко было и Солтамураду, оставшемуся на воле после ареста отца и братьев. Жизнь его стала невыносимо горькой, и он готов был отдать ее немедленно, лишь бы за достойную цену. А какая тут цена достойная? Вот вопрос, который теперь неизменно задавал себе горец. Убей он пристава, Элсановы только обрадуются: его арестуют за убийство, и им уже некого будет бояться. Если он убьет кого-нибудь из Элсановых, власти все равно арестуют его, а семья его окажется беззащитной перед кровной местью. А ведь надо еще невесту отбить. Нет, очень тяжелое положение у Солтамурада. И сколько ни думай, а придумать такое, чтобы достойно отомстить всем врагам и в то же время вырвать из их рук любимую, — не придумаешь!

С тяжелыми этими мыслями сидел Солтамурад однажды вечером, когда к нему пришел сосед и сообщил:

— Ты знаешь, что Адод, не посмев оставить Зезаг как невесту своего сына, теперь выдает ее замуж за сына мехкетинского старшины Успу?

Первую минуту юноша сидел молча, ошеломленный, стараясь разобраться, не подсказывает ли ему судьба достойный выход. Потом спросил:

— Это как же? Ведь она дочь Хушуллы. Он знает об этом или нет?

— Кто? — переспросил сосед.

— Хушулла.

Тот только развел руками да закатил глаза.

— Хушулла безвольный человек! Его как бы и нет. Он, как прелый пень, будет лежать там, куда его бросит старшина... Он нарочно закрывает глаза, чтобы все думали, что он слепой.

Вдруг Солтамурад вспомнил: «Не забывай меня, я совершенно одна, помочь мне некому», — сказала ему недавно Зезаг. Юноша вздрогнул.

— А ты знаешь, когда и куда они собираются ее увезти? — будто очнувшись, спросил он у соседа.

— Точно не знаю, — ответил тот, — мне почему-то кажется, что они намерены сегодня до рассвета доставить ее в Махкеты... — Он пытливо посмотрел на Солтамурада. — Я вижу этот разговор сильно взволновал тебя. Извини! — сосед покачал головой и поднялся, чтобы уйти.

— Нет, зачем! Спасибо тебе за то, что сообщил мне об этом, — спокойно сказал Солтамурад, провожая соседа до двери.

После его ухода молодой горец еще долго лежал и раздумывал: «Правильное ли решение я принял? Нельзя же мне дать им увезти Зезаг в Махкеты, дело еще больше осложнится... Но ведь за такую попытку попали в тюрьму отец и братья. Если там с ними что-нибудь произойдет, тогда куда мне деваться? Но теперь могут схватить и меня, без борьбы дело не обойдется, прольется кровь. И что тогда?» Так мысли его все снова и снова описывали этот бесконечный круг.

Было далеко за полночь, когда Солтамурад поднялся. Он оделся, опоясался кинжалом. В этот момент в комнату неожиданно вошла мать.

Он знал, что она угадывает его состояние, тревожится о нем и постоянно следит за каждым его шагом, но скажи ему кто, что мать и сейчас на ногах, он бы не поверил.

— Мама, это ты? — спросил он подчеркнуто спокойно.

— Да, — ответила старая Хурмат, остановившись у порога.

— Я должен пойти туда, мама, понимаешь?.. Это необходимо!

— Ты уже ушел, сын мой, — перебила его мать, — твои глаза меня уже не видят.

«Мне тяжело, очень тяжело, но честь семьи дороже тебя, сын мой», — можно было прочесть на ее посуровевшем, словно окаменевшем лице.

— Твои глаза не видят меня. Ты слышишь? Твои глаза не видят меня, — дважды повторила она.

— Нет, вижу, мама, хорошо вижу.

— Знаю, что видишь, — сказала она. — Если ты идешь отомстить за поруганную честь нашей семьи, то иди, и да поможет тебе аллах. Не будь только трусом! — Старуха пытливо и требовательно всматривалась в лицо сына. Глаза ее наполнились слезами, но на всем облике ее лежала та же необычная суровость. Казалось, будто она погрузилась в небытие, безразличная ко всему на свете, к людям, к судьбе своих детей и к собственной жизни во имя восстановления родовой чести семьи Бахоевых.

Выходя из дома, Солтамурад все еще толком не знал, что же именно ему следует предпринять. Одно было ясно: хоть швырнув камень на дорогу, нужно помешать врагам увезти Зезаг.

Солтамурад сидел у дороги до самого рассвета. В лесу стояла настороженная тишина, нарушаемая лишь однообразным шумом реки. Шелест дубка, треск сухого валежника, всполох ночной птицы — все это тревожило, било по обостренному слуху юноши, заставляя его вздрагивать.

Блекли звезды. Перед рассветом на поляну выскочила лисица с темно-серой спинкой. Взглянув в сторону дороги, зверь остановился как вкопанный, потом, сверкнув огоньками глаз, круто повернул назад и исчез в желтой листве осеннего леса. В чаще затрещали ветки, шумно взлетели испуганные куропатки. «Такая маленькая, а сколько шума наделала», — подумал Солтамурад.

Прислушиваясь и наблюдая за дорогой, Солтамурад чувствовал, что временами его начинает клонить ко сну. Когда на востоке показались первые проблески зари, он приложил ухо к сырой земле, и в настороженной дреме слух его уловил легкие шаги и приглушенный говор. Вскоре на тропинку в десяти шагах от него вышли трое мужчин и женщина. В руках у того, что шел впереди, была берданка, он держал ее дулом вперед.

Увидав Солтамурада, человек этот молча отскочил назад и выстрелил. Стрелял он, видно, наугад, с испугу. Пуля сорвала кору с дикой груши и с визгом ушла в лес.

Выхватив кинжал, Солтамурад слепо ринулся вперед.

— Аллах проклянет тебя, если убьешь! — крикнула Зезаг, устремляясь к нему навстречу.

Но тут кто-то из мужчин схватил ее за платье и оттащил назад. Все они быстро укрылись за кусты. Щелкнули затворы, и новый выстрел рванул тишину леса.

Упавший Солтамурад, словно сквозь сон, слышал, как близко от него булькала вода, принимая осыпающуюся с берега гальку, трещали сучья. Юноша поднялся и уже совсем далеко, на том берегу реки, увидел мужчин, которые силой волокли Зезаг в лес.

5.

Разрубленная на куски, словно саблей, бурным течением горных рек и родников лежит многострадальная земля харачоевцев. Спиралью поднимаясь на гребни гор, оставляя внизу в глубокой лощине шум реки Хулхулау и горе людское, перебираясь через Андийский хребет, вьется дорога, связывающая Чечню с Каспийским морем.

Здесь, на берегу Хулхулау, в ауле Харачой стоял каменный дом Гушмазуко, крытый черепицей. Это был типичный, уже старый дом крестьянина тех лет, с длинной открытой галереей, неприглядность которой скрывали деревья, густо росшие во дворе. В ясную погоду отсюда открывался прекрасный вид на Харачоевские горы.

Сейчас деревья стояли оголенные, жалобно скрипя под ветром. За деревьями, слева от сарая, можно было разглядеть два десятка ульев. А там, дальше, за покосившейся оградой, где в копнах лежала кукурузная солома, помещался хлев. Он был пристроен к скале, у самого подножия горы. Тут же бродила корова с теленком. Корова эта была подарена Гушмазуко своей невестке Бици — жене Зелимхана.

К вечеру пошел мелкий моросящий дождь. Корова лениво жевала толстый стебель уже давно общипанной ею кукурузной соломы, а теленок стоял рядом, подрагивая от холода. Все в этом хозяйстве было ветхо, во всем ощущалось отсутствие мужской руки. Даже старательной Бици многое тут было не по силам, и единственное, что она могла — это держать в чистоте двор и свежепобеленный дом. Так она старалась сопротивляться бедам, которые продолжали обрушиваться на дом потомков Бахо: не успели забыться поминки после похорон старика, как умерла родная тетка Зелимхана, и дом Гушмазуко снова погрузился в траур.

Опять сюда шли харачоевцы и люди из дальних аулов, чтобы выразить свои соболезнования. Люди молча подходили к Алихану — дальнему родственнику Гушмазуко. Он сидел во дворе на потертом камне, вставая навстречу пришедшим на тезет[2].

— Ассалам алейкум, — обращался к нему старший из вновь прибывших. — Просите у аллаха прощение.

Все присутствующие молитвенно протягивали перед собой руки, старший из них читал доа[3], а остальные шепотом повторяли «аминь».

Затем гости подходили к Алихану, жали ему руку и говорили:

— Да сделает всевышний пребывание покойного счастливым, а живых пусть наградит терпением.

Женщины на тезете не присутствовали. Войдя во двор, они поднимали плач и проходили в отведенную им для выражения соболезнования комнату. Там, рыдая, они хвалили дела и поступки умершего.

Эти скорбные визиты продолжались две недели, затем сразу наступило мертвое затишье: почти никто не приходил в дом Гушмазукаевых, и Бици с детьми осталась одна. Даже мать Зелимхана уехала к своим родным.

Как-то вечером Бици пошла в лес собрать сухого валежника. Когда она вернулась домой, пятилетняя Муслимат и еще меньшая Энисат спали на глиняном полу перед товхой[4], положив кудрявые головки на сырые поленца, а неподалеку от них, размотав ситцевые пеленки и моргая круглыми черными глазами, в люльке лежал совсем еще маленький Муги — сын Зелимхана. Такое короткое имя дала своему внуку Хурмат — мать Зелимхана, отвергнув все двусложные и непонятные ей арабские имена.

Войдя в маленькую комнату, Бици устало опустила на пол вязанку хвороста и уложила дочек на нары, положив им под голову потрепанную подушку. Затем, присев к люльке, она дала сыну грудь. Бици сидела, наклонившись над люлькой, и с грустью поглядывала на слабый огонь в очаге, едва освещавший полутемную комнату. Несчастная женщина перебралась сюда с детьми из-за нехватки дров.

Все убранство комнаты говорило о крайней скудости. В углу у стены были аккуратно сложены друг на друга скатанные войлочные подстилки, ситцевые одеяла и подушки, на полу перед товхой лежала порядком потертая шкура лани, а у входа стояли медный тазик и кумган, за дверью в углу приютился веник. Около нар под окном помещался маленький столик на трех ножках и такие же низкие стульчики. На подоконнике расположились самодельные куклы девочек.

Накормив Муги, Бици долго молча глядела на сына — больше всего связывало ее это маленькое существо с Зелимханом. И мальчик, словно понимая ее, серьезно смотрел на мать. Бици взяла его на руки и, присев на ланью шкуру, стала поправлять огонь в товхе.

Сухие дрова, хоть и слегка подмоченные дождем, потрескивая, горели, как порох. Девочки проснулись и, протирая глаза, слезли с нар.

— Идите ко мне, — сказала Бици и, бросив кочергу, свободной рукой прижала к себе девочек. — Вы, верно, голодные, кушать хотите?

— Да, — кивнули девочки, сонно тараща глаза.

— Сейчас мама накормит вас.

Уложив Муги в люльку, Бици достала из ниши в стене маленькую керосиновую лампу, зажгла ее и принялась делать катышки из кукурузной муки. Она испекла их на горячих углях в товхе и дала дочерям с чашкой черного калмыцкого чая. Потом поела и сама.

Уложив детей спать, Бици еще долго сидела у очага, невесело раздумывая о многочисленных житейских заботах: к утру печку затопить, детей накормить, дать корма скоту, хлев убрать. А чем накормить гостей, если снова заглянет кто-нибудь? Сестру старого Бахо знали многие, и люди шли из самых дальних аулов. Были и такие, что хотели узнать о судьбе узников, томящихся в грозненской тюрьме. Обо всем этом справлялись у Бици, потому, что убитый горем Солтамурад вообще не появлялся на людях.

Уже лежа в постели, женщина думала о своем вчерашнем разговоре с братом.

— Ты здесь совсем одна, и дети маленькие, перебирайся-ка лучше в отчий дом, — предложил он.

— Нет, — отвечала Бици, — не уйду отсюда, не осрамлю этот дом.

— Если что-нибудь с тобой случится, позор ляжет на нас, — стоял на своем брат. — Дело Зелимхана может затянуться надолго, поживи лучше с нами, а там видно будет.

— Сколько бы оно ни тянулось, я не уйду из этого дома, — твердо сказала Бици и отвернулась от брата.

Залаяла соседская собака. В доме царила глубокая тишина; Бици лежала, прижавшись к дочери, и думала о Зелимхане. Вот он, виделось ей, запрягает быков, они вдвоем едут на сенокос... Он вытащил из сумки оселок и наточил косу. Потом, широко размахнувшись, принялся косить душистую траву. Но вот он устал, остановился, чтобы передохнуть, подошел к ней, сел в тени арбы и, улыбаясь, делится с женой своими планами по хозяйству. Ведь было же такое! Совсем недавно. День тогда стоял жаркий, тихий, в воздухе чувствовалось приближение грозы. Но Бици не боялась ни грозы, ни града. Все было для нее хорошо — Зелимхан был рядом. Но вот надо же было ворваться к ним в дом какому-то злому духу, который нарушил их счастье.

Зелимхан никогда не объяснялся Бици в любви, но был настолько сильно привязан к жене, что без нее чувствовал себя больным. И когда она однажды призналась ему, что очень счастлива с ним, он просто ответил: «Потому, что ты меня сделала счастливым».

Утомленная этими мыслями, Бици едва вздремнула, когда сквозь сон услышала стук в дверь. «Кто бы это мог быть в такой поздний час?» — подумала она, поднимаясь, чтобы открыть дверь. В комнату вошел двоюродный брат Зелимхана Бетелгирей.

— Ну, как поживаете? — спросил он, присаживаясь на нары.

— Ой, это ты, кант[5] — удивилась Бици. — Что-нибудь случилось?

— Да нет, ничего особенного, — ответил Бетелгирей, — просто пришел повидать вас.

— Нет ли чего нового от наших из Грозного?

С минуту Бетелгирей молчал, будто собираясь с мыслями.

— Говорят, что вчера Зелимхана, Али и Ису вывели из грозненской тюрьмы и отправили на Илецкую каторгу, соль копать, — как бы нехотя, сказал он, не поднимая головы. — Гушмазуко как непригодного к физическому труду направили во владикавказскую тюрьму.

— Кант, — робко спросила Бици, — скажи, пожалуйста, а что это за место «Илецка» и далеко ли от нас?..

— Вот уж этого не знаю, — ответил Бетелгирей. Потом достал из очага головешку и прикурил от нее только что скрученную цигарку крепкого самосада.

— А кто из наших может это знать?

— Когда доедут до места, Зелимхан обязательно пришлет письмо. Вот тогда соберемся все и поедем к ним...


* * *

А в то же время в доме сына махкетинского старшины Говды томилась Зезаг. Вот уже четвертый месяц билась она, не подпуская к себе Успу, которого силой навязали ей в мужья. Внушенное ей с детства убеждение, что жена должна беспрекословно повиноваться воле мужа, уже настолько пошатнулось в душе Зезаг, что она решительно отказывалась признать законным этот ее брак.

— Да ведь нас благословил сам кадий! — возмущался Успа. — Ты что же, отвергаешь и шариат?

— Да, и от шариата отрекусь, если он требует, чтобы я выходила замуж по капризу сильных! — твердила девушка.

Пока отвергнутый муж угрожающе сжимал кулаки, Зезаг настороженно поглядывала вокруг, ища предмет, которым могла бы воспользоваться для защиты. Грудь ее высоко вздымалась, ее раненое сердце, еще хранившее под пеплом весь свой неукротимый жар, билось, как пойманная птица.

Успа метался из угла в угол, как затравленный зверь в клетке. Затем он внезапно остановился, теребя рукоятку кинжала, и Зезаг, встретив холодный угрожающий взгляд мужа, почувствовала себя так, будто падает в глубокую пропасть. Она была совсем одна, и страдания ее были тяжелей оттого, что ей не с кем было поделиться ими. И все же до сих пор ни побои, ни ласки, ни уговоры не могли примирить ее с нелюбимым мужем.

С трудом переводя дыхание, Успа снова начал:

— Зезаг, я люблю тебя и никому не уступлю! Запомни это!

Зезаг хранила холодное молчание, прислушиваясь к отдаленным раскатам грома. Гроза приближалась.

Вдруг Успа зверем бросился на жену, с силой привлек ее к себе, повалил на кровать. Его побагровевшее потное лицо тянулось к ее лицу, он пытался ласкать ее, бормотал какие-то невнятные слова, весь в плену безудержной похоти. В этот момент совсем близко оглушительно грянул гром, и руки Успы невольно ослабли. Воспользовавшись этим, Зезаг оттолкнула его с такой силой, что он свалился на пол, ударившись виском об угол стола.

Зезаг кинулась из комнаты. Вдогонку ей просвистел кинжал, брошенный Успой. Клинок с силой вонзился в притолоку двери. На шум прибежала свекровь.

— Ваттай![6] — заголосила она, увидев кровь, стекавшую по лицу сына. — Кто это так подло обошелся с тобой?

Сын молча сидел на полу, схватившись рукой за лоб, и глаза его злобно уставились на дверь, за которой скрылась Зезаг. Мать, как бешеная, выскочила из комнаты, забыв о приличии, ворвалась в помещение старшей невестки. Она не ошиблась. Зезаг укрылась именно там.

Увидев озлобленное лицо свекрови, девушка, подобрав рваное платье, попыталась прикрыть им свою нагую грудь. Она прижалась к стене, дрожа, как осенний лист.

— Что это ты наделала, грязная сука? Я убью тебя! — накинулась на нее с кулаками старуха.

Девушка стояла, закрыв глаза, готовая умереть.

— Ой, мама, ты что, с ума сошла? Не бей ее, она и без того вся в синяках, — попыталась вмешаться старшая невестка.

— Уходи и ты, сатана, с глаз моих! Вы бы лучше радовались, что сыновья мои еще держат вас в доме! — И, схватив кочергу, старуха принялась учить невесток.

6.

Над крутым и высоким берегом реки Хулхулау гигантской каменной твердыней высилась крепость Ведено, построенная здесь царскими генералами для устрашения вольнолюбивых и постоянно волновавшихся горцев. Орудия, угрюмо выглядывавшие из бойниц ее мрачных башен, своими жерлами были направлены на окрестные аулы.

В крепости под защитой этих пушек жила кучка чиновников и купцов, которые обирали крестьян непосильными налогами, двойными ценами на товары. Все эти люди занимались сочинением различных доносов высокому начальству. Доносы писались и лживые и правдивые, поскольку в них говорилось о неповиновении горцев, об их готовности восстать против белого царя. Но цель всех этих доносов, как правило, была прозаическая: желание выслужиться перед начальством, получить похвалу или деньги. Между собой чиновники жили недружно; тут постоянно плелись мелкие интриги, сочинялись сплетни. Стоило кому-нибудь из этой своры подняться на ступеньку выше, как тут же пускались в его адрес порочащие слухи. Что же касается местных крестьян, то их чиновники считали рабами, ниспосланными им самим богом для бесконтрольного выжимания всех соков.

Среди этого десятка власть имущих особое место занимал веденский кадий — Оба-Хаджи. Его грозным оружием была религия, а она проникает в человеческое сердце увереннее и точнее, чем кинжал. С именем аллаха Оба-Хаджи двигал или останавливал горы людского невежества. Стоило кадию, воздев руки к небу, произнести: «Бойся аллаха!» — и любой горец, даже самый храбрый, смиренно опускал голову.

Оба-Хаджи окружало всеобщее почтение, уверяли, что «он занят поисками доброго для всех у самого бога». И какое бы великое зло ни совершалось, стоило получить на то одобрение кадия, и зло это начинали благословлять как «добро, ниспосланное самим аллахом».

Беспомощность добра и храбрости перед «велением всевышнего» испытал на себе несчастный дом Гушмазуко и его сыновей.

Адод Элсанов, силой отобравший у Солтамурада невесту и, в конце концов, выдавший ее за сына махкетинского старшины, освятил это черное дело словом святого Оба-Хаджи.

Кадий при этом хорошо понимал, что, благословляя брак Успы с чужой невестой, он совершает безнравственное дело, но он был прежде всего политик: не ссориться же было ему с уважаемыми старшинами из-за семьи каких-то голодранцев. К тому же Оба-Хаджи тесно сотрудничал с веденским приставом Черновым...

Сегодня Чернов принимал в своем доме начальника Чеченского округа полковника Дубова. Кроме важного гостя, здесь были чиновники крепости, а также старшины крупных аулов, явившиеся сюда с обильными подношениями. Стол был богатый, в основном в кавказском вкусе. Поначалу гости ели молча, не спеша, макая куски душистой молодой баранины в чесночный настой. Но вот полковник сыто отвалился на подушки, вытер жирные руки салфеткой, взял хрустальный бокал, наполненный вином, и, смакуя, сделал из него два глотка.

— А знаете ли, Иван Степаныч, я ведь для вас новость привез,— помолчав, сказал Дубов хозяину.

В комнате сразу стало тихо. Все, затаив дыхание, смотрели на полковника, хотя он обращался к приставу, словно не замечая остальных присутствующих.

— Зная нас как своих верных друзей, Антон Никанорович, полагаю, вы не сообщите нам ничего неприятного, — отвечал Чернов, заискивающе заглядывая в лицо гостя. При этом он пододвинул к нему блюдо с жареными цыплятами.

Полковник мельком обвел присутствующих влажными, ничего не выражающими глазами, но промолчал.

— Так что же, Антон Никанорович, может, и вправду какие-нибудь неприятности? — вкрадчиво спросил пристав, встревоженный молчанием гостя. Мысль, что начальник округа мог приехать по жалобе на него, несколько встревожила Чернова.

— Ничего особенного не произошло, — вяло отозвался гость и опять замолчал.

— Все же расскажите нам, Антон Никанорович, — не унимался хозяин. Он быстро прикинул в голове, что от любой жалобы можно откупиться, и настроение его снова улучшилось.

— Приговор по делу Гушмазуко, его сына и племянников отменен Верховной палатой, — сказал полковник, подумал немного и, не поднимая головы, отодвинул от себя пустой бокал. — Троих вернули обратно с каторги, и сейчас они находятся в грозненской тюрьме...

Улыбка мгновенно слетела с лица Чернова. Он бессмысленно обвел гостей глазами; побледневшее его лицо покрылось темными пятнами. В конце стола, у входа в комнату, сидели четверо чеченцев, польщенных тем, что их допустили сюда. Это был Адод Элсанов, старшина Говда и двое веденских купцов.

Неожиданно с места поднялся Адод.

— Господин полковник, — произнес он, плохо выговаривая русские слова,— это зачем Зелимхан пришел назад?

— Как зачем? Суд вернул его, — сказал полковник. — А вы что, боитесь его возвращения?

— Нет, — гордо ответил Адод, хотя голос его дрогнул. — Моя Зелимхана не боится. Зелимхан не мужчина.

Уловив, что в разговоре упомянуто имя Зелимхана, махкетинский старшина внимательно прислушивался к разговору.

— Скажи мне, Адод, — тихо спросил он, наклонившись к другу, — почему полковник разговаривает про Зелимхана?

— Э, разве ты не понял его? — удивился Адод.

— Очень плохо, — признался Говда.

— Полковник говорит, — объяснил Адод, — что Гушмазуко со своей оравой находится в Грозном, что приговор суда по их делу отменили. Возможно, что их освободят, — добавил он от себя.

Говда сразу съежился, словно его окатили холодной водой.

Полковник заметил, что его сообщение произвело на собравшихся сильное впечатление, чуть улыбнулся и добродушно заметил:

— Но если даже их освободят, в этой банде не осталось никого опасного: старик Гушмазуко сильно болен, а из молодых кто-то умер там, — и, взяв бокал, услужливо наполненный Черновым, он обвел присутствующих испытующим взглядом.

Адод Элсанов, который был посмелее своего коллеги и лучше говорил по-русски, спросил гостя:

— Господин полковник, скажите, пожалст, не Зелимхан ли помер? Полковник, хотя и знал, что умерли племянники Гушмазуко, а не Зелимхан, желая позабавиться, небрежно ответил:

— Точно не знаю. Но какая разница, если шайка поубавилась,— и он махнул свободной рукой: дескать, хватит об этом.

Адод пристально поглядел на подавленного махкетинского старшину и, стараясь улыбнуться, еле слышно произнес:

— Ничего, пусть даже их освободят, но жить Гушмазукаевым мы здесь все равно не дадим.

Говда, хорошо знавший, что отвечать за оскорбление семьи Гушмазуко придется прежде всего ему и его сыну Успе, не успокоился, услышав кичливое заявление Адода. Он сидел молча, уставившись в пол. Затем Говда повернулся к Адоду и проверил, выпил ли он свой бокал. Сам Говда вообще-то не пил. Но что только не сделаешь ради пристава Чернова, который был для махкетинского старшины самым большим начальником. И, заискивающе улыбнувшись Чернову, Говда опрокинул полную чарку с вином.

Гости, изрядно охмелевшие от крепкого червленского вина, оживленно разговаривали. Только Адод думал все про свое: «Разница в том, кто погиб из Гушмазукаевых, конечно, есть. Знай господин полковник сыновей Гушмазуко, он бы сам понял это». А вслух тихо спросил:

— Говда, слышишь? Интересно бы знать, кто же все-таки из них там умер?

— Где? — не понял Говда.

— Да из сыновей Гушмазуко, — ответил Адод, и кадык у него дернулся, словно он с трудом проглотил кусок мяса.

— А умер ли из них вообще кто-нибудь, Адод?

— Он говорит, что умерли.

— Кто говорит?

— Полковник.

— Так он и заступится за нас. Мы ему нужны!..

Выпучив покрасневшие от хмеля глаза, Говда неожиданно вскочил и, с трудом выговаривая русские слова, начал бормотать:

— Господин полковник, моя есть махкетинский старшина Говда... Ты не волновайся, тут против твой закон никто восставать не будет... А кто будет, я вот этим! — и он схватился за серебряную рукоять своей шашки.

— В присутствии его высокоблагородия не сметь дотрагиваться до оружия! — прикрикнул на него один из сидевших за столом офицеров. — А то я живо найду для тебя другое место, дурак.

Старшина растерянно посмотрел на офицера и опустился свое место.

В это время со двора донесся многоголосый шум. Можно было различить отдельные чеченские фразы:

— Пусть выйдет полковник!

— У нас есть разговор!..

— Надоело! Сколько можно терпеть!

— Это что еще за крики? — вскинулся начальник округа, и тотчас один из офицеров вскочил из-за стола и опрометью бросился вон. Через какую-нибудь минуту он вернулся.

— Господин полковник, это крестьяне из окрестных сел, они хотят видеть вас, — отрапортовал офицер, вытянувшись по стойке «смирно».

— Что им нужно от меня? — Сытое и самодовольное лицо полковника дернулось, но синевато-водянистые глаза смотрели сонно.

— Жалуются на старшин. Налоги, дескать, велики...

— Хватит, довольно! — заорал полковник и повернулся к Чернову. — Чтобы я больше не слышал этого крика! Сейчас же уберите их из крепости! — Он решительно поднялся из-за стола и вышел в другую комнату.

— Сейчас же будет исполнено, ваше высокоблагородие, — козырнул Чернов и в сопровождении старшин и офицеров выскочил во двор.


* * *

Нет, не желание выслушивать жалобы крестьян или пресечь произвол пристава привели полковника Дубова в Ведено. Приближалось жаркое лето, предстоял выезд с супругой из душного Грозного куда-нибудь на берег Черного моря, для чего нужны были деньги. Вот и приехал он в свои владения за очередными поборами с подчиненных. А тут еще в кругу начальника Терской области ходили слухи, что Ведено отойдет от Грозного, выделится в самостоятельный округ, потому и надо было не прозевать собрать с веденцев, быть может, последнюю дань для нужд капризной хозяйки дома.

Из таких поездок, а тем более от Чернова, полковник не возвращался пустым. Зная об этом, Дубов, удалившись в кабинет пристава, тотчас выдвинул из-под стола свой кожаный чемодан и открыл его. Как он и ожидал, там лежали две пачки сторублевых бумажек. Он с удовлетворением улыбнулся, закрыл чемодан и отошел к высокому окну.

Жалобщиков не было слышно, их прогнали стражники. Дубов знал, как это делается, он был опытный человек, и местные нравы были ему хорошо знакомы. Линия его поведения была сформулирована четко и ясно: твердость, без малейших поблажек по отношению к слабым, а с немногими сильненькими можно и поиграть в некую приятную, в общем, игру: уважение к горским обычаям и все такое прочее.

Дубов вспомнил, как он, будучи еще молодым офицером Уланского полка, впервые приехал в Чечню. Еще с тех пор будущий начальник округа старался завести себе кунаков из среды чеченцев. Он начал налаживать знакомства с представителями богатых семей, которые тем не менее, подобно голодным псам, вертелись у ног атамана Терской области. Еще тогда молодой офицер уверовал в то, что именно он может оказаться весьма полезным человеком в деле проведения на Кавказе той политики, которую диктует Петербург. Желая закрепить себе место на этом поприще, Дубов заучил несколько десятков слов из чеченского языка, правила кавказского гостеприимства, стараясь во всех своих поступках как в семье, так и в гостях походить на богатых чеченцев.

Воспоминания Дубова прервал скрип двери. Он оглянулся; на пороге в почтительно извиняющейся позе стоял Чернов.

— Антон Никанорович, — произнес он, искательно всматриваясь в глаза начальства, — этих мошенников провоцируют родственники Зелимхана. Только вы, пожалуйста, не беспокойтесь, мы уж как-нибудь сами справимся с ними...

Полковник широко улыбнулся: содержимое чемодана не могло не сказаться на его настроении.

— Думается мне, Иван Степаныч, не умеете вы правильно вести себя среди этих дикарей, не умеете, — и он, небрежно махнув рукой, опустился в мягкое кресло, стоявшее перед большим зеркалом в черной оправе.

— Моя справедливость, — начал пристав, — воспринимается...

— Да не о вашей справедливости идет речь, — перебил его Дубов, — пусть бы ее и вовсе не было.

— Тогда я не совсем понимаю вас, — пролепетал Чернов. Он вопросительно уставился на полковника.

С минуту оба молчали.

— Каторгой и мелкими военными стычками никогда не одолеешь этих дикарей, Иван Степаныч, — нарушил тишину полковник и, не досказав мысли, умолк, поглядывая в окно.

— Быть может, я что-нибудь упускаю, — хозяин пытался уловить мысль важного гостя. Он как бы раздумывал вслух, но в затянувшейся паузе взгляд его невольно задержался на чемодане полковника.

— Друг мой, их надо постоянно ссорить между собой, — произнес наконец Дубов. — Господи, да пусть себе враждуют на здоровье род Гушмазукаевых с родом, как их там, Элсановых, что ли?.. Кровная месть? Пожалуйста! Это только заставит толстых этих свиней искать вашего заступничества. Еще римляне говорили: разделяй и властвуй. Теперь, надеюсь, вы меня поняли?

Чернов понимающе кивнул головой, но в глазах его светилась тревога. Между тем полковник, вспомнив о своем чемодане, решил, что дела его здесь закончились, а потому, прервав разговор, сказал:

— Милый Степаныч, — он снопа поглядел в окно, — а теперь готовьте моих людей в дорогу. Мне пора ехать.

— Что вы, Антон Никанорович, переночуйте хоть сегодня, — взмолился пристав.

— Спасибо, Степаныч, у меня еще в Сержень-Юрте есть надобность задержаться. Так что велите моим готовиться в путь, — приказал Дубов и с некоторым усилием встал с кресла.

— Антон Никанорович, — пристав шагнул к полковнику, — у меня к вам большая просьба.

— Какая? Говорите.

Пристав умолк, не зная, с чего начать. Губы его дрожали.

— Говорите, Иван Степаныч, вы же знаете, что я готов удовлетворить любую вашу просьбу, — Дубов подошел к Чернову и положил ему руку на плечо.

— Антон Никанорович, умру вашим послушным рабом, только об одном прошу, сделайте так, чтобы сын Гушмазуко Зелимхан живым не возвращался сюда.

— Да ты, я вижу, сам боишься его? — серьезно произнес полковник.

— Зелимхан сильный и смелый человек, — взволнованно заговорил Чернов, — в нем угадывается железная воля. До сих пор он вел себя тихо, но он настоящий горец, он ничего не забудет. Прольется много крови.

Дубов на минуту задумался.

— Но что же сделать?.. Впрочем, можно обойтись и без уголовного суда. Ведь и шариатский суд имеет право держать их в тюрьме, — он снова подумал и добавил: — Кстати, какие у вас отношения с местным кадием?

— Оба-Хаджи сделает все, о чем я его попрошу.

— Вот и попросите. И можете не сомневаться, живьем я вашего Зелимхана из грозненской тюрьмы не выпущу. — Полковник слегка оттолкнул от себя пристава: дескать, иди делай то, что приказано.

— Спасибо вам, Антон Никанорович, никогда не забуду вашу доброту, — с сердцем сказал Чернов, чуть не целуя руку высокого гостя. А выходя во двор, подумал: «Вот ведь вовремя Адод и особенно Говда передали ему две тысячи рублей на подарки Дубову».

7.

Возвращенные с Илецкой каторги для нового судебного следствия Гушмазуко с сыном Зелимханом и больным племянником Исой содержались в грозненской тюрьме. Второй племянник — Али — скончался еще на каторге.

Судебная палату отменила приговор окружного суда по делу Бахоевых на том основании, что «накануне рамазана месяца 18 числа ночью луна не светит, и поэтому невозможно было видеть убийцу».

Дело Бахоевых передали шариатскому суду. Но оно было предрешено: благодаря влиянию Оба-Хаджи можно было не сомневаться, что харачоевцы будут осуждены но шариатскому праву чеченцев. Иса, так и не дождавшись суда, умер здесь. Смерть последнего двоюродного брата резко изменила настроение Зелимхана. С тех пор как однажды утром, войдя в камеру, надзиратели унесли неизвестно куда труп Исы, в и без того тесной камере молодому горцу стало невыносимо тесно. Теперь им владело одно страстное желание: выйти из тюрьмы любым способом. Зелимхан сделался раздражительным, часто отказывался от еды, постоянно метался по камере, словно лев, запертый в клетке.

— Не отчаивайся, друг, — сказал ему однажды абрек из Сагопши, сидевший здесь уже давно, — лучше давай вместе подумаем над тем, как выйти на свободу.

Услышав слово «свобода», Зелимхан почувствовал, как его пробила дрожь. Он остановился под скупым лучом солнца, пробившимся в камеру через запыленные стекла узкого тюремного окна, и пристально посмотрел на товарища.

«Он так уверенно говорит о свободе, — подумал харачоевец. — На что же он надеется?» Но он не сказал ни слова и снова зашагал по камере. Ему жутко было подумать, что мечта о свободе окажется миражем. Выйти на свободу нужно было во что бы то ни стало: слишком много невыполненных дел чести и справедливости ждало его на воле. Нет, тут нельзя предаваться пустым мечтам, и Зелимхан собрал всю свою волю, чтобы, не тратя сил на призраки, действовать лишь наверняка.

Как-то вечером, когда арестованных вывели на прогулку, все тот же Саламбек легонько толкнул Зелимхана локтем:

— Видишь, — сказал он шепотом, — вон та стена только и отделяет нас от свободы. Если нам одолеть ее, то через наружную ограду мы легко перейдем, — и он вопросительно посмотрел на харачоевца. — Нужен подкоп. Я бы и сам давно взялся за это, но одному не под силу, а за тобой пойдут люди...

Малоразговорчивый и даже чуть суровый Зелимхан, способный вместе с тем на подлинную доброту и душевную тонкость, действительно незаметно оказался властителем душ в камере, переполненной чеченцами.

Теперь, услышав слова Саламбека, он метнул взгляд в сторону часового, который стоял на вышке наружной ограды, затем оценивающе оглядел стену, о которой говорил товарищ, и тихо спросил:

— Если мы одолеем эту стену и ограду, сумеем ли мы выйти из города?

— Ты слышишь за оградой шум реки? Это Сунжа, — пояснил Саламбек, — по этой реке из города и слепой сумеет выйти.

— Иди, иди. Нечего глазеть по сторонам! — грубо подтолкнул надзиратель отставшего Зелимхана.

Харачоевец круто обернулся, но Саламбек вовремя удержал его от неверного взрыва:

— Оставь этого дурака, ведь ты ему все равно ничего не докажешь, — и он почти силком повел Зелимхана в камеру.

Саламбек был человеком храбрым и вспыльчивым, но новый товарищ вызывал у него безотчетное уважение, хотя тот ничего не делал для этого. Просто в нем угадывалась сила души. Сагопшинец испытывал желание во всем открыться этому молчаливому человеку.

— Я рано остался без родителей, воспитывался у дяди, — рассказывал он Зелимхану, — а когда исполнилось двадцать лет, дядя женил меня на девушке из нашего аула, с ведома общины наделил нас землей на окраине аула... Можно было жить, но только очень уж лют был старшина нашего аула. Я послал на него жалобу самому атаману Терской области.

— Ну и чем же кончилось? — спросил Зелимхан, задумчиво теребя войлок, на котором они сидели.

— А тем, что меня водворили сюда, — ответил Саламбек. — Ведь не зря в народе говорят: «Кто ссорится с хозяином замка, тот, всегда проигрывает». Старшина дал взятку приставу, послал подарок начальнику округа. Ведь ему это ничего не стоит: собрал с народа и послал. Вот и повернулось все это против меня.

— Видно, старшины все на один лад сделаны, — заметил Зелимхан. — Похож на нашего Адода.


* * *

Молчаливость Зелимхана в этот период его жизни имела глубокие причины. Воспитанный в горном ауле в нормах наивной, но возвышенной горской морали, он вдруг столкнулся с подлостью окружающей его жизни. Он не мог принять эту жизнь такой, какой она предстала перед ним, и внутренне созревал для того, чтобы объявить ей войну. Бегство, отказ от шариатского суда были первыми шагами на этом пути, и он долго не решался заговорить о своем решении с отцом. Тем не менее однажды ночью этот разговор состоялся.

— Гуша, — прошептал Зелимхан отцу, лежавшему рядом, — ты спишь? — Старик поднял голову с черной бурки, служившей ему изголовьем. — Послушай, Гуша, если удастся, я убегу отсюда.

— Ты что, с ума сошел? — удивился отец и сел, нервно гладя седеющую бороду. — Как ты это сделаешь?

— Сделаю подкоп, — и, как бы шутя, Зелимхан постучал пальцем о грубый камень, торчавший в стене над его головой.

Гушмазуко не поверил, он с треногой посмотрел на массивную каменную степу и, решив, что сын его в самом деле бредит, с горечью покачал головой.

— Нет, Гуша, это уже решено, — горячо заговорил Зелимхан. — Я больше не могу здесь. — Он сделал небольшую паузу и настороженно посмотрел на дверь камеры. Из коридора доносились глухие шаги надзирателя. — Если надеешься выдержать удел абрека, давай уйдем вместе.

Старик на минуту задумался, собираясь с мыслями.

— Не смогу я быть абреком, сын мой, — тяжело вздохнул Гушмазуко. — Лета не те, да и со здоровьем неважно...

Хотя и не совсем ясно было, кто будет в числе беглецов, но вот уже пятые сутки все чеченцы, заключенные в камере, поочередно забирались под нары и, как кроты, рыли землю и долбили камень. Вся щебенка и пыль, накапливавшаяся от этой работы, ежедневно за пазухой и в карманах относилась в туалет. Все металлическое, что было в камере, — ложки, чашки и прочая тюремная утварь — искусно переделывалось в «лопатки». И все же работа двигалась очень медленно, даже трудно было подумать, что таким способом отсюда можно выйти на свободу...

Только теперь Гушмазуко понял суть тайных разговоров и настороженной возни, которые велись вот уже более недели группой молодых заключенных, во главе которых стоял его сын Зелимхан. Секрета, правда, они из этого не делали, «тайной группе» помогали почти все арестованные: одни садились перед нарами и тихо пели, чтобы стук работающих не слышали часовые, другие следили за волчком в дверях камеры, третьи брались выносить вынутый грунт. Все они хотели, чтобы хоть кто-нибудь из них вышел на волю. И вот Зелимхан наконец рассказал обо всем этом отцу.

— Если мне удастся выйти на волю, каковы будут твои поручения, Гуша?— спросил Зелимхан, обрадованный тем, что старик не протестует против его плана.

— Прежде всего отбери у этих собак нашу невестку Зезаг, — сурово произнес Гушмазуко. — Если, шариатский суд освободит меня, я не смогу явиться в аул, пока этот позор не будет смыт с нас. Лучше уж умереть здесь... — Подавленный мрачными мыслями, старик с минуту помолчал. — Смотри там уж сам, но если удастся, обязательно убей и Чернова, — продолжал он, понизив голос. — Не забудь и чванливых сыновей Адода.

Оба они умолкли, и в мертвой тишине камеры теперь слышно было лишь жужжание голодных мух.

— Ты понял меня? — спросил наконец Гушмазуко. Его губы почти касались уха сына.

— Понял, Гуша, понял. Я все сделаю, — ответил Зелимхан, не поворачивая головы и продолжая задумчиво глядеть в низкий тюремный потолок.

Утомленный этим важным разговором, Гушмазуко только что вздремнул, когда в камеру вошел солдат из конвоя и велел ему собираться. Гушмазуко увели неизвестно куда.


* * *

Время было далеко за полночь, когда арестант, лежавший на полу около нар, слегка тронул Зелимхана за ногу. Оставив на постели бугром приподнятую бурку так, чтобы надзиратель, если он заглянет в волчок, подумал, что это спит человек, молодой харачоевец осторожно полез под нары.

В глухой тишине камеры он отчетливо слышал, как стучит его сердце. Мерные шаги надзирателя в коридоре и те уже давно заглохли.

В этот темный, предрассветный час, когда молодой месяц уже сошел с неба, а сама природа замерла, как бы притаившись, когда даже в тюрьмах спали усталые палачи и их жертвы, Зелимхан столкнул последний камень в проеме под тюремной стеной, и в лицо ему ударил свежий ветер свободы...

Дремавшему у себя в канцелярии дежурному офицеру почудилось, что он слышит какой-то глухой шум на тюремном дворе. Он слегка отодвинул полотняную занавеску и выглянул в окно, но ничего не увидел: тусклый керосиновый фонарь выхватывал из мрака лишь бледное пятно света. Опыт, с годами превратившийся в инстинкт, подсказал тюремщику, что нужно все-таки проверить, что и как. Он вышел во двор и некоторое время постоял на крыльце, чтобы привыкнуть к темноте, но к ней нельзя было привыкнуть. Мартовский ветер нес над городом тяжелые тучи, их тоже не было видно, но казалось, что они шуршат, обгоняя и задевая одна другую жесткой шерстью.

Сойдя с крыльца, дежурный обошел вокруг здания тюрьмы, но и тут ничего не обнаружив, вернулся в канцелярию, прилег на жесткий деревянный диван и заснул.

Утром, заглянув в камеру, надзиратель посчитал заключенных и недосчитал четверых. Опять пересчитал. Нет, и вправду не хватает четырех человек. И вмиг напряженная тишина, которая стояла в тюрьме всю ночь, сразу загрохотала шагами по коридорам, щелканьем ключей в замках, хлопаньем дверей и злобными окриками.

8.

Закончив очередные поборы по округу, полковник Дубов возвратился в Грозный.

Оттягивая момент, когда на него навалятся привычные служебные хлопоты с обязательными неприятностями, начальник Чеченского округа в то утро не слишком торопился к себе в управление. Проснувшись, он долго нежился и мягкой постели на высокой своей кровати. Чтобы продлить ленивую истому, он закурил и лежал в раздумье, изредка поглядывая в большое окно на оголенные деревья, покачиваемые все еще холодным весенним ветром.

Большой двухэтажный дом полковника — полная чаша: персидские ковры, старинная дубовая мебель, серебряная посуда, изящное оружие местной чеканки на стенах и заморский сервиз. Иной раз, оставаясь наедине, хозяин любил вспоминать, как попала к нему та или иная красивая вещь. Огромный, от пола до потолка, текинский ковер, висевший над кроватью, полковнику преподнес старшина из Старых Атагов, такой же ковер, лежащий на полу, — подарок одного грозненского купца. Из подобного же источника были получены большое трюмо в бронзовой оправе и концертный рояль. Чувство, что все это нажито им нечестным путем, не было знакомо Дубову. Наоборот, для него было вполне естественно, что верная служба царю и отечеству находила достойное признание этих диких горцев. Вещи были как бы реальным воплощением его власти. Впрочем, и служба не очень занимала Дубова, былое рвение давно поубавилось. Все стало здесь слишком привычным. В сущности, он не думал не только о Зелимхане, но и о покое пристава Чернова, который так щедро принял его в своем доме. Нет! Полковника занимало совсем другое: мир и богатство в своем доме, вот, пожалуй, и все. Ну и, разумеется, некоторые мужские удовольствия!..

Вчера, вернувшись из поездки, он твердил жене о сладостном отдыхе на берегу Черного моря, а думал больше о ближайшем свидании с прелестной вдовой полицейского пристава. Тощая, будто изголодавшаяся на скудных харчах ворчливой мачехи, жена давно не волновала его, хотя в свое время он женился на ней по любви. Она все же старалась задобрить придирчивого и вечно раздраженного мужа: сама, не доверяя прислуге, делала все лучшие покупки, следила за тем, чтобы стол был обилен и изыскан. Вот и сейчас ее нет — ушла с кухаркой на базар.

Раздался телефонный звонок. Дубов выдвинул из-под кровати шлепанцы и, подойдя к маленькому столику, взял трубку.

— Я слушаю... Кто-о?.. Плохо слышу, — он подул в трубку. — А-а, Анечка, это ты? — полковник настороженно оглянулся на дверь. — Дольше меня поживешь на свете, милая! Да, да. Приехал... Собирался позвонить тебе, а ты взяла и опередила меня... Нет, не говори так, я никогда не забываю тебя... Подожди минуточку, кто-то стучится ко мне. Да, да, буду на службе, зайди обязательно, есть разговор, — он бросил трубку и, взяв со стола свежие газеты, крикнул: — Кто там?

Никто не отозвался.

— Ну, кто там? — крикнул он опять и, открыв двери, выглянул в коридор.

— Это я, Антон Никанорович. Вы кому это кричали? — во мраке коридора маячила горничная, запятая утренней уборкой.

— Тьфу, глухая дура. Не можешь отозваться, что ли? — сплюнул полковник. Однако обрадованный тем, что это не жена, которая непременно стала бы допытываться, кто и по какому поводу звонил, он вернулся обратно в спальню.

За окном на площади офицеры по отделениям муштровали молодых солдат.

— Шире шаг, шире шаг! — кричал коренастый черноусый офицер, вытянувшись, как на смотру.

Второй обучал своих солдат штыковой атаке, третий под самым окном полковника гаркал:

— Винтовки на-а пле-е-чо!.. Отставить!

Один из солдат проделывал воинские манипуляции медленно и неумело. Офицер неоднократно брал у него винтовку и показывал, как это делать.

— Тьфу, мерзавцы, до чего дожили, — выругался Дубов. — Дать бы разочек по морде этой скотине, вот и получилось бы! Нашел с кем нянчиться.

Жена вернулась с базара. В этот момент опять зазвонил телефон, и полковник снова подошел к столику. Оказалось, что адъютант хочет выяснить, как отвечать офицерам штаба, ожидающим появления начальника. Настроение Дубова сразу испортилось. Заметившая это жена спросила:

— Кто это, Антоша? Что-нибудь случилось?

Но муж не ответил, он бросил трубку и пошел в другую комнату одеваться.

За завтраком Дубов был хмур и молчалив. Выпил черного кофе с коньяком и молча ушел на службу.

Озабоченные неприятностями сотрудники встретили своего начальника довольно прохладно. А он, как обычно, ответив на их приветствия кивком головы, прошел к себе в кабинет. Адъютант почтительно последовал за ним. Строгим глазом Дубов оглядел свою служебную обитель и привычно уселся в мягкое кресло, обитое желтой кожей.

— Ну, докладывайте, что здесь у вас нового? — спросил он адъютанта, подвигая к себе большую папку с бумагами, лежавшую на краю большого письменного стола.

— Антон Никанорович, смею доложить вам, вчера петропавловские казаки и драке убили своего атамана, а из тюрьмы...

— Что-о?.. Казаки убили своего атамана? — взорвался полковник, вскакивая с места. — Это что ж такое?!

Адъютант стоял с таким виноватым видом, будто убийство совершено не петропавловцами, а им самим.

— Так уж случилось, — робко произнес он. — Причина еще не установлена. Сегодня только выехали туда.

— Кто выехал на место? — полковник опять опустился в кресло и принялся теребить карандаш, пока не сломал грифель.

— Судебный пристав и следователь, — отрапортовал адъютант. — В сообщениях оттуда пишут, что скандал возник из-за земли.

— Земля? — полковник поднял глаза. — Только и слышишь здесь о ней, о земле! Разве мало ее у казаков? — Дубов вышел из-за стола и прошелся по кабинету. — Генералу сообщили об этом?

— Нет, не сообщили, ваше благородие, ждали вашего приезда.

— Ведь еще месяц назад я просил судебного пристава поехать туда и выяснить, в чем там дело, — вспомнил полковник, заметно успокаиваясь. — Оттуда поступали жалобы, что атаман лучшими землями наделяет своих родственников. А теперь чего ж ехать! — вздохнул полковник и, вернувшись к столу, опустился в кресло.

— Кто ж мог подумать такое? — вставил адъютант.

— Думать надо, всегда надо думать, господин капитан, — снова повысил Дубов голос, не поднимая глаз от бумаг в уже раскрытой им папке.

Капитан молча ждал распоряжений, с тревогой косясь на бумаги:

— А это что такое? — взревел полковник, потрясая бумажкой перед самым носом капитана.

— Ваше высокоблагородие, это тоже случилось вчера, на рассвете, — еле вымолвил адъютант, не слыша своего голоса и зачем-то пытаясь заглянуть в донесение из тюрьмы, которое видел уже десять раз. — Ночью звонили к вам на квартиру, трубку взяла ваша супруга...

— Супруга! — взвился Дубов. — Кто здесь начальник округа, я или моя жена?!

— Вы, ваше высокоблагородие, — козырнул капитан, — но супруга ваша изволила сказать, что вы устали с дороги...

— Дура, — тихо, но внятно произнес полковник. Он задумался, морща лоб.

— Как они ушли — со взломом или перебив охрану?

— Никого не тронули, Антон Никанорович, — отвечал уже немного оправившийся капитан. — Сделали под стеной камеры подкоп и ушли целой группой.

— Сколько?

— Четверо, ваше высокоблагородие. Саламбек из Сагопши, Бисолт из Шаман-Юрта, Дика из Шали и харачоевский Зелимхан, которого вернули с Илецкой каторги.

— Так Зелимхан из Харачоя ушел? — медленно, словно раздумывая, спросил Дубов.

— Да. Ушел.

Это последнее известие как-то странно подействовало на начальника Чеченского округа: он вдруг почувствовал, что по спине его пробежал холодок.

— Да, все это он, — будто разговаривая сам с собой, пробормотал полковник. — И надо же, за восемьдесят лет существования этой тюрьмы ни один арестант не бежал из нее! Видно, Чернов был прав в своих опасениях, — он почему-то взялся рукой за грудь, помолчал, потом, повернувшись к адъютанту, спросил: — В Ведено сообщили об этом?

— Тут же, ваше высокоблагородие.

— А в Шали?

— И туда сообщили.

С минуту Дубов молчал, видно, обдумывая, какие действия предпринять.

— Эти бандиты наверняка будут стараться пробиться в горы, — сказал он наконец. — Еще раз позвоните в Шали и в Ведено, узнайте, слышно ли там что-нибудь новое о них.

—Ваше высокоблагородие, разрешите...

— Говорите, капитан.

— Услышав, что беглецы задержались в ауле Старая Сунжа, наши собираются туда, — сообщил адъютант.

Дубов уперся в него строгим и требовательным взглядом.

— Кто едет?

— Начальник гарнизона с отрядом солдат.

— Передайте начальнику гарнизона, что отряд поведу я сам. Да солдат надо взять побольше. Необходимо самым тщательным образом прочесать аул и отрезать беглецов от лесистых районов.


* * *

Старосунженцы были крайне удивлены появлением такого большого количества солдат в своем ауле. По этому поводу ходили разные слухи: одни говорили, что они прибыли для охраны, начальства, приехавшего погулять у старшины, а другие уверяли, что их привел в аул след воров, ушедших с крупной кражей. Ведь солдаты окружили не только базар, но заняли все выезды из аула.

— Ну, отсюда они у меня не уйдут. Обыскать все дворы и дома, задержать каждого подозрительного! — распорядился Дубов.

Однако самые тщательные поиски в домах крестьян и на базаре ничего не дали. И кого только не было на этом шумном базаре: мелкие торговцы в разнос из персов и казы-кумыков, горские евреи с обувью из самодельной кожи, от которой на весь базар несло приторной кислятиной, аварцы и цумадинцы, приехавшие издалека на своих ишаках для покупки зерна, бойкие приказчики грозненских и урус-мартановских купцов с мануфактурой, торговцы скотом, зерном и луком, среди которых воровато сновали цыгане с назойливой просьбой «позолотить» руку. Самое же трудное для солдат заключалось в том, что все эти люди, толкавшиеся на базаре, уж больно походили на крестьян-чеченцев.

Солдаты, получившие приказ никого из подозрительных с базара, не выпускать, стояли, разинув рты, пожирая глазами жирные говяжьи и бараньи туши, висевшие в мясном ряду, заглядываясь на пестрые шелка и ситец, которые бойко отмеривали приказчики. «Эх, кабы послать отрезик хозяйке на платье!» — явно мечтали они.

Дубов издали наблюдал за офицером, который с пристрастием допрашивал показавшегося ему подозрительным горца на отличном породистом коне. В это время из соседнего двора вышел нищий, длинной палкой отмахиваясь от стаи злых собак. Нищий смело подошел к полковнику и нагло попросил милостыню. Едва он отошел, к Дубову протискался второй нищий, еще более бесцеремонно заклянчивший у него копейку.

Эти наглые приставания переполнили терпение начальника округа.

— Старшина, это что за безобразие? Уберите этого оборванца, — заорал Дубов. — Что у вас все село из нищих, что ли?

— Господин полковник, простите. Живем рядом с городом, все они оттуда идут, разве их удержишь, — отвечал старшина, отгоняя нищего от почтенного гостя.

— Откуда бы они ни шли, нечего подпускать их ко мне! — полковник брезгливо разглядывал свой рукав, за который только что хватался нищий.

Дубов еще долго раздумывал над тем, какую заразу можно заполучить на этом проклятом южном базаре, пока к нему не подошел офицер, весьма многозначительно зашептавший что-то ему на ухо.

— Что-о? — у начальства бешено забегали глаза. — Под видом нищих?! Ушли?..

— Так он говорит, ваше высокоблагородие, — офицер показал на тучного чеченца, стоявшего рядом с ним.

— Сейчас же организовать погоню. А ну, побыстрее!

— Солдаты, за мной! — скомандовал офицер, вскочив на коня. Дробно застучали подковы, и отряд всадников в карьер вынесся за пределы аула.

Через час-полтора на взмыленных конях солдаты с виноватыми лицами стали возвращаться на базарную площадь, где в своем фаэтоне восседал разъяренный начальник Чеченского округа.

А в это время Зелимхан с Саламбеком из Сагопши, счастливые обретенной свободой, шли по лесу, который начинался за Старой Сунжей. Густые эти леса вели в горы.

9.

Весть о том, что Зелимхан бежал из грозненской тюрьмы и находится на воле, больше всех испугала сына мехкетинского старшины Успу.

Так и не добившись от Зезаг реального подтверждения своих супружеских нрав, он решил, пока не поздно, выйти из игры, а именно снова жениться. С этой целью он поспешно отправился в Ведено свататься к дочери тамошнего купца. Здесь ему порассказали много подробностей о побеге опасного харачоевца, и он, полный ужаса, поспешил к Чернову.

— А-а, это ты, Успа. Заходи. Ну, рассказывай, ты, видно, не в духе. Случилось что-нибудь? — с наигранной любезностью встретил его пристав, делая вид, что ничего не знает.

— Да будет счастливым ваше пребывание на земле, Иван Степанович. Я по серьезному делу, — Успа низко поклонился Чернову, но вид у него был испуганный, он все время опасливо оглядывался на дверь, словно за ним гнались.

— Ну, что же произошло? Подойди поближе, сядь сюда, — Чернов показал на стул, стоявший перед мрачным письменным столом.

— А вы разве ничего не знаете, Иван Степанович? — Успа с обреченной миной покорно присел на стул и, сняв папаху черного каракуля, пристроил ее на колене.

— Нет, не знаю. Расскажи, — с внешним спокойствием поинтересовался Чернов.

— Нас никто не слышит здесь? — гость опасливо огляделся.

— Ну, ну, давай выкладывай!

Успа, выкатывая глаза, наклонился к приставу и сказал:

— Вы знаете, что этот разбойник Зелимхан на свободе?

— Ну и что же? — пристав сделал вид, что это для него совершенно безразлично. Эх, если бы недалекий сын мехкетинского старшины мог заглянуть в душу чиновника, он обнаружил бы там страх и смятение. Но видел он лишь улыбку Чернова.

— Он обязательно натворит что-нибудь, — проговорил растерявшийся Успа.

— Возможно, — согласился пристав. — Но мне кажется, что опасность грозит именно тебе, — он вспомнил совет Дубова. Ведь это ты присвоил себе его невесту Зезаг. Зелимхан не забудет этого. Тебе нужно опередить его... — Чернов не договорил, с вопросительной улыбкой глядя на своего посетителя.

Не слишком понимая пристава, Успа наивно спросил:

— Как его опередить? За этим я и пришел, — он принялся нервно мять свою шапку, лежавшую на колене.

— Очень просто... Уже вчера его видели на вечеринке в Харачое, — соврал пристав. — Он уверял своих друзей, что не успокоится, пока не отомстит Говде за оскорбление потомков Бахо.

— А вы не боитесь, господин пристав, что Зелимхан попытается совершить покушение на вас? — Успе ужасно хотелось спрятаться за могучую спину высокого начальства.

— Нет, — с улыбкой ответил Чернов. — Зачем Зелимхану покушаться на меня? Что я ему такого сделал? Во всех его бедах виноваты Адод и Говда, — он откинулся в кресле, поглядел в потолок и добавил: — Да вот еще и тебе не следовало жениться на Зезаг.

Подавленный Успа молчал, глаза его бессмысленно блуждали по кабинету.

— Не знаю, — произнес он еле слышно. — Что же делать?

— А я знаю, — отчеканил Чернов.

Глаза сына старшины с надеждой уставились на пристава. Тот молчал, словно обдумывая что-то, потом медленно произнес:

— Зелимхан все равно будет частым гостем харачоевцев потому, что здесь его семья.

— Ну и что?

— Подкараулить его надо и пристрелить.

— Но он и сам хорошо умеет стрелять! — горестно воскликнул Успа.

— Я дам тебе винтовку, она стреляет гораздо дальше, чем ваши курковые ружья, — пообещал пристав. — Но боже упаси, — погрозил он пальцем, — никому ни звука! Это я только для тебя делаю.

Успа рассеянно молчал. В это время кто-то приоткрыл дверь кабинета и из-за нее высунулась голова в большой папахе из рыжей овчины.

— Господин пристав, я по вашему вызову, — хриплым голосом проговорила голова.

Чернов встал и, подойдя к двери, сказал:

— Подожди немного, — и, плотно прикрыв дверь, повернулся к Успе: — Ну, как ты решил?

Успа молча стоял возле стола, продолжая мять шапку. «Как мог так смело добираться до покоев пристава этот человек? Ведь это же Одноглазый — мелкий жулик! Его никто из порядочных людей близко к себе не подпустит, — мысли эти смутно роились в непривычной к размышлениям голове сына старшины. — И зачем Чернов мог его вызывать?»

— Я тебя спрашиваю, — пристав ткнул пальцем в грудь молодого чеченца, — ты решился?

— Посоветуюсь с отцом и приеду к вам, — ответил Успа, будто разбуженный ото сна, и, не сказав больше ни слова, вышел из кабинета.

Не успела закрыться дверь за Успой, как к приставу вошел Одноглазый. Чувствуя себя как дома, он развязно развалился в кресле рядом с письменным столом. Чернов внимательно вглядывался в единственный глаз посетителя, зорко смотревший из-под папахи.

— Что, забыл свое имя? — спросил хозяин.

— Нет.

— А ну, какое же оно?

— Вор, — ответил Одноглазый и дураковато улыбнулся.

Пристав засмеялся и со всеми удобствами устроился за письменным столом.

— Ну и как, доволен ты своим именем?

— Очень даже доволен, — отвечал Одноглазый, по всей вероятности, действительно не видя ничего дурного в своей профессии.

Пристав выпрямился в своем кресле и вдруг сделал серьезное лицо:

— Но запомни, если ты не прекратишь свои кражи, я посажу тебя в тюрьму. Вчера только жаловалась мне жена купца, что ты обчистил ее курятник.

— А зачем купчихе куры, когда на базаре так много мяса, а у мужа сундук золота? — вполне серьезно осведомился Одноглазый.

Чернов расхохотался.

— Вот уж этого я не знаю. Спроси-ка об этом у нее сам, — пристав снова посерьезнел. — А вдруг купец пожалуется начальнику округа? Тогда нам обоим влетит. Придется мне для оправдания посадить тебя... Куда?

— В тюрьму.

— Верно говоришь. Всякая собака знает свое место. Ну и молодец же ты, Багал, — пристав сделал паузу, будто что-то вспоминая, и добавил: — Да, ты, случайно, не видел Зелимхана Гушмазукаева?

— Нет. А зачем он мне?

— Как же, он ведь твой друг.

— Что вы, какой же он мне друг? — вор с искренним удивлением уставился на хозяина единственным глазом.

Пристав подумал немного.

— Пусть не друг, — сказал он серьезно, — но ты должен увидеть его и передать от меня несколько слов.

— Что же мне сказать ему?

— Скажи, что я хочу жить с ним в дружбе, что готов ему всегда и во всем помочь. Скажи еще, что я лично не сделал никакого зла его семье и не собираюсь этого делать, что все его беды произошли по вине старшины Адода Элсанова и его сына. А честь их семьи опозорили Говда из Махкеты и его сын Успа. Понял?

— Очень даже понял.

— Кроме того, пусти среди людей слух, что власти, дескать, не имеют никаких притязаний к Гушмазуко и его сыновьям, что во всем этом деле повинны Адод и Говда. Понял?

— Понял.

— Но учти, если хоть звуком одним обмолвишься об этом нашем разговоре, знаешь, где тогда будешь?

— Знаю.

— Где?

— На каторге.

— Вот молодец! Вор хорошо знает свое дело, — Чернов покровительственно кивнул Одноглазому и, выпроводив его за дверь, тотчас сел писать рапорт на имя начальника округа с просьбой помочь ему перевестись из Веденского участка.

10.

Когда пристав Чернов давал свои поручения Одноглазому, Зелимхана еще не было в Ведено.

Двое из совершивших тогда побег — Муса и Дика — отправились прямо в Шали, к родственникам. А Зелимхан с третьим товарищем, задержавшиеся, как нам уже известно, в ауле Старая Сунжа, скрылись в Сунженских лесах. Отсюда, проводив Саламбека в Сагопши, Зелимхан также прибыл в Шали.

Встреча трех оказавшихся вне закона людей произошла в доме родных Дики. За стаканом вина стали обсуждать ближайшие жизненные тропы.

— Если мы не будем держаться вместе, нас быстро перебьют поодиночке, — высказал свою точку зрения Муса, сделав хороший глоток вина.

Его поддержал Дика, добавив, что обстоятельства вынуждают их прежде всего совершить какое-нибудь дело.

— Не знаю как у вас, а у меня в доме пусто, — заявил он и вопросительно поглядел на Зелимхана.

— Меня, друзья, извините, — коротко сказал он, — но я сначала должен добраться до Ведено и выполнить поручение отца.

Возразить ему никто не посмел, и он тут же отправился в дорогу.

Идя окольными тропами, Зелимхан к вечеру добрался до того самого родника, где их два года назад, по пути в грозненскую тюрьму, остановили конвоиры, чтобы они могли утолить жажду.

Здесь Зелимхан немного постоял, прислушиваясь к шуму леса. Сейчас грозненские судьи и грозненские тюремщики не узнали бы в этом человеке своего узника. Он был в родной стихии: благородный могучий зверь, вырвавшийся из клетки в родные леса. Его тонкие ноздри трепетали, впитывая родные знакомые запахи, чуткое ухо улавливало каждый звук, глаза отмечали детали, о которых не имеет представления ни один горожанин. Каждый мускул его тела, как сжатая пружина, был готов к мгновенному действию — внезапному прыжку, стремительному бегу, разящему удару.

В этих местах ему был знаком каждый кустик. Какой из безлюдных тропинок ему идти? Но что это? Хрустнула ветка. Зелимхан мгновенно повернул голову, и ему показалось, что это сон: в десяти шагах от него стоил его родной брат.

— Солтамурад, ты?

— Конечно, я!..

Братья обнялись и с минуту стояли молча, не зная, с чего начать разговор.

— Как это случилось, почему ты здесь? — спросил наконец Зелимхан, осторожно трогая брата рукой, будто не веря своим глазам.

— Я уже вторые сутки сижу здесь в засаде, — отвечал Солтамурад, снимая с плеча свое курковое ружье.

— Что-нибудь серьезное?

— А как же! Услышав, что ты бежал из грозненской тюрьмы, все веденские чиновники всполошились и, вооружившись, рыщут по этой дороге.

— И больше ничего?

— Ничего.

— Слава аллаху! — облегченно вздохнул Зелимхан. — А я уж подумал, что какая-нибудь новая беда выгнала тебя из дому.

Солтамурад сразу помрачнел. Фраза Зелимхана невольно напомнила ему, каким беспомощным оказался он, младший из братьев Гушмазукаевых, когда все беды обрушились на семью Бахо. А ведь все началось с того, что невесту-то отняли именно у него.

— Когда ты появился, — сказал Зелимхан, — я как раз раздумывал над вопросом: куда мне направиться — прямо в Ведено или сначала заглянуть в Харачой.

— Конечно, сначала окажи почтение своему дому, — обрадовался Солтамурад. — Идем скорее!

Братья двинулись лесом, вдоль дороги.

— Ну, рассказывай, как там у нас дома? — спросил Зелимхан.

— Ничего особенного, все по-старому, — вяло ответил Солтамурад.

— Все живы, здоровы?

— Здоровы.

— А как поживает дед? — спросил Зелимхан о дедушке Бахо. Солтамурад, более всего боявшийся этого вопроса, глядя в сторону, ответил:

— И он тоже ничего, — ему хотелось всячески оттянуть печальный разговор о смерти деда, хотя он прекрасно понимал, что какой-нибудь час брат узнает правду.

Недовольный его ответами, Зелимхан на минуту умолк, а Солтамурад, желая переменить тему, спросил об отце:

— А где остался Гуша?

— За несколько часов до моего побега из тюрьмы его с вещами увели из камеры, — ответил Зелимхан.

— А куда?

— Точно не знаю. Предполагаю, что его увезли во владикавказскую тюрьму.

— А Иса и Али где?

Услышав имена двоюродных братьев, Зелимхан снова взволновался, к горлу подступил ком, и он не сразу ответил.

— Их тоже перевели куда-нибудь? — спросил Солтамурад.

— Да вознаградит тебя аллах миром, их нет в живых, — с трудом вымолвил Зелимхан.

— Ой! — только и произнес младший брат.

После долгого молчания Солтамурад спросил:

— Как же это случилось? Где они умерли?

— На каторге нам пришлось испытать много тяжелого, — печально сказал Зелимхан, — там умер Али, а Ису мы привезли в Грозный больным, здесь, в тюрьме, и он скончался.

Некоторое время они шли молча, оба, видно, думая об одном.

— Что это ты хромаешь? — прервал молчание Зелимхан.

— Да так, ушибся немного, — Солтамураду мучительно стыдно было рассказать старшему брату о неудачной своей попытке отбить у врагов невесту. Рана, полученная им тогда, с его точки зрения, нисколько не спасала его чести.

— Это ничего, пройдет, — спокойно заметил Зелимхан и вдруг остановился, прислушиваясь. Мгновенно оба замерли: совсем недалеко, со стороны дороги, явственно слышались голоса.

Неслышно, как тени, братья двинулись в том направлении, откуда доносился разговор. Потом Зелимхан осторожно раздвинул ветви кустарника, и они увидели запряженную костлявой клячонкой арбу, в которой сидел крестьянин в поддевке из рваной овчины. Неподалеку от него, поперек дороги, на гладком, холеном коне восседал краснорожий лесничий. В руке у него была плетка.

— Нет у меня рубля. Были бы деньги, я бы сюда не приехал, — хмуро оправдывался крестьянин, сбрасывая с арбы сухой валежник.

— Нет, значит, и дров не увезешь. А ну, давай побыстрее, мне некогда! — лесничий замахнулся плеткой. — А ущерб, который ты нанес государственному лесу, должен будешь возместить.

— Не надо со мной так говорить, — взмолился крестьянин. — Я ведь собрал гнилой валежник, ни одной живой ветки не тронул,— и он шершавой рукой смел с телеги последние щепки и мусор.

В этот момент Зелимхан решительно вышел на дорогу. Худой, в рваном коротком бешмете, он гордо остановился на обочине.

— Эй, ты! Что придрался к человеку? — спокойно, но властно окликнул он лесничего. В первый момент тот опешил, но, разглядев вновь прибывшего, заорал:

— А тебе какое дело? Иди своей дорогой!

Лесничий замахнулся плеткой, но, словно не замечая этого, Зелимхан вплотную подошел к нему и схватил за узду его коня. Конь замотал головой, заржал, встал на дыбы, но, почувствовав могучую руку, подчинился человеку. Та же перемена — от заносчивости к покорности — очень быстро произошла с всадником.

Глядя в лицо Зелимхана, лесничий весь как-то слинял. А лицо это было достаточно выразительно: бледный, с плотно сжатыми губами, молодой чеченец в упор смотрел в глаза чиновнику. Тот растерянно огляделся и увидел Солтамурада, с ружьем в руках стоявшего на опушке леса.

— И оставь в покое этого бедного человека. Слышишь? — угрожающе добавил Зелимхан. — Да не вздумай мстить ему, а то рука моя настигнет тебя.

— Ты кто же будешь? Как твое имя? — дрожащими губами пролепетал лесничий.

— Мое имя — Зелимхан. И запомни его! А теперь убирайся отсюда!

Вконец перепуганный чиновник покорно затрусил прочь, но, едва достигнув поворота дороги, он пустил коня вскачь.

— Я запомнил твое имя, Зелимхан! — уже издалека прозвучал его голос, после чего был слышен только быстро удаляющийся цокот копыт.

11.

Махкетинский старшина Говда в отличие от своего сына был человеком непомерной гордости и совсем уж не робкого десятка. Поэтому, услышав рассказ Успы о его разговоре с Черновым, он пришел в ярость и набросился на свое незадачливое чадо с грубой бранью. Старик не имел ничего против того, чтобы Успа женился еще и на дочке купца, но и слышать не хотел о том, чтобы отпустить из дома Зезаг. Сейчас, когда Зелимхан оказался на воле, люди справедливо усмотрели бы в этом трусость; что же касается того, что Успа за эти два года так и не сумел сломить упорство непокорной жены, — это был величайший позор, который, как только об этом станет известно, сделает их семью всеобщим посмешищем.

Старик топал на Успу ногами, даже ударил его и строго-настрого приказал, чтобы сын немедля, сегодня же, изменил свое отношение к Зезаг. Мысль о винтовке, предложенной Черновым, Говде понравилась, но он заявил, что сам пойдет за ней, и не откладывая.

Широкоплечий, высокий махкетинский старшина был человеком крутого нрава, ему не было дела до чьих бы то ни было слез. Поэтому, собравшись ехать в Ведено, он вызвал жену и сказал ей:

— Если сын наш нынче вечером не сломает дурной нрав этой паршивой женщины и не станет мужчиной, то я ему не отец, а он мне не сын. Имей это в виду.


* * *

Зезаг, сгорбившись, сидела у окна своей комнаты. Когда на дворе стало темнеть, она встала, перешла в другую комнату и забилась в самый темный угол. Ее мраморно-белое лицо едва светилось во мраке, и на нем мерцали огромные ввалившиеся глаза. В этот вечер почему-то ей было особенно тревожно. Время от времени ее начинала бить дрожь и из глаз текли слезы, хотя она не замечала этого.

Вдруг распахнулась дверь и в комнату вошел Успа. Со света в первый момент он ничего не мог разглядеть и беспомощно озирался. Потом глаза его различили жену, и он решительно шагнул к ней.

— Зезаг, — сказал он глухим угрожающим голосом.

Она сразу вся сжалась, как всегда, готовая к сопротивлению.

— Ну скажи, Зезаг, долго еще собираешься ты ломаться? Не стыдно ли тебе?

— На моей душе нет греха, я никого не стыжусь, — сказала Зезаг, не глядя на него.

— Стыд!.. Кому из людей интересно, стыдишься ты или нет!

Успа сел на кровать рядом с ней и положил руку ей на плечо. Она содрогнулась от отвращения.

— Скажи, почему ты не любишь меня? — спросил он шепотом.

— Не знаю, — еле слышно ответила она.

— Лжешь, грязная сука! — срывающимся голосом закричал он. — Думаешь, тебе удастся встретиться со своим Солтамурадом? Трижды в могилу сойдешь раньше, чем увидишь его, дурная ишачка! — и Успа замахнулся на жену кулаком.

Зезаг даже глазом не повела и сидела, будто каменная.

— Я высушу тебя в этом углу, — прошипел Успа. — А в дом к себе на этих днях приведу самую красивую невесту.

— Приведи хоть княгиню, а меня оставь в покое.

— Нет, не оставлю! — он вдруг вскочил и заметался по комнате — Я еще не сказал тебе самого главного... Ты знаешь, что я на днях ездил в Ведено. Так вот, я добился от пристава Чернова, чтоб твоего Солтамурада упрятали в тюрьму...

Зезаг обомлела и испуганными глазами, не отрываясь, глядела и обезумевшее лицо этого человека.

— Поняла теперь, что брыкаться бесполезно? Теперь я нашел средство против тебя! — захохотал он, брызгая слюной.

— Не трогай меня, уходи! — заикаясь от страха, вымолвила она. — Хорошее средство ты нашел, богом проклятая собака. Не стыдно ли тебе, а еще называешься мужчиной!

— Средство самое верное! А что касается того, мужчина я или нет, это ты сейчас узнаешь!..

Глотая слезы, Зезаг дрожала как в лихорадке.

— Что тебе нужно от меня?

— Твоя любовь.

— Моя любовь?.. Тебе? — она обезумевшими глазами посмотрела на него. — Любить тебя, который погрузил меня в черную ночь на пороге моей чистой любви! Какое безумие, что я остановила в ту ночь руку Солтамурада: я побоялась тогда, что из-за меня прольется кровь невинных людей. Свершись тогда убийство, и я ни одного дня не провела бы в этом проклятом доме.

— Молчи, хватит! — заорал Успа. Он вдруг выхватил кинжал. — Я не ручаюсь за себя. Гляди: вот этим клинком я завтра же заколю Солтамурада, если ты сегодня не будешь моей. Слышишь?! Я буду резать его на куски. Чернов разрешил мне это...

«Он с ума сошел», — с ужасом подумала Зезаг, глядя на его покрасневшие дикие глаза. Успа шагнул к ней, протянув руки. Кинжал со звоном упал на пол.

— Я готова трижды умереть, лишь бы не быть твоею! — выкрикнула она.

Он замотал головой.

— Хватит злоупотреблять моим терпением! — и, дико кинувшись вперед, схватил Зезаг. Она рванулась в сторону, но он судорожно вцепился в ее плечи.

— Как тебе не стыдно, уйди от меня! — закричала Зезаг.

— Кого мне стыдиться? Я обнимаю свою жену! — Он схватил ее за горло и, повалив на пол, начал срывать с нее платье. Он все крепче сжимал ее в своих объятиях, из-под его рыжих бровей, как горячие уголья, сверкали налитые кровью глаза, ноздри туповатого носа раздулись, тяжелое дыхание вырывалось из них.

Полный ужаса взгляд Зезаг скользнул по его багровому лицу, и она поняла, что мольбы больше не помогут. Она не в силах была шевельнуться.

Мокрой от пота рукой Успа провел по ее бедру и с силой привлек ее к себе...

Обессиленный Успа лежал на кровати и пытался отдышаться, уверенный, что отныне Зезаг всецело принадлежит ему, что теперь она никуда от него не уйдет. В это время с пола донесся голос:

— Солтамурад, ва Солтамурад!.. Остерегайся его! — это кричала в бреду Зезаг. — Солтамурад!..

— Замолчи, стерва! Если еще раз произнесешь это имя, я зарублю тебя, — вскочил Успа.

Но Зезаг не слышала его, она бредила от сильного потрясения.

— Солтамурад, остерегайся!..

Когда Успа поднял ногу, чтобы ударить ее по голове, во дворе внезапно залаяла собака.

— Перестань!.. Кто это там? — услышал он голос матери.

Полный безотчетного страха, Успа выскочил из комнаты и забился в какой-то темный угол.

Через несколько часов, придя в сознание, Зезаг присела на полу и увидела, что в комнате никого нет. Превозмогая боль во всем теле, она выскользнула в окно и скрылась в ночном мраке.

12.

Обычный деревенский вечер с мычанием коров, возвращающихся с пастбища, и гомоном хлопотливых хозяек спустился над Харачоем, когда Зелимхан вступил в пределы родного аула. Привычным жестом отодвинув плетеную изгородь, подвешенную на деревянных обручах и служившую воротами, он вошел во двор и остановился, пораженный: он не увидел деда Бахо, сидящего на своем излюбленном месте. Что же еще случилось?..

Перед ветхой покосившейся галереей стояла с детства знакомая Зелимхану старая груша. Он вспомнил, какие вкусные плоды ел мальчишкой с этого дерева. Теперь оно цвело плохо, многие ветки торчали голые, высохшие. Они, как руки старого человека, ставшего на молитву, были печально устремлены к небу.

На веревке, протянутой над галереей, висел пестрый войлочный коврик, вышитый старательными руками Бици.

Не будем рассказывать, как произошла встреча Зелимхана с женой и матерью. Чеченки сдержанны во внешнем проявлении чувств, но были слезы — скупые, и нежные прикосновения рук — почтительные, когда эти измученные бедами женщины встречали вернувшегося хозяина. От них Зелимхан узнал о смерти деда Бахо.

— Ничего, сын мой, придет божий суд, и неправда будет наказана, — сказала мать.

Зелимхан хотел было сказать ей, что он обязательно отомстит за деда, за братьев и за все обиды, которые причинили им местные богатеи и царские чиновники, но решил не тревожить больное сердце матери. Он только спросил:

— Когда Бахо умер?

— В тот день, когда вас из крепости Ведено отправляли в Грозный, — ответила мать. И Зелимхан понял, что дед умер оттого, что переполнилась чаша тяжких оскорблений, причиненных его семье.

— К нам люди идут, сказала мать, увидев входивших во двор. Зелимхан вышел им навстречу.

— Ассалам алейкум, читайте доа, — сказал вошедший первым старец. Все приняли молитвенную позу, протянув перед собой руки. Стоявший впереди читал про себя заупокойную, а остальные шепотом повторяли «аминь». Затем все поочередно жали руку Зелимхана и говорили:

— Да сделает аллах место пребывания Бахо, Али и Исы счастливым!

Зелимхан благодарил их, призывая аллаха каждый их шаг, сделанный к его дому, записать им на благо. Говорил, что им можно было не тратить время на посещение его дома, что он и так знает своих друзей.

— Да избавит аллах и вас, Зелимхан, от тысячи печалей. Мы рады были повидать вас, — отвечали односельчане.

Затем, еще немного поговорив о мирских делах, гости ушли.

Оставшись один. Зелимхан обошел двор, хозяйским глазом отмечая ветхость строений и грустно раздумывая о том, что не часто придется ему, человеку вне закона, бывать в своем доме. Тут он заметил человека в рыжей папахе, стоявшего у ворот. Ба, да это же Багал — известный всем воришка. Одноглазый мялся, не зная, как встретят его здесь.

— Что скажешь нового, Багал? — спросил у него Зелимхан. — Да ты заходи в дом, раз пришел.

Хитро улыбаясь, неожиданный гость последовал за хозяином в дом.

— Ну, выкладывай, с чем пожаловал? — сдержанно спросил Зелимхан, когда они сели.

— Я вроде посла к вам, — начал Одноглазый. — Пристав Чернов просил меня поговорить с тобой.

— О чем?

— Он просил передать тебе, что очень извиняется перед вами и если и делал что недоброе, то по наущению махкетинского старшины. Отныне он готов помогать вам во всем.

— Передай, Багал, Чернову, что мне достаточно того зла, которое он уже причинил мне, — холодно ответил Зелимхан. — Так и передай ему, что я сыт его заботами.

— Не знаю, прав ли ты, Зелимхан. Жизнь абрека трудна...

— Лучше расскажи, Багал, как сам живешь? — сказал Зелимхан, желая прекратить этот разговор.

— Баркалла, живем с надеждами на бога, — ответил Багал. — Какие у нас дела? Срок отбываем на этом свете, а дел вообще никаких нет. Да неприятности сейчас у всех,— вздохнул он.

— Нам что-то уж слишком много их досталось.

— Аллах милостив, Зелимхан, надо быть довольным его предначертаниями.

— Слава ему. А что же еще делать? Я доволен им, — Зелимхан махнул рукой.

Оба они умолкли. Вошла Бици. Она приветствовала гостя, как положено, спросила его о здоровье, но в глазах ее было удивление. Понимая, что явился этот гость неспроста и у мужа происходит важный разговор, она тотчас вышла.

— Чернов нездешний человек, — снова начал Одноглазый. — Что можно требовать от бездомного русского? А вот за оскорбление, которое нанесли вашей семье Говда и его сын, на вас ложится позор.

— Это пустая условность наших обычаев, Багал, — сказал Зелимхан. — Кто бы его ни причинял, чеченец или русский, зло остается злом. Если его причинил чужой человек, почему бы ему не отплатить тем же?

— Тоже верно, — согласился Одноглазый, — и все же мы живем по своим обычаям. Есть закон адата. Кровная месть испокон веков существует между чеченскими родами, а не между чеченскими и русскими. Подумай сначала о своей чести, Зелимхан, — Багал поднялся. — Ну, я пошел. До свидания.

— Подожди, Багал, сейчас подадут ужин. Покушай, потом пойдешь.

— Нет, баркалла, я сыт.

— Все уже готово, я сейчас подаю, — отозвалась Бици, появляясь в дверях.

— Нет, Бици, пусть будет много добра в вашем доме. Я тороплюсь, — и Одноглазый ушел.

— Все говорят, что этот Багал бывает у пристава, — робко сказала Бици, вопросительно глядя на мужа.

Зелимхан не ответил ей. Он ласково обнял жену и задумался: «Честь, конечно, прежде всего. Все, что наделал тут бездомный русский, забудется... А вот Говда и его сын покрыли нашу семью позором. Пожалуй, этот воришка прав!»

— Все хорошо, лишь бы ты оставался с нами, — донесся до него голос жены. — А Адод, между прочим, даже из дома не вышел...


* * *

В предрассветных сумерках Зелимхан и Солтамурад ехали по узкой черной дороге. Утро было прохладное, и всадники кутались в бурки. Лошади шли шагом.

— Он обязательно проедет здесь, — сказал Солтамурад.

Братья отъехали на два десятка шагов от проезжей дороги и спешились на опушке густого леса. Они развели большой костер. Зелимхан присел у огня, а младший брат стоял, прижавшись спиной к кряжистому буку. Он поздно вернулся из Махкетов, куда ездил по поручению Зелимхана, и не успел выспаться.

Весна была в разгаре. В утреннем воздухе, переполненном ароматом сочных трав и распускающихся цветов, тревожно носились птицы, чувствуя приближение грозы.

Там, на западе, блеснула молния. Казалось, кто-то ослепительным зигзагом перечеркнул бледное небо. На этот раз гром загремел совсем близко. Но начавшийся было дождь прекратился, порывы ветра тоже вдруг стихли, и деревья, только что с глухим шелестом клонившиеся на восток, величаво выпрямились, угрюмо возвышаясь над людьми...

На лице Зелимхана играли отблески костра. Он задумчиво глядел на огонь, и лицо его было сурово, как у человека, вспоминающего свои обиды.

Но вот из-за темного леса пробился первый бледный луч солнца. Зелимхан взял несколько сухих сучьев, принесенных Солтамурадом, и бросил их в огонь. Треск разгоравшихся веток нарушил тишину леса.

— Я сам выйду ему навстречу, а ты сиди здесь, пока я не крикну тебе, — сказал Солтамурад и, приподнявшись на носках, посмотрел вниз, на дорогу.

Взяв длинную ветку, Зелимхан поправил полено в костре, затем повернулся к брату и смерил его долгим недовольным взглядом.

— Нет, это сделаю я сам. — Тон абрека был решительный, не терпящий возражений. Чуть помолчав, он продолжал: — Думаю, что он появится один и тогда просто некрасиво будет, если на одного нападут двое. Но даже если их будет и пять человек, я справлюсь с ними один. Так что ты сиди на месте, — он снова умолк, поправляя огонь в костре. — Вполне достаточно, если ты станешь свидетелем, чтобы завтра махкетинский старшина не болтал лишнее своим односельчанам и приставу Чернову.

— А вдруг они тебя...

— Ничего они мне не сделают, — криво усмехнулся Зелимхан. — Ты слушайся меня, и все будет хорошо.

Недовольный решением брата Солтамурад опустил голову и, с минуту постояв молча, сказал:

— Да как же это получается, если мы по адату отомстим ему за обиду, неужто он снова побежит к приставу с жалобой? — на лице юноши было написано недоумение. — Какой же он тогда чеченец?

— А вот такой, — ответил Зелимхан и вздохнул. — Ты забываешь, что старшина — слуга пристава, а слуги теряют не только совесть, но и связь со своим народом.

В этот момент вороной конь Зелимхана вдруг перестал жевать траву, поднял голову и, навострив уши, уставился на дорогу. Зелимхан посмотрел туда же и увидел вдали двух всадников, выезжающих из ущелья.

— Иди спрячь коней, да и сам не показывайся, — велел абрек брату и, спрятав ружье под буркой, спустился на дорогу и встал на обочине.

Когда всадники подъехали поближе, Зелимхан узнал сидевшего на высоком сером коне старшину Говду. Легким кивком головы ответив на приветствие харачоевца, тот хотел было проехать дальше, но Зелимхан вышел вперед и подчеркнуто спокойно сказал:

— Простите, Говда, у меня небольшое дело к вам.

Слегка придерживая коня, старшина обернулся и только сейчас узнал Зелимхана.

— Что тебе понадобилось от меня, бандит? — презрительно смерил его взглядом Говда. Из-за широкой спины воровато выглядывал его писарь.

— Довольно вы злоупотребляли терпением людей. Говда, — сказал Зелимхан и, выдержав короткую паузу, сурово приказал: — Сойдите с коня и сложите оружие.

— Да как ты смеешь, собака! — взревел старшина, схватившись за винтовку военного образца, висевшую у него за плечом.

Но Зелимхан опередил его: молниеносным движением он откинул полу своей бурки и направил дуло ружья в грудь своему врагу.

— Ни с места, иначе пожалеете!

Минуту назад надутое гордостью лицо старшины сразу осунулось, оно то краснело, то бледнело. Он пытался надменно улыбаться, но это выглядело жалко. Грозно направленный на него ствол ружья, как черный глаз, предостерегающе следил за каждым его движением. Говда спешился, положил на землю винтовку, отстегнул и бросил туда же шашку и кинжал, изящно украшенные чернью.

— Ты не имеешь права брать эту винтовку, — с трудом выдавил он из себя. — Завтра же ты пожалеешь о содеянном, — но от гордости надменного старшины ничего не осталось.

— О чем еще мне жалеть, Говда? Ведь бы ничего не оставили у меня, — сказал Зелимхан.

Вдруг, движимый каким-то неясным чувством, он резко повернул голову и увидел, что писарь целится ему в спину из револьвера. Быстро переведя взгляд на старшину, он предупредил:

— Учти, Говда, за укус своей собаки отвечает хозяин, а не собака, — и он шагнул в сторону, чтобы удобно было видеть их обоих. — Предупреждаю: палец мой — на спусковом крючке, и стоит твоему подручному выстрелить, как моя пуля будет в твоем сердце.

Услышав эти слова, писарь опустил револьвер и нехотя бросил его в кучу оружия, сложенного у ног старшины.

Зелимхан повернулся к писарю:

— Целиться в спину, видно, у своего хозяина научился? Как не стыдно! А ведь еще будете называть себя мужчинами.

— Не оскорбляй нас, — очнулся старшина от оцепенения. — Ты еще пожалеешь обо всем. — И подумал: «Дай мне только вернуться в Ведено, тогда узнаешь, кто из нас мужчина».

— Говда, — сказал Зелимхан, не повышая голоса, — возможно, я пожалею о содеянном сегодня, но у меня нет выбора. — Он обвел молчаливым взглядом махкетинского старшину и раздельно произнес: — Оружие и коня получите только тогда, когда вернете нашу невестку и публично извинитесь. А сейчас уходите.

Так абрек Зелимхан из Харачоя совершил первое дело своего обета чести.

13.

Беспокойная река Хулхулау, как всегда, катила свои мутные воды. Обычно хмурая и холодная, в солнечный день она сверкала, искрилась, по неизменно разрушала свои берега, безжалостно сокращая и без того малые посевные поля местных чеченцев.

До сих пор вот так же шумел, грубил, теснил людей старшина аула Махкеты Говда, лишая бедных крестьян порой и последнего надела. Только сегодня стал он вдруг непривычно тихим. Сторонясь шумных дорог, идет он сейчас крадучись, настороженно прислушиваясь даже к шуму реки, и стремится побыстрее спрятаться под сень высокого начальства.

Писарь почтительно просил Говду сесть на его лошадь, но тот презрительно отказался. Не захотел гордец ехать на ленивой кобыле, а потому и писарь шел пешком. А воды Хулхулау все текли, равнодушные ко всему, будто ничего на свете и не произошло.

Пройдя обходными путями так, что их никто не видел, Говда и его писарь явились к приставу Чернову. Волнуясь и путая русские слова, рассказали они ему о том, что на них напала шайка разбойников во главе с Зелимханом и ограбила.

Веденский пристав, который бывал столь любезным в доме старшины за свежей бараниной и бокалом вина, принял их сейчас холодно и даже брезгливо, хотя внешне и выражал сдержанное сочувствие.

— Как же вам не стыдно, право! Вы всегда хвалились своей храбростью, а тут нате: отдали разбойнику коня, а главное — казенное оружие. Трусы вы!

Говда угрюмо молчал, все больше понимая, что пережитое бесчестие не только покрывает его позором перед махкетинским обществом, но и заметно роняет его престиж в глазах пристава. А значит, и шансы получить от него помощь, становились весьма проблематичными. Говда ломал голову над тем, как бы вернуть своего коня и оружие, пока молва об этом не облетит все аулы Чечни.

— Сколько же было разбойников? — допытывался Чернов, недоверчиво щуря глаза. — Десят, десят человек, ваше благородие, и все вооруженные берданками и револьверами, — торопился объяснить писарь, еще в дороге подготовленный старшиной для вранья. Сам старшина, насупившись, кивал головой, подтверждая: дескать, все было так, как говорит писарь.

А пристав в душе и не думал сочувствовать пострадавшим. Он рассуждал очень просто: «Пусть все они сходят с ума, пусть режут друг друга, побольше занимаются сведением своих счетов... И все-таки, — прикинул он, — нужно мне напомнить полковнику, чтоб он поскорее перевел меня подальше от этих мест. С этим Зелимханом, как видно, шутки плохи. А Одноглазый доложил, что едва ли удастся договориться с этим проклятым абреком».

— Ладно, — сказал наконец Чернов с ноткой благодушия, — я доложу об этом начальнику округа. Но дело, вообще-то, может кончиться плохо для вас, Говда.

— Куда же еще хуже? — развел руками старшина.

— А вот так, может получиться совсем плохо, если мы не сумеем как-нибудь ублажить его, — и пристав погладил деревянную фигурку медведя, стоящую на столе, думая о том, что потребуется взятка. — Разжалует он вас, да еще и под суд может отдать за то, что отдали казенное оружие разбойникам.

— Но вы поговорите с полковником, ваше благородие, помогите мне, — взмолился старшина. — Век буду обязан...

— Ладно уж, постараюсь для вас, — ответил Чернов и протянул старшине руку, давая понять, что разговор окончен. — Но вам самим надо серьезно браться за Зелимхана. У вас же, Говда, довольно сильный род.

Когда Говда и писарь ушли, Чернов задумался. Потом кликнул дежурного офицера и распорядился отобрать человек двадцать солдат посмелее, на добрых конях, и держать их наготове для опасной вылазки.

Вернувшись из Ведено в Махкеты, Говда узнал, что слух о дерзком поступке Зелимхана облетел уже весь аул и его окрестности. Старшина созвал фамильный совет из своих родичей и стариков, сведущих в нормах обычного права чеченцев.

Говда сидел хмурый в черном атласном бешмете, в надвинутой на лоб черной же каракулевой папахе на широкой тахте, покрытой узорчатым андийским ковром. Сыновья и племянники стояли полукругом у входа. Среди них не было только Успы: ему, главному виновнику всех этих бед, видно, не совсем удобно было появляться на этом совещании. Напротив старшины на почетных местах расположились старейшины рода.

— Братья мои и дети, — сказал Говда мрачно, — Зелимхан Гушмазукаев из Харачоя совершил против нас большое зло... Я сначала не решался сказать нам об этом, обдумывая, как быть. Но это такое дело, которое нельзя скрыть от нас. Кроме того, в подобных делах наши деды не торопились, но и не прощали оскорблений.

Говда умолк и, слегка приподняв голову, погладил свою седеющую бороду, обдумывая что-то.

Случай, действительно, был трудный и путаный, и разобраться и нем было не так-то просто даже мудрым старцам, которых сегодня призвал к себе старшина.

— Расскажи, Говда, расскажи все, как было. Знать об этом не вредно и молодым, — сказал старик с молочно-белой бородой, сидевший на самом почетном месте.

— Я тоже думаю. Товмирза, что им будет полезно знать об этом, — важно согласился старшина.

— Говда правильно сказал, — вмешался второй старик, — в таких случаях наши деды не торопились, но и не прощали обид.

Говда опять вопросительно оглядел присутствующих, но, не заметив на их лицах особого расположения к себе, снова опустил голову и задумался.

— Может быть, сообщить об этом властям? Неужто нам не поможет пристав? — нарушил тишину кто-то из молодых, стоявший в дверях.

— Что за разговор? — рассердился Товмирза. — Такое дело наши деды никогда не решали с помощью власти. Такое, сын мой, всегда решали с помощью кинжала!..

Опять наступило тягостное молчание. Говда, по-прежнему сидевший, опустив голову, ни словом не обмолвился о своем разговоре с приставом.

— Это верно, Товмирза, что такое наши предки решали с помощью кинжала, — вмешался третий старик, сидевший рядом с первым. — Но потомки Бахо не успокоятся на этом. Я хорошо знаю их...

— Что же ты предлагаешь, Гоба? — медленно повернул к нему свою красивую голову Товмирза.

— Думаю, было бы неплохо использовать против них всех их врагов, — спокойно ответил старик.

— Опозорены-то мы, — вдруг вмешался Говда, — какое нам дело до вражды Бахоевых с другими? Лично я не желаю об этом и знать.

— Об этом не вредно знать, Говда, — спокойно возразил Гоба, но уже более настойчиво. — Я понимаю, что сейчас оскорблены мы, но сегодня или завтра Зелимхан с братом сцепятся со старшиной аула Харачой, а также и с Черновым. Почему же нам не использовать этих людей в нашем деле? — старик вопросительно оглядел всех присутствующих.

— Подумать об этом, по-моему, не мешает, Говда, — посоветовал и Товмирза.

— О чем ты предлагаешь мне думать, Товмирза? — с трудом сдерживаясь, спросил Говда. — И ты, Гоба, прости меня за дерзость, не прав: кто же согласится из-за нас пролить свою кровь?

— Не это я хочу сказать, Говда. Конечно, никто не станет проливать за нас свою кровь...

— Ну а что ты советуешь? — Старшина чувствовал, что задыхается в атмосфере этой стариковской неспешности. Он вскочил и зашагал по комнате.

— Нет, Говда, я просто хотел сказать, — снова заговорил Гоба, — что у нас еще старые дедовские счеты не сведены по кровной мести. А тут вступить в бой и с харачоевцами... Трудно придется нам. — Он подумал немного и добавил: — Не знаю, может, вы лучше все это понимаете, но горячиться в таком деле опасно. Правду я говорю, Товмирза?

— Верно говоришь, Гоба, — вздохнул седобородый старец.

Поняв, что старейшины не склонны из-за его обиды идти напролом, Говда спросил, обращаясь к Товмирзе:

— Ты у нас самый старший, предлагай, что делать. — Не скрывая своего недовольства, он повернулся к Гоба и язвительно добавил: — Может, нам просто поблагодарить теперь Зелимхана?

— Зачем так, Говда, зачем? — повысил голос Товмирза. — Не то тебе предлагают, а говорят, что любое дело при желании можно решить разумно и без большого ущерба.

Гордый, самовлюбленный старшина, к тому же привыкший делать и приобретать все с помощью чужих рук, не мог примириться с умеренным тоном стариков. Он резко остановился посреди комнаты и спросил:

— Что значит разумно, без ущерба? Как это понимать?

Все смолкли, чувствуя, что разговор может принять враждебный характер. Товмирза тоже молчал, не решаясь продолжить свою мысль.

— Пусть они вернут нам коня и оружие, — наконец нарушил тишину белобородый Гоба. — А мы возвратим им их невесту, и на этом кончится ссора.

— Что-о? Вернуть им Зезаг? — вскричал Говда. — Да как можно даже подумать об этом?

— А ничего другого не придумаешь, Говда, — сказал Товмирза, хлопнув себя ладонью по сухощавой голени. — Боюсь, что, углубив ссору с Зелимханом, можно еще больше опозориться.

— Этого еще не хватало моему дому! — старшина нервно прошелся по комнате. — Нет, чем пойти на такое, лучше трижды приму кровную месть.

— И это можно, если нравится, — сказал Товмирза, не повышая голоса. — Но стоит ли? Надо подумать.

— Да, конечно, надо подумать, — закивал головой Гоба и все же, желая угодить старшине, добавил: — Законы адата нерушимы, рано или поздно потомкам Бахо придется заплатить кровью за нанесенное нам оскорбление.

— Вот с этим я согласен, — повернулся к нему старшина. Говда хотел мести, но чтобы она осуществилась силами рода, желательно, без участия его самого и его сыновей.

Так, по сути и не договорившись ни о чем, старики встали, чтобы расходиться, как вдруг отворилась дверь и на пороге появилась мать Успы. Она была бледна, губы ее дрожали.

— Зезаг ушла из дому, — с трудом произнесла она, — уже вторые сутки я не могу найти ее след.

14.

Вечернее солнце скрылось за гребни гор, и лес, уже одетый в зеленый весенний наряд, начинал растворяться в сиреневых сумерках, когда на тропе, спускающейся с крутой горы к аулу Харачой, показался всадник. Левой рукой он вел на поводу запасного оседланного коня. Это возвращался в родной дом Зелимхан. Солтамурада он отправил в Махкеты с поручением разузнать, собирается ли Говда добровольно вернуть Зезаг.

Из-за облаков выглянула луна. Вдали в сизо-голубой дымке показалась величественная вершина Харачой-Лама. Зелимхан придержал коня.

— Край мой родной, — произнес он с бесконечной нежностью, будто впервые увидел эту гору, и медленно, словно боясь ранить цветы, густо росшие под ногами, сошел с коня. «Хорошо, что аллах наделил этой красотой, этим чистым воздухом всех... Всех — и бедных, и богатых — размышлял харачоевец. — Но нет, не всех!.. Кто-то ходит здесь и дышит свободно, а я должен пробираться тайком, под покровом темноты».

Он нагнулся, сорвал кислый лист щавеля и с удовольствием пожевал его.

Сколько радостей таит для человека жизнь! Зелимхан всегда был открыт для каждой, самой малой радости, но теперь жизнь возложила на него тяжелое бремя: отомстить тем, кто сгноил в тюрьме двух его братьев, упрятал туда же его старого отца, а главное опозорил его дом, дом честного и гордого Бахо. Обет абрека требовал от него сейчас огромной собранности и целеустремленности.

Эта черта — умение, не тратя лишних слов, добиваться своей цели — была свойственна Зелимхану с юных лет. Он унаследовал ее от своего деда — Бахо, в свое время выстоявшего в жестокой борьбе с фанатичными мюридами Шамиля. Дед стремился передать внуку свою житейскую мудрость, учил его предсказывать погоду, обрабатывать землю, лечить скот, открывал ему хитрые тайны охоты и звериного мира. И уж, конечно, обучал мальчика неизменным молитвам. А тот, любознательный от природы, не упускал случая и схватывал на лету все ценное из бесед с мудрым наставником. Теперь все это должно было пригодиться молодому абреку.

Коней Зелимхан оставил в лесу, укрыв их в надежном месте, а сам направился к дому. «Надо спешить, — думал он. — Не сегодня, так завтра нужно проникнуть к Чернову и покончить с ним. Иначе будет поздно, этот обманщик сбежит. Не случайно же люди поговаривают, что пристав собирается перевестись из Ведено».

Когда Зелимхан приблизился к своему дому, его поразила мертвая тишина, царившая в нем. Только во дворе навстречу ему выбежал откуда-то старый пес и завилял хвостом. Абрек вошел в переднюю и, достав из кармана спички, зажег керосиновую лампу без стекла. В комнатах не было ни души, все вещи были разбросаны, словно после пожара. «И куда они девались? Что тут могло произойти? — тревожно думал Зелимхан. — Ведь еще два дня назад они никуда не собирались. Отправились к родственникам?.. Но почему в доме такой беспорядок?..»

Вдруг за спиной у него скрипнула дверь.

— Да будет добрым твой вечер, Зелимхан, — раздался показавшийся ему знакомым голос.

Он обернулся. На пороге стоял Одноглазый, длинный, как шест, засунув большой палец левой руки за тонкий чеченский поясок. Вор опасливо и в то же время нагловато глядел на абрека. Как принято у чеченцев, Багал вошел без стука, да и собака почему-то не предупредила лаем о появлении чужого.

— А-а, Багал, это ты, проходи, — рассеянно сказал занятый своими мыслями Зелимхан и предложил гостю сесть на нары.

— Я пришел узнать, как ты тут поживаешь, — стыдливо опустив глаза, произнес Одноглазый.

— Слава аллаху, как видишь. Только не пойму, что тут стряслось, землетрясение, что ли? — И вдруг Зелимхана пронзила неожиданная догадка. Он вплотную подошел к Багалу и заглянул ему в глаза: — А ты, случайно, не знаешь, что здесь произошло? Куда мои девались?

Одноглазый еще ниже опустил голову и упорно молчал. Потом, вдруг спохватившись, произнес:

— Не знаю... Но здесь был пристав с солдатами, и...

— Что приставу понадобилось в моем доме? — перебил его абрек.

— Да вот, говорили... Я не знаю, Зелимхан, — Багал нервно теребил серебряный язычок своего пояса.

Поняв, что приход Одноглазого связан с налетом пристава на его дом, Зелимхан схватил его за ворот старого бешмета.

— Говори сейчас же, где моя семья? — Не знаю, ничего не знаю, — Багал побледнел, нижняя губа дергалась. — Наверно, пристав знает.

— Пристав, говоришь? Болван. Одурачили они тебя своими подачками. За рубль нашим врагам продался?

Одноглазый испуганно уставился в глаза Зелимхана. Мелкий воришка в этот момент выглядел серьезным и даже будто печальным.

В порыве гнева Зелимхан говорил, как мудрец. Вместе с яростью к нему всегда являлось вдохновение. Но ненадолго. Он вдруг умолк и, отвернувшись от Одноглазого, присел на нары. Тень его, падавшая от мерцающего света керосиновой лампы, шевелилась на стене, как уродливый зверь.

— Да, да, Багал, — говорил Зелимхан проникновенным голосом, не поднимая глаз, — ведь ты же бедный человек. Разве не видишь ты их презрения к нам, не видишь, как они бросают нас в тюрьмы, уничтожают всевозможными средствами?..

Но гость не услышал всего этого. Заметив, что абрек не глядит в его сторону, Одноглазый тихо вышел и поспешно зашагал в Ведено, чтобы сообщить своему тайному начальнику, как встретил Зелимхан похищение его семьи.


* * *

Итак, в ту страшную ночь Зезаг покинула аул Махкеты.

— Пусть мир перевернется, — заявила она своим родным, — но в дом сына Говды я никогда больше не вернусь.

— Что ты говоришь, милая, у нас ведь нет сил бороться с ними, мы не устоим против них, — умоляли ее, но она ничего не хотела слышать.

— Я сама постою за себя, хватит, — ответила Зезаг. А когда ей передали просьбу отца, учитывая его слабое здоровье и старость, не нарушать свое первое замужество, она твердо сказала, что трижды бросится в огонь, но не вернется к мужу.

Главное, что хотела Зезаг, покидая ненавистный дом, — это предупредить родственников Солтамурада, что Успа готовится подло убить его. Но услышав, что Зелимхан сбежал из тюрьмы и находится на свободе, а жених не только не в крепости, но действует вместе с братом, она и вовсе расхрабрилась. Хотя больше всего на свете Зезаг любила Солтамурада, она хорошо знала, что в час опасности можно смело положиться только на Зелимхана.

Солтамурад, посланный Зелимханом в Махкеты, неожиданно для себя узнал из разговоров, что Зезаг сбежала из дома Успы. Он тут же решил вернуться в Харачой и разыскать ее там.

Высокий каменный дом Хушуллы стоял на крутом берегу Хулхулау. Из окна этого дома хорошо просматривалось все село и зеленый полуостров у реки, где паслись телята и гуси. Окна, выходившие к реке, Зезаг все время держала открытыми, чтобы видеть подходивших к дому и в случае тревоги немедленно бежать в лес. Смелая женщина опасалась своих преследователей, но какова же была ее радость, когда под окном ее внезапно появился Солтамурад. Он сказал всего несколько слов:

— Жди нашей помощи. Ты еще войдешь в мой дом, Зезаг, — и тут же скрылся в вечерних сумерках.

15.

Весть о том, что Зезаг скрылась в доме своих родителей, как и нужно было ожидать, очень скоро докатилась до аула Махкеты, а следовательно, и его старшины. Тот немедленно приказал Успе вернуть беглянку. Надо честно признаться, что сын, и без того испуганный опасным поворотом, который приняла его женитьба, не слишком торопился выполнить волю отца. Поэтому он еще только готовился к тягостной для него экспедиции, когда грянула новая весть. Все заговорили о том, что Зелимхан, который скрывается в лесу поблизости от Харачоя, держит дом Хушуллы под неусыпным наблюдением и заявил, что не позволит увезти Зезаг без боя. Эта перспектива настолько не устраивала Успу, что он, несмотря на весь свой страх перед отцом, наотрез отказался ехать за непокорной женой. Тут его поддержали старики.

Вновь был собран совет старейших аула Махкеты. После недолгих разговоров он решил рассматривать возвращение Зезаг под родительский кров как официальное возвращение ее Солтамураду, что, собственно, и требовал Зелимхан. Было решено также отправить к абреку посольство с просьбой кончить ссору с Говдой миром.

На этот раз совещание старейшин происходило в отсутствие Говды. Узнав о принятых ими решениях, он прямо-таки взбесился. Все домочадцы в страхе попрятались от него по углам, и только жена пыталась умиротворить разбушевавшегося главу семейства.

— Где это слыхано, — потрясал кулаками старшина, — чтобы чеченец отдавал жену, которую привели в его дом!

— Ну зачем нам в доме эта змея, два года издевавшаяся над нашим сыном, — возражала жена. — Ты посмотри на него, он за это время даже с лица сошел.

— Любая змея может стать покорной в руках мужчины. Ну как мне теперь появляться на людях? — охал Говда.

— Успокойся. Люди, что — пошушукаются и забудут. А мы женим Успу на красавице, — не сдавалась жена. — Кто не согласится выдать свою дочь за сына старшины?

— Что ты мелешь? Разве ты понимаешь в этом хоть что-нибудь?

— Понимаю, очень хорошо понимаю.

— Дура. Ну как я могу забыть, что меня ссадили с коня? И за кого? Из-за Зезаг! Тьфу, нет, это просто немыслимо. Надо было вернуть им ее труп.

— О аллах, ведь не стоит она, чтобы ты так переживал, не стоит она и твоего коня, — урезонивала Говду жена. — А этим собакам Гушмазукаевым всегда успеешь отомстить, остаться бы только старшиной.

Это был веский довод.

Сознательная жизнь Говды началась со скамьи в медресе, где он заучивал непонятные ему стихи из Корана. Но сыну сельского купца не понравились сказки о загробной жизни, и он решил любой ценой счастливо прожить жизнь земную. А аллах, он далеко! И вот, когда тихие молитвы крестьян стали сменяться проклятиями в адрес царя, Говда с помощью мелких доносов сблизился с приставом. Так Говда стал старшиной аула Махкеты, и этим положением очень дорожил. Жена попала в самую точку, напомнив ему то, о чем он сам последнее время не раз задумывался: не поведет ли какая-нибудь новая неудача в борьбе с Зелимханом к тому, что начальство разуверится в силах махкетинского старшины? Конечно, оставался щекотливый вопрос о чести. «Да что там, теперь честь у того, у кого власть» — подумал Говда, и вдруг в голову ему пришла мысль, что решение совета старейшин, тем более принятое без него, по сути, его даже очень устраивает.

Но мысли эти старшина оставил при себе, а внешне еще некоторое время продолжал возмущаться и слать проклятия всем, кто виноват в его позоре.

Когда пришел вечер, Говда мрачно удалился в свою комнату и лег спать один. Но сон не приходил. Лежа на спине с открытыми глазами, закинув руки за голову, он думал о том, как бы все-таки отомстить Зелимхану за оскорбление чести его семьи и рода, но так, чтобы он и его сыновья ничем особенно не рисковали. Из соседней комнаты доносились мягкие шаги: видно, хозяйка хлопотала по дому, не смея войти к мужу. Во дворе нудно лаяла собака, да время от времени откуда-то издалека доносился печальный крик выпи...

Вдруг Говда поднялся и присел на край тахты. «Но ведь есть еще и другой вопрос: посчитает ли еще Зелимхан свои счеты с ним поконченными?..» — подумал старшина и почувствовал легкий холодок на спине.

В комнату вошла жена.

— Ты все еще не спишь?

— Я очень устал.

— Зачем ты все это так близко принимаешь к сердцу? Кто они такие, эти Бахоевы, чтобы ты так много думал о них?

Говда долго молчал, потом ответил:

— Жена моя, ты плохо знаешь их. Они ведь потомки Бахо, который никогда и никому не прощал обиды.


* * *

А на следующий день в ауле Харачой свершилось торжественное событие: мулла своими молитвами скрепил брак Солтамурада из рода Бахоевых и Зезаг, дочери Хушуллы. Зелимхан праздновал свою первую победу. Слава о нем облетела ущелья Хулхулау и с горных вершин покатилась по чеченской равнине с быстротой лесного пожара, раздуваемого шальным ветром.

16.

В один из воскресных летних дней начальник вновь созданного Веденского округа полковник Дубов давал званый обед.

Дубова перевели в Ведено из Грозного «для усиления борьбы с непокорными», так и было сказано в указе его императорского величества. И прибыл полковник сюда с твердым обещанием: одним ударом покончить с Зелимханом и его помощниками. Однако карательный отряд, в первые же дни отправленный им для поимки абрека, вернулся из Харачоя ни с чем. Это несколько испортило настроение нового начальника.

Людей здешних Дубов знал достаточно хорошо, поскольку места эти раньше составляли часть возглавляемого им Грозненского округа. Тем не менее полковник считал полезным поближе познакомиться со своими подчиненными.

На званом обеде были все веденские офицеры и чиновники, за исключением пристава Чернова. Еще весной, взяв под стражу семью Зелимхана, Чернов исчез из крепости Ведено. Это было совершено с ведома полковника Дубова, и именно он, Дубов, устроил тогда перевод Чернова на другую должность за пределами Чечни.

Теперь новый начальник делал вид, что не имел к этому ни малейшего касательства, и потому воспринял как вопиющую бестактность фразу, сказанную за столом поручиком Грибовым.

— Господин Чернов заверил нас, что арест семьи Зелимхана делается с вашего согласия, — как бы между прочим заметил этот молодой офицер.

Полковник грозно воззрился на него. Он вспомнил, что Чернов в свое время упоминал о Грибове как об играющем в либерализм петербургском интеллигенте, Дубов посчитал, что пришло время дать урок этому молокососу.

— Считаю нужным дать вам совет, господин поручик. Поменьше разговаривайте о том, что вас не касается, — сказал он резко и добавил: — И вообще поменьше рассуждайте!

Грибов густо покраснел, но промолчал. И тут совершенно неожиданно вмешался и усугубил скандальность момента Адод Элсанов, приглашенный на обед вместе с другими чеченскими старшинами. Это вмешательство в разговор начальства было событием чрезвычайным, так как обычно старшины аулов держались на таких сборищах очень скромно и больше молчали, поэтому сейчас все сидящие за столом сразу насторожились и замолчали.

— Молодой господин офицер хочет помогать Зелимхану, — сказал Адод, сверкнув маленькими мышиными глазками. — Не зря люди говорят, господин офицер хвалил Зелимхана.

Грибов поднял голову и с вызовом оглядел окружающих:

— Я сказал, что Зелимхан смелый человек, и не собираюсь отказываться от своих слов.

— Фраза, достойная какого-нибудь пи-са-те-ля, — пророкотал Дубов, вкладывая в это последнее слово все возможное презрение, — а вы, господин Грибов, русский офицер и должны думать о чести.

— Я как раз и думаю о чести, господин полковник, когда выражаю несогласие с таким недостойным действием, как похищение женщин и детей.

Молодой человек сказал это со смелостью отчаяния, и голос его дрожал от волнения. Наступила зловещая тишина. Полковник даже побагровел от гнева.

— Распустились! — грозно крикнул он, ударив кулаком по столу так, что посуда загремела. — Видно, мне придется учить вас настоящей службе!

— Просто я считаю, господин полковник, что нужно обходиться с людьми по-человечески, — тихо произнес Грибов.

— С какими людьми?

— Со всеми верноподданными его императорского величества.

— Это вам не Петербург, господин поручик, а Чечня.

— Но мы же находимся в России и имеем дело с российскими подданными, — попытался объяснить свою позицию офицер.

— Нет, — отрезал полковник. — Здесь мы имеем дело с ворами и разбойниками, — он отдышался немного, осушил бокал с вином и саркастически добавил: — Вы же у нас образованный человек.

Грибов встал из-за стола и подошел к окну. Он чувствовал себя несправедливо наказанным школьником и стоял, уставившись глазами в ручку оконной рамы. Непонятно было, может ли он себе позволить возразить полковнику. Да и что можно было ответить? Его поразил такой откровенный цинизм представителя высокой власти.

Пауза несколько затянулась.

— Не все же здесь воры и разбойники, господин полковник, — выдавил из себя поручик.

— Все, все! — заорал уже пьяный Дубов, забыв о присутствующих чеченских старшинах, а те кивали головами, будто довольные тем, что их окрестили разбойниками.

Этот неприятный эпизод, естественно, не мог не сказаться на атмосфере званого обеда. Начальство с этого момента сидело хмурое, и подчиненные чувствовали себя скованно. Уйти тоже никто не решался, поэтому сидели довольно долго, но веселья, на которое рассчитывал хозяин, собирая гостей, явно не получилось.


* * *

Дурное расположение духа не покидало полковника и вечером, когда гости разошлись.

Высокий каменный дом Дубова стоял на берегу Хулхулау. Фасадом он выходил к реке, а с трех сторон его скрывала густая листва большого парка. В эти, как он сам говорил, дикие места полковник переселился пока только с сыном. Жена осталась в Грозном. Поэтому быт Дубова был по-холостяцки неустроенным.

Высокая лампа под розовым абажуром горела над большим обеденным столом, на котором стояли пустые бутылки и грязная посуда. Воздух в комнате отдавал застоявшимся табачным дымом. Дубов полулежал на тахте и без особой охоты листал бумаги, подшитые в папке. Это занятие, как видно, еще усугубляло его плохое настроение: растущие неувязки в делах управления округом обступали его со всех сторон. Полковнику становилось страшно. Он перебирал в уме тех горцев, которые находятся в бегах, на положении абреков, тщетно пытался найти какой-нибудь способ разом покончить с ними. Устав от этих размышлений, Дубов задремал.

А в это время какой-то человек, поглядывая на светящиеся окна, осторожно пробирался в темноте со стороны обрыва к дому полковника. Вот он скрылся в саду и остановился в густой тени старых чинар, никем не замеченный, невидимый никому.

Над его головой тихо шелестела черная листва, словно кто-то ласково гладил ее. Человек поднял голову. Глубокое черное небо. Яркие звезды. В отдалении слышен смех, неразборчивый гул голосов. Неизвестный быстро поднялся на крыльцо, и там его остановил часовой. Посетитель объяснил ему, что несколько часов назад он был в гостях на званом обеде у начальника округа и забыл на столе важный для него документ. Он не хочет будить полковника и просит разрешения буквально на три минуты войти в столовую и взять со стола нужную бумагу. Дорогой горский костюм, по-видимому, подтверждал слова гостя. Часовой немного поколебался, но, ощутив в руке рубль, вложенный в нее посетителем, пропустил его.

Разбуженный звуком открывающейся двери, Дубов вытаращил сонные глаза и увидел перед собой молодого человека в изящной черкеске с офицерскими погонами на плечах.

— В чем дело? — спросил полковник, разглядывая незнакомого человека.

— Зачем так плохо встречаете гостя? — упрекнул его тот.

— Я где-то видел вас... — Дубов настороженно всматривался в горца, чувствуя неладное.

— Не вспомните. А вы все же меня знаете.

— Не припомню что-то, — ответил полковник и потянулся к письменному столу, в ящике которого лежал револьвер.

— А вот я вас знаю, — горец положил правую руку на рукоять кинжала в черных сафьяновых ножнах.

— Вы, случайно, не из Дагестанского полка?

— Нет. Я Зелимхан из Харачоя.

— Зелимхан?.. — Дубов уже открыл рот, чтобы крикнуть часовому, но харачоевец, на половину вытянув из ножен кинжал, грозно предупредил:

— Один звук, и ваша голова долой будет. Поняли?

— Что вы хотите от меня? — спросил Дубов, невольно опускаясь на тахту.

— Дело есть, господин полковник.

— Какое?

— Освободите мою семью, господин полковник. Иначе будет плохо.

Дубов почувствовал, как тело его прошиб мгновенный озноб, кровь ударила в голову, перед глазами закружились предметы. Он судорожно дернулся, и папка с бумагами, лежащая на краю тахты, упала на пол.

— Освободите моих родных, — повторил Зелимхан, сделав шаг к Дубову. — Слышите? Чтобы завтра до полудня они были на свободе.

— Да, да... Сейчас, пожалуйста, — бормотал полковник, сам не зная о чем.

Незваный гость, прикрыв за собой двери, исчез.


* * *

С раннего утра полковник был мрачнее тучи. И ночной визит харачоевца, и распущенность офицеров крепости, и доклад начальника гарнизона, что все, дескать, в порядке — все это било по его расстроенным нервам. Дубов никому ничего не сказал о ночном визите Зелимхана, но, не зная, на ком сорвать зло, приказал: «Накрепко запереть семью разбойника Гушмазукаева, утроить охрану в тюрьме и у ворот крепости». Это распоряжение создало у него ощущение деятельности, и так примерно к часу дня настроение его стало улучшаться.

И тут грянул гром, и небо обрушилось на всемогущего начальника округа. Ему доложили, что только что на глазах у растерявшихся обывателей и нескольких невооруженных солдат Зелимхан похитил из городского парка сына полковника, посадил его к себе в седло и умчался на быстром своем коне. Пока офицер, первым узнавший об этом событии, собирал по тревоге отряд для погони, прошло добрых десять-пятнадцать минут, и всадник был уже далеко. Теперь с полсотни казаков скачут за ним по всем дорогам, но шансов поймать дерзкого абрека, если смотреть правде в глаза, очень мало.

Когда Дубов только услышал страшную новость, он судорожно глотнул воздух, и папироса вывалилась у него изо рта. Этот не знавший жалости к другим человек схватился за грудь и упал на диван. В кабинет к нему постепенно набиралось все больше пароду, здесь собрались почти все чиновники и офицеры крепости. Все они в растерянности уставились на своего начальника, беззвучно шевелившего губами. Вдруг сквозь толпу представителей местной власти пробрался солдат. Он тупо вытянулся перед полковником, козырнул по всей форме и протянул ему какую-то записку.

Дрожащими руками Дубов взял ее, поднес к глазам, но не смог читать и, не глядя, передал близстоящему офицеру. Случайно это оказался Грибов. Тот прочитал записку и хмуро произнес:

— Этот Зелимхан просит освободить его жену и детей из тюрьмы.

— Освободите их! Отпустите их всех домой! — закричал полковник. — Где судебный пристав? Освободить немедленно, слышите!..

Пристав опрометью бросился выполнять приказание.

Так Зелимхан выиграл свой второй бой, одержав на этот раз победу над могущественным представителем императорской власти, отчего фигура молодого абрека мгновенно выросла до поистине исполинских размеров. Отныне и на несколько лет его имя уже не сходило с уст на всем Северном Кавказе, вызывая ужас угнетателей и надежду угнетенных.



Загрузка...