Марать бумагу и рассказывать истории — мое естественное состояние, но за Гонкуровской премией[1] следует период, напоминающий разъезды «мисс Франции» в разгар избирательной кампании, так что в течение нескольких месяцев я не написал ни строчки. С тем большей радостью я принял предложение газеты «Монд». Речь шла о том, чтобы сочинить своего рода роман с ежедневно публикуемым продолжением о событиях мая 1968 года, тридцать лет спустя воссоздав их атмосферу и перипетии. Идея показалась мне очень соблазнительной. Я бы согласился написать нечто подобное и об охоте на тигра в Малайзии, и о проделках юного Моцарта, и об отмене Нантского эдикта[2]. Когда с головой погружаешься в какую-либо историческую эпоху и вписываешь туда своих персонажей, к ней привязываешься и проникаешься симпатией. Всплывает множество забытых или неизвестных подробностей, и всегда выясняется что-нибудь, достойное удивления.
Роман в эпизодах или роман с продолжением лежит у истоков современной прессы. Он был изобретен в начале 30-х годов XIX века, при Луи-Филиппе[3], когда два издателя одновременно попытались найти ответ на одни и те же вопросы. Дютак из газеты «Сьекпь» и Жирарден из «Ла Пресс» задумались и подсчитали: если увеличить тираж, издательские расходы останутся почти прежними, значит, можно будет продавать газеты по более низкой цене и повысить плату за короткие объявления, раз теперь они будут попадаться на глаза большему числу людей. Нужно привлечь новых читателей? Почему бы не начать публиковать романы, разделенные на главы, романы с продолжением, призванные приучить к газете читателей, которые станут покупать следующие номера, желая узнать, что будет дальше? И вот Александр Дюма и Эжен Сю начали публиковать свои сочинения в газетах, перед зданием редакции с раннего утра стали выстраиваться очереди из желающих узнать, как Флер де Мари[4] или д’Артаньян вышли из затруднительного положения, в котором читатель оставил их накануне. Вместо восьмидесяти франков подписка теперь стоила сорок, подписчиков становилось все больше, дела газет шли в гору. То же самое произошло и в Англии, где в 1845 году Диккенс вместе со своим другом Дайлком основал «Дейли ньюс», вызвав всеобщее снижение цен. Спустя десять лет «Дейли телеграф» стоил уже всего один пенни, в шесть раз меньше, чем «Таймс» или «Морнинг пост».
Роман с продолжением — это прежде всего роман. Дюма получал восемьдесят сантимов за строчку, но контракт предусматривал еще и публикацию книги в одном томе. На тех же условиях работал и Теофиль Готье[5], когда писал своего «Капитана Фракасса». Рассыльный являлся к нему, чтобы выхватить из рук писателя свеженаписанные страницы и спешно доставить их в типографию газеты, а Готье торопился, склонившись над столом Эжена Фаскеля, своего издателя, тем самым столом, на котором в наши дни в доме 61 по улице Сен-Пер кладовщики издательства Грассе запечатывают пакеты с книгами. Позже роман из газет и журналов вытеснили репортажи, а романистов сменили Альбер Лондр[6], Кессель[7] и Бодар[8]; идея романа с продолжением перекочевала в кино, в комиксы, наконец на телевидение. Литература от этого проиграла, ведь требования жанра шли на пользу повествованию, придавали ему силу, более быстрый и четкий ритм.
Роман с продолжением подчиняется четко сформулированным правилам: ежедневно публикуются отрывки одинаковой длины, в моем случае это было примерно десять страниц в день на протяжении четырех недель, итого двадцать четыре главы. Отсюда вытекали и другие условия: должны были совпадать даты, нынешние и тридцатилетней давности — четвертое мая соответствовало четвертому мая. Однако понедельник 1998 года приходится на субботу 1968-го; а поскольку газета выходит всего шесть, а не семь раз в неделю, я быстро понял, что не смогу описывать пятницы 1968 года, когда происходило столько важных событий. Тем хуже для меня, придется изворачиваться. С другой стороны, пустым дням и дням тем, что были переполнены событиями, отводился одинаковый объем. Тем лучше для меня: это позволяло вымышленным персонажам жить своей жизнью и переводить дух в промежутках между ключевыми датами. Каждый день приходилось описывать целиком, поэтому нельзя было оборвать сцену на самом интересном месте, оставляя читателя в томительном неведении, вроде: «Подоспеет ли Блейк, чтобы спасти профессора Мортимера[9]?» Помимо всего прочего, я не мог сам собирать материал — не было времени. «Монд» предоставил мне объемистые, очень подробные подборки документов по каждому дню: газетные публикации, сводки погоды, фотографии, выдержки из книг, исследований или мемуаров, и все это помогло мне вдохнуть жизнь в образы студентов, полицейских, профсоюзных лидеров и депутатов. Я хотел, чтобы все они выглядели как можно реалистичнее.
Я благодарю Жана-Франсуа Фогеля и Эдви Пленель за то, что предложили мне попробовать себя в этом жанре; потомка Эжена Фаскеля — за то, что он превратил этот опыт в книгу; Дидье Риу и Мари-Элен дю Паскье — за множество точных и умно подобранных документальных материалов; и благодарю Тье Хонга, сопровождавшего меня в этом путешествии в прошлое, в весну 68-го, когда нам обоим было по двадцать лет.
— Хорошенькое дело — прямо как гражданская война, — сказал Порталье и зажег сигарету от окурка предыдущей.
— Я в этом ничего не понимаю, но похоже на то, — ответил его друг Корбьер.
Это было в Париже в первую субботу мая, около десяти утра. Двое молодых людей шли с Правого берега[10] по бульвару Пале; на углу набережной Сен-Мишель они остановились на красный свет. Им было по двадцать лет, и они мало чем отличались от остальных студентов: короткая стрижка, спадающая на глаза челка, серые или коричневые вельветовые брюки в мелкий рубчик, неизменно нечищеные ботинки. На Корбьере был длинный развевающийся плащ и полуразвязанный шотландский галстук. Порталье, желая придать себе более стильный вид, поднял воротник куртки. Они никак не могли прийти в себя, узнав, как жестко правительство ответило студентам: вчера вечером полиция осадила Сорбонну; теперь полицейскими был запружен весь Латинский квартал. Вдоль тротуаров выстроились в сплошную линию темно-синие машины с длинными, как звериные морды, капотами и зарешеченными стеклами. Повсюду были видны полицейские в капюшонах, их черные плащ-палатки топорщились, выдавая спрятанные дубинки и каски. Отряд военных в боевом порядке шагал по направлению к перекрестку Клюни — наверняка это были жандармы, вооруженные щитами.
Порталье и Корбьер пришли сюда из любопытства, подобно многим парижанам, которые узнали обо всем из газет или по телефону. Они не участвовали во вчерашних событиях, немного жалели об этом и хотели взглянуть на разрушения своими глазами. Полицейские ограничивались тем, что наблюдали за прохожими, довольные возможностью продемонстрировать свою мощь или, вернее, свою численность. Никто не шевелился. Зеваки, не произнося ни слова, изучали обломки, разбросанные по мостовой, которая была разобрана во многих местах. Они ступали по осколкам разбитых витрин и по чьим-то очкам. Вырванные платаны, сваленные в кучу наподобие баррикад, покореженный дорожный знак, полуобгоревший рекламный щит, черные следы от недолго пылавшего огня, несколько обгоревших консервных банок, которые, судя по всему, пошли в ход для приготовления зажигательной смеси. Дальше на подступах к Сорбонне и Люксембургскому саду виднелись перевернутые машины, поваленные заграждения с соседней стройки, тачки, груды булыжников. Бригада рабочих из префектуры забрасывала строительный мусор в кузов грузовика. Жандармское оцепление с карабинами наперевес не позволяло приблизиться к тем местам, где произошли особенно ожесточенные столкновения, но у Корбьера и Порталье и так не было ни малейшего желания там задерживаться, хотя среди прогуливающихся прохожих в платьях и пиджаках они чувствовали себя в безопасности. В задумчивости, засунув руки в карманы и опустив головы, они вернулись назад по бульвару Сен-Мишель.
Они познакомились в 1966 году в лицее Кондорсе, когда вместе распространяли опубликованную в журнале «Ар э Луазир» петицию в защиту запрещенной «Монахини», безобидного фильма Жака Ривета[11] по роману Дидро, как-никак, классика из школьной программы. Потом они протестовали против исключения ученика, чья прическа — слишком длинные волосы на затылке — не понравилась директору лицея. Молодые люди считали, что живут в крахмально-благообразные и занудные времена конформизма и ханжества. В частной жизни царил «моральный порядок»[12]. Министр информации появлялся на черно-белом государственном телевизионном канале, чтобы представить новую женщину-диктора в назидание той, что дерзнула обнажить колено. Издатели, публикуя Сада или Миллера, рисковали лишиться лицензии. Это тяготило многих. Ни Корбьер, ни Порталье не были политическими активистами, но их бесило такое количество ежедневных запретов. Они не вдавались в теории, а просто возмущались, у них не было образцов для подражания, но были желания. Юноши без конца слушали пластинки Лео Ферре[13], подхватывая припев песен «Тяжелые времена» или «Франко ла муэрте»[14], а Порталье цитировал наизусть целые абзацы из «Аден Аравии» только что прочтенного Низана[15]: «Куда же подевался человек? Мы задыхаемся. Нас калечат с самого детства: кругом одни чудовища!» Оставаясь неразлучны, они вместе поступили на филологический факультет, чтобы слушать лекции в Сорбонне и, главное, покупать билеты в кино со скидкой, но поскольку оба друга жили у своих родителей в красивых западных кварталах, по территориальному принципу они, к своему возмущению, оказались приписаны к университету в Нантере, у черта на куличках.
Проходя мимо фонтана Сен-Мишель, загороженного полицейскими машинами, они украдкой, с заговорщицким видом переглянулись. В прошлом феврале над Сорбонной развевались два вьетнамских флага, а на краю этого самого фонтана сожгли куклу, завернутую в ткань со звездочками и изображавшую президента Джонсона. Таблички «Бульвар Сен-Мишель» ненадолго сменились надписями «Улица героического Вьетнама». Далекая колониальная война вызывала у них не меньшее возмущение, чем недавние убийства Че Гевары и Мартина Лютера Кинга. Кадры, снятые Йорисом Ивенсом[16], переносили их из кинотеатра Жит-ле-Кер в деревню Винь-Линь. Они выходили из кинозала, полные решимости, перед глазами у них стояла воронка от бомбы, приспособленная под пруд для разведения рыбы, и железки, оторванные от кабины боинга, сбитого из ружья, теперь служившие велосипедными болтами. «Вот это настоящий урок!» — говорили друзья. А за три месяца до этого они побывали на шестичасовом митинге «За победу Вьетнама», вдобавок приуроченном к «неделе Че Гевары», в переполненном актовом зале общества взаимопомощи. На сцене кубинская делегация соседствовала с американским леваком Диллинджером, однофамильцем известного бандита, и Стокпи Кармайклом из «Черных пантер»[17], который прибыл инкогнито, поскольку въезд во Францию ему был запрещен. Защищая Кармайкла от возможного покушения или ареста, его чернокожие телохранители держали зал под прицелом крупнокалиберных револьверов. В тот же вечер Порталье и Корбьер вступили в Национальный вьетнамский комитет — чистейшая формальность, поскольку перейти к делу они так и не сподобились. «Как вытеснить буржуазию с Елисейских Полей?» — размышляли они, но ответа не находили.
Полицейский Миссон стоял на улице Эколь в ожидании смены. Он едва держался на ногах от усталости после двух тяжелых дней, о которых ему еще долго было суждено вспоминать. Он не привык носить каску, ремень от нее врезался в подбородок, а как прикажете держать полицейскую дубинку, чтобы не выглядеть при этом угрожающе? Вот уже несколько часов досужие парижане, прогуливаясь среди обломков, подходили, разглядывали его, изучали с близкого расстояния. Вот черт! Он для них как зверь в зоопарке, они пришли на него поглазеть, показывают его детям! Конечно, вчера здесь была заваруха, но и сейчас некоторые поглядывали на него подозрительно. Накануне вечером коллеги явно перестарались: в комиссариате рассказывали, что при входе на станцию «Люксембург» были избиты дубинками служащие метрополитена и получили серьезные повреждения посетители летнего кафе, расположенного слишком близко к месту событий. Но надо же понимать: когда на тебя нападают обезумевшие юнцы со штырями и железными прутьями в руках, тут уж приходится защищаться не разбираясь, прорываться и отбиваться.
Сначала операция шла, как предполагалось. Миссон, уже в каске, но все еще в повседневной голубой форме, расположился вместе с товарищами перед входом в университет. В 16:45 полицейские, вслед за возглавлявшим их комиссаром округа, вошли в центральный двор. У постаментов статуй и на ступенях часовни разглагольствовали, распаляясь, сотни молодых людей. Комиссар объявил им, что ректор вызвал полицию, опасаясь серьезных инцидентов. Потом он стал вести переговоры с самыми политизированными студентами, с теми, у кого в руках были рупоры: «Если вы разойдетесь спокойно, мы сопроводим вас к ближайшей станции метро». Стороны пришли к соглашению, чтобы избежать столкновения. Первыми покинули Сорбонну девушки, слившись с толпой на улице. Молодых людей затолкали в машины, Миссон раздавал тумаки, загоняя упорствующих, которые орали: «Сорбонну — студентам!» Видя эту возню и слыша крики, скопившаяся снаружи толпа хлынула к зданиям. Миссон услышал: «Свободу нашим товарищам!»
Разъяренные студенты барабанили кулаками по отъезжающим полицейским фургонам: «Жандармы — эсэсовцы!» Он повернулся к полицейскому, который помогал ему запихивать еще одного не в меру разгоряченного юнца в последний фургон:
— Они нас приняли за жандармов!
— Все-то они знают, только ничего не понимают.
— Маменькины сынки…
Громкий удар прервал его. В бампер фургона угодил булыжник. И вот один за другим последовали разряды, поджоги, слезоточивый газ — настоящая битва, которая к одиннадцати вечера стихла из-за дождя. Каким-то чудом Миссон избежал ранения, в отличие от множества своих коллег, которых, он видел, оттаскивали на носилках. Он подумал о бригадире: тому разнесли череп, и он все еще был в коме. А как было защищаться, когда, стараясь спасти тяжело раненного товарища, он вскочил в первый попавшийся фургон, не успев даже предупредить дежурного, и вот на улице Асса в ветровое стекло попал булыжник. Бригадир с головой, залитой кровью, упал лицом на руль. «Ну и вечерок!» — думал Миссон, скорее бы попасть к себе, в тихий домик возле бульвара Рошешуар, где у его жены была привратницкая квартирка. Он вывезет на улицу большие железные контейнеры для мусора, потом примет душ, и вот мсье и мадам Миссон в домашних халатах усядутся кушать суп из лука-порея и смотреть по первому каналу четвертую серию «Небесных рыцарей», сразу после вечерних новостей с Леоном Зитроном. Американскую борьбу будут показывать поздно. Тем хуже для нее, потому что Миссон сегодня собирается лечь пораньше.
Были арестованы пятьсот семьдесят четыре студента, триста из них — в самой Сорбонне. Большинство отправили в идентификационный центр в Божоне, в прошлом мрачного вида сиротский приют, потом больница, которую префектура перестроила перед войной, чтобы разместить полицейскую школу. Там устанавливали личность задержанных. Здание оказалось неудобным и мало приспособленным к тому, чтобы вмещать в себя такое количество подозреваемых. Девушек и тех, кому было меньше восемнадцати, быстро отпустили, но нескольких бунтовщиков, как выразился министр образования, собирались судить за ношение оружия шестой категории, представляющего потенциальную опасность в случае массовых выступлений. В субботу вечером семеро из них, застигнутые с поличным, предстали в парижском Дворце правосудия перед 10-й палатой исправительного суда. Первые шестеро были арестованы поблизости от университетского городка в Нантере. У них в багажниках полиция обнаружила топорик, рогатку, железный штырь на дне сумки, мотоциклетную каску. У седьмого была при себе полицейская дубинка, правда, его задержали недалеко от Сорбонны еще до начала беспорядков. Зачем им понадобилось это не слишком грозное оружие? Чтобы защищаться от нападений ребят из западных кварталов, поясняли обвиняемые. Уже несколько недель подряд группировка правых радикалов угрожала протестующим студентам, так что отряды студенческой самообороны запаслись рукоятками от заступов. А в ту роковую пятницу воинственная молодежь из западных кварталов, готовая перейти в рукопашную, промаршировала вдоль бульвара Сен-Мишель в строительных касках и пятнистых куртках. Возглавлял шествие юный Ален Мадлен со сломанным носом, в шарфе, повязанным на манер шейного платка, и в длинном светлом пальто. О своих намерениях эти ребята объявили в ли-ставках, напечатанных несколькими днями раньше: они грозили раздавить большевистскую гадину.
Суд хотел преподать урок, но излишней строгости не проявил, ограничившись условными сроками и штрафами. Задержанные студенты покидали Дворец правосудия, свободные и безмятежные, в окружении адвокатов и родителей. Марианне дали месяц условно и приговорили к штрафу в 200 франков.
— Ого! — сказал Порталье. — Это же двести литров бензина, десяток поплиновых рубашек…
— Как вы узнали, что меня замели?
— Конечно от Родриго! Он нам только что сказал. Мы сидели в кафе напротив Дворца правосудия и ждали, когда ты выйдешь.
— Вот это оптимизм! — рассмеялась она.
У Марианны были длинные, прямые черные волосы и зеленые глаза, она была одета в джемпер с короткими рукавами, а на плече висела большая бесформенная сумка. На филфаке все были влюблены в Марианну, даже студенты с параллельных потоков, но она всем предпочитала Мао.
— А что у тебя было за оружие? — спросил Корбьер.
— Твоя рогатка.
— Ну и ну!
— Если хочешь, — предложил Порталье, — приходи ночевать ко мне, стариков нет дома, комната сестры свободна.
— Спасибо, Ролан, — сказала Марианна, — я лучше вернусь в Нантер. По крайней мере, общежитие не закрыли?
— Если закроют общежитие, — ответил Порталье, изобразив театральный жест, — все выйдут на улицы!
— Это уже и так случилось, — пошутил Корбьер.
Ролан Порталье довольно рано вышел из своей квартиры на бульваре Османн, мимоходом предупредив Амалию, служанку родителей, которая убиралась в доме и готовила еду, что не придет обедать. Та очень расстроилась, потому что как раз собиралась приготовить омлет с грибами. По воскресеньям № 43 автобус не ходил, так что Порталье прошагал добрых двадцать минут, прежде чем сесть на поезд до Нантера. Даже в будни он больше часа добирался из центра Парижа до этого чертова факультета. Он или шел по улице Вашингтон, садился на метро на станции «Георг V», потом ехал в вечно переполненном автобусе до моста Нейи, а дальше пешком тащился по грязным улицам вдоль заводов и строек; или же доезжал на автобусе до вокзала и выходил в «Нантер-ла-Фоли». Эта станция была ближе всего к невыразительным, безжизненным длинным зданиям, состоявшим из одних прямых линий, безликим кварталам, возведенным на месте казарм. Коробки из стекла и бетона, окруженные грязью и тремя квадратными газонами, соседствовали с многочисленными трущобами, которые уродовали предместье. Нередко бывало, что одна лекция у Порталье начиналась в девять утра, а следующая — в шесть вечера. Из такой дали нечего было и думать возвращаться в Париж, весь день ушел бы на разъезды; так что, рискуя зациклиться на одном и том же, Порталье вместе с другими рассуждал о несчастной студенческой доле, спорил, возмущался системой. Это было настоящее гетто, где зрели озлобление и протест.
Сначала студенты ополчились против университетских смотрителей в серых рубашках, которые обращались с ними как с детьми; через год атмосфера накалилась; как в Лионе и Нанте, начались захваты аудиторий, ожесточенные стычки с фашистскими группировками и с полицией, которая не раз появлялась в студенческом городке, пытаясь найти зачинщиков и выдать их декану. Порталье прошел вдоль загороженных цепями стеклянных дверей, мимо женского общежития, мимо башни, нырнул в отверстие в заборе из небрежно сколоченных досок и оказался на пустыре. Пройдя между пристроившихся вдоль дороги низких домов, он вошел в арабское кафе, где обычно проводил время с друзьями. Те уже толпились в темном дальнем зале перед забитыми пепельницами. В тот день не хватало только Корбьера — ему нужно было до вечера успеть на поезд в Эвре. Он вовремя не позаботился об отсрочке от армии и угодил в солдаты на военную авиабазу. Хорошо еще, что почти каждые выходные Корбьер приезжал в увольнительную и хотя бы оставался в курсе дела, раз уж не мог во всем участвовать сам.
— Маркузе[18] — зануда? — говорил Родриго Марианне. — Ты что, дура?
Родриго в коричневой куртке и в своей вечной тенниске навыпуск с жаром объяснял, что «Одномерный человек» Маркузе, профессора из Сан-Диего, штат Калифорния, должен был открыть студентам глаза на их настоящую роль. Порталье уселся на скамью, потеснив остальных. Там были Марко, прозванный Кубинцем из-за того, что отпустил бороду и носил берет, уже знакомая нам Марианна, Теодора, которую для краткости называли Тео, как всегда в короткой юбке и на невысоких каблуках, с челкой и вся в веснушках. В своей среде друзья не признавали никакой иерархии, но когда брал слово Родриго, никто не решался его прервать. У него больше, чем у других, было поводов к негодованию, ведь он учился на психологическом факультете. «Чтобы стать кем? Полицейским агентом на службе у хозяев, собирать сведения о трудящихся?» Он призывал остальных задуматься над книгой Маркузе, в ней сказано, что пролетарии обуржуазились, а последние бунтари, способные противостоять обществу потребления, — это решительно настроенное меньшинство студентов: элита, наследники, отвергающие свое наследство.
— Чтобы в этом убедиться, — продолжал Родриго, — посмотрите только, с каким жаром «Юманите»[19] обзывает нас псевдореволюционерами и одержимыми! А сталинисты возмущаются, что мы берем на себя смелость поучать рабочее движение. Да, берем!
— Заметь, — сказал Марко, — на заводах тоже не сидят сложа руки, возьмем Сюд-Авиасьон или Родья-сета, да и такой первомайской демонстрации, что ни говори, никто не ожидал, над колоннами кое-где мелькали даже черные флаги.
— Не забывай, — сказала Тео, — что безработных становится все больше, еще семь тысяч за один месяц, всего их, наверное, наберется двести с чем-то тысяч…
— Именно поэтому, — подвел итог Родриго, — мы должны откликнуться на призыв Национального студенческого союза и прийти на завтрашнюю демонстрацию. Студенты и рабочие должны бороться вместе…
Заказав себе хот-догов, кофе и пива, они решили, что на этой демонстрации нельзя ничего пускать на самотек и подготовить ее нужно тщательно, профессионально. Марко подробно изучил брошюру, которую дали ему настоящие активисты, и теперь цитировал оттуда самое главное, делая вид, что импровизирует на ходу:
— Перейдем к делу. Легавые пускают в ход слезоточивый газ, мы это видели в пятницу, значит, надо взять с собой очки, как у мотоциклистов, чтобы защитить глаза…
— Я знаю в Париже одно место, — сказала Марианна, — где они стоят меньше пяти франков.
— Прекрасно. Нужно еще обзавестись маской, как у хирургов.
— Это будет посложнее добыть, — вздохнула Тео, накручивая прядь волос на палец.
— Достаточно взять кусок марли и вату, сделать из них маску и завязать на затылке.
— И каску, — сказал Родриго.
— Или любую алюминиевую емкость, все равно какую, а к ней приделать подбородный ремень.
— Хороши мы будем с кастрюлями на голове! — заметил Порталье.
— Ничего, — не успокаивался Марко, — мы же не поедем так в метро, привяжем к поясу и наденем в крайнем случае.
— Правильно, — сказал Родриго, — а те, кто с самого начала появится в касках, — провокаторы. Так мы их и распознаем.
— Точно, — сказал Марко.
Так продолжалось больше часа. Марианна делала записи в блокноте, остальные с глубокомысленным видом качали головами. Им казалось, они готовы на все. Их идеология была размытой и поверхностной и по сути сводилась к конфликту поколений.
Полицейский префект был человеком учтивым и просвещенным, с беспокойным характером. Из окна кабинета, выходившего на Сену, он видел, как за мостами на Левом берегу[20] суетятся люди в черной и голубой форме. Накануне его подчиненные оказались не в силах сдержать массовые выступления, судя по всему стихийного характера, и то, что сегодня утром, в воскресенье, четверых молодых людей приговорили уже не к условному тюремному заключению, вряд ли охладит чей-то пыл. И не подольет ли это решение министра юстиции, объявленное накануне вечером в прокуратуре, масла в огонь? Кем оказались эти фанатики, схваченные вчера на улице? Кондитер, у которого в кармане нашли нож со стопором… «Это для моей стряпни», — сказал он. Музыкант из духового оркестра, органист, археолог, студент, который не вовремя пустился бежать, чтобы укрыться в подъезде. Префект Гримо предпочитал во всем соблюдать меру. Он размышлял, как свести подобные ошибки к минимуму. Когда-то ему не хватило совсем немного, чтобы пройти по конкурсу в Эколь нормаль[21]; он мог бы стать преподавателем. Он знал, что французские студенты разумнее и меньше склонны к насилию, чем американские, немецкие или японские. Студенческие профсоюзы за семь лет потеряли три четверти своих членов. Левацкие группировки, враждовавшие между собой, ломали копья из-за отдельных положений учения и были не особенно многочисленны, хотя, организовав протест против войны во Вьетнаме, смогли умножить и сплотить своих сторонников. Конечно, обитатели студенческих городков вроде Нантера давно бунтовали против слишком строгих или устаревших правил, с которыми им было трудно смириться, но кто мог предвидеть беспорядки такого масштаба, как в эту пятницу? Так что префект с тревогой думал о демонстрации, назначенной на завтра в Латинском квартале.
Около пяти часов вечера он приехал к решетчатым воротам на площади Бово и попросил сообщить министру внутренних дел, что явился для доклада. Энергичный Кристиан Фоше, давний соратник Шарля де Голля[22], сразу же принял его:
— Ну, что мы имеем, мсье Гримо? — спросил он, нахмурив густые брови.
— Посмотрите, господин министр.
Префект протянул ему листовку. Министр только что вернулся из Меца[23], где председательствовал на конференции мозельских мэров, так что за ситуацией он следил издалека. Фоше просмотрел листовку: «Буржуазия старается изолировать и разобщить наше движение. Мы должны отреагировать немедленно. Объявим всеобщую забастовку. С понедельника и до тех пор, пока все наши товарищи не будут освобождены…»
Воззвание было написано от имени Студенческого союза, вице-президент которого был арестован в пятницу. Министр спросил префекта:
— А этот Соважо все еще в кутузке?
— Освободили вчера вечером, как и Кон-Бендита[24].
— Этого буйнопомешанного из Нантера?
— Его арестовали еще до начала беспорядков, но завтра он предстанет перед университетским советом. Пусть деканы и ректоры сами с ним разбираются. Это не наше дело.
— Главное — сохранять спокойствие, избегать столкновений, но перевес должен оставаться на стороне закона.
— Насколько это возможно, господин министр.
— Что вас смущает?
Никто в правительстве не принимал студентов всерьез, министры шутили, говоря, что для ребят это прекрасный способ отвертеться от приближающейся сессии, пожимали плечами. Де Голль считал весь этот шум простым ребячеством. Студентам положено учиться, и точка. Чтобы мальчишки оскорбляли государство? Об этом не может быть и речи. Надо их проучить. Даже в тот день, когда начались беспорядки, генерал нимало не был обеспокоен страстями, кипящими в аудиториях. Он пообедал с Фернанделем[25] и Анри Труайа[26], а потом отправился в свою резиденцию в Коломбе[27], чтобы подготовиться к отъезду в Румынию. Первый министр Жорж Помпиду[28] находился в Иране. В тот день он в бронированном подземном хранилище одного из тегеранских банков восхищался сокровищами шаха. Он отказался прервать поездку и дал всего одно указание: «Проучите этих молокососов!»
Кристиан Фоше задумался.
— Вы полагаете, — спросил он префекта, — мы совершили ошибку, послав наших людей в Сорбонну?
— Наши люди откликнулись на призыв ректора.
— Это я прекрасно знаю.
— Были допущены некоторые оплошности, — добавил префект.
Неделю назад полицейская служба общей информации встревожила Алена Перефитта, министра образования, в самых устрашающих красках изобразив университетский городок в Нантере и леваков, уже в который раз готовящих там серьезные беспорядки. От декана Граппена потребовали закрыть факультет. Занятия возобновятся, когда все успокоится. Это привело к тому, что сотни возмущенных студентов вышли на площадь перед Сорбонной, приехала полиция. Наказать виновных? Или выждать? Все колебались, и министр юстиции Луи Жокс, исполнявший обязанности премьер-министра, отнюдь не горел желанием принимать какие-либо решения.
— Неужели Вы так боитесь завтрашней демонстрации? — спросил министр у префекта.
— Мсье Перефитт объявил преподавателям, что демонстрация незаконная, мало того, выступая по радио, он обозвал студентов смутьянами…
— А разве это не правда?
— Правда не всегда бывает кстати.
— А что левые? Политики?
— Сидят тихо. Компартия отзывается о студентах примерно так же, как господин министр образования.
— Прекрасно! Значит, это будет обычное студенческое шествие.
— Это выяснится завтра, господин министр.
При входе в женское общежитие университетского городка в Пантере, где раньше сидели в засаде несносные сторожа, строго следившие за всеми входящими и выходящими, чья-то безымянная рука намалевала на стене ярко-красную надпись «Запрещается запрещать». Родриго и Теодора, увешанные пакетами, поднялись на седьмой этаж, постучали в одну из многочисленных дверей, услышали сонное «да…», представились, и Марианна открыла им, потягиваясь. Волосы спадали ей на глаза, одета она была в толстый свитер, закрывавший бедра.
— Который час?
— Девять, радость моя, — ответил Родриго, ставя свой пакет возле походной газовой горелки, на которой грелась кастрюля с водой.
— Демонстрация сегодня после обеда?
— Ты что, радио не слушаешь?
— У меня в транзисторе батарейки кончились.
— Все уже началось, — волновалась Тео, а Марианна тем временем доставала из крошечного шкафчика разномастные чашки, чтобы налить всем «нескафе».
Действительно, тысячи студентов уже собрались в Латинском квартале, где патрулировали полиция, жандармы и республиканские отряды безопасности.
Родриго объявил, что прохлаждаться некогда, и выдвинул на середину комнаты кучу пакетов.
— Ты что, читаешь «Франс-Суар»? — удивилась Марианна, глядя, как он выгружает на пол толстую пачку.
— Двадцать пять листов буржуазной прессы под курткой, на плечах и на затылке — и никакие дубинки нам не страшны, — заявил он.
Родриго напускал на себя вид знатока кубинской революции, но сам не сводил восторженного взгляда с ног Марианны. Та допивала кофе, устроившись на солнышке у окна с видом на нескончаемые трущобы. Для Марианны все началось здесь, в этой убогой панельной многоэтажке, куда ректорат всеми силами пытался не допускать мальчиков. Студентов просто бесили покровительственные разглагольствования старших, они хотели сами решать, как им жить, хотели участвовать в факультетском самоуправлении. А вокруг были одни правила, приказы, требования — словом, кнут и ежовые рукавицы. Но и после того, как студенты захватили власть в женском общежитии, взрослые продолжали общаться с ними с позиции силы. Из-за спрятанных в окрестностях полицейских машин нервы у всех в Нан-тере были, натянуты до предела. Поговаривали о том, что имена самых буйных и крикливых студентов занесли в черные списки, чтобы потом завалить на экзаменах. Анархисты развесили в главном вестибюле фотографии предполагаемых инспекторов-шпионов в гражданском. На днях по ошибке избили какого-то человека в серобежевом плаще. Оказалось, что это отец студентки факультета английского языка, который принес ее документы в секретариат и остановился почитать плакаты: «Профессора, вы делаете из нас стариков!» или «Вместо кибернетики — легавые!» 22 марта на открытом голосовании Марианна высказалась за захват восьмого этажа здания Б2, а потом сама уселась в деканское кресло за стол в виде подковы в зале ученого совета. Восторг переполнял ее. Взять власть оказалось так просто! Достаточно было не слушать слишком политизированных товарищей, маоистов и троцкистов разных мастей, которые призывали к сдержанности. Сами они удовлетворились бы захватом какой-нибудь аудитории, чтобы можно было устраивать собрания когда захочется, но основная масса студентов, нимало не заботясь о политической стратегии, смела их в бесшабашном, хаотическом порыве. Что может быть символичнее, чем топтать ковер в кабинете декана! Так они давали понять взрослым, чей мир они отвергали, что настроены самым решительным образом.
— Марианна, ты в каких облаках витаешь? — спросил Родриго, легонько кладя ей руку на плечо. Девушка вздрогнула от неожиданности.
Полицейский Миссон, утомленный бесполезным ожиданием, с семи часов утра стоял на закоченевших ногах на углу улицы Сен-Жак. Он не отказался от сигареты, которую предложил ему старший по званию, хотя курить на посту не разрешалось. «Черт побери! — думал он, — И так столько всего приходится терпеть! То брань, то булыжники…» Разнарядку на сегодня ему прислали домой посреди ночи. Пришлось надеть форму и уйти из дома еще до того, как проснутся маленький ребенок и жена-консьержка. Сегодня ей придется самой завезти пустые мусорные контейнеры под навес во дворике. В метро Миссон сел на один из самых ранних поездов, в полном обмундировании и с каской за спиной. От всего этого было мало радости. Он предпочитал появляться перед утренними пассажирами в компании двух-трех коллег. Вместе не так неприятно было ловить на себе насмешливые взгляды.
А теперь по улице Эколь двигались толпы молодежи, стекавшиеся с бульвара Сен-Мишель или с площади Мобер. Они приближались к Сорбонне и к первым рядам полицейских в касках. Совсем юная девушка в платке, повязанном вокруг шеи, в теннисных туфлях и со строительной каской в руке уставилась ему прямо в глаза: «Эй, ты, тебе же запрещено курить на работе! Хорошо устроился!» Она не улыбалась, она просто издевалась над ним, но ему не хотелось отвечать, хотя эта провокация его разозлила. Толпа становилась все гуще и недовольно гудела. Вдруг от входа в университет, от дома номер 46 по улице Сен-Жак, прокатилась волна криков. Миссон взглянул на часы. Четверть десятого утра. Студенты, которые должны были предстать перед дисциплинарным советом, распевали «Интернационал», а вокруг них толпились фотографы и журналисты. Краснолицый сосед Миссона, сжимавший обеими руками дубинку, шепнул ему на ухо:
— Видишь того рыжего верзилу в клетчатой рубашке? Это он воду мутит… Чертов фриц!
— Он что, немец? — спросил Миссон, который был не особенно в курсе дела.
— А то! — ответил сосед, бросая нехороший взгляд в сторону Кон-Бендита, который гримасничал перед фотографами.
Студенты все прибывали, и очень скоро мобильные отряды жандармов, вооруженных гранатами со слезоточивым газом, начали наступать, выстроившись в шеренгу и тесня манифестантов на перекресток улицы Эколь. Миссон услышал лозунги: «Долой произвол!», «Нам нужны профессора, а не легавые!», «Сорбонну — студентам!» Потом стало слышно, как на улице Расина бросают гранаты, раздались крики, топот; поднялось облако белесого дыма, которое затем растаяло, наполняя воздух сладковатым запахом.
К середине дня колонны демонстрантов слились воедино, образовав огромную толпу, которая, встретив заграждения, свернула со своего пути, перешла по мостам на правый берег Сены и, размахивая красными флагами, с песнями и криками направилась по Севастопольскому бульвару. У жандармской казармы посыпались оскорбительные выкрики в адрес часовых, в стекла полетели камни. Сделав большой крюк, многолюдная толпа вернулась на Левый берег по мосту Каррусель. Между площадью Мобер и Сен-Жермен-де-Пре горели ящики и строительные вагончики, начались стычки, короткие, но более ожесточенные, чем в пятницу. Так продолжалось до самого вечера, а потом большая часть студентов окольными путями, обходя патрули и пропускные пункты, пробралась к площади Данфер-Рошеро, месту встречи, предложенному Национальным студенческим союзом.
Порталье снова увидел Марианну и Тео. Друзья отправились в метро, устав от долгой ходьбы и беготни. Устроившись на откидных деревянных сиденьях, они громко переговаривались, пытаясь перекричать шум стучащих по рельсам колес:
— Мы разминулись с Марко и Родриго.
— Ничего, они уже не маленькие, — говорил Порталье, радуясь, что его даже ни разу не стукнули. Правда, он так кричал, что сорвал голос и теперь хрипел.
Когда проехали станцию «Жюссье», у пассажиров потекли слезы. Глаза у всех начали чесаться и слезиться, каждый поворачивался к соседям, с которыми творилось то же самое, и на весь вагон напал дурацкий смех: это слезоточивый газ проник в тоннель и стал неотвратимо распространяться по всей линии.
— Люди нас поддерживают, — сказал Порталье девушкам, которые всхлипывали и терли глаза.
— Сейчас они аплодируют нам с балконов.
Трое друзей с покрасневшими глазами вышли на площади Данфер. Там они присоединились к тысячам других студентов, толпившихся вокруг каменного льва, на котором верхом восседал оратор, кричавший в громкоговоритель. Его было почти не слышно.
— Что он говорит? — спросила Марианна чистенького молодого человека в костюме и при галстуке.
— Он из Студенческого союза, похоже, возмущается, что доступы к площади забаррикадированы.
Действительно, активисты в куртках переворачивали машины, загораживая ими проход, но это не останавливало прибывающие колонны, которые все подтягивались и подтягивались отовсюду. Набралось уже как минимум тысяч шесть человек, когда, следуя на лету брошенному призыву, передававшемуся из уст в уста, неорганизованная толпа вдруг ринулась к бульвару Распай. Кто-то неизвестный смеха ради прокричал: «Мы жалкая кучка!» — и все с поднятыми кулаками подхватили лозунг. Какие-то женщины бросили из окна цветы в проходившую мимо толпу, и Марианна закричала: «Буржуазки за нас!» — как будто сама работала на прядильной фабрике. Распевая «Интернационал», хотя никто не знал больше двух куплетов, шумное шествие в приподнятом настроении добралось до улицы Ренн, а по дороге в него вливались новые колонны, кое-где мелькали даже преподаватели.
Возле бульвара Сен-Мишель процессия замерла. Целая армия полицейских в черных касках, с установками для метания слезоточивых гранат и круглыми щитами загородила проход.
— Нам нужны боеприпасы! — заявил низкорослый крепыш в твидовой куртке, на секунду сняв свой мотоциклетный шлем, чтобы поправить защитные очки.
Другой отломал дорожный знак и как молотком вертикально бил им по булыжнику на мостовой. В конце концов булыжник поддался, а выковырять остальные уже не составило труда. Их передавали из рук в руки на подмогу тем, кто сражался в первых рядах. «Платки на лицо и вперед!» Это была первая мощная атака. Полицейские отступили под градом летящих отовсюду камней, прикрываясь щитами. Первые ряды камнеметателей разбежались по боковым улочкам, и тут начали одна за другой разрываться дымовые шашки и гранаты со слезоточивым газом. Порталье и обе девушки ничего не могли разглядеть, задыхаясь в этом тумане. У Теодоры на бегу упала маска, девушка задыхалась, кашляла, икала.
— Надо вытащить ее отсюда! — скомандовала Марианна Порталье, и они вдвоем подхватили Тео под руки, чтобы отвести куда-нибудь, где можно дышать.
В двухстах метрах, где-то возле Сен-Пласид, они разглядели аптеку. Решетка была опущена, Порталье принялся с криками колотить в нее. Появилась женщина в белом халате. Сразу поняв, в чем дело, она немного приподняла решетку, и друзья на четвереньках пролезли в аптеку. Марианна с аптекаршей уложили Тео в подсобном помещении прямо на каменный пол, подложив ей под голову куртку, которую Порталье свернул на манер подушки.
— Это газ, — сказала Марианна, снимая платок.
— Она надышалась газа?
— Да, мадам, мы же вам говорим!
Аптекарша собралась открыть окно в другом конце комнаты.
— Ей нужен воздух…
— Там все отравлено этой дрянью!
— Только не во дворе, сюда еще не дошло, — сказала аптекарша, роясь в ящиках и шкафах. Она достала скляночку, глазные капли для Тео, которая открывала рот, как рыба, выброшенная на песок, и стонала.
— Это опасно? — спросила Марианна.
— Не знаю. Прежде всего, ей нужен покой, нельзя ни двигаться, ни пить, ни есть. Как можно меньше движений…
— А можно мы тоже останемся? — рискнул спросить Порталье. — Если выйдем, из нас там котлету сделают.
За витринами аптеки сновали жандармы в противогазах, похожие на огромных муравьев, с занесенными для удара дубинками, издавая нечто вроде боевого клича.
Сидя в кабинете комиссариата, сто лет назад выкрашенном в светло-зеленый цвет, полицейский Миссон проложил копирку между белыми листами, а потом засунул всю кипу в ящик тумбочки под столом. После пятичасовой передышки он снова еще до рассвета вышел на службу. Сейчас об отпусках и выходных нечего было и думать, мобилизовали весь личный состав. На глазах у Миссона бригадир Пелле тряс какого-то юнца, а у того шла носом кровь. Бригадир вцепился ему в плечо и резко усадил на стул напротив Миссона. Было четыре часа утра, уже наступил вторник, а полиция все допрашивала буянов, схваченных во время беспорядков: фамилия, имя… Обычные формальности. «Этому парню еще повезло, — подумал Миссон, — а то попал бы в Божон…» Туда срочно созвали кабинетных крыс, у которых не было ни малейшего практического опыта в таких делах, и они развлекались тем, что кололи пойманных студентов булавками в зад. Пелле все это забавляло. Он только что рассказал, как накануне ночью зашвырнул гранату в какой-то ночной клуб. В конце концов, разве не детишки этих богатеев выковыривают булыжники из мостовой!
— Со мной грубо обошлись! — жаловался юноша, прижимая платок к расквашенному носу.
— Что-то незаметно, — сказал Миссон, не глядя в его сторону.
— Мне нужен врач! — продолжал возмущаться студент.
— Ты швырялся камнями, — твердил Пелле.
— Нет, гипсом.
— Ты что, издеваешься?
— Я учусь на факультете изящных искусств.
— Да, ручки у тебя, как у барышни, сразу видно, не за конвейером стоишь.
В это время появился комиссар Яамбрини:
— Миссон, вы отвели в камеру молодого Тевенона?
— У которого в машине была граната? Да, господин комиссар.
— Дайте мне протокол…
Миссон покопался в своей папке и протянул начальнику бумагу. Тот разорвал ее и выбросил в урну, поясняя:
— Знаете, кто этот Тевенон? Сын депутата. Его отец только что звонил, он вне себя.
— Мы уже пятого выпускаем…
— Он утверждает, что якобы подобрал гранату на память, допустим, так оно и было.
— Какой тогда от нас прок? — проворчал Пелле.
— Вы что, тоже собрались взбунтоваться?
— Есть от чего, господин комиссар.
— Сейчас не время!
Студент улыбался, прикрываясь покрасневшим платком. На глазах у комиссара оплеуха ему не грозила.
Подъезд здания на бульваре Осман был отделан мрамором, светильники в стиле рококо отбрасывали желтый свет на стены. Возле задернутого окошка швейцарской Порталье громко назвал свою фамилию.
— А что, консьержка никогда не спит? — спросила Марианна.
— Так принято. Не важно, который час, ей надо знать, кто идет.
Поеживаясь, они уселись на диванчик в гидравлическом лифте, напоминавшем роскошный портшез. Марианна беспокоилась:
— Ты уверен, что родителей нет дома?
— Они в Трувиле, вернутся завтра.
Доверив Теодору заботам аптекарши с улицы Ренн, у которой они скрывались от жандармов, друзья долго-долго пробирались пешком к собору Дома инвалидов, задворками обходя зону боевых действий, потом перешли на другую сторону Сены, прошагали по Елисейским Полям, свернули на улицу Берри… На этот раз Марианна согласилась пойти к Порталье. Да и как было среди ночи возвращаться в Нантер? Ей так хотелось спать.
В прихожей стоял сундук, подставка для зонтов, вешалка для пальто. Порталье, позабыв о большой лампе, которая виднелась на столике в углу, взял Марианну за руку, чтобы в полутьме отвести в свою комнату в конце длинного коридора.
— Большая квартира, — сказала Марианна.
— У всего больничного начальства такие.
— Твой папашка врач?
— А ты не знала?
— Слушай, а нельзя мне выписать рецепт на противозачаточные таблетки, раз уж мы здесь?
— Тебе же двадцать один год, ты совершеннолетняя.
— Ну и что? Врачи почти все отказываются, а аптекари тоже не хотят продавать из-за этой их гнилой морали!
Противозачаточные таблетки были официально разрешены с прошлого года, но особым признанием не пользовались, и мало кто из врачей их пропагандировал.
Большинство же утверждало, что это настоящий бич для молоденьких девушек, что таблетки вызывают рак и ожирение. Кто-то из гинекологов предупреждал: «Свобода без достаточной подготовки ведет к распущенности». Первооткрывательницы, не выдавая своего имени, по-заговорщицки поверяли свои тайны «Мари-Клер». Студентки ездили на автобусе делать аборт в Амстердам. 71,4 процента читательниц журнала «Эль» возмущались царящими вокруг фривольными настроениями и считали, что с этим надо что-то делать. Общество жило по устаревшим законам, и молодежь это прекрасно понимала.
Порталье привел Марианну в отцовский кабинет, зажег китайскую лампу, порылся в ящике пузатого секретера, достал бланки рецептов и уселся в кресло, обитое гобеленовой тканью.
— Ты диктуй, а я выпишу.
— Ты умеешь подделывать отцовскую подпись?
— Я много лет расписывался за него в своем дневнике.
Она не знала, как называется лекарство, и они решили спросить завтра у кого-нибудь с медицинского факультета, потом вернулись в комнату или, вернее, в пещеру Порталье, прихватив с собой пачку пустых бланков. Марианна села на кровать, расстегивая молнию на рыжих замшевых сапогах:
— Кто это там, под портретом Че?
— Кафка. Я его вырезал из «Пари-Матч». Есть хочешь? Или пить?
Девушка кивнула, и он отправился на кухню. Когда Порталье вернулся с ветчиной, гренками и пивом, Марианна уже уснула, укрывшись простыней и отвернувшись к стене. Он не рискнул разбудить ее или прикоснуться к ней и стал прислушиваться к дыханию девушки, не сводя восхищенных глаз с ее спины. Разгуливая по коридорам женского общежития в Нантере, где было полно других девушек, он никогда в жизни не подумал бы, что Марианна однажды ночью будет спать у него в комнате. Она казалась ему слишком красивой, и, надеясь привлечь ее внимание, он решался вести с ней только разговоры о политике. Он рассказывал ей о Бакунине, она ему — о Мао, хотя на самом деле все ее познания сводились к трем фразам да паре лубочных картинок. Попивая пиво из горла, Порталье подумал, вне себя от радости: «Как-никак, а революция сближает». Он собрал одежду, которую Марианна уронила на ковер, и повесил на стул, напевая последний хит Дютронка[29]: «Уже пять часов, Париж просыпается, уже пять часов, и мне не до сна…»
Утро было на удивление тихим, парижане все еще не могли оправиться от шока. Пострадало больше восьмисот человек. «Комба» поместил на первой полосе кричащий заголовок: «Бойня в Латинском квартале», Федерация левых сил требовала начать расследование в связи с полицейским произволом, даже коммунисты заговорили о возмущении трудящихся. На мосту Сен-Мишель несколько зевак было избито дубинками, целая группа полицейских набросилась на упавшего старика, а в двух женщин, кричавших с балкона: «Перестаньте!», бросили гранату со слезоточивым газом, причем одна из них получила ожоги. Поговаривали, что в комиссариате «Одеона» раздели и подвергли издевательствам девушку. Среди тех, кому предъявили обвинения за недавние беспорядки, оказалось совсем мало студентов, зато были механик, бармен, токарь, у которых не было ничего общего, кроме возраста.
В начальственном кабинете на верхнем этаже полицейской префектуры встревоженный префект Гримо читал и перечитывал отчеты полицейских комиссаров, которые участвовали в столкновениях. Все они отмечали, что манифестанты были озлоблены до предела. Вчера префект, облаченный в темный костюм, лично побывал на местах событий. Пешком добравшись по боковым улочкам до площади Мобер, он вступил в диалог с молодежью. Префект понял, что события развиваются спонтанно, и даже сказал об этом журналистам. Он не верил, что это дело рук провокаторов, финансируемых из-за рубежа, как это частенько представляли в министерствах.
Сегодня вечером Гримо приехал из Пор-Рояля, где снова вел переговоры со студенческим комитетом, который юлил также, как накануне в Данфер-Ро-шеро. Национальный студенческий союз требовал, чтобы участники явились без касок и рогаток и чтобы демонстрация проходила без эксцессов. «Только не надо в Сорбонну, — умолял префект, — лучше пройдите по бульвару Монпарнас, избегайте столкновений!» Его услышали, по крайней мере так ему показалось. Теперь Гримо отслеживал передвижения толпы на огромном плане города, висящем на стене, по которому его помощники передвигали цветные фишки, отражая нынешнюю ситуацию. Префект мог наблюдать происходящее и на телеэкранах, куда передавали информацию скрытые камеры, расставленные по Парижу. Его люди доложили по рации, что процессия продолжает расти.
— Сколько их? — спросил он.
— Как минимум двадцать тысяч, господин префект. Они подходят к Национальному собранию…
— Они остановились?
— Нет, идут дальше по набережной.
— Какие у них лозунги?
— Они кричат: «Власть в наших руках!»
У префекта нашлось немного собеседников среди студентов, если не считать представителей профсоюзов, которые были готовы сотрудничать, чтобы избежать самого худшего. У Алена Гресмара, председателя отделения высшего образования Национального студенческого союза, в его крошечном кабинетике на улице Месье-ле-Принс было всего два телефона. Префект прислал специалиста, чтобы тот установил еще одну линию, прямую и бесплатную, теперь они постоянно держали связь. Префект позвонил Гесмару:
— Если вы предложите разойтись, они вас послушают? Вас и Соважо…
— Если ничего не выйдет, мы вообще перестанем что-либо значить.
— То есть ситуация может выйти у вас из-под контроля?
— Вы же можете запретить демонстрацию…
— Так будет еще хуже, мой бедный друг!
— Тогда надо выполнить их требования.
— Открыть Сорбонну и выпустить задержанных? Да, но это не от меня зависит. Где Кон-Бендит?
— Со мной.
— Пусть он там и остается. Если этот тип покажется всем на глаза, будет еще хуже.
— Подождите… Нам звонил один наш товарищ… Демонстрация подошла к Елисейским Полям.
Гримо повернулся к своим помощникам.
— Разве мост Александра III не перекрыт?
— Да, но они пошли в обход и хлынули на мост у площади Согласия, мы не успели ничего сделать.
— Вчера их было шесть тысяч, сегодня вечером уже двадцать…
— Пятьдесят тысяч, господин префект, и они движутся к площади Этуаль.
Действительно, множество студентов бежало теперь по Елисейским Полям между деревьев и прямо посередине улицы между машин, развернув красные флаги и распевая: «Это есть наш последний и решительный бой…» Они не удостоили парламент своим вниманием. Когда Марко предложил окружить его, Родриго ответил: «Оставь этих недоумков с их болтовней!» Они прошли и мимо Еписейского дворца[30], даже не взглянув в сторону решетчатых ворот, которые виднелись в глубине сада. Пройдя Рон-Пуан и создав затор, они шокировали или веселили обывателей, попивавших вино в летних кафе, но ни перебранок, ни драк не последовало. Марианна, Порталье и Родриго, взявшись под руки, орали во всю глотку: «Свободу нашим товарищам!» Опьяненные радостью, они были вне себя, смеялись и кричали одновременно. Под Триумфальной аркой многие уселись, словно зрители некого действа, чтобы передохнуть и как следует насладиться моментом. Служба порядка Студенческого союза вмешалась, не позволив какой-то оголтелой революционерше погасить вечный огонь у памятника неизвестному солдату. Троцкисты грубо одернули студента, который бросил окурок на венок, возложенный министром внутренних дел, и на них зашикали: «Моралисты! Сектанты!» Марианна обняла Порталье с такой силой, что чуть не задушила, оба они затрепетали от счастья и впервые поцеловались, стоя под списком генералов Империи на внутренней стороне колонны. «Ролан, — прошептала она, — мы в раю!»
Генерал де Голль сидел неподвижно, выпрямившись и положив руки ладонями вниз, за своим палисандровым письменным столом в стиле Людовика XIV, где не было ни бумаг, ни папок с документами, ни телефона. Погруженный в размышления, он напоминал молчаливого слона, которого ничто не способно вывести из оцепенения. Он не смотрел даже в сторону трех больших окон на втором этаже дворца, которые выходили на балкон, как раз над залом Мюрата. Парк? Всего лишь небольшой садик, лишенный перспективы. Шторы с потемневшей позолотой, хрустальная люстра с подвесками, мифологические сценки, намалеванные на потолке, — де Голль не любил Елисейский дворец, где чувствовал себя как в походном гарнизоне. Вошел секретарь в ливрее с серебряной цепью и объявил о приходе исполняющего обязанности премьер-министра. Генерал сразу же очнулся, прервав свои размышления:
— Господин Бланден, эти часы отстают на две минуты, приведите их в порядок.
Движением головы он указал на часы с маятником, стоявшие на мраморном камине между двумя канделябрами. Затем вошел Луи Жокс, неся под мышкой папку с документами. По приглашению генерала он сел в одно из красных кожаных кресел. У него был крупный нос, красноватое лицо и совершенно седые волосы, почестям он предпочитал покой, речам — хорошее вино. Это был стреляный воробей на службе у Республики.
— Жокс, — сказал ему генерал, — что это за беспорядки? Если молодые люди слишком перевозбудились, пусть им выдадут успокоительное средство.
Луи Жокс поднял брови. Он уже предполагал, что генерал полушутя предложит это военное решение, очень мало сообразующееся с действительностью. Он ответил равнодушным тоном:
— Мы надеемся договориться,
— Договориться?! С кем? В конце концов, править должно правительство. Я хочу, чтобы в Париже все было спокойно, чисто и тихо.
— Ваше Превосходительство, вы все еще собираетесь лететь в Румынию?
— Естественно. Премьер-министр вернется в субботу. В мое отсутствие у него будет время утихомирить все эти студенческие страсти. Вы согласны, что чрезвычайно важно сблизить Европу с ее восточной окраиной?
Ровно в десять часов секретарь снова появился в дверях. Генерал поднялся и, в сопровождении Жокса, изобразившего на лице полное равнодушие, пересек адъютантскую комнату и вошел в боковой зал, где каждую среду проходил совет министров. Последние, согласно обычаю, уже сидели на своих местах. На зеленом сукне, покрывавшем овальный стол, у каждого был приготовлен блокнот и карандаш. Генерал пожал всем руки, говоря: «Здравствуйте, дорогой друг». Потом он сел в свое золоченое деревянное кресло.
— Господа, повестка дня напоминает нам, что в Париже открываются переговоры между Ханоем и Вашингтоном. Господин министр иностранных дел, вам слово.
Длинношеий, кудрявый, как овца, Морис Кув де Мюрвиль объявил, что переговоры пройдут в старинном дворце Мажестик, и добавил: «Это еще один повод пожелать, чтобы ничто не искажало мирный облик Парижа». Генерал никак не отреагировал на этот намек на уличные беспорядки. Потом министр заговорил о визите Жоржа Помпиду в Иран, откуда недавно вернулся, принялся рассуждать о нефти, о технике, о культурном сотрудничестве, потом упомянул о важности визита в Румынию, пока министр внутренних дел не начал разглагольствовать о бездомных и о борьбе с нарушениями во время выборов. Другие министры по очереди говорили о франко-немецком комитете, который позволит завязать более тесные связи между предпринимателями обеих стран, о люксембургском совещании министров сельского хозяйства. Наконец очередь дошла до Алена Перефитта, которому сейчас мало кто завидовал: народное образование — не повезло, так не повезло.
— Манифестации, — сказал министр, — стали сопровождаться вспышками насилия, нередко спровоцированными профессиональными провокаторами и людьми, не имеющими никакого отношения к высшему образованию. У них нет определенной идеологии, там все смешалось: анархизм, кастризм, маоизм, но прежде всего бросается в глаза их нигилизм…
— Ладно, — прервал генерал, размахивая очками, которые держал в руке, — если какие-то сопляки пытаются взбаламутить университет, надо дать им отпор. Если понадобится, арестовывайте хоть по пятьсот человек в день! Что касается самих университетов, конечно им следует перестроиться, отбор должен быть более строгим, они существуют не в безвоздушном пространстве, это часть страны. Пусть правительство возьмет на себя труд этим заняться. Де Голль не станет переодеваться школьным сторожем, чтобы присматривать за школярами!
Когда Ален Перефитт вышел из Елисейского дворца и сел в служебный «ситроен», кто-то из журналистов заметил, что лицо у него посерело, а губы поджаты.
В эту среду ничего особенного не произошло. В Национальном собрании депутаты пытались во всем разобраться, а министр образования заговорил по-новому, намекнув, что если удастся восстановить порядок, то можно будет подумать о том, чтобы вновь открыть Нантер и Сорбонну. В Париже все предвидели затишье, все ратовали за снижение напряженности, но теперь бурлила провинция. В Лилле прошли манифестации, в Бордо были беспорядки, в Клермон-Ферране ширилась забастовка, префекту полиции пришлось вывести часть сил из Парижа, чтобы направить республиканские отряды безопасности и жандармерию в Бретань. Было прервано движение автобусов в Нант, где металлурги и строители объявили забастовку, в Мане, в Бресте, в Лориане, в Кемпере выступили крестьяне, угрожая тоже перейти в наступление.
Студенческий союз и Профсоюз высшего образования призвали парижских студентов в Аль-о-Вен, но об этих организациях стали ходить слухи, что они втихую ведут переговоры с властью в поисках компромисса. Сегодняшний митинг всех разочаровал. Казалось, диалог с массами прерван и с трибуны вещают только профсоюзные лидеры, слишком мощные громкоговорители заглушали недовольное ворчание публики. В семь часов вечера начал накрапывать холодный, пронизывающий дождь. Префект Гримо разрешил процессии пройти по Латинскому кварталу, наверняка чтобы убедиться в лояльности Студенческого союза и в его способности обеспечить порядок. Префект был прав, все прошло тихо и скучно. Некоторые студенты-коммунисты даже присоединились к демонстрантам, от которых они в последнее время презрительно отворачивались.
Возле Сорбонны профсоюзные лидеры, крича в громкоговорители, предложили всем разойтись по домам. Возмущенные студенты тут же их освистали, кто-то плакал от злости, кто-то чувствовал себя обманутым. Заграждение, выставленное службой порядка Студенческого союза, не давало толпе приблизиться к полицейскому оцеплению вокруг Сорбонны. Порталье, Родриго и Марианне стало так противно, что они решили не упираться и отправились в кафе в двух шагах от Люксембургского сада. В окна были видны группки бурно спорящих студентов.
— Нас продали, — возмущалась Марианна.
— И зачем мы только послушали этих придурков из Студенческого союза? — не унимался Родриго.
— Они спелись с легавыми, — говорил Порталье, — это же за версту видно.
— Обделывают свои делишки у нас за спиной, хотят выдать себя за главных, создать имя, а мы себя ведем как тряпки!
— Могу себе представить завтрашние заголовки: «Студенты все поняли, образумились, они снова будут ходить на занятия, мы загоним их в аудитории, экзамены состоятся в назначенное время»…
Когда они расстались, на душе у всех было кисло. Марианна отказалась пойти с Порталье на бульвар
Осман, потому что его родители уже вернулись. Сколько он ни убеждал ее, что это совершенно не важно, девушка предпочла вернуться к себе в общежитие. Марианна вместе с Родриго и двумя другими ребятами, которых Порталье когда-то видел в Нантере, втиснулась в малолитражку своего приятеля с филфака. Видя, как они трогаются с места, Порталье недовольно проворчал что-то, стоя под холодным дождем.
Профессору Рене Порталье и доктору Жюрио было за сорок, они носили одинаковые синие костюмы. Профессор был полноват, у него был открытый лоб, седеющие волосы, подстриженные почти под ноль, на манер английского газона, и длинные руки. Его гость был более худощав, не столь полнокровен и носил очки в черепаховой оправе. Он уже три года заседал в Пале-Бурбон[31] как депутат, избранный от Кальвадоса, где он когда-то прикупил особнячок XVII века. Пока их супруги в летних костюмах за столом для игры в бридж просматривали рекламные проспекты (поскольку обе пары собирались в августе вместе снять виллу под Вероной), мужья с бокалами в руках беседовали в гостиной, удобно устроившись в огромных бархатных креслах. На прошлой неделе умер от недостаточного кровоснабжения мозга человек с пересаженным сердцем.
— Помнишь, — говорил Жюрио, — у Каброля были сомнения уже через час после операции. Сердечно-сосудистый коллапс, его тогда едва спасли.
— Но он же все время был в кислородной маске.
— Шестьдесят шесть лет — не маленький возраст, да еще он давно болел, сопротивляемости никакой.
И вообще после девятичасовой операции даже у молодого парня…
— Но все же технически удачная пересадка уже возможна?
— Хотите посмотреть «Шадоков»? — спросила Соланж Порталье, включая телевизор, стоявший в стенке из красного дерева.
Профессор очень любил этот абсурдный мультсериал, где птицеподобные существа несли всякую чушь голосом Клода Пьеплю[32]. Серия, которая шла в тот вечер, называлась «Плохи дела на планете Шадок».
— Прямо как в Латинском квартале! — расхохотался профессор.
— Ничего, — возразил Жюрио, — скоро все встанет на свои места. Это была всего лишь вспышка агрессии, мы об этом полдня проговорили в Пале-Бурбон.
Они услышали, как хлопнула входная дверь. Профессор подошел к застекленным дверям гостиной, одним ударом открыл их и нос к носу столкнулся со своим сыном Роланом, у которого волосы и куртка насквозь промокли от дождя.
— Откуда это ты явился?
— А тебе что?
— Переоденься в сухое, мы садимся за стол.
Порталье-младший приподнялся на цыпочки, чтобы поверх занавесок на застекленной двери разглядеть гостей.
— Я не голоден, — сказал он.
— По крайней мере, иди поздоровайся с Жюрио.
— С этим фашистом?
— Придурок!
Профессор вернулся в гостиную:
— Это Ролан. Он, конечно, учится, но, по-моему, ничему еще толком не научился!
Все засмеялись остроте, но отец был раздосадован экстремистскими высказываниями и дерзостью сына. Обозвать фашистом его друга Жюрио! Все было совсем наоборот. Они познакомились в лицее в 1943 году. Утром каждое воскресенье друзья вместе с участниками Сопротивления[33] ходили на тайные стрельбища под Обервилем. Благодаря этому после Освобождения они получили дополнительные очки на бакалаврском экзамене. А позже профессор узнал, что этот скрытник Жюрио пошел гораздо дальше. Он влезал на мостки над железнодорожными путями, на веревочке спускал вниз пакеты, начиненные взрывчаткой, и подрывал рельсы, чтобы задержать немецкие эшелоны.
— Что, твой сын отплясывает карманьолу[34] со своими приятелями? — спросил Жюрио.
— В его возрасте все следуют моде. А сейчас модно все крушить, ну мы и крушим. Для начала, он нападает на меня.
— Молодым людям хочется героических ощущений, вот они и придумывают себе дешевый героизм. Ничего… Это пройдет…
— Не строй из себя адвоката дьявола!
— Только что в парламенте Пизани сказал одну вещь, которая меня взволновала: «Иногда в присутствии сына и его товарищей мне приходится молчать или лгать, потому что я не всегда нахожу ответы на их вопросы».
— Отлупить хорошенько, вот самый простой ответ! — возмутился профессор. — У нас барабанные перепонки лопнут от его музыки! Соланж, пойди скажи своему сыну, пусть сделает потише, нельзя поужинать спокойно!
— А что он слушает? — спросила мадам Жюрио.
— Песни кубинской революции, бедняжка моя!
— Можно подавать фаршированные яйца? — спросила Амалия, заложив руки за фартук.
Порталье взобрался на статую Огюста Конта на площади Сорбонны и орал что есть мочи: «Арагон[35] стар как мир!» Несколько человек зааплодировали, развеселившись, а старый поэт, такой элегантный в своей светлой куртке, устало улыбнулся. «Вы мне напоминаете меня самого в молодости», — сказал он едва слышным голосом, который тут же заглушило улюлюканье толпы. Луи Арагон не хотел стариться, он вспоминал оскорбления, которые сам бросал в двадцать лет вместе со своими со-братьями-сюрреалистами. Они упражнялись в злословии над гробом Анатоля Франса[36] и пародировали суд над Морисом Барресом[37]. Когда все эти буйства остались позади, он вступил в партию и остался в ней навсегда. Он прославлял Сталина и воспевал его преступления. Арагон превратился в символ писателя на службе у Москвы. Теперь пришел его черед быть освистанным. Идя сюда, чтобы лично выразить студентам свою поддержку, он знал, что его ожидает. Поэт был один среди молодежи, сотнями стекавшейся отовсюду и рассаживавшейся по всей длине бульвара Сен-Мишель. Заговорил Кон-Бендит:
— Здесь все имеют право высказаться, даже предатели!
Он протянул громкоговоритель Арагону, который пообещал:
— Я сделаю все, чтобы привлечь на вашу сторону как можно больше людей!
— Долой!
Только что в доме номер 44 по улице Ле Пелетье, где собирались коммунисты, разразилась такая полемика, какой Центральный комитет никогда еще не видел. Интеллектуалы даже стали упрекать партию в бездействии. Демократическая конфедерация труда распространила на заводе Рон-Пулан в Витри листовки, в которых проповедовала сближение студентов с рабочими, а чем занимается в это время Всеобщая конфедерация труда? Что делает Партия? Лицеисты и рабочие снова начали скандировать лозунги, требуя: «Освободите наших товарищей!» Рядовые коммунисты не знали, что делать. Как они будут выглядеть, если присоединятся к левакам?
— Почему «Юманите» так враждебно о нас отзывается? — допрашивал Кон-Бендит.
— Отдаю в ваше распоряжение следующий номер «Леттр франсез», — предложил Арагон, который был главным редактором этой партийной литературной газеты.
— Почему этот бульдог Марше, ваш генеральный секретарь, обзывает меня немецким анархистом?
— Он допустил ошибку.
— Значит, теперь сталинисты за нас?
— Лично я с вами солидарен.
— Мы тебя еще не видели на улицах! — проорал кто-то.
— Теперь я здесь.
Анархисты снова стали кричать, насмехаясь: «Да здравствует Сталин! Да здравствует ОГПУ!», намекая на стихотворение, посвященное этой полицейской организации, которое Арагон убрал из своего Полного собрания сочинений. По толпе гуляли синие брошюры с выдержками из первого издания, и Порталье слез со статуи, чтобы взять одну из них, а Арагон тем временем ретировался под аплодисменты и насмешливые выкрики.
Порталье из принципа не прочел у Арагона ни строчки, а вот сюрреалистические памфлеты, в которых поэта смешивали с грязью, проглотил с восторгом. Он пролистал брошюру, бормоча:
— Вот это да… Первый сорт!
— Прочти что-нибудь, — попросила Теодора.
Девушка надела красный свитер, чтобы подчеркнуть свои убеждения, и темные очки: после той истории со слезоточивым газом у нее все еще не спал отек с левого глаза. Порталье выбрал отрывок:
Призываю Террор во всю мощь своих легких,
Пою ОГПУ, что в этот самый миг Во Франции вступает в силу.
Пою ОГПУ, что Францию спасет.
— Вот дрянь! — сказала Тео.
— Чего можно ждать от внебрачного сына полицейского префекта.
Неожиданно нашлось много желающих выступить, жарко спорящих групп становилось все больше: тут телевизионщики жаловались на тенденциозность подачи информации, там лидеры студенческих профсоюзов критиковали сами себя то за нерешительность, то за горячность, возмущаясь тем, что сторонние силы хотят подчинить себе движение, а Соважо, председатель Студенческого союза, поклялся, что как только Сорбонну откроют, Союз будет дежурить там днем и ночью. Страсти накалялись. О компромиссах больше не могло быть и речи. Порталье спросил Теодору, не слышала ли она чего-нибудь нового о Родриго и Марианне, а Марко они уже разглядели на другой стороне бульвара.
— Сегодня утром в Нантере должны были начаться занятия. Они оба там, потом расскажут, не блеф ли все это.
— Во всяком случае, Сорбонна все еще на замке…
Полицейское оцепление пропускало в здание
факультета только участников государственного конкурса на право преподавания, которые должны были показывать при входе свои экзаменационные листы. По улице Вожирар приближалось подкрепление, два подразделения отрядов республиканской безопасности.
Депутат Жюрио зевал на своей скамье, с трудом выслушивая нескончаемый, невыносимо занудный доклад о внесении изменений в государственный бюджет 1968 года. Казалось, стоящий на парламентской трибуне однообразно бубнящий докладчик сам едва не засыпает от собственных речей: «В настоящий момент предлагается распространить налог на добавочную стоимость на торговлю живыми животными…» Жюрио на это было наплевать, и он принялся отвечать на полученные письма, больше не прислушиваясь к своим коллегам. Правда, это не помешало ему развеселиться, услышав трепетное восклицание коммуниста Раметта: «В то время как в холодильниках Общего рынка придерживается 150 000 тонн масла, миллионам матерей нечего намазать на хлеб своим детям…» Жюрио повернулся к своему другу Тевенону, тоже депутату из голлистской фракции, чтобы украдкой посмеяться с ним вместе, но Тевенон был в мрачном расположении духа и явно чем-то обеспокоен. Он написал записку и с секретарем передал ее Жюрио: «Мой сын пропал. Я уже два дня не знаю, где он». Жюрио вспомнил об ужине у Порталье, профессор был прав: эти мальчишки заслуживают хорошенькой взбучки. Если для остальных молодых людей существовала реальная угроза безработицы, потому что только каждый третий владел какой-либо профессией, то студентов это не касалось. Сын Тевенона получит свой философский диплом и без всяких трудностей сделает карьеру в министерстве образования, то же самое можно сказать и о Порталье-младшем, если он в конце концов получит хотя бы диплом филолога. Во время перерыва оба депутата встретились в парикмахерской при Национальном собрании. Сидя в креслах, они разоткровенничались, пока им намыливали волосы:
— Во вторник утром, — сказал Тевенон, — я забрал Эрика из комиссариата Пантеона.
— Его не избили?
— Нет, а жаль, это бы его остановило.
— Кто знает…
— Этот негодник даже не поблагодарил меня!
— С сыном Порталье то же самое. Вчера вечером он со мной даже не поздоровался, заперся у себя в комнате и принялся слушать революционные песни.
— Я всю ночь провисел на телефоне, — продолжал Тевенон, — звонил в Божон, в префектуру, меня теперь знают все парижские комиссары.
— Значит, он у своих приятелей.
— Боюсь, что так. Генерал прав, надо держать их в ежовых рукавицах.
— Хулиганье, друг мой, мы с вами вырастили поколение хулиганов.
Когда они оба, прекрасно подстриженные, вернулись на свои места, заседание уже началось. Пьер Мендес Франс[38] убежденно говорил с трибуны: «То, что сегодня, быть может, несколько беспорядочно выражают студенты, полностью разделяет и молодежь, работающая на стройках и фабриках…»
В это же время недалеко от площади Мобер старенький зал Общества взаимопомощи был забит до предела. К митингу, который так долго откладывали троцкисты, продолжали присоединяться протестующие всех мастей, сзывая туда друг друга прямо на улице. На сцене, перегороженной огромным лозунгом
«От бунта — к революции!» за длинным столом со свисающей скатертью сидели делегаты, приехавшие из соседних стран: Италии, Бельгии, Испании и Голландии, — а у микрофона один из активистов объяснял, что немцы не приехали не по своей вине:
— Сегодня утром в Орли полиция отправила обратно наших немецких товарищей Рабеля и Земмлера…
— Мы их снова пригласим, — прокричал Кон-Бендит, — и сами встретим в аэропорту!
За каждой фразой следовали оглушительные овации. У немцев не было никаких шансов прорваться через французскую таможню, между делом выяснилось, что в Страсбурге немецкой театральной труппе запретили въезд под тем предлогом, что в их машине нашли китайские и вьетнамские флаги, каски и листовки. Пришло время придать протесту международный размах, нынешние трудные обстоятельства требовали этого, как никогда. Заранее написанные речи сменялись свободными выступлениями. Любой желающий мог завладеть микрофоном, чтобы призвать к единству, к прекращению бессмысленной вражды разных группировок, когда каждая пытается взять верх над остальными. Надо вместе противостоять режиму. Марко ораторствовал:
— Пока за решеткой остаются студенты и молодежь, мы не можем допустить, чтобы буржуазные университеты вернулись к обычному распорядку.
— Студенты? Слюнтяи! — смеялся некто Эрик Тевенон, в джинсах и черном свитере, обросший трехдневной щетиной, оттесняя Марко, чтобы завладеть микрофоном.
— Рабочий класс не дополнительная, а ведущая сила! Может, превратим Сорбонну в казарму для отрядов республиканской безопасности, а сами переедем в Сент-Уан?
— Долой его! Демагог!
— Маоист!
Как было известно самым осведомленным, к которым Тевенон, кстати, вовсе не относился, сторонники Мао сохранили яростную приверженность рабочему классу еще с тех времен, когда были просто коммунистами. Они отказывались поддерживать чисто студенческие требования, проповедовали на окраинах, словно странствующие монахи-защитники бедных, и даже устраивались под чужим именем работать на завод, чтобы оказаться поближе к тому самому рабочему классу, на который возлагали столько надежд и выходцами из которого явно не были. Им нравилась жесткая организация, секретность, и они одни среди всех левых интересовались военной подготовкой настолько, чтобы самим заниматься боевыми искусствами и на равных противостоять правым экстремистам. Сегодня вечером они чувствовали себя не в своей тарелке. Зная об их крайней позиции, никто больше не обращал на них внимания. На этом бурном собрании родилась новая идея — создать студенческие советы, комитеты из рядовых членов, которые будут бороться и разъяснять свою позицию людям. Согласно журналистским опросам, уже две трети населения симпатизировали движению.
Марко, Порталье и Теодора вышли из зала и стали пробираться по узким улочкам, спускавшимся к набережной Сены. Они продолжали спорить уже между собой. Порталье раздражали сторонники Мао:
— Какие-то они блаженненькие.
— Объясни, что ты хочешь сказать, в политических терминах, — потребовал Марко.
— Ладно. Они любят страдать без всякой необходимости, как мученики. А еще они врут рабочим: сами-то могут уйти с завода, когда им надоест, а настоящие рабочие — нет. Те мечтают заработать себе на машину, на домик, скопить деньжат…
— Марианна считает, что так можно лучше понять действительность, — сказала Тео, — у нее есть любимая китайская фраза: «Сойти с коня, чтобы собирать цветы».
— Ага, чертополох, — сказал Марко, — охапками.
— Да что Марианна в этом понимает? — бросил Порталье с досады, потому что девушка сегодня не пришла, и он дулся на нее за переменчивость.
— И вообще, плевать нам на них! — снова заговорил Марко. — Заваруха будет что надо.
— Мы займем Сорбонну!
— Тем лучше, — добавила Теодора. — Хорошо бы забрать оттуда мой мопед. Я его как раз на днях там припарковала, а теперь из-за жандармов к нему не пробраться…
Они втроем обняли друг друга за плечи и, громко смеясь, зашагали по Архиепископскому мосту.
В сумерках, обеими руками ухватившись за черенок лопаты, Родриго разбил переднее стекло «мерседеса», стоявшего у тротуара. Он просунул руку внутрь, разблокировал дверцу, открыл ее, проскользнул на сиденье из рыжеватой кожи, чтобы снять машину с тормоза и повернуть руль. Кучка лицеистов вытолкала машину на середину улицы, упираясь плечами и коленями, чтобы перевернуть «мерседес» на бок.
— Эй! Ролан, не зевай, иди лучше помоги! — крикнул Родриго Порталье, который стоял с кислой миной, засунув руки в карманы.
Он узнал, что Марианна не придет, и проклинал ее за то, что она предпочла маоистов. Ей, видите ли, понравилось, что китайцы промаршировали по Пекину с криками: «Да здравствует Парижская коммуна!» «Что за дурацкая любовь к экзотике», — думал Порталье. Марианна испортила ему праздник, а ведь это был настоящий импровизированный праздник, бурный, ни на что не похожий: уже двадцать восемь баррикад выросло на улице Гей-Люссака и на других узких, крутых и кривых улочках, которые будет легко удержать. Баррикады строили ради удовольствия, братаясь на ходу, они вырастали одна за другой и были опасны, поскольку оттуда некуда было отступать, если полицейские в касках, длинных черных плащ-палатках, поблескивавших при свете фонарей, и огромных очках перейдут в атаку. Стражи порядка виднелись вдалеке, возле высоких решеток Люксембургского сада, они стояли там уже несколько часов.
Вчера, в ночь с пятницы на субботу, допоздна велись переговоры между студенческими профсоюзами, ректором, префектом и министерствами, но каждая из сторон тянула одеяло на себя. Вскоре после полуночи улицу покинули дисциплинированные представители Студенческого союза, потом лицеисты (за некоторыми из них приходили родители, чтобы увести домой), потом те, кто устал и надеялся попасть на последний поезд метро, потом под всеобщий свист ретировались троцкисты, объявив баррикады мелкобуржуазными штучками и неся впереди красный флаг. Наконец маоисты с презрительными минами отошли к Пантеону и закрылись в здании Эколь нормаль на улице Ульм, которое со своими двориками, садами и статуями мудрецов напоминало монастырь. Остались самые убежденные и восторженные, они обращались друг к другу на ты, называли друг друга товарищами и не знали, куда все это приведет.
Огромный «мерседес» цвета металлик теперь лежал на боку, мятежники заполняли пустые пространства между машинами, служившими основой для баррикады. Студенты передавали друг другу ветки платана, срубленного чуть дальше по бульвару, несмотря на протесты дамы в халате, которая сокрушенно сетовала: «Остолопы! Вы хоть представляете себе, сколько лет должно пройти, чтобы выросло такое дерево?» Из рук в руки переходили мусорные контейнеры, мешки с цементом с соседней стройки, обломки изгородей, решетки, балки из дома, идущего на слом. Студенты-медики раздобыли вагонетку, которую теперь нагружали булыжниками, сооружение становилось все солиднее и доросло почти до трех метров. Марко и Порталье, которым передалось общее возбуждение, натянули железную проволоку в нескольких сантиментах от земли, чтобы нападающие зацепились башмаками, когда, высоко задрав нос, бросятся в атаку.
В окнах домов горел свет, так что улица Гей-Люссака была освещена, как зрительный зал в опере. Многие окрестные жители с одобрением смотрели на возводимую крепость со своих кованых железных балконов. Какая-то роскошно одетая дама принесла гренок, другая — минеральной воды и холодного цыпленка, которого все делили прямо руками. Лавочники открывали свои кладовые, чтобы поддержать восставших. Владелец кафе принес ящик пива и открывалку: «Жандармы расколотили мне витрину, так что пусть получают!» Эти люди вели себя так, будто они пришли поддержать собственных детей. Все действовали без чьих-либо указаний, без подготовки и были охвачены ничем не замутненной радостью. Порталье решил забыть эту дурочку Марианну, охваченный неким доселе неведомым всеобщим опьянением, передававшимся, как электрический заряд. Он вспомнил молодого Виктора Гюго, когда тот в 1832 году увидел на углу переулка Сомон и улицы Моноргей баррикады, которые потом описал в «Отверженных». Порталье со всей яркостью ощутил, что сам входит в историю. Он обернулся, узнав полунасмешливый, полубезумный голос Марко:
— Вот чокнутая!
— А что? — парировала Теодора, — У меня с собой лыжные очки, мотоциклетная каска и даже пол-лимона, чтобы держать во рту под платком!
— Ты думаешь, далеко убежишь в таких туфлях на каблуках?
— Дружок, каблучки у меня низкие, а в кедах я вообще не могу ходить.
— По-моему, мне все это снится.
— Мы все тут как во сне, — сказал Порталье, радостно улыбаясь, — и это классно!
— Спасибо, Ролан, — сказала Тео и поцеловала его в щеку.
— Ты что, маслом намазалась?
— Кремом, чтобы защитить кожу от газа. Я в одной листовке прочла.
Недалеко от них бородатый студент писал черной краской на стене дома: «Под булыжниками — пляж»[39]. Порталье спросил почему, и тот указал на разобранную мостовую:
— Смотри, внизу песок такой же светлый, как на берегу моря.
— Ты прав, товарищ. Как тебя зовут?
— Киллиан Фрич.
— Непросто запомнить, не то что твою фразу.
Полицейский Миссон ругался про себя. И как его угораздило выбрать такую профессию? Да и был ли у него выбор? Ему приходилось бывать и батраком, и учеником мясника в Рубе. Чтобы добиться расположения кюре, который исповедовал их семью, он в детстве даже пел в церковном хоре по воскресеньям. В двадцать лет Миссон устроился в полицию, чтобы никогда больше не голодать. В Париже стоял на вахте у дверей разных министерств, под дождем, на ветру, не произнося ни слова, как какое-то растение. Потом в комиссариате его отправили следить за общественным порядком на улице и ловить карманников. Сначала он снимал комнатку на бульваре Рошешуар, под самой крышей, потом женился на консьержке, которую ни с того ни с сего бросил пьянчуга-муж. А теперь его мобилизовали как солдата, из-за этих идиотов-студентов, у которых и так все есть с самого рождения, а они требуют еще большего. Он чувствовал, что враждебность с каждым днем нарастает, подпитываемая ложными слухами о смертельных газах и о погибших. Миссон ругался, постукивая подошвой об асфальт. В службах охраны порядка нарастало недовольство, грозившее беспорядками. Старшие по званию спали в своих командирских машинах. В комиссариате выдали несъедобный свиной паштет и черствый хлеб, полицейским приходилось скидываться, чтобы прикупить провизии у торговцев, но и это становилось непросто. Пелле вернулся из бакалейной лавки не солоно хлебавши: там отказывались обслуживать полицию, которая якобы распугивает клиентов. Это было уж слишком!
В два часа ночи к первой баррикаде на углу бульвара подошел комиссар и в громкоговоритель приказал всем разойтись. Над стеной из строительного мусора и сваленных в кучу машин реял красный флаг. Из бойниц среди железного лома высунулись головы в касках и ответили криками и свистом. Комиссар повернулся к ним спиной, и брошенный булыжник пролетел, чуть на задев его плащ-палатку. Послышалось: «Де Голль — убийца!» И вот, повинуясь приказу, метательные устройства принялись без остановки стрелять поверх баррикад слезоточивыми гранатами. Полицейские закрыли лица противогазами, наверное оставшимися со времен Первой мировой, потом им приказали двигаться вперед, не переходя на бег и сомкнув ряды для массированной атаки. Они шли, выстроившись в шеренгу, прикрываясь плексигласовыми щитами, похожие на римский легион.
Как только бежавшие впереди них мобильные жандармские отряды, подняв карабины, сумели взобраться на вершину баррикады, все загорелось. Кто-то спрыгнул с противоположной стороны, пытаясь рассмотреть в дыму студентов, бегущих к следующей баррикаде и легко взбирающихся на нее, другие в горящих плащах попадали вниз со стороны бульвара, подворачивая ноги. Полицейским удалось быстро разобрать часть горящих укреплений при помощи экскаватора, и они хлынули в пробоину, чтобы атаковать другие сооружения, перегородившие улицу Гей-Люссака.
Вцепившись в длинную дубинку из твердой древесины, Миссон указал на дом с окнами, в которых не горел свет. Пелле поднял глаза. С балконов и крыш подвижные темные фигуры швыряли булыжники и мебель. Прямо у полицейских перед щитами с грохотом разбилась стопка тарелок. Кто-то из коллег целился в окна второго этажа, и вот взрывом гранаты стекло разнесло вдребезги. Миссон увидел за полуоткрытыми воротами женщину в ночной рубашке и вместе с Пелле бросился туда, распахнул ворота одним ударом ноги. Женщина с покрасневшими глазами отлетела к стене, Пелле наклонился, чтобы ударить ее палкой по ногам, она закричала, Миссон стал бить ее по плечам и по голове, краем щита ударил в живот, она согнулась, полицейские схватили ее за рубашку, которая разорвалась, потащили за собой к другим размахивающим дубинками коллегам и затолкали в фургон, стоявший на углу бульвара. Миссон и Пелле, вне себя от ярости, бросились вверх по лестнице, начали барабанить в двери, те выдержали удар, и полицейские поднялись выше. На площадке третьего этажа, закрывая лицо скрещенными руками, скорчился светловолосый юнец. Пелле зажег свет, Миссон схватил парня за ногу и потащил, как куль, вниз по крутой лестнице, а тот бился головой о каждую ступеньку. Выбравшись на залитую бензином улицу, Миссон и Пелле бросили свою жертву другим и продолжили рейд. Они видели, как жители окрестных домов льют воду из ведер и кастрюль, пытаясь затушить гранаты и как-то разбавить газ. Задыхаясь, полицейские бросились бежать, в надежде нагнать свой отряд. Пелле поскользнулся, не удержавшись на ногах из-за навешанной на него амуниции, и упал на спину. Миссон поднял друга, усадил на канистру, прислонив спиной к отвоеванной баррикаде, и снял с него противогаз. «Сволочи, — огрызнулся Пелле, — они тут масло разлили».
Около четырех утра рассвело, но бои не прекращались. Перевес сейчас был на стороне полиции. Порталье, Родриго и Теодора, которая потеряла на бегу одну туфлю, а другую бросила в очки жандарму, вместе с десятком других студентов прятались в квартире с декоративными перекладинами на потолке, принадлежавшей какой-то художнице. Видя, что полиция перешла в яростное наступление, а растерянные студенты сгрудились у нее во дворе, художница открыла им дверь. Кутаясь в широкую африканскую накидку, она тихим голосом задавала четкие вопросы. Выпускник биологического факультета, ради безопасности надевший на руку повязку с красным крестом, подтвердил, что раненых сбрасывали с носилок и избивали.
— Вы сами это видели?
— Да, мадам, и даже то, как полицейские в подвале преследовали медсестер до самых машин «скорой помощи», чтобы забрать раненых.
— Завтра, — гневно объявила художница, — я напишу в «Монд». Мы с друзьями и соседями создадим группу поддержки.
Поговаривали, что во время погрома погибла беременная женщина, что от газа задохнулся ребенок, что по бульвару Сен-Мишель движутся двадцать тысяч рабочих, но их так и не дождались. Из осторожности художница не разрешила зажигать свет, но оранжевых отблесков с улицы было достаточно, чтобы осветить пятнадцать беглецов, съежившихся на ковре или забившихся в кресла, затаив дыхание и напрягая слух. Их мучила жажда, они хотели есть и спать. Художница выложила все, что было у нее в холодильнике и в буфете, но она явно не рассчитывала, что ей придется кормить такую ораву, так что студентам пришлось довольствоваться остатками батона и сыра, вареньем и тунцом в масле. Они передавали друг другу бутылку прохладного белого вина, отпивая большими глотками из горла, чем привели в ужас хозяйку.
— Постойте, — говорила она, — это же вино из лучших сортов винограда, Ле-Кло пятьдесят девятого года, я принесу бокалы…
С улочек вокруг Пантеона доносились крики, топот ног, вой пожарных сирен, разрывы гранат — все как на войне, и окна заволакивал дым. Теодора спала, положив голову на колени Порталье. Он рассеянно поглаживал ее по волосам, думая о Марианне. Где-то она сейчас? И с кем?
Открыв ставни в субботу утром, обитатели Латинского квартала увидели снующие туда-сюда грузовики, которые собирали обломки, оставшиеся после безумной ночи, чтобы отвезти их на мусорные свалки за городом. Увешанные фотоаппаратами туристы толпами выходили из станции «Сен-Мишель» с планами города или путеводителями в руках и на странной смеси языков спрашивали жандармов: «Prego[40], please[41], Гей-Люссак? Adonde[42]? Where is this street[43], рог favor[44]?»
Открыв те же самые ставни в воскресенье утром, после относительного затишья, парижане увидели мертвые улицы без единого полицейского, так что на перекрестках, изуродованных во время сражения, не было даже регулировщиков. Что же произошло? Это Жорж Помпиду вернулся из Афганистана.
Премьер-министр с шестилетним стажем (настоящий рекорд), он уже во второй раз тянулся к пачке «Мальборо», сидя в своем кабинете на первом этаже дворца Матиньон[45]. Погода для мая стояла прохладная, и он раздумывал у закрытых балконных дверей, из которых виднелись подрезанные кусты в красивом саду, к сожалению зажатом между унылых черных стен больших зданий. Помпиду выглядел довольным. Его округлые формы придавали ему значительности не меньше, чем низкий голос, кустистые брови и упрямство образованного крестьянина. Сын учителя, он окончил Эколь нормаль, в конце войны был личным секретарем генерала де Голля, затем его доверенным советником. Поработав в банке Ротшильда и доведя там до совершенства свои врожденные способности к махинациям, он обрел уверенность в том, что может управлять страной. Скоро он сменит де Голля, об этом шептались все вокруг, все больше укрепляя в нем желание действовать, ни с кем не советуясь. Вчера ему пришлось срочно вернуться из Кабула, чтобы разобраться с ситуацией, которая ухудшалась, несмотря на то что он распорядился проявить твердость. В Орли, едва выйдя из самолета, улыбающийся, загорелый, в наглухо застегнутом бежевом плаще и с сигаретой в зубах, он в VIP-зале аэропорта срочно потребовал отчета у своих министров. Те выглядели неважно: изнуренные, осунувшиеся лица, мешки под глазами. Они обсуждали последние новости:
— Двести раненых в Кошене, Питье, в Чекере[46].
— Убитых нет?
— Нет, есть пострадавшие с ожогами головы, с переломами, с вывихами. Карабины у жандармов были не заряжены.
— А что профсоюзы?
— Идут переговоры и со студенческими, и с рабочими профсоюзами, но рядовые члены протестуют повсюду: в Лилле, в Ницце, в Тулузе. В Лионе захватили юридический факультет, в Страсбурге над филологическим факультетом реет красный флаг…
— Ну и пусть себе реет!
— Студенты удерживают другие факультеты в Бордо и в Гренобле. Всеобщая конфедерация труда, Демократическая конфедерация, Студенческий союз и Профсоюз высшего образования встретятся в воскресенье после обеда в здании Биржи труда. Ходят разговоры, что в понедельник начнется всеобщая забастовка…
— Мы все это пресечем.
— Надо поторопиться, господин премьер-министр.
— Я и не собираюсь тянуть.
Помпиду попрощался с министрами, услышал, как облегченно вздохнул Луи Жокс, радуясь, что сложил с себя трудные обязанности, и сел в черный лимузин, отделавшись от вопросов насевших на него журналистов фразой: «У меня есть мысли на этот счет». В Енисейском дворце премьер-министр сразу же изложил свой план генералу, который доверился его здравому смыслу, и в тот же вечер, не откладывая, Помпиду выступил с телевизионным обращением, которое тщательно обдумал еще в самолете: «Я принял решение: Сорбонна будет снова открыта для всех начиная с понедельника. Судьбу прошений об освобождении осужденных студентов будет решать апелляционный суд. Я готов, к примирению». Это неожиданно резкое изменение позиции правительства удивило всех, чего и добивался премьер-министр: надо было захватить врасплох разгоряченные массы, выдав стратегический ход за проявление милосердия. Помпиду знал, что на понедельник намечена смешанная демонстрация профсоюзов, которая должна была пройти недалеко от Сорбонны. Так что, если полиция все еще будет держать университет на замке, может случиться, что с таким массовым подкреплением его просто возьмут штурмом. Надо было решительно положить конец студенческим требованиям, удовлетворив их, пока не возникли новые, более жесткие. Уже в кабинете один из его приближенных рискнул спросить, стоя у него за спиной:
— Господин премьер-министр, раз студенты добились своего, вдруг тогда рабочие последуют их примеру? Захватят заводы, начнут швырять в полицию какие-нибудь болты или еще не знаю что…
— Студенты сбиты с толку, они успокоятся. И все эти слабаки тоже успокоятся. Вы себе представляете, чтобы наша осторожная компартия ввязалась в силовое противостояние?
— Коммунисты получили двадцать процентов голосов по всей стране.
— Ха! Вы что, думаете, они рискнут устроить 13 мая военный переворот?
Вспомнив о перевороте, возглавленном генералом де Голлем десять лет назад, Жорж Помпиду развеселился, но возле Ботанического сада, в Сансье, он увидел, что студенты и лицеисты уже вовсю занимали аудитории в угрюмой пристройке, принадлежащей Сорбонне. На стене круглыми буквами было написано: «Хотя бы один раз открыв глаза, нельзя больше спать спокойно».
Марко привел Порталье, Теодору и Корбьера к гостинице «Лютеция», где остановились вьетнамское представители, приехавшие в Париж на переговоры. Монументального вида здание отеля было окружено металлическими заграждениями, все подходы строго охранялись. Впрочем, там набралось не больше пятидесяти оголтелых активистов, они стояли небольшими группами и пялились на входные двери. Друзья присоединились к одной из этих групп, где оратор в кожаной куртке пытался зажечь своих слушателей, бросая заученные фразы:
— Наша проамериканская пресса, радио, телевидение, все средства массовой информации пытаются отвлечь внимание французского народа от побед вьетнамского, внушают веру в непобедимость американцев, в то, что они проявили добрую волю, согласившись участвовать в переговорах…
— Маоистов за версту видно, стоит им только рот открыть, — прошептал Порталье на ухо Марко.
— Это Тевенон, он вчера вечером был в Обществе взаимопомощи, еще отнял у меня микрофон.
— Замечательно! Сразу видно, рядовой член вьетнамского комитета. Может, он что-нибудь знает про Марианну?
— Ты нас уже достал со своей Марианной! Что, не видишь, ей наплевать и на тебя, и на всех нас.
— А вот на рецепт на противозачаточные таблетки ей не наплевать. Мне один парень продиктовал, со второго курса медицинского.
— Таблетки? — с издевкой переспросил Корбьер. — Я думал, от них борода растет.
— Дурак! — сказала Тео, дрожа от холода в своем коротком пальто с капюшоном.
Темно-серые, тяжелые облака предвещали непогоду. Друзья решили, что демонстрация перед «Лютецией» явно не удалась, и направились к скверу погреться в каком-нибудь бистро. Корбьер размотал свой шарф и вздохнул: I
— Здесь в сто раз лучше, даже когда ничего не происходит, чем на этой чертовой авиабазе!
— Пользуясь случаем, просвети нас, — сказал Порталье, обжигая губы дымящимся шоколадом.
— Да, как там в армии? — спросила Тео, стащив у Корбьера сигарету «Голуаз».
И тот принялся рассказывать. Авиабаза в Эвре располагалась в ангарах, оставшихся после американцев. Уезжая, они забрали с собой почти все, даже электропроводку.
— Полная фигня, — рассказывал Корбьер, — они-то могли сажать свои самолеты в темноте, прямо как в комиксах про Бака Дэнни[47], а у нас нет таких средств, так что приходится залезать на плоские крыши аэропорта и стрелять сигнальными ракетами, чтобы «норд-атласы» над Таверни могли выбрать правильный курс.
— И много у вас самолетов? — спросил Марко, как будто разрабатывал план нападения.
— Шесть или семь, DC6[48], «брегеты», им уже запрещено летать, но офицеры их любят, потому что у них по два моста.
— Ну и что?
— Они летают в Джибути[49] и засовывают в полость между двумя мостами кучу беспошлинных товаров: камер, фотоаппаратов, выпивки. Таможенники не имеют права проверять военные самолеты, так что летчики все перепродают, а деньги кладут себе в карман.
— Если бы у нас была газета, надо было бы об этом написать! — сказал Порталье.
— Вот спасибо! — сказал Корбьер. — А под трибунал потом кто пойдет?
— Ты преувеличиваешь, — отозвалась Тео.
— Вовсе нет! Они сейчас и так все на нервах, а я там как белая ворона.
Он продолжил рассказ, сильно сгущая краски. Призывники? Все тупицы, недоумки. Кидаются подушками в общей спальне, напялив боевые каски. Никакой политической сознательности. В столовой, ее еще очень правильно называют «кухней для низшего состава», они набрасываются на хлеб, хватая по шесть-семь кусков, которые потом даже не съедают. Идя в туалет, лучше запастись каким-нибудь инструментом, потому что все ручки давно сперли. Унтер-офицеры? Свиньи. Как-то раз за смех в строю Корбьера отправили в наряд в их столовую. Они там льют вино мимо стаканов и гасят окурки о куски пирога.
— И мне придется туда возвращаться, — сокрушенно вздохнул он.
— Когда у тебя поезд?
— В шесть с чем-то.
— Хочешь, мы тебя проводим? — предложила Тео.
Друзья отправились на метро к Корбьеру домой на улицу Лорда Байрона, где у него была однокомнатная квартирка прямо над квартирой родителей. Он переоделся в форму, разворчался из-за того, что гости принялись играть с его пилоткой, потом набил рюкзак консервными банками с паштетом из рыбьей и свиной печенки, бескорковым хлебом для гренков и пакетиками растворимого кофе: «Спиртовка у меня есть, так что жратва обеспечена».
Марко оставил их на вокзале Сен-Лазар и побежал узнать, что творится на Бирже труда, где делегаты рабочих и студенческих профсоюзов договаривались о завтрашней демонстрации. Устроители возвещали: «Сталинисты присоединились к нам уже в пути, посмотрим, какими они будут попутчиками». Когда поезд отправился в сторону Эвре, Порталье и Тео остались одни в зале ожидания.
— Надо же, это тот самый поезд, на котором я езжу в Трувиль на каникулы, — улыбнулся Порталье. — Не хотел бы я оказаться на месте Корбьера.
— Тебе удалось откосить от армии?
— Я позаботился об отсрочке.
— Ты сейчас домой?
— Даже показываться там не хочу.
— Твои будут беспокоиться.
— Тем лучше!
— Где будешь ночевать?
— Не знаю, — ответил он и посмотрел на нее взглядом побитой собаки.
— Ну, если хочешь… в общем… могу предложить тебе диван…
Теодора с тех самых пор, когда ее родители погибли в автокатастрофе, жила у бабушки, на улочке за площадью Вилье. Бабушка не слишком присматривала за внучкой: старушка ничего не понимала, была глуховата и, как наседка, ложилась спать, едва заходило солнце. Порталье согласился. Друзья бок о бок направились по Римской улице, на площади Европы Тео взяла Порталье под руку: «Брр… Черт, холодновато для мая!»
Бабушка сидела в гостиной перед телевизором, где Фернан Рено кривлялся в каком-то черно-белом фильме, и вязала. Звук был включен на полную мощность. Тео увлекла Порталье по коридору, где он едва не уронил накрытый салфеточкой столик на кривых ножках. Тео прокричала:
— Бабуля, это я, я устала, пойду приму ванну и лягу спать.
— Что?
— Пойду спать, ты не беспокойся.
— Ты уже ужинала?
— Если захочу есть, возьму сама. Спокойной ночи!
У Тео была типичная комната юной девушки: розовые шторы и покрывало с рюшечками, стол, как у школьницы, заваленный тетрадками и книгами, несуразного вида неудобный диванчик, скрытый под кучей подушек, на которых восседала тряпичная кукла. Порталье бросил куртку на стул, а Тео вертелась перед зеркалом, принимая разные позы:
— Ролан, я тебе нравлюсь?
— Ура! — закричала Теодора, раздвигая шторы.
— А? Что? — бормотал Порталье, высунув нос из-под покрывала и щурясь от яркого света.
— Демонстрация будет при ярком солнце!
— Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин, Мао и их новые воплощения нас оберегают, — произнес он не совсем проснувшимся голосом.
Он терпеть не мог, когда его будят, а сегодня к тому же плохо спал, отлежав себе все бока на этом горбатом диванчике. Он корил себя за то, что не пристроился в кровать к Тео, та ведь только этого и ждала, провоцируя его всеми своими ужимками, но Порталье был слишком застенчив, хотя и напускал на себя важный вид. Он посмотрел на девушку с нежностью. Теодора стояла у окна спиной к нему, ее короткие светлые волосы были взъерошены. Она повернулась вполоборота и развела скрещенные на груди руки только для того, чтобы бросить Порталье свитер, а потом сама быстро надела желтый махровый халат.
— Погоди, Ролан, я пойду посмотрю, может, бабушка уже ушла на рынок…
Порталье надел свои мятые брюки, закурил первую за день сигарету «Голуаз» и включил радио, где как раз начали передавать одиннадцатичасовые новости:
— В районе Дананга и в окрестностях Чу-Лая продолжаются ожесточенные бои, не прекращаются и регулярные бомбардировки на 18-й параллели…
— Какой мерзавец этот Джонсон[50]! — прорычал Порталье.
— …А в это время представители Ханоя и Вашингтона Чуан Туй и Хэрримэн проводят переговоры в Париже…
— Бабуля ушла, — вернувшись, сказала Тео и опустилась на шерстяной ковер рядом с Порталье.
— Тихо!
— Как минимум, час можем делать что захотим.
— Черт, ты слушать будешь?!
— … Сегодня утром Сорбонна вновь распахнула свои двери…
Они издали победный клич, обнялись и покатились по ковру вне себя от радости.
— С восьми тридцати утра студенты начали входить в здание, сейчас их насчитывается около тысячи. В настоящий момент они собрались в аудитории Тюрго с тем, чтобы — я цитирую — «избрать оккупационный комитет».
— Пойдем туда? — спросила Тео, вставая. Халат у нее развязался.
— А как же Родриго и Марко? Мы же встречаемся с ними на Восточном вокзале перед началом демонстрации. В Сорбонну пойдем потом. Давай одеваться, а я тебя угощу кофе где-нибудь в летнем кафе.
— Ладно, только торопиться некуда, — сказала она, взглянув на свои часики на кожаном ремешке, — Я пойду в ванную.
Порталье отважился выглянуть в коридор. По шуму воды он нашел Тео, которая склонилась над эмалевой ванной с расширяющимися краями и ножками в виде львиных лап. Она рукой проверяла температуру воды. Порталье глянул в зеркало в ванной.
— Ну и рожа! — сказал он.
— Знал бы заранее, захватил бы с собой бритву.
— Заранее? Ты что, спятила? Сейчас надо импровизировать, жить сегодняшним днем!
— У меня есть маленький эпилятор для ног, вон в том ящичке…
Она повесила халат и нырнула в теплую воду, а Порталье в это время вертел двумя пальцами игрушечный бритвенный станок:
— А поменьше ничего нет? Такое ощущение, что я уже видел эту сцену у Хичкока[51]. Убегая от преследования, Кэри Грант бреется в туалете на вокзале… Фильм «Смерть гонится по пятам»…
— А за нами жизнь гонится по пятам. Чем хвастаться своими познаниями, ныряй лучше ко мне, товарищ!
И она принялась брызгать на него обеими руками.
Маршрут большой всеобщей демонстрации был известен, о нем объявили заранее, так что на всем пути, от северных кварталов до Данфера, на тротуарах и в окнах толпились любопытные и сочувствующие. В 15:30 рабочие профсоюзы вышли с площади Республики, студенты — с Восточного вокзала, на Севастопольском бульваре все несколько сот тысяч человек слились в единый поток. Университетские любители и профессионалы из партийных организаций все еще не особенно доверяли друг другу. Полиции нигде не было видно. «За полицию у нас Всеобщая конфедерация труда», — сказал кто-то из студентов. «Эти юные буржуа нам не указ», — говорили профсоюзные активисты, но им пришлось уступить, допустив в огромную процессию черные флаги.
На бульваре Сен-Мишель шумная толпа переминалась с ноги на ногу в ожидании, когда появятся первые ряды демонстрантов. А тем временем две женщины с Правого берега снизошли до того, чтобы пробраться в Латинский квартал, которого они немного побаивались. Одна из них, Соланж Порталье, супруга знаменитого хирурга и мать Ролана, от отчаяния готова была кусать себе ногти, не будь они такими длинными и накрашенными. Она надела жемчужно-серый костюм и черные чулки с вышивкой. Несмотря на макияж, она была бледна. Вторая, Моника Жюрио, сопровождала подругу, радуясь, что у нее нет детей в том возрасте, когда поджигают машины. Она была на несколько лет моложе подруги и, чтобы подчеркнуть это, по-спортивному накинула свитер на плечи, перевязав рукава узлом. Солнечные очки, поднятые на манер обруча, не позволяли ее курчавым каштановым волосам спадать на лоб. Соланж молила бога о том, чтобы хоть увидеть сына, чтобы он был здоров… Но что за безумная толпа! Чтобы не слишком выделяться, хотя кругом было много таких же прохожих» дамы подали пятифранковую купюру грязному, как чушка, лжестуденту, который размахивал консервной банкой, повторяя как заведенный: «Сбор в пользу жертв репрессий… Сбор в пользу жертв репрессий…» А рядом седовласый господин, на вид такой приличный, занимался, по мнению дам, совершенно недостойными вещами. Он рассказывал молодым людям:
— Полиция впервые применила высокотоксичный газ, похожий на тот, какой американцы используют против вьетнамцев и негров.
— Префектура это отрицает, — сказал другой господин в рубашке и джемпере.
— Само собой, но были взяты пробы. Этот газ с высоким содержанием перхлората аммония долго не выветривался из закрытых помещений, из квартир, из полицейских фургонов. Он действует на печень, на почки, а при высокой концентрации становится смертельным…
— Вот они! — закричал мальчик, оседлавший ветку платана.
С дальнего конца бульвара Сен-Мишель доносился гул, он приближался и нарастал с невиданной силой. Слышались песни и лозунги, но слов было не разобрать. Людской поток двигался к пересечению с бульваром Сен-Жермен, послышалось: «Де Голля в богадельню!», «Десять лет — этого хватит!» Соланж Порталье достала из сумочки театральный бинокль, надеясь среди тысячи лиц высмотреть сына. «Я уверена, он участвует в демонстрации, — сказала она своей подруге мадам Жюрио, — я просто уверена…» Впереди шествия шла, улыбаясь, сияющая одиннадцатилетняя девочка с конским хвостом и в корсаже в клеточку. За ней в первом ряду, под транспарантом «Солидарность студентов, преподавателей и трудящихся» и перед восемнадцатью красными флагами все узнали идущих бок о бок Гесмара, Соважо и Кон-Бендита, которые всего за пару дней стали настоящими символами студенческого движения. С балконов, с деревьев, с крыш, из толпы зевак неслись овации. Все ощутили необыкновенную мощь этого многолюдного шествия.
— Посмотри-ка на этого высокого парня в белой водолазке, просто красавец! — сказала мадам Жюрио мадам Порталье.
— Моника, что ты такое говоришь…
Но она все-таки навела бинокль на лидера Студенческого союза.
— Да, недурен…
Когда первые ряды прошли мимо обеих женщин, фальшиво горланя «Интернационал», толпа зевак, которая ринулась вперед, смешиваясь с демонстрантами, увлекла мадам Порталье и мадам Жюрио за собой. Двести или триста метров дамы прошли вместе со всеми. Моника Жюрио очень разволновалась, но старалась не подавать виду. Догадливая мадам Порталье, которую толпа все плотнее прижимала к подруге, спросила:
— Что с тобой? У тебя щеки горят!
— Ужасная жара…
— Берлин! Рим! Варшава! Париж! — кричали подростки, размахивая транспарантом.
«Лицеисты XVI округа за демократическую реформу образования». Появились люди с надетыми на них плакатами: «13 мая 1958 — 13 мая 1968, с юбилеем, генерал!» Они хором пели: «Десять лет — и хватит!» Еще через шесть рядов шагали лидеры профсоюзов под огромной надписью красными буквами на желтом фоне «Всеобщая конфедерация труда». Недавно избранный председателем Жорж Сеги, потный, с одутловатым, багрово-красным лицом и в дорогом шерстяном костюме с безупречно отглаженными складками на брюках, шел в сопровождении верных помощников, которые уже знали, что всеобщая забастовка не встретила особой поддержки. За ними шла более скромная Демократическая федерация труда с неброским плакатом «За общее дело». Дальше — коммунисты, генеральный секретарь Вальдек-Роше вытирал блестящую лысину. Еще два месяца назад он был абсолютно уверен, что до начала сентября не случится ничего экстраординарного. Рядом с ним шли встрепанный Ролан Леруа и вечно недовольный Марше. За ними было видно депутатов от Федерации левых сил: Франсуа Миттерана[52] с вопросительной миной, Шарля Эрню с его неизменной узкой короткой бородкой от виска до виска, Ги Молле[53]. Мендес Франс держался среди молодежи, подальше от аппаратчиков. Были там и преподаватели, и ученые из Национального совета научных исследований, и актеры…
Когда зазвонили колокола Сорбонны, мадам Порталье и мадам Жюрио удалось наконец выбраться из толпы. Прежде чем ринуться прочь мимо зданий на улице Вожирар в сторону, противоположную движению демонстрации, они успели разглядеть на куполе студентов, развернувших вперемежку красные и черные флаги. Слишком утомленные, дамы не стали ждать продолжения событий. Группы людей в касках вышли из здания университета и попытались присоединиться к шествию, неся куклу, изображавшую повешенного жандарма. Их не пропустили крепкие парни из службы охраны порядка Всеобщей конфедерации труда с красными лентами в петлицах:
— Это вам не карнавальное шествие!
— Коммунисты, приспешники Москвы!
За этим происшествием наблюдали Порталье и Теодора, затерявшиеся в медленно движущейся, но полной решимости толпе. Они расстались с Марко и Родриго, которые вместе с демонстрантами направились дальше к Лион де Бельфор, а сами выбрались из потока, расталкивая всех плечами. Пора было идти в Сорбонну.
— Может, найду свой мопед, — без особой надежды сказала Тео.
— Было бы странно, если его никто не спер…
— Вот, он стоял здесь…
— Ладно, другой найдем.
Плакат на фасаде оповещал прохожих: «Университет открыт для всех: и для студентов, и для трудящихся». Сотни демонстрантов бродили по главной университетской площади, не веря, что их туда пропустили. У подножия лестницы, ведущей в часовню, музыкант в очках и с трубкой в зубах барабанил джаз на пианино. У Виктора Гюго, меланхолически взиравшего со своего постамента, на шее был повязан красный галстук, который очень его молодил. Порталье и Тео держались за руки, радуясь, что оказались наконец в Сорбонне, до которой из Нантера было так далеко. Они зашли в гости, но чувствовали себя так, словно вступают во владение желанной обителью. Все свободное пространство покрывали граффити, нанесенные краской из баллончиков, и нарисованные фломастером плакаты в стиле дацзыбао[54]. Призывы уже не имели ничего общего с узкополитическими требованиями: «Будьте реалистами, требуйте невозможного!», «Наслаждайтесь без преград!» В облицованном плиткой вестибюле у одной из мраморных нимф рука была перевязана бинтом, а на лбу наклеен лейкопластырь. Друзья просунули нос в дверь переполненной гудящей аудитории. Там требовали отставки полицейского префекта и министра внутренних дел. В галереях, на перекрестках коридоров и залов спонтанно возникали беспорядочные собрания, где студенты оживленно обсуждали все на свете, горячо споря и перебивая друг друга:
— Нам нужна четкая программа, иначе нас не станут принимать всерьез!
— Долой все уставы!
— Пойдем маршем на телевидение!
— Нет, на заводы!
— Ну, вот мы и дома, — сказала Тео, таща за собой Порталье по лестнице В. На первой лестничной площадке огромные, еще не до конца высохшие буквы призывали: «Примите свои желания за реальность!»
Едва открывшись, Сорбонна переполнилась людьми. Ею завладели тысячи юношей и девушек, все время прибывали новые, и толпа, не помещаясь, выплескивалась на соседние площади. Совершенно спонтанно, под шум голосов и смесь разной музыки там вырос огромный лагерь. На подоконниках второго этажа загорали девушки. Другие, более сознательные, листали «Аксьон» или «Анраже». Внизу, на главной площади, появилось множество прилавков: на козлах и вынесенных из здания столах громоздились стопки книг и брошюр, а под огромными плакатами с портретами Че Гевары, Маркса и Мао — красные флаги, вьетнамские флаги. На верхней площадке лестницы у входа в здание кучка националистов водрузила на колени к статуе Пастера букет черных лилий, напоминающих о бретонском флаге. Хорошо одетый господин, набравшись смелости, пытался вступиться за трехцветное знамя. Его обступили. Его слушали — он слушал других; его критиковали — он защищался.
Даже в грубых шутках и самых горячих возражениях не чувствовалось злобы, никто не нападал на сторонних наблюдателей, те участвовали в дискуссиях, разгоравшихся в слегка раздраженной из-за бессонной ночи толпе:
— Вы же ставите крест на своей учебе…
— Мы не сотрудничаем с загнивающим обществом.
— А как же ваше будущее?
— Какое будущее? Умирать от скуки с набитым брюхом?
В ту же ночь в главной поточной аудитории на генеральной ассамблее Родриго был избран членом Оккупационного комитета, получив мандат на двадцать четыре часа с возможным продлением. Выяснилось, что прямая демократия не может выжить без организации, причем для многих это было полной неожиданностью:
— Надо сорганизоваться, — говорил Родриго, — иначе мы не выстоим.
— Твоя организованность нас душит!
— А есть хочешь? Этим тоже надо заниматься!
Было решено, что Оккупационный комитет расположится в библиотеке имени Леона Робена, на втором этаже, и возьмет руководство на себя. Нашелся настоящий повар, к счастью, он был в отпуске, и его немедленно наняли на работу. Ему в помощь взяли несколько девушек легкого поведения, не имевших никакого отношения к университету. В большом вестибюле здания на улице Эколь было решено устроить кухню. Собранная провизия должна была храниться в одной из галерей, а столовую решили открыть над аудиторией Мишле. Возникло множество разных комитетов. Чтобы устроить дискуссию, достаточно было выбрать пустое помещение, прикрепить на дверь плакат, сообщить в Оккупационный комитет и все там же, на втором этаже, в коридоре слева от лестницы В, напечатать на машинке или размножить на ротаторе листовки.
После временного избрания их друга Родриго, Теодора и Порталье ненадолго прикорнули в заднем ряду поточной аудитории, а потом отправились участвовать в дискуссии о подавлении сексуальности, организованной Костасом Акселосом[55]. Они застали там испанских студентов, споривших на фоне невыразительной картины в духе банального академизма. Поверх сцены из греческой мифологии красным фломастером было нацарапано: «Голлистский режим — ядовитый цветок, пожирающий нашу весну». Испанцы собирались установить на корабле в открытом море недалеко от берегов Каталонии пиратскую радиостанцию, чтобы оповещать своих соотечественников о преступлениях Франко[56]. Тео и Порталье в этом ничего не понимали, а потому снова отправились к Родриго и другим избранным на сегодня членам Комитета, плутая по лестницам и аудиториям. Как раз в это время у Родриго разгорелся спор с Марко:
— А что, если легавые вернутся, да еще с оружием? Мы тут заперты, нам некуда деться.
— В крепостях, по крайней мере, бывают подземные ходы…
— Здесь тоже есть, — сказала высокая бледная девушка в джинсовой куртке и сапогах.
— А туда можно? — спросил Порталье.
— Куда захотим, туда и пойдем! — оборвал его Родриго, — Марко, принеси фонари.
— Может, лучше факелы? Так красивее.
— Тео! А если будет пожар? — возразил Родриго, помня о своих новых обязанностях.
Он еще раз переспросил девушку в черном, которую звали Николь: «А ты знаешь, как пройти в подвалы?» Она знала, и друзья решили спуститься туда гуськом, а Николь покажет дорогу. Подвалы оказались огромными, с сотнями разветвляющихся коридоров и тоннелей в три этажа, еще ниже были канализационные стоки, так что Порталье снова не мог не вспомнить «Отверженных», особенно то, как Жан Вальжан скрывался от уличных беспорядков в городском подземелье, неся на спине раненого Мариуса.
— Эй, кто там?
Николь осветила заросшую щетиной физиономию, которая высунулась из кучи тряпья. Чудовище говорило хриплым голосом, обдавая запахом перегара:
— Чего надо?
Бродяга Момо уже несколько месяцев подряд ночевал здесь на бесформенном матрасе. Он был не один, вдоль влажных стен поднимались другие бродяги. В пустых бутылках и на коробках стали загораться свечи. Целое племя с криками ополчилось на вторгшихся чужаков. «И здесь достали!» — завопил Момо, а потом смягчился и объяснил, что бродяги каждую ночь проникают в подвалы по подземным коридорам. Тут к нему подобралась огромная крыса размером с кошку, и он пнул ее тяжелым ботинком так, что та отлетела к стене.
Никогда еще во вторник в парламентском зале не собиралось столько депутатов. Секретари едва справлялись с работой. На правительственной скамье сидели почти все министры. Излучающий спокойствие премьер в светло-сером костюме и черном галстуке читал зарубежную прессу. Он не обращал никакого внимания на начало заседания и многочисленные призывы соблюдать регламент. Жорж Помпиду использовал это время, чтобы оценить резонанс официального визита генерала в Румынию. Проведя ночь в мучительных сомнениях, де Голль послушался доводов своего премьер-министра и в конце концов улетел в Бухарест. В ««Чикаго трибьюн» об этом не было ни слова, возможно, еще рановато. «Дейли телеграф» и ««Франкфуртер апльгемайне цайтунг» предпочли заострить внимание на студенческом мятеже, лондонская «Таймс» высказывала опасения: «Коммунисты всегда умели извлекать выгоду из подобных ситуаций». Помпиду это позабавило, потому что генерал, равно как и он сам, полагал, что коммунисты очень полезны. На заводах и фабриках, где Всеобщая конфедерация труда имела большинство, рабочие продолжали работать. Бурные забастовки грозили разразиться на заводе «Рено» в Клеоне и на «Сюд-Авиасьон» под Нантом, но ни там, ни там у Конфедерации не было никакого влияния. Достаточно сказать, что сегодня утром в Орли генерал уронил такую фразу: «Коммунисты скоро уладят эту ситуацию».
Облегченно вздохнув после отъезда де Голля, премьер-министр со своими доверенными людьми остался единовластным хозяином, и тем хуже для ортодоксальных голлистов, видевших в нем недостойного преемника генерала. Помпиду был настоящим управленцем. Судя по всему, ему представился идеальный случай сместить де Голля с помощью уловок и хитростей, замаскированных под проявление здравого смысла. Французы хотят прежде всего мирной жизни, модернизации страны. Гастон Деферр[57] несколько раз прямо обратился к нему, призывая правительство взять на себя ответственность, но Жорж Помпиду не поднимал носа от своих газет. Вотум недоверия правительству? Среди гула голосов и хлопанья пюпитров премьер продолжал безмолвствовать.
Депутат Тевенон, принадлежавший к парламентскому большинству, поднялся на трибуну с листками в руке. У него было осунувшееся лицо человека, пережившего большое горе, и когда он начал читать свои записи, руки у него дрожали:
— Господин председатель, дорогие коллеги, фотографии, которые я видел вчера и сегодня, доказывают, что незначительное меньшинство студентов под предводительством господина Кон-Бендита осквернило могилу Неизвестного солдата.
Жорж Помпиду опустил номер «Либр бельжик», который читал, и нахмурил кустистые брови. Ну что за олух! Все прекрасно знают, что этот самый Кон-Бендит не участвовал в демонстрации на площади Этуаль. Тевенон выставляет в дурацком свете себя, а заодно и всех нас. Депутат продолжал, едва сдерживая ярость:
— Призываю всех почтить минутой молчания…
— Долой! Долой! — закричали коммунисты и левые.
— …память сражавшихся в войне 1914–1918 года и в войне 1939–1945 года…
— Долой! — неслось с левой стороны.
— …против друзей господина Кон-Бендита.
Правые депутаты встают, левые свистят и возмущаются:
— Долой! Долой!
— Как вам не стыдно! — десять раз повторил в микрофон Франсуа Миттеран.
Невзирая на возникшую неразбериху, премьер-министр не сдвинулся с места, и заседание прервали на двадцать минут. Следующим должен был выступать Жорж Помпиду. Он поднялся на трибуну, переступая сразу через две ступеньки. Премьер хорошо подготовил свою речь. Его мысль была проста. Чтобы отвлечь оппозицию, он будет говорить уклончиво, станет настаивать на историческом характере происходящего, порассуждает о кризисе цивилизации, избегая всякого упоминания о голлизме. Он вспомнит о закате Средневековья, когда студенты уже бунтовали в Сорбонне, об идейном разброде, свойственном юности.,
— Дамы и господа, — начал он, — Париж только что пережил несколько очень трудных дней.
Премьер-министр заговорил о том, что беспорядки возникли в Нантере в результате провокации кучки возмутителей спокойствия. Пришлось прервать занятия, чтобы сдержать волну насилия:
— И тогда те, о ком я говорю, перенесли свои обличительные речи, смуту и насилие в Сорбонну. Ректор в присутствии многих профессоров был окружен группой людей в касках, вооруженных дубинами и булыжниками. Загнанный в угол, опасаясь, что начнутся жестокие столкновения между студентами из одинаково экстремистских, но противоположных по политическим воззрениям группировок, он обратился к силам правопорядка. Мог ли он поступить иначе?
И так далее, все в том же духе. Премьер-министр обвинил радиостанции в том, что они своими комментариями в прямом эфире с места событий накалили обстановку. Потом указал на более взрослых профессиональных революционеров, располагающих денежными средствами и приспособлениями для столкновений в городских условиях, своего рода международную организацию в духе Джеймса Бонда, ведущую подрывную деятельность в западных странах. Эти соблазнители и сбили с толку студентов. Молодежи кажется, что она живет в бездуховном обществе? Что ж, прежде всего мы должны обезопасить ее от вредоносных идеологов, внимательнее к ней прислушиваться, лучше отвечать на ее вопросы. Что, если мы предложим юношам и девушкам сотрудничество во имя восстановления гражданского мира?
В семнадцать часов двадцать пять минут заседание снова было прервано. Жюрио присоединился к своему другу Тевенону в зале Четырех колонн, где депутаты собирались пообщаться и поболтать о происходящем.
— А ты не перестарался сейчас с этими своими фотографиями Кон-Бендита, которых никто не видел?
— Ты что! Это же такая опасность для общества!
— Сын вернулся?
— Нет… Этот юный идиот у меня получит, пусть только попадется на глаза!
— Моника вчера ходила к Сорбонне вместе с Соланж Порталье. Они надеялись хоть что-то разузнать о сыне Порталье. Ничего. Он даже не позвонил. Мать с ума сходит от волнения.
Депутаты подошли к группе людей, столпившихся вокруг премьер-министра. Тот закурил сигарету светлого табака.
— Господин премьер-министр, значит, движение протеста возникло не спонтанно?
— Сами подумайте, это просто невозможно! Все было тщательно подготовлено.
— Вы говорили о международной организации. Вы можете о ней сказать что-то еще? Есть ли у нее лидер?
— Да, лидер есть.
— Мы его знаем?
— Естественно, это Кон-Бендит.
Враг был назван. Теперь можно будет от него избавиться, если ситуация обострится или избиратели будут слишком напуганы, но Жюрио и Тевенон не поняли хитрого маневра Жоржа Помпиду, обращавшегося в том числе и к журналистам, которые только и ждали, чтобы разнести эту информацию по всей стране.
— Вот видишь, я был прав, — сказал депутат Тевенон депутату Жюрио.
Как всегда по утрам, солдат второго класса Корбьер составил рапорт о боевой готовности батальона, то есть, иными словами, список солдат, отсутствующих на службе. Он надел полевую куртку и пешком отправился за почтой в другое здание базы Эвре, примерно в километре от аэропорта. На аэродроме паслось стадо коров: это был дешевый способ подстригать буйную траву по бокам взлетно-посадочных полос. Когда он вернулся в кабинет капитана, тот уже был вне себя:
— А, Корбьер, наконец-то! Скорее помогите мне надеть портупею и парадный кинжал! Я вызван к полковнику!
Капитан, славный малый, коренастый, горячий, но сговорчивый, в былые времена, наверное, был похож на Ричарда Видмарка[58]. Крестьянский сын, получив аттестат зрелости, в 40-е годы он поступил на службу к англичанам. Так он стал одним из первых летчиков-испытателей в военно-воз-душных силах, дважды пропадал среди Атлантики, дважды его удавалось спасти, так что потом капитана даже приглашали на радио в программу Пьера Бельмара «Вернувшиеся издалека». Этот бравый солдат побаивался начальства. Он прицепил к своему кителю огромную, как плитка шоколада, орденскую планку и бегом умчался к своему небесно-голубому «рено», бросив Корбьеру: «А потом напомните мне, чтобы я записался в парикмахерскую!»
Секретарь военного аэропорта Корбьер сел за свой металлический стол. Два телефонных аппарата не звонили никогда, и он украшал их диски желтыми цветочками, которых росло полным-полно по краям дорог 105-й базы. Корбьер включил транзистор, стоявший возле кипы просроченных писем и бумаг с пометками «военная тайна» и «для служебного пользования». После побудки Корбьер узнал о волнениях, прокатившихся по Милану, Франкфурту и Нанту. В Германии армия получила разрешение применять насилие, а что будет во Франции? Между тем, в Дублине бельгийского короля только что заклеймили как убийцу[59].
Солдат второго класса Ив Боке, долговязый, с впалыми щеками, на гражданке типограф, а в душе анархист, следил за телетайпом, который с диким шумом и дребезжанием выплевывал сообщения. Боке получил разрешение поселиться рядом с этой огромной, как шкаф, машиной, там он и нес свою службу, не снимая домашних тапочек.
— Смотри-ка, что я только что получил, — сказал он Корбьеру со своим ярко выраженным менильмонтанским выговором.
И положил на стол бумажку:
«ФВКХДДВ ПРИБЫТИЕ УТРОМ ТЕКУЩЕГО ДНЯ ТЧК ПЕРЕДИСЛОКАЦИЯ И РАЗМЕЩЕНИЕ ЛАГЕРЬ ФРИЛЕЗ ОБЕСПЕЧЕНИЕ ПАРИЖСКОГО РЕГИОНА ТЧК ТРИ ПОЛКА БОЕВАЯ ГОТОВНОСТЬ ТИП ГЕПАРД ЛИЧНЫЙ СОСТАВ 650 ЧЕЛ ГРУЗ ДВЕНАДЦАТЬ ТОНН СООТВЕТСТВИИ ОСОБЫМИ РАСПОРЯЖЕНИЯМИ ОТОЗВАТЬ РАСЧЕТЫ ОЛЬФА ОКТ ЗАМЕНИТЬ ЧИСЛЕННО АНАЛОГИЧНЫМ СОСТАВОМ ТЧК ЛИЧНОЕ ВООРУЖЕНИЕ ФМ ТЧК БОЕПРИПАСЫ ПРОВИАНТ ДВА ДНЯ ЧЕЛОВЕКА ПЛЮС ЧЕТЫРЕ ГРУЗ СОПРОВОЖДАЕТ БОЕКОМПЛЕКТЫ МЕСТО ДИСЛОКАЦИИ ТЧК БОЕВОЕ СНАРЯЖЕНИЕ АЛЬФА БЕЗ ДОПОЛНЕНИЙ».
— Можешь перевести? — попросил Корбьер.
— Из Солензара заявятся парашютисты с автоматами и боевым снаряжением на шесть дней. Они встанут лагерем вокруг Сорбонны на случай заварухи. Веселенькая история!
— Погоди, я перепишу…
— Продиктуй сегодня своим приятелям по телефону.
— Я теперь и не знаю, где их всех искать!
— Ладно, ты же сам в субботу будешь в Сорбонне.
— Если увольнительные не отменят.
Оповестив товарища и исполнив тем самым
свой революционный долг, солдат второго класса Боке снова вытянулся у себя на койке возле телетайпа и принялся за роман «Долой сердца!» Жоржа Дарьена[60], который ему дал почитать Корбьер. А тот решил не сортировать сегодняшнюю почту, и она пополнила стопку «просрочено». Корбьер вытащил из ящика стола экономические труды Маркса, полное собрание, выпущенное издательством «Плеяда». А что еще делать на авиабазе человеку, умеющему читать, когда никаких самолетов не ожидается? Он маялся от скуки, пробегая взглядом пару страниц «Заработной платы, цены и прибыли». Он не понимал там ни слова, отложил книгу, кляня себя за глупость и бестолковость, открыл другую, более подходящую к его нынешнему настроению, «Письма из Родеза»[61]: «Как известно, у Антонена Арто есть возможность действовать, но ему хотят запретить ею воспользоваться, когда он пытается вместе с несколькими любящими его людьми вырваться из этого раболепного, удушливо-тупого мира…» Вдали от Сорбонны и Нантера, объявленных независимыми университетами, Корбьеру казалось, что он прозябает, как Арто в богадельне.
Сорбонна теперь не пустела ни днем, ни ночью. На первый взгляд, там вообще никогда не спали, но на самом деле Оккупационный комитет открыл аудитории на верхних этажах и переоборудовал их в спальни. Подушки повытаскивали из диванов, сваленные в кучу спальные мешки громоздились у стенных росписей, персонажам которых пририсовали усы. Кое-кто из студентов, не спрашивая разрешения, занял первый подвальный уровень, согнав с насиженных мест стайку крыс и компанию бродяг, обычно втихую ночевавших там. Ректор, не покидавший своей квартиры, ужаснулся, узнав об этом. Смятые жирные бумажки, изгаженные шторы, разбитые бутылки из-под вина, пивные банки, дырки от окурков на коврах. Хуже того: грязь угрожала запятнать красоту студенческих подвигов. Пришлось собрать бригаду дворников, туда наняли легкораненных, лежавших в медсанчасти университета, где свирепствовали ничего не умевшие студенты-первокурсники с медицинского факультета под руководством мошенника в белом халате, которого еще не успели поймать с поличным.
Туристы, трепеща от ужаса, тысячами приходили взглянуть на этот охваченный хаосом островок свободы. Среди них была и мадам Жюрио. Она пообещала своей подруге мадам Порталье, что наберется смелости и отправится в эту страну чудес, как она сама выразилась, вообще имея склонность к клишированным фразам, и обязательно разузнает о Ролане. Возможно, она даже встретит его самого и по-матерински образумит. К этому намерению примешивалось тщательно скрываемое любопытство и то возбуждение, которое мадам Жюрио испытала в толпе в прошлый понедельник. В сущности, чем она рисковала? Ее никто там не съест. Друг семьи Мартинон, банкир, сфотографировался со своей борзой на крыльце при входе в здание университета среди мятежников и вышел невредимым с ценным сувениром. Навстречу мадам Жюрио попадались даже дамы в норковых манто, которых никто и не думал грабить. Но она все же предпочла из осторожности одеться поскромнее, так, чтобы не выделяться среди молодежи, и выбрала самый молодежный наряд, надев ультракороткую юбку-колокольчик и не прикрывая чулками загорелые ноги (она только что вернулась с Балеарских островов). Дама выбрала кожаные туфли, хоть и на каблуке, но вполне удобные, джемпер, повязанный на талии, и очень обтягивающую блузку. Благодаря плаванию она, к счастью, не прибавила ни грамма за весь отпуск. Ей нравился ее наряд. На нее обращали внимание, правда не студенты, а хулиганы; она сердито взглянула на них, в восторге оттого, что ей свистят молодые люди, даже если это и выходцы из предместий.
Мадам Жюрио засомневалась, не купить ли ей маленькую книжку Мао в красной обложке. Этот полноватый человечек с круглыми щеками, бородавкой и крашеными, как у Тино Росси, волосами внушал ей трепет. Листовки она складывала в сумку из дубленой телячьей кожи, висевшую у нее на плече. Их она прочтет позже, а ее муж-депутат, возможно, извлечет какие-то полезные сведения. Мадам Жюрио смотрела по сторонам, пытаясь разглядеть Ролана, его силуэт. Ей показалось, что она узнала его в группе спорщиков, и она подошла поближе:
— Ролан?
— В чем дело? — молодой человек обернулся.
— Простите, я ищу, ищу… э… искала своего племянника…
— Ладно, красотка, прощаю тебя, только что мне за это будет?
Мадам Жюрио смешалась с толпой туристов, чтобы невежа не запустил ей руку под юбку. Это намерение явно читалось во вспыхнувшем взгляде молодого человека.
Без разрешения комитетов подняться на верхние этажи было невозможно, крепкие парни в черных или маскировочных куртках, с велосипедными цепями на шее и с дубинками на поясе направляли туристов в коридоры первого этажа. Мадам Жюрио, подхваченная толпой, сама того не желая, оказалась на самом верху поточной аудитории, заполненной от задних рядов до самой кафедры. На черной доске мелом было написано «Свободная трибуна». Обступив кафедру из дорогого дерева, студенты в куртках и рубашках окружали не слишком внушительного председателя заседания в полосатом свитере и круглых очках, распоряжавшегося лекционным микрофоном. Он делал вид, что предоставляет слово ораторам, которые и без него говорили когда хотели. Члены рабочих профсоюзов, безработные или в отпуске, приходили с поручениями или чтобы поддержать своих сверстников, участвовали в дискуссиях, и часто случалось, что, поняв, кто перед ними, студенты поднимались и устраивали рабочим овацию, не давая сказать ни слова. Рабочих это удивляло, пугало или злило. Председателю принесли записку, и он прочитал:
— Конфедерация труда отказывается участвовать в нашей демонстрации перед телевидением!
— Продажные шкуры! Сволочи! Коллаборационисты!
— В Нанте продолжается захват завода «Сюд-Авиасьон», обстановка накаляется, на заводе «Рено» в Клеоне хозяин заперт в своем кабинете! Делегации забастовщиков отправляются с миссией на другие государственные заводы…
— Студенты, рабочие, мы в одном строю!
— На Бийянкур!
— Захватим «Одеон»[62]! — бросил клич с задних рядов какой-то охрипший студент.
— Зачем? — спросил озадаченный председатель.
— Зачем? — вторила ему сотня голосов.
На сей раз мадам Жюрио увидела-таки Ролана, который и выкрикнул этот нелепый призыв. Издалека он казался небритым, за его руку уцепилась какая-то блондинка.
Завод «Сюд-Авиасьон» в Бугене находился в семи километрах от центра Нанта. По ровной дороге неслась малолитражка с зажженными фарами. «Ой!» — вскрикнула — Марианна, сидевшая рядом с водителем, Эриком Тевеноном: верхнее стекло открытого окна упало, стукнув девушку по выставленному наружу локтю. Вместе с двумя другими товарищами, среди которых был и ее брат, преподаватель местного лицея, Марианна и Эрик ехали выразить поддержку забастовщикам от имени своего парижского комитета и на всякий случай везли с собой запас красных книжечек для пропаганды маоистской религии. Сами они заимствовали оттуда цветистые фразы, годные для любого случая, и украшали ими свою речь.
— Ну, скоро мы приедем? — простонала Марианна, потирая ушибленный локоть. У нее болела поясница, она тряслась в этой неудобной машине от самого Нантера.
— Уже приехали, — сказал ее брат.
По всему периметру завода горели костры. Из наспех сколоченных деревянных бараков выглядывали сторожа, входная решетка была запаяна. Рабочие удерживали завод со вчерашнего дня. Когда после нападения на префектуру генеральный совет выделил пособия для студентов, рабочие поняли, что с помощью насилия можно добиться, чтобы тебя услышали. Студенты из Нанта, анархисты и троцкисты, привезли хлеба и пятьсот франков, крестьяне — дров и вина, портовые грузчики — несколько десятков ящиков с апельсинами. Внутрь Марианну и ее товарищей не пропустили, зато они смогли поговорить с одним из забастовщиков, который объезжал завод на велосипеде.
— Мы солидарны с вами, — сказала Марианна плечистому, как Тарзан, фрезеровщику в нейлоновой рубашке.
— Вы студенты, потом станете хозяевами.
— Нас эксплуатируют так же, как и вас!
— У вас еще нет своей семьи, детей не надо кормить.
— Это Всеобщая конфедерация хочет опустить между нами и вами железный занавес!
— Это мы знаем, а еще мы знаем, что функционеры не участвовали в демонстрациях, а вчера они были такими же студентами, как и вы.
— Мы все вместе были на демонстрации, — вмешался брат Марианны, — шли бок о бок с крестьянами.
— У нас требования простые.
На этом заводе, выпускавшем самолеты Каравелла, Мираж IV и холодильные установки, рабочие отказывались перейти с сорокапятичасовой недели на сорокадвухчасовую. Если начальство получало месячную зарплату, то рабочим платили за каждый час, так что они проиграют от этих изменений.
— Минимальная зарплата по закону составляет четыреста франков, — сказала Марианна.
— Пусть нам повысят хотя бы на тридцать пять сантимов в час, — ответил фрезеровщик.
Захваченные вместе с директором управляющие в куртках высовывались из окна, украшенного красными и черными флагами. Арестанты на веревке поднимали к себе корзину с провиантом. Внизу, под кустами роз, в упаковочных коробках «Фрижеавиа» спали рабочие-металлурги. Храпели они и под тентами, натянутыми посреди газонов.
Обиженный на то, что его не переизбрали в сорбонский Оккупационный комитет, где он даже не успел себя проявить, Родриго чувствовал себя никому не нужным. Его коричневая рубашка поло обогащалась все новыми пятнами, спал он урывками, где попало и когда попало, считая чистые простыни или душ буржуазной роскошью, и пахло от него диким зверем. Не зная, чем себя занять, Родриго отправился за Теодорой и Порталье на улицу Вожирар, присоединившись к исполненному решимости отряду завоевателей «Одеона». «Театр должен быть открыт для рабочих», — заявил Порталье, который ни разу еще не пожимал руку настоящему рабочему и редко бывал в театре из-за дороговизны билетов, возни с бронированием, неудобных жестких кресел и соседей в переднем ряду, вечно загораживающих сцену, так что приходится сворачивать себе шею, чтобы хоть что-то увидеть. Завоевателей было человек двести, когда они отправились в «Одеон», а к полуночи, когда Французский театр был захвачен, их набралось уже три тысячи.
Перепрыгивая через ступеньки крыльца, первые студенты столкнулись со зрителями, которые, выходя из театра, обменивались мнениями о смелости американских балетных постановок Пола Тейлора. Всего за несколько минут были заняты коридоры, фойе, зрительный зал, ложи, сцена и кулисы, и вот сочувствующий машинист сцены поднял занавес. Набилось столько народу, что стало трудно дышать. Студенты с мощными бицепсами, которые, следуя своим наклонностям, вступили в службу охраны порядка, закрыли входные двери перед носом утех, кто, топая и стуча, рвался в театр снаружи. Окрестные жители, зеваки, увешанные кольцами и фенечками хиппи в вышитых жилетах, только что вернувшиеся с Ибицы или с площади перед Академией, начинающие и известные актеры и актрисы, кинематографисты, все вперемежку, открыли митинг, который должен был продолжаться несколько недель, до тех пор пока вши, санитарные службы и полиция не выживут всех из здания. Внутри театра противостояние было в самом разгаре. Хорошенькая актриса в ярости кричала захватчикам, что они заняли ее рабочее место. Доводы повисали в воздухе, и никто никого не слушал.
— Это директор, впустите его, — сказал Порталье охранникам новоиспеченного Оккупационного комитета.
Страдающий тиком нервный, худощавый и бледный господин с курчавыми волосами барабанил в стекло. У Жана-Луи Барро[63] был потерянный вид, таким он уже однажды представал перед зрителями, когда играл в «Забавной драме» убийцу мясников. Директор театра в спешке примчался из своей квартиры в Трокадеро. Ему позвонили друзья и один чиновник из министерства культуры, чтобы предупредить, что театр подвергся нападению студенческих орд. Барро знал, что префектура не станет вмешиваться: жаль, конечно, если студенты нарядятся в чеховские костюмы, но ничего страшного, ведь тогда они не станут строить баррикады. Итак, директора пропустили в здание, которое еще недавно было «Одеоном», а вслед за ним вошла Мадлен Рено в расклешенном пальто. Барро пропустили к сцене, и он рискнул выступить с речью, которую тут же освистали:
— Мне понятны ваши чаяния, — сказал он.
— Ври больше, дедуля!
— «Одеон» принимает артистов со всего мира, предоставляя им возможность высказать свои взгляды…
— Долой!
— Их выручку мы откладываем, чтобы они могли оплатить дорожные расходы…
— Эксплуататор!
— Дайте нам возможность работать…
— Нам больше не нужен буржуазный театр!
Услышав это, Мадлен Рено вышла на середину сцены, заполоненной ордой юношей и девушек, сидевших на корточках или вытянувшихся на полу вдоль рампы:
— У нас не буржуазный театр, мы играли Ионеско, Беккета, Жене…
— Раздеть старуху! — пропищал какой-то хулиган, но его за пошлость тут же осадили стоявшие рядом товарищи.
— Это больше не театр, — закричала очень красивая девушка с каштановой шевелюрой, — а центр революционного творчества!
Порталье потащил Тео в фойе. Там по лысине и спускавшимся от нее длинным седым волосам он узнал Джулиана Бека, чей «Живой театр»[64] как-то прошлой зимой приезжал в Нантер со спектаклем. Жуткая скучища. Во всяком случае, в «Одеоне» Ролан видел вещи и получше. Ему приходилось аплодировать двум скандальным пьесам, «Ширмам» Жене[65] и «Марату-Саду»[66]. Правда, последняя пьеса больше нравилась ему в телеверсии Королевского Шекспировского театра с великолепной Глендой Джексон в роли Шарлотты Корде[67]. Но пережитые в театре сильные впечатления не помешали ему кричать вместе со всеми: «Искусство — рабочим! Долой голлистский театр! Нет потребительскому искусству!» Это было несправедливо, но Порталье простил себя за неискренность. Держась за руки с Тео, они за толпой ринулись в костюмерную. Мадам Иветта, костюмерша, тридцать лет хранившая уникальную коллекцию костюмов, не смогла помешать студентам прорваться к ее сокровищу.
— O-o-o! — простонала Тео в экстазе. Она остановилась у платья из тонкой прозрачной ткани, висевшего среди сотен других.
— Оно тебе очень пойдет! — заявил Порталье, снимая легкое одеяние с вешалки и набрасывая ей на плечи.
— Ты думаешь?
— Бери, оно наше.
Другие варвары рассуждали так же, они воспользовались случаем растащить сапоги, камзолы, городские костюмы, плащи, шляпы с перьями, латы, позолоченные щиты и выходили из запасников, наряженные кастильцами или римлянами. А в это время Родриго писал большим фломастером на оборотной стороне афиши слова, которые должны были висеть над входом: «Воображение взяло власть в бывшем театре «Одеон», вход свободный».
Комиссар Ламбрини вышел из своего кабинета. Он медленным шагом направился к стойке, за которой сидели его агенты и терпеливо ждали:
— Миссон, примите заявление у мадам.
— Да, господин комиссар.
Безгубая женщина в очках, обсыпанная пудрой, словно рыба, обвалянная в муке, крепко вцепилась в свою сумку из крокодиловой кожи.
— Слушаю вас, — сказал полицейский, вставляя лист в пишущую машинку с полустертой лентой.
— Ночью 13 мая…
— 13 мая, — громко повторил Миссон, печатая двумя пальцами.
Он хорошо помнил эту дату, ведь как раз тогда он вместе с коллегами бросился в атаку на улице Гей-Люссака, а Пелле даже дали больничный после неудачного падения в лужу масла.
Дама продолжала:
— Я живу на улице Гей-Люссака…
Миссон оторвался от клавиатуры. Почему комиссар выбрал именно его, чтобы принять это заявление? Напудренная дама сверлила его острыми глазками. Неужели она запомнила, как он в пылу сражения избивал ту женщину в ночной рубашке? Нет, не может быть, он ведь был в противогазе и в очках, похожих на иллюминаторы.
— Я своими глазами видела, как молодые люди швыряли разные вещи.
— Подождите, мадам, не так быстро, я печатаю.
— Это было в доме на углу улицы Сен-Жак, нечетная сторона, на пятом этаже, окна с зелеными шторами и слуховое окошко над ними.
«Вот еще одно заявление от добропорядочных граждан, — подумал полицейский, — но какой от этого прок?» Дама изливала свою желчь, облегчая душу, но начальство не станет обращать на это внимания. Может, она просто хочет насолить соседям за то, что те отдавили лапу ее шавке? Жители квартала пустили студентов к себе домой. Допустим, но ведь это были состоятельные граждане, раз они могли позволить себе поселиться возле самого Люксембургского сада. Полиция все больше чувствовала себя обиженной. Вернувшись из поездки на Восток, премьер-министр со своей примирительной речью признал правоту мятежников и осудил скопом все силы правопорядка. Газеты писали о зверствах полиции, жандармов и отрядов республиканской безопасности, не упоминая о булыжниках и оскорблениях. Полицейские профсоюзы выразили протест: а что, если бы мы остались сидеть сложа руки в патрульных машинах и в комиссариатах?
— Господа, прошу всех встать! — объявил комиссар, входя в сопровождении подвижного сухопарого господина в черном официальном костюме и с тщательно зачесанными назад волосами.
Все встали, как по стойке «смирно», а заявительница надела очки. Ламбрини представил гостя, которого многие уже знали в лицо:
— Господин префект полиции пришел поздороваться с нами и подбодрить в нашем нелегком труде.
— Благодарю вас, господа, — сказал префект Гримо, — и хочу удостовериться, что все пойдет наилучшим образом. Вас что-то беспокоит? Да? Вижу, вы нахмурились. Слушаю вас!
— Полицейский Миссон, господин префект.
— Говорите…
— Мы бы хотели иметь возможность приезжать на работу в гражданском и переодеваться уже в комиссариате.
— Вам разонравилась ваша форма?
— В метро лучше бы без нее. На нас все смотрят, это неприятно.
Поговорили и о плохой кормежке, и об изнуряющем графике, и о некачественном снаряжении, например о водометах, которые работали из рук вон плохо. А еще о зарплате, продвижении по службе и времени выхода на пенсию.
Суровые, уродливые заграждения заводов в Бий-янкуре высились, подобно отвесным крепостным стенам, на берегах острова Сеген, территории государственного завода «Рено» посреди Сены. Транспаранты на французском и португальском языках, висевшие у входа, означали решительный отказ. Рабочие захватили цеха в семнадцать часов, и разбросанные инструменты так и остались на лентах конвейера. Профсоюзы пришли к соглашению: поддержать движение протеста, чтобы направить его и удержать массы под контролем. Уже четыре с половиной тысячи кпеонских рабочих объявили бессрочную забастовку, во Флене их примеру последовало еще десять тысяч. К ним готовы были присоединиться и двадцать пять тысяч рабочих в Бийянкуре. Пикеты блокировали основные подступы к городу, Национальную площадь, проспект Эмиля Золя и Сталинградскую набережную. Технические служащие, захотевшие выбраться в Медон, на другой берег Сены, чтобы купить себе еды, не смогли выйти наружу. Управленцы в большинстве своем разошлись по домам.
Лантье, бывший наладчик, а теперь постоянный представитель Всеобщей конфедерации труда, сдерживал пыл своих соратников: «Товарищи, не доверяйте политическим авантюристам!» Он знал, что делегация из Клеона отправилась в Руан, чтобы вступить в дискуссию со студентами. Сам он предпочел бы избежать подобного сближения с Парижем. Недовольство на государственных заводах нарастало уже много месяцев. Выполнять требования руководства становилось все труднее и труднее. Токари и фрезеровщики не могли работать с той скоростью, которой от них требовали, и им урезали зарплату. Если темп работы не соответствовал нормам, рабочих понижали в разряде, за один день забастовки вычитали двухдневную зарплату.
Ни в коем случае нельзя было скатиться от полезных требований к какой-то сомнительной революции. Листовки, составленные молодыми рабочими, которые оказались под влиянием сорбоннских леваков, были брошены в разведенные во дворе жаровни. Лантье стоял на своем: на территории Бийянкура не будет ни одного студента. Профсоюзный лидер опасался не зря: вскоре стало известно, что студенты длинной вереницей приближаются по улице Лекурб с красными знаменами и хвастливым плакатом: «Рабочие примут из слабых студенческих рук знамя борьбы с антинародным режимом». «Одна болтовня», — думал Лантье, заложив руки в карманы блузы. На деревьях и на стенах были наклеены предостережения Всеобщей конфедерации труда, обращенные к настоящим рабочим: «Не доверяйте элементам, чуждым рабочему классу». Выстроившись в ряд на плоской крыше или столпившись у решеток, рабочие с веселым любопытством поджидали студентов. Они молодцы, эти малыши, но что будет, когда они получат дипломы? Им не приходится проливать пот, чтобы прокормить и одеть себя, они поджигают машины, о которых мы мечтаем и ради которых в лучшем случае влезаем в долги. К тому же мы не понимаем их разглагольствований. И потом, они могли бы быть почище, а то все какие-то грязные, лохматые!
— Мы пришли установить с вами контакт! — сказали студенты из первых рядов, оказавшись перед закрытыми решетками.
— Очень приятно, — ответил Лантье, — но мы вас не впустим.
— Почему?
— Потому что тогда дирекция вызовет полицию.
— Мы с вами боремся за одно и то же!
— Нет, — сказал Лантье, — конечно, очень весело все крушить, а что потом? Кто за это будет расплачиваться? Мы.
— Революция…
— А кто здесь говорит о революции?
Разочарованные студенты вынуждены были довольствоваться тем, что обошли вокруг мрачных зданий со своими флагами, во все горло распевая «Интернационал». Рабочие сжимали кулаки, глядя, как они проходят, но послушались распоряжений, которые неслись из громкоговорителя. Ночью, когда студенты после неудачной попытки развязать дебаты между не слышащими друг друга сторонами удалились по направлению к Латинскому кварталу, прибыло подкрепление из рабочих государственного завода, пополнив ряды пикетчиков. К рассвету остановившиеся конвейеры и цеха в Бийянкуре охраняло уже шесть тысяч рабочих. Их примеру последовали в Сандовиле, в Мане и в Орлеане.
Если ему не надо было лететь на какой-нибудь конгресс по хирургии в Биарриц или в Чикаго, профессор Порталье старался уезжать на выходные к себе на виллу в Трувиль. Вилла эта представляла собой дом в старинном нормандском стиле. Из открытого всем ветрам сада, где не росло ничего, кроме хилой газонной травки, по трем лакированным деревянным ступенькам можно было спуститься на пляж. Чаще всего профессор оставлял свой «пежо-404» в гараже и ехал на субботнем двенадцатичасовом поезде, без пересадок. На этот раз окошко кассы оказалось закрыто, и профессор негодовал. Железнодорожники только что объявили забастовку, причем без всякого предупреждения. Поезда стояли у платформ, разочарованные пассажиры возмущались друг перед другом, опустив на землю свои пожитки. И никого, кто мог бы сообщить какую-то информацию, ни одной фуражки на всем вымершем вокзале. Профессор поносил бездельников-служащих: «У этих мерзавцев есть работа, а они еще жалуются!
Можно подумать, это студенты водят поезда!» В Париже без своих полосатых галстуков, купленных в бутике «Ред энд блю», что на проспекте Георга V, профессор Порталье чувствовал себя очень неловко, а сегодня он оделся, так сказать, на спортивный манер; куртка и рубашка «Лакост», мокасины, сумка от Вуиттона. «Не хватает только кепки, как у яхтсмена», — подшучивал над ним Ролан, чтобы вывести из себя отца, который только и делал, что называл его молодым идиотом.
Соланж Порталье молча вздохнула, теперь ее ждала грустная суббота. Она постаралась предложить какой-то выход:
— А что, если позвонить Жюрио? Сегодня открытие Парижской выставки, и Моника хотела туда пойти…
— Опять в толпу? Ну уж нет! Мне нужен покой!
Мадам Порталье по меньшей мере раз в день звонила своей подруге мадам Жюрио, жене депутата, с тех пор как та разглядела Ролана в Сорбонне. НО настаивать не стала, и супруги Порталье, раздраженные до предела, не обменявшись ни единым словом, пообедали недалеко от вокзала в ресторане с хорошей репутацией, отведав ассорти из морепродуктов. Все шло наперекосяк. Профессор поцарапался панцирем лангусты и так громко выругался, что его жена от смущения опустила голову к самым устрицам и пролила стакан вина себе на юбку. Потом они больше двадцати минут стояли в очереди на такси.
— Бульвар Осман? — спросил первый таксист. — Идите пешком, я так близко не езжу.
В ярости профессор подхватил свой багаж и таким быстрым шагом направился к бульвару Малерб, что Соланж за ним едва поспевала. Они даже не заметили лозунгов, вывешенных на фасаде лицея Кондорсе и призывавших к всеобщей забастовке и отмене экзаменов. Домой чета Порталье добралась в отвратительном настроении. Профессор швырнул чемодан на паркет в прихожей рядом с позолоченными сапожками с орнаментом.
— Это еще что?
— Сапоги, — рискнула предположить не менее озадаченная Соланж.
— Да, цирковые сапоги! Похоже, твой сын вернулся в отчий дом! Вот я ему сейчас уши-то надеру!
Из кухни донесся звон бьющегося стекла, и профессор ринулся туда по длинному, узкому коридору, который отделял рабочую часть от остальной квартиры. Соланж почти бегом бросилась за мужем, надеясь смягчить удар. Профессор застыл на пороге кухни, не в силах пошевелиться. Молодой человек с белобрысой бородой, в рубашке с напуском и кружевными манжетами, прямо руками поедал паштет из гусиной печенки. Сидя за кухонным столиком, куда Амалия, служанка, ставила посуду, прежде чем убрать ее в шкаф, худая бледная девушка с миндалевидными глазами и копной светлых вьющихся волос уже проглотила пять йогуртов, а теперь облизывала баночки, чтобы не пропало ни капли. В углу, охваченная ужасом, всхлипывала Амалия, закрыв лицо руками.
— Мадам, мадам, — шептала она слабым голосом.
— Что делают в моем доме эти два шута? — закричал профессор.
— Это друзья мсье Ролана, мсье.
— Но это… — сказала мадам Порталье, разглядывая девушку, — это же мое платье от Живанши!
— Фот и я кофорила, што у меня в нем пуршуас-ный фит, — прошепелявила девушка с перепачканным в йогурте подбородком.
— Вон отсюда! — зарычал профессор, поднимая грубияна за воротник.
— Пошли, Грета, — сказал тот блондинке.
— Весь холодильник опустошили, — сокрушалась Амалия.
— А где мсье Ролан? — спросила мадам Порталье.
— Он у себя в комнате, мадам…
Профессор толкал впереди себя гостей сына и выпихнул их на лестничную площадку.
— Рене, а как же мое платье?
— Я тебе куплю другое! Все равно эта модница напустила туда вшей!
В дверь позвонили, и он распахнул ее решительным жестом.
— Мошно я фосьму сфои солотые сапошки? — пробормотала гостья, стоявшая в одних носках.
Профессор сгреб сапоги и бросил ей, а потом захлопнул дверь. Он проворчал:
— Золоченые сапоги и Живанши…
Теперь он направлялся к комнате Ролана, а его жена в это время повторяла: «Мое платье, мое платье…» Они застали сына в постели, в объятиях веснушчатой девушки. Оба курили сигареты «Голуаз», так что вся комната утонула в облаке табачного дыма. Ролан приглушил приемник:
— А, это вы? Я так и подумал, когда услышал шум.
— По-твоему, здесь бордель? — спросил профессор.
— Это мой дом.
— Не твой, а мой, ты еще несовершеннолетний!
— Через два месяца мне будет двадцать один!
— Через два месяца я тебя отсюда вышвырну! Убирайся и забирай с собой эту потаскуху!
— А что это вы не в Трувиле? А, понятно, забастовка… Мы только что слышали по радио, и это еще не все, еще не такое будет, вот увидишь: почта, электричество, заводы, твоя больница, мусорщики, бензин — все!
Спонтанные забастовки, длительные и кратковременные, прокатились, множась, по всей стране. К полудню два миллиона трудящихся прекратили работу. В Париже метро и автобусы ходили нерегулярно, вне всякого расписания, транспортное управление уже подумывало о том, чтобы пустить по некоторым городским маршрутам междугородные автобусы. Компания «Эр-Франс» отменила большую часть рейсов из-за выступлений работников наземных служб. То же самое происходило в Эне, в Ницце, в Ла-Сене, в Гавре, в Лионе; эльзасские шахтеры перестали добывать хлористый кальций, в Сен-Назере закрылись верфи, в Восге — мебельная фабрика, в Мерт-э-Мозеле — стекольные заводы, в Дуэ и Лене — шахты. Это затронуло все профессии. Служащие, ремесленники, крестьяне в полном беспорядке присоединяли свои требования к требованиям студентов и рабочих. Начались волнения на государственном телевидении и радио, там требовали свободы слова, актерский профсоюз раздумывал, не объявить ли забастовку в театрах.
В Каннах битва затронула фестиваль, который как раз был в самом разгаре. Фотографы не обращали внимания на молодых актрис, прогуливавшихся в бикини по галечным пляжам, а столпились в большом зале Дворца. Отказавшись показывать свой фильм на конкурсе, Карлос Саура[68] вместе со своей подругой Джеральдиной Чаплин ухватился за занавес, чтобы помешать показу, но занавес все равно поднялся над экраном, и двое протестующих повисли в воздухе. Под их ногами разыгралось сражение сторонников и противников фестиваля. Какой-то зритель толкнул Трюффо[69], и тот упал, а Годар[70] получил пощечину зато, что кричал гнусавым голосом: «Фильмы принадлежат тем, кто их делает!» Показ продолжался, несмотря на потасовку, а потасовка — несмотря на темноту. Сражающиеся падали в горшки с гортензиями, расставленные на краю сцены. Когда включился свет, всех освистали и потом вывели вон. Самые упорные продолжили потасовку и пререкания в зале имени Жана Кокто. Иностранные кинематографисты, которых пригласили сюда показать свои картины, не могли ничего понять. Они защищали фестиваль как прекрасную возможность получить известность в мире, Годар в ответ заявил, что хочет сжечь все копии, а Трюффо кричал:
— Захвачены университеты, фабрики, вокзалы! И вы хотите, чтобы эта волна остановилась у дверей фестиваля?
— Но мы здесь собрались говорить о фильмах!
— Все о революции, а вы о съемках?
— Большинство людей, приехавших в Канны, говорят о кино!
— Большинство, мсье, — сказал кто-то из критиков, — это рабочие!
— А рабочие разве не ходят в кино?!
Уже двадцать два часа тридцать минут, а самолет президента Республики еще не приземлился. Генерала встречали Жорж Помпиду, который все время курил, стараясь сохранить спокойное выражение лица, и заметно нервничающие министры. Де Голль решил прервать свой визит в Румынию, несмотря на то что премьер-министр отговаривал его по телефону, надеясь подольше контролировать ситуацию в одиночку. Жорж Помпиду хвастал тем, что давно привык к забастовкам, ведь ему так часто приходилось иметь с ними дело. Премьер считал, что нужно просто дать им время выродиться, стать непопулярными и прерваться естественным образом. Да, железнодорожники парализовали страну, но они, как и бастовавшие до этого шахтеры, тоже беспокоятся о своем будущем. Прекрасно, мы все обсудим с их профсоюзами, усыпим их бдительность, предложим решения, благодаря которым все смогут хотя бы на первое время сохранить лицо. Вместе с префектом Гримо Жорж Помпиду разработал систему, обеспечивавшую функционирование транспорта, поставки продовольствия, работу радио и телевидения. Он подписал указ, призвав из резерва еще жандармов и военных специалистов в тех областях, которые больше всего могли пострадать от забастовок. А еще нужно было организовать охрану государственных зданий и телевидения. Два эскадрона из казармы на улице Целестинцев уже пришли на подмогу двумстам охранникам Елисейского дворца. Вооруженные до зубов, они разместились в подвалах, а чтобы не нервировать генерала, который не выносил чрезмерной охраны, их грузовики были спрятаны за служебным зданием на набережной Бранли. Помпиду хотел выждать, но захочет ли генерал того же? Не испортит ли он все одной фразой?
А вот и самолет. Он заходит на посадку. Жорж Помпиду посмотрел на часы: десять минут опоздания, генерал, наверное, в ярости. Трап катится к самолету, к нему приближаются министры: Фуше, Кув, Маль-ро с упавшей на глаза прядью, лицо искажено нервной гримасой, воротник плаща высоко поднят. Дверь самолета открывается. Наверху трапа появляется генерал в своем длинном пальто. Все наблюдают за ним, пока он спускается вниз. Похоже, он в хорошем настроении. Он говорит:
— Рад вас видеть, господа.
— Как все прошло, мой генерал?
— Великолепно!
Затем де Голль ведет премьер-министра к черной президентской машине и предлагает последовать за ним, чтобы обо всем переговорить в кабинете в Енисейском дворце. Предоставленные самим себе министры все же успокоились: вид у генерала был довольный. По правде говоря, поездка в Румынию очень его порадовала. По дороге из аэропорта Кралова в Бухарест де Голля бурно приветствовали толпы людей. Он шел по коврам из живых цветов и еловых веток, хоры в национальных костюмах пели ему приветственные песни. В деревне пастухи и пастушки в окружении чистеньких кудрявых овечек разыгрывали для него буколические сценки. На подъездах к Плоешти румыны прорвали защитные заграждения, ликование было столь бурным, что пострадало несколько человек. Пришедший к власти в декабре Чаушеску пользовался возможностью подчеркнуть собственную значимость. Прежде чем сесть в самолет, де Голль обратился к румынским студентам: «Великий свежий ветер поднимается от одного конца Европы до другого». Его мысль была ясна. Генерал надеялся расширить Европу, включив в нее эту восточно-европейскую страну, которая стремилась освободиться от влияния Москвы. Чтобы сильная и сплоченная Европа, объединившись, составила мощный противовес двум великим державам, США и СССР. А тут эти шуточки парижских школяров… Де Голлю тоже не нравилось нынешнее общество, где царили мотовство и потребление. В частных беседах он осуждал и капитализм, и коммунизм, ему хотелось предложить особый путь развития, так, чтобы трудящиеся разделили с хозяевами и ответственность, и прибыль. Таков был великий план генерала. Левые партии противились из принципа, министры видели в этом неосуществимую утопию. Ну ничего, де Голль снова, через голову всех группировок, обратится напрямую к народу. Он мечтал о референдуме.
В полночь на фасаде Елисейского дворца со стороны сада в окне генеральского кабинета еще горел свет. Принял ли де Голль разумные доводы премьер-министра или, напротив, сохранил свою непримиримую позицию?
Вне себя от нетерпения, депутат Жюрио кружил по дому. Его жена висела на телефоне уже целую вечность. В цветастом халате, сидя нога на ногу, она качала на пальцах домашнюю туфлю с помпоном.
— Хватит болтать!
— Но это же Соланж Порталье! — сказала мадам Жюрио, прикрывая трубку рукой.
— Плевать! Я жду несколько очень важных звонков.
Мадам Жюрио только что узнала о новой ссоре между профессором и его сыном-лоботрясом. Ролан на этот раз явно перестарался, превратив квартиру на бульваре Осман в придаток Сорбонны. Мадам Жюрио сокрушалась, слушая рассказ мадам Порталье.
— Эти хулиганы залезли к тебе в шкаф?
— Довольно! — заорал депутат, уже не в силах совладать с раздражением.
И он оборвал связь, положив руку на кнопки телефона.
— Ты с ума сошел! — закричала мадам Жюрио.
— Куриные твои мозги! Ты что, не понимаешь, что творится вокруг?
— Да, забастовка, я и без тебя знаю!
— Еще хуже: заговор, которым руководят из-за границы. Премьер-министр сообщил об этом на заседании палаты, а он знает, что говорит. Так что если сын Порталье, этот дурачок, попадет в тюрьму, то и поделом ему! Пусть его папаша не рассчитывает на меня, чтобы вытащить его оттуда!
— Порталье — наши друзья, котик…
— Не называй меня котиком! Все очень серьезно.
Жюрио растревожили утренние новости, переданные по радио. Не будет ни поездов, ни метро, ни автобусов, ни самолетов. Все ждали, как отреагируют банки, бензоколонки, почта. Домохозяек предупреждали о возможном отключении газа и электричества, франк падал в цене, французские ценные бумаги обесценивались, красный флаг развевался над двумястами заводами. Жюрио весь кипел. Дрожащей от ярости рукой он стал крутить диск наконец-то освободившегося телефона. Мадам Жюрио вздохнула и ушла в гостиную. Чтобы успокоиться, она включила телевизор. Воскресную утреннюю программу трудно было назвать легкомысленной: за «Днем Господним» последовали «Протестанты во Франции». Она даже не слушала, о чем говорил муж, потом увидела, как он положил трубку, открыл шкаф и надел пиджак.
— Ты уходишь?
— Как видишь.
— Мы же еще не обедали!
— Обедай без меня, у нас экстренное заседание.
Он глубоко вздохнул, чтобы вернуть себе свое легендарное самообладание, и сразу же ушел. Беспечная мадам Жюрио закрыла за ним задвижку входной двери, потом вернулась и уселась на диван из мягкой кожи. Решено — она весь день просидит в халате. Раз депутат отправился к своим товарищам, это до вечера. Мадам Жюрио подумала, что неплохо бы еще раз побывать в Сорбонне, студенты привлекали ее гораздо больше, чем муж, но ей стало лень. Она налила себе чистого шотландского виски.
В то время как мадам Жюрио размышляла о выходных и собственной личной жизни, не зная, чем заполнить ни то, ни другое, ее муж-депутат подъезжал к дому номер 5 по улице Сольферино. То было трехэтажное здание времен Второй империи с балконами из кованого железа и двумя камерами видеонаблюдения над входом. После Освобождения де Голль разместил там свою партию, «Объединение французского народа», потом здание перешло к Службе гражданского действия, которая следила за порядком во время демонстраций, помогала полиции и участвовала в секретных операциях на грани законности и пристойности. С 8 мая, то есть со времени своего основания, здесь же располагались и комитеты защиты Республики, возникшие во время беспорядков и призванные поддерживать голлистов и их власть. Идея принадлежала Жаку Фоккару, советнику де Голля, к которому тот всегда прислушивался. Фоккар посылал указания, не выходя из Елисейского дворца.
Все голлисты хорошо знали Жюрио, который вступил в партию одним из первых. Изнутри окна были защищены металлическими решетками, снаружи — бронированными ставнями. Люди из боевых отрядов свалили здесь в кучу дубинки, каски, гранаты со слезоточивым газом. Во время волнений они кружили по Латинскому кварталу и собирали студентов в свою поддельную машину «скорой помощи», чтобы обработать их здесь, в подвале, «где все сами признаются во всех грехах», стараясь как можно сильнее запугать своих жертв, прежде чем передать полиции. Жюрио был не в большом восторге от этого сброда, собранного Бог знает где: ветеранов Индокитая, полицейских активистов, рьяных экстремистов. Среди них была даже банда венгров, смертельно ненавидевших коммунизм. Как только порядок восстановится, мы от них избавимся, пообещали Жюрио товарищи, в этот славный день комитеты защиты Республики превратятся в респектабельную организацию. В вестибюле за столом консьержа сидел франкистский легионер, сражавшийся за нацистов в Синем дивизионе, и разгадывал головоломку.
— Господин Тевенон ждет вас в типографии, — сказал он на своем испанизированном французском.
Жюрио нашел Тевенона на втором этаже, тот перечитывал только что напечатанную листовку, пахнущую свежей краской.
— Прочти-ка, Жюрио! Нам надо собрать вместе всех сочувствующих и не определившихся, сейчас самое время.
— И противостоять анархии. Мы ведь для этого собрались, так ведь? Погоди, я прочту.
Тревога!
Французы!
Франции угрожает заговор. Кучка людей пытается навязать вам свои законы. Сегодня каждый должен исполнить свой долг. Каждый из вас, мужчина вы или женщина, молоды вы или нет, должен попытаться сделать так, чтобы в его окружении возобладал голос разума. Каждый должен быть готов встать на защиту самого ценного, что у него есть, — свободы.
Мы готовы помочь вам. Выразите свою волю. Вступайте в комитеты защиты Республики.
Постоянный секретариат Улица Сольферино, 5 Париж, 7-й округ
— Значит, стоит де Голлю отвернуться, и начинается полный бардак! Господа, веселье окончено.
Голос генерала звучал гневно. Де Голль машинально качал ногой под столом в стиле Людовика XV, пытаясь преодолеть нервозность и сдержать ярость. Премьер-министр сидел напротив, казалось, его кто-то вдавил в низкое кресло, а за ним на стульях из золоченого дерева в стиле ампир министры внутренних дел, информации и обороны пытались слиться с огромным гобеленом, на котором была изображена сцена из Дон-Кихота. Вызвали и полицейского префекта, который должен был высказать соображения технического порядка. Де Голль повернулся к степенному Кристиану Фуше:
— Господин министр внутренних дел, нет ли у вас новостей, которые мне еще неизвестны?
— Почти никаких, господин генерал. Единственное, мы должны обеспечить безопасность региональных узлов железной дороги…
— Безопасность, безопасность, — повторял генерал, крутя в руках очки.
— Но тогда мы рискуем оставить без защиты столицу…
— Хватит уже всей этой смуты! — отрезал генерал. — Это недопустимо, и пора прекратить. А насчет гостелевидения, господин министр информации, выставите смутьянов за дверь, и все.
— Что касается радио и телевидения, — вмешался совершенно спокойный Жорж Помпиду, — мы приняли меры, чтобы обеспечить минимальный набор услуг.
— Минимальный набор, — презрительно передразнил генерал, — Господа, я принял решение. Мы должны очистить «Одеон» и Сорбонну.
— Сорбонну? — забеспокоился Жорж Помпиду. — Тогда будут убитые, господин генерал.
— Кроме того, силы правопорядка сильно травматизированы, — добавил министр внутренних дел.
— Фуше, откуда вы выкопали такое словечко?
— Они деморализованы.
— Так напоите их!
— Если мы пошлем полицию в Сорбонну, — настаивал Жорж Помпиду, — все начнется снова.
— Господин префект полиции? — спросил генерал, поворачиваясь к Морису Гримо, который ответил:
— Господин президент, для проведения подобной операции у нас не хватит личного состава. Нам уже и так пришлось задействовать огромное число людей, чтобы обеспечить безопасность основных городских служб…
— Может быть, «Одеон»… — согласился Жорж Помпиду, чтобы успокоить де Голля.
— Хорошо, начните с «Одеона», но немедленно! Спасибо, господа.
Де Голль поднялся, прощаясь с министрами, и Помпиду воспользовался моментом, чтобы предложить:
— Вот если бы вы сегодня вечером выступили с обращением…
— Об этом не может быть и речи! Мы назначили 24 мая, именно в этот день и ни в какой другой я объявлю референдум об участии народа в управлении.
В дверях кабинета генерал добавил:
— Реформа — да, но беспорядка я не допущу. Повторите эту формулу писакам, которые поджидают вас у подножия лестницы.
Сорбонский повар был в отчаянии. Только что бретонский кооператив прислал студентам грузовик с десятью тысячами цыплят, и что же решили комитеты? Распределить мясо по трущобам. Если отказываться от пожертвований, то кто будет платить за еду? Повару и так частенько приходилось добавлять денег из своего кармана. Он спрашивал себя, не пора ли ему дезертировать с кухни, забыв о революции. Он грустно смотрел, как его грузовик удаляется по улице Эколь. Марко и Порталье уселись в кабину рядом с шофером-добровольцем, чтобы, как они объяснили, проследить за справедливым распределением пернатых, но на самом деле отправились вместе с грузом в Бийянкур: цыплята станут дополнительным связующим звеном между забастовщиками с завода Рено и студентами, захватившими университет. Они выехали на площадь Жюля Геда, там стоял невообразимый гвалт, словно в разгар ярмарки. На сцене какой-то фокусник под радостные аплодисменты толпы колдовал над платками, и те исчезали. Повсюду: на окнах, на деревьях, на стенах фабрики — виднелись красные флаги. На огромном транспаранте было написано требование: «Сорок часов, не больше! Тысяча франков в месяц, не меньше!» Студенты, клаксоном прокладывая себе дорогу в толпе зевак, доехали до главных решетчатых ворот, перегороженных цепями. Вдалеке Порталье узнал Жана Ферра[71], который взял микрофон и, прежде чем запеть, объявил, приведя в восторг товарищей: «Я выступаю за тех, кто все время получает ногой под зад!»
Двое студентов вышли из машины у забастовочного пикета, пикетчики играли в карты на перевернутых ящиках. Друзья почувствовали на себе недоверчивый взгляд высокого рабочего в блузе. Они не знали, что это постоянный представитель Всеобщей конфедерации труда.
— Мы привезли вам цыплят, целый грузовик, — сказали они, — в знак солидарности с рабочими государственных заводов.
— Цыплят? Мы предпочли бы девочек, — с улыбкой сказал Лантье из Всеобщей конфедерации.
— Завтра доставим вам грузовик со студентками, — не растерялся Марко.
Они открыли машину и, вместе с людьми, пришедшими на праздник, образовали цепочку, чтобы переправить кур на завод, одну за другой передавая их через заграждения, точно так же, как в Латинском квартале по цепочке перекидывали булыжники для строительства баррикад. Это продолжалось долго, и у всех появилась возможность пообщаться.
— Я был в Сорбонне, — сказал один из забастовщиков, — мне там и слова сказать не дали.
— Все хотели высказаться.
— Мы не такие.
— Мы с вами хотим одного и того же!
— Мы говорим, что де Голль должен уйти, — сказал Лантье, — и пойдем до конца.
— Если Всеобщая конфедерация вам позволит, — рискнул вставить Марко.
— Чем тебе Конфедерация не угодила? — парировал Лантье, взяв курицу и бросив ее соседу, как мяч.
— Массовое движение опередило Конфедерацию.
— Нет, Конфедерация им руководит.
— Она хочет помочь коммунистам прийти к власти через выборы, а для этого им придется вступить в союз с традиционными левыми партиями, которые ни к черту не годятся!
— Ну и что? — спросил Лантье. — Кто выходит на демонстрацию 1 мая? Конфедерация и партия. И чего мы требуем? Народного правительства.
— Во главе с кем? С Миттераном?
— Ни в коем случае. Ты что, смеешься?
— А Мендес Франс?
— Он мог бы на переходном этапе…
В то время как цыплята перелетали из рук в руки, внизу на площади Изабель Обре[72] пела: «Как прекрасна, как прекрасна жизнь»…
Как только у него выпадало немного свободного времени, префект полиции садился на свой зеленый «ситроен» модели 4CV и неузнанным ездил по столице, пытаясь уловить царящие в ней настроения. Сегодня утром он из любопытства доехал до Нантера. До этого ему пару раз звонили министры, и по их голосам он понял, что министр внутренних дел встревожен, а министр образования напуган. Противоположные распоряжения сыпались одно за другим. Ночью он обдумал несколько планов выселения «Одеона». Что, если туда отправятся пожарные и устроят проверку безопасности и выполнения санитарных норм? Тогда можно было бы вести переговоры о выводе из театра нескольких тысяч разношерстных граждан, которые толкутся там уже несколько дней. А можно пробраться туда через подземные ходы, которыми в былые времена пользовались участники Сопротивления, передвигаясь под Парижем. В Матиньоне его успокоили: операция откладывается, он сам назначит дату в зависимости от того, когда будет располагать необходимым личным составом. Но тут поползли слухи, сильно отравившие атмосферу. В Енисейском дворце, в окружении генерала, опасались, как бы Москва не толкнула компартию на захват власти. Другие прямо предупреждали: леваки готовят нападение на одно из государственных зданий, возможно на префектуру, они собираются похитить Мориса Гримо; студенческие группировки возведут новые баррикады в Латинском квартале; крайне правые грозили убить Кон-Бендита… Единственное, что было совершенно ясно, так это то, что паралич постепенно охватывает всю Францию и волна забастовок докатилась уже до Лиона. Шесть миллионов французов прекратили работу.
Префект Гримо кружил на своей машине вокруг серых университетских зданий, не обнаруживая ничего странного, если не считать необычной тишины. Самовольно провозгласив свою независимость, факультет, казалось, погрузился в спячку.
— Ты в Париж? — префект поднял глаза на заговорившего с ним человека и кивнул.
— Подбросишь нас с подружкой?
— Садитесь.
«Настоящая удача», — подумал префект. Эти двое студентов в джинсах будут болтать по дороге, а он, как бы между прочим, не задавая много вопросов и во всем соглашаясь, разведает обстановку, получив информацию из первых рук. Девушка села сзади, тряхнув длинными прямыми волосами:
— А вы, случайно, не полицейский?
— Заткнись, — сказал ей парень.
— Не беспокойтесь, — сказал префект, выезжая на магистраль.
— Дайте я угадаю, — продолжала она.
— Оставь в покое водителя, — повторил парень.
— Она мне не мешает, — ответил префект. — Я преподаю французский в лицее, приехал за своим коллегой, а он не пришел. А вы?
— Что мы? — нахмурился парень.
— Вам в Париже куда надо?
— Угадай.
— В Латинский квартал.
— Правильно.
— Меня зовут Марианна, — сказала девушка, — а это Эрик.
— Зовите меня Морис, — сказал лжепреподаватель.
По дороге они много говорили о происходящем,
но префект так и не услышал ничего, кроме фраз из листовок, которые и так уже читал. «Мы осуждаем гол-листский режим за то, что он подавляет массы», — говорил Эрик. «Мы должны показать обществу, что происходит на заводах фашиста Ситроена и у Дассо, который жестоко эксплуатирует ткачих», — говорила Марианна. Проезжая через Порт-Мэйо, префект Гримо узнал нечто такое, что его очень встревожило и укрепило в желании действовать как можно осторожнее:
— Похоже, легавые собираются выбить наших из «Одеона», — заявил Эрик, — а потом очередь за Сорбонной.
— Правда?
— Мы знаем это из достоверных источников. Так что сейчас в «Одеоне» появилось уже настоящее оружие, а не игрушки.
Пробка была ужасная, Париж был заблокирован. Городской транспорт перестал ходить, и люди поехали на работу на своих машинах, так что теперь все двигались черепашьим шагом, если двигались вообще. Опаздывая, водители парковались как попало, наискось ставя машины на тротуар, хватали свои портфели и спортивным шагом отправлялись дальше. Множество служащих шло прямо между машин, оптимисты пытались добраться автостопом, как только на перекрестке дорога становилась немного свободнее.
— Мы победили! — сказал Эрик блаженным голосом.
— В том смысле, что везде царит хаос?
— Люди разговаривают друге другом! Видите, они разговаривают, а не запираются в своих норах.
Это была правда, и префект Гримо сам видел: ни парижане, ни бастующие, вечно нуждающиеся жители предместий не проявляли никаких признаков раздражения, люди улыбались друг другу, беззлобно обменивались мнениями, шутили. Все аплодировали старику в костюме «принц уэльский», который ехал на скрипящем довоенном велосипеде. На бензоколонках выстраивались очереди, водители доставали из багажников канистры, никого не обвиняя. Дух солидарности витал в воздухе, и каждый постепенно привыкал к неразберихе.
Огромные железные контейнеры с мусором были переполнены, отбросы валялись на тротуаре. Марианну это позабавило:
— Вы заметили? Ни одной крышки! Их реквизировали и пустили на щиты.
Вернувшись в префектуру, Морис Гримо первым делом позаботился о том, чтобы консьержкам выдали в мэрии специальные бумажные пакеты, куда можно будет сложить собранный мусор. Если забастовка мусорщиков продлится еще долго, придется задействовать армию и военные грузовики.
На авиабазе в Эвре отменили все увольнительные. Корбьер узнал об этом, поздно вечером вернувшись из Парижа, где провел невеселые выходные. Он не смог повидаться ни с кем из друзей, которые растворились где-то в городе, а когда позвонил домой к Порталье, то напоролся на его отца, который сухо послал молодого человека куда подальше. В Сен-Лазаре его застигла полная остановка транспорта, пришлось голосовать при въезде в туннель Сен-Клод. Корбьера подобрала чета старичков. Он сел на заднее сиденье, рядом с немецкой овчаркой, которая перепачкала ему шерстью левый рукав военной формы и принималась дико выть при виде каждого жандарма на краю дороги.
Атмосфера на сто пятой авиабазе резко изменилась, склады оружия были защищены новыми решетками, к тому же Корбьер заметил необычные передвижения. Большинство призывников ничего не знало, но он побывал у себя в здании аэропорта и выяснил, что на краю базы разместились три батальона быстрого реагирования. Они вошли через боковые ворота, солдат отправили в кино, когда первые парашютисты погрузились на автобусы.
Корбьер заговорил об этом с сержантом в очках с толстыми, как бутылочные донца, стеклами, который помогал штемпелевать сегодняшнюю почту.
— Парашютисты? — переспросил сержант, — А, вон те, в боевом обмундировании? (В окно было видно, как они маршируют.) Это учения.
— Наверняка их отправят поближе к Парижу, — сказал Корбьер, чтобы разузнать побольше.
— Наверняка, — сказал сержант. — Серьезные ребята.
— Они могут начать стрелять в забастовщиков?
— Они политикой не занимаются. Они подчиняются приказу, как автоматы. Автомат не имеет ничего общего с политикой.
— А кто отдает приказы? Во всяком случае не офицеры, они почти все. заболели и сидят по домам.
— В Алжире, — сказал сержант, — я вообще не видел ни одного офицера во главе подразделения, ни единого. Я даже знавал одного унтер-офицера, который исчез за час до атаки с картой и компасом, и больше его никто никогда не видел. А тут тридцать рядовых галдят: «Что нам делать, сержант?» Я лично сделал все, что мог.
Поскольку большинства офицеров не было на месте, у Корбьера и унтер-офицеров, отвечавших за прием самолетов, было полно работы. Всех солдат, которые не смогли добраться до своих подразделений из-за забастовки, направляли в Эвре, их присылали туда почтовыми самолетами из Истра, Авора, Ландивизье, Дижона. Некоторым предстояло дожидаться здесь не один день, другие, исколесив всю Францию, прибывали сюда для отправки домой. Жуткий кавардак. Как бы его усилить? Как дезорганизовать авиабазу? Корбьер и его приятель с телетайпа, солдат второго класса Боке, спорили об этом до потери сознания.
— Не повезло нам, — говорил Корбьер, — еще через два месяца мы могли бы откосить от армии…
И он показал привезенную из Латинского квартала смятую листовку, лежавшую у него в кармане:
Будущий призывник или студент, получивший отсрочку!
Подчиняться конституции — не значит ли это предавать Революцию? Наши подрывные действия внутри армии зачастую оказываются неэффективны. Если ты собираешься отказаться от службы в армии, приходи к нам в Сенсье, комната 314, ежедневно с 20 до 22 часов.
— Нам уже по фигу, — сказал Боке, покачав головой.
— А что, если нам устроить «забастовку усердия»?
— предложил Корбьер. — Так мы задержим отправление парашютистов и жандармов. Это-то мы можем сделать…
Бюро культурных акций Сорбонны сообщало в рукописном объявлении, что в двадцать два часа в главной поточной аудитории университета выступит Жан-Поль Сартр. В Париже в тот день не было других зрелищ, так что поклонники писателя и просто любопытствующие присоединились к студентам и с вечера в шумном беспорядке стали набиваться в заполненную сигаретным дымом аудиторию. Службе охраны едва удавалось усадить столько народу, но никого не затоптали, не поранили и не задавили, несмотря на присутствие наводящих ужас охранников-«катанге»[73], опасной команды, которой Оккупационный комитет платил по 180 франков в день за обеспечение порядка и безопасности университета. Это было сборище парней в черных куртках и безработных с накачанными мускулами. Их главарем был большой выдумщик по имени Люлю, который врал, будто родился в Шанхае, и выдавал себя за бывшего торговца оружием, побывавшего на двадцати войнах, от Конго до Йемена. Его бросающееся в глаза и агрессивно настроенное войско облачилось в полосатые брюки, рединготы, фригийские колпаки или каски отрядов республиканской безопасности, причем все эти вещи были подобраны на улице или прихвачены в «Одеоне». Еще у них были дубинки, топорики, велосипедные цепи и даже канистра с бензином, которую таскал за собой верзила-итальянец, прозванный Поджигателем.
Команда из Нантера снова сплотилась вокруг Родриго. Не хватало только Марианны, она теперь ходила только к своим маоистам. Тео уселась на колени к статуе Блеза Паскаля, Марко и Порталье облокотились на постамент. Было жарко, пахло пылью, потом, табаком. Оратора на трибуне дружно освистали. Его спас приезд Сартра. Под свистки философ в тесном сером костюме и темной рубашке пересек зал. Его обступили, понесли, ослепили фотовспышками, подняли на сцену и усадили между коренастым бородачом и хорошенькой блондин кой. Руки у философа дрожали, он выглядел взволнованным среди множества микрофонов и толпы фотографов. Сартр начал:
— Думаю, вам уже давно надоели лекции. Мне тоже. Я жду ваших вопросов.
Их пришлось ловить на лету среди множества выкриков, несшихся отовсюду:
— Вы хороший писатель, но никудышный политик!
— Я пришел сюда в качестве интеллектуала.
— Как вы относитесь к Кон-Бендиту?
— Он ведет движение протеста в нужном направлении, пусть его и придерживается.
Постепенно Сартру с его надсадным, резким голосом удалось склонить аудиторию на свою сторону.
— Что вы думаете о поведении Всеобщей конфедерации труда?
— Она лишь следует за вами. Все началось с университета, с вас. Конфедерация присоединилась к движению, чтобы взять его под контроль.
— Как полиция?
— Конфедерация не хотела допустить, чтобы возникла эта первобытная демократия, созданная вами. Она вызывает раздражение у всех институтов власти. Конфедерация — тоже институт власти.
— Что вы думаете о том обществе, которое создается здесь?
— Сейчас складывается новое представление об обществе, основанном на полной демократии, союз социализма и свободы.
— А как же диктатура пролетариата?
— Часто это означает диктатуру, подавляющую пролетариат.
— А как насчет закосневших левых?
— Я не причисляю клевым ни партию Ги Молле, ни миттерановскую Федерацию!
Сартр в течение полутора часов отвечал на вопросы и похвалил публику за самодисциплину. В тот же день «Нувель обсерватер» опубликовала его беседу с Кон-Бендитом, который объяснял, что условия, необходимые для революции, еще не сложились, студенты никогда не возьмут власть, и речь идет о том, чтобы научиться жить по-своему в обществе взрослых. В это самое время Кон-Бендит пересекал границу в Форбахе, в машине с шофером, нанятой журналом «Пари-Матч». Из-за забастовки выразитель студенческих чаяний не смог вылететь из Орли, а потому принял предложение «Пари-Матч» в обмен на свои фотографии. Он должен был пробраться в Германию к пригласившим его коллегам. Пребывание Кон-Бендита в Берлине оплачивал журнал «Шпигель».
Амалия, вздыхая, вошла в дом на бульваре Осман. Она не стала подниматься по лестнице для прислуги в глубине двора, чувствуя себя слишком усталой, чтобы тащиться пешком на пятый этаж, а опустила две свои тяжелые корзинки в лифте, предназначенном для жильцов. Ни прислуга, ни разносчики не имели права им пользоваться, но сегодня ей было все равно, даже если консьержка сделает ей замечание. И в обычные времена покупка провизии в этом роскошном квартале была делом непростым. Поблизости была только булочная на углу перекрестка Фридланд да итальянская бакалейная лавка на улице Вашингтон («грабители», говаривал мсье Порталье, потому что там все было дороже, чем в других магазинах, зато и закрывалась она позже). В остальные магазины, будь то мясная или овощная лавка, добираться приходилось долго. Раз в два дня, по утрам Амалия ездила на автобусе на площадь Терн и на рынок на улице Понсле, стоя на задней площадке и болтая с кондуктором или со своими обычными попутчиками. Из-за забастовки кухарке пришлось сократить свой маршрут, она стала ходить в Пьер-де-Шейо, там за церковью была еще одна торговая улочка и супермаркет «Примистер». И все-таки путь выпадал неблизкий, к тому же пешком, по запруженным улицам и проспектам, среди кое-как припаркованных на тротуарах машин. Все кругом сигналили, кучи дурно пахнущих отбросов росли все выше, собаки весело разбрасывали их, скидывая в сточные желобки на тротуаре. Пришлось около часа проторчать в очереди у бакалейной лавки, а погода для мая выдалась холодная. Перед Амалией стоял метрдотель, служивший у одного промышленника с улицы Марсо. Он хвастал, что заказал у своего мясника целого быка, а в подвал загрузил тонну картошки. Не преминул он и рассказать, что его хозяин накануне ходил в банк и вернулся с двумя чемоданами, полными банкнот, которые будут переведены на другой счет, в Женеве. Кухарка какого-то ювелира сообщила, что тот, предвидя дефицит, выставил целую батарею канистр с бензином в ванной для постоянно живущей в доме прислуги, и это было не слишком-то приятно. Пока настоящей паники еще не чувствовалось, но ее признаки уже угадывались в разговорах домашней прислуги, здесь, где все знали друг друга по именам и обожали сплетничать и выдавать хозяйские секреты. Амалия выгружала провизию на кухонный стол, когда вошла мадам Порталье. Она проверила покупки:
— Масло, сахар, макароны, — говорила кухарка, убирая все в шкаф.
— А риса не было?
— Не осталось. Один господин скупил весь запас.
— Вот сумасшедший! Всего три бутылки масла?
— У меня только две руки, мадам, да больше мне бы и не продали.
— Что? — вскричала мадам Порталье, — Еще и ограничения ввели?
— Грузовики не могут выехать из Алля, мадам, булочнику даже пришлось ехать за мукой на мукомольню на собственном фургоне, он еле пробрался.
— Амалия! Зачем вы купили пять банок зеленого горошка!
— Мне в «Примистере» сказали, что завтра уже не будет.
— Но мы терпеть не можем консервированный горошек!
— Мадам, но ведь мсье Ролан очень любит.
— Амалия, мсье Ролан сейчас шатается по помойкам со своими негодниками-студентами! Это они довели нас до такого состояния! (Тут в дверь позвонили.) Амалия, пойдите посмотрите, кто там! — сказала мадам Порталье, падая на стул, перед которым громоздились пакеты с рожками и сахаром.
На кухню вошла мадам Жюрио, подруги обнялись, а потом, расположившись в гостиной, стали обмениваться новостями. Жена депутата попросила принести ей виски.
— В такое время? — удивилась мадам Порталье.
— Почему бы и нет? — ответила мадам Жюрио. — Без воды, без льда, чистое виски, мне срочно надо выпить.
Как обычно, в среду она собиралась пойти в парикмахерскую, но там было закрыто. Все разладилось. По радио все время передавали музыку, по второму каналу показывали только тест-таблицу, а первый обеспечивал минимальную программу. Почта больше не приходила, газеты выходили все реже. Французский банк бастовал и с завтрашнего дня уже не обеспечивал свои филиалы. Там, где окошечки были еще открыты, со счета можно было снять не больше пятисот франков.
— Что об этом думает твой муж? — спросила мадам Порталье.
— Уверяет, что большевики стоят у нас на пороге. Он уже уехал в парламент. Левые партии предложили объявить вотум недоверия правительству, некоторые голлисты тоже за это проголосуют. А твой муж где? В больнице?
— Да. Правда, он боится, как бы им ни выключили электричество прямо посреди операции…
— Что с нами будет? — вздохнула мадам Порталье, сама наливая себе еще виски.
С Жоржем Сеги сейчас заигрывали многие. У нового председателя Всеобщей конфедерации труда было грушевидное лицо, круглые красные щеки и короткие, вьющиеся светлые волосы. Сын железнодорожника, участник Сопротивления, побывавший в депортации, профсоюзный лидер с двадцатилетним стажем, член Центрального комитета компартии, он распевал «Интернационал» под огромными окнами Бийянкура, но при этом убеждал восемь тысяч забастовщиков, собравшихся на заводе, что только их требования имеют значение. Когда рабочие, войдя в раж, принялись скандировать: «На-род-но-е пра-ви-тель-ство!», он не разжал губ. Сеги был способен одной фразой форсировать или приостановить любую забастовку, и ему казалось, что сейчас движение у него под контролем. Будучи членом партии, как и его альтер эго Кразуцки, Сеги отличался от последнего тем, что его люди представляли собой реальную силу. В какой-то момент у него даже возникло искушение побороться за власть, но в воскресенье его пыл остудили товарищи из политотдела: «Делать революцию? С кем?» Так что теперь он хотел вести переговоры и был готов идти на большие уступки, лишь бы договориться. Федералов, Миттерана и Ги Молле он принял в бетонном здании Всеобщей конфедерации труда на улице Лафайет, где им предоставили кабинет на верхнем этаже, предназначенный для совещаний особой важности. Сеги даже согласился поговорить с Андре Бержероном из «Рабочей силы», который часто бывал у одного из советников премьер-министра. А на федеральном бюро было решено удовлетворить просьбу предпринимателей и провести с ними переговоры.
Диалог с властью велся тайно, все скрывались под вымышленными именами. Товарищ Кразуцки вышел на контакт с неким господином Вальтером, который часто ему звонил, и с удовольствием водил Вальтера за нос: то назначал встречи в скверах, изуродованных парковками для машин, а то и вовсе не являлся в условленное время, испытывая терпение своего собеседника. На самом деле это был Жак Ширак, молодой и решительный госсекретарь по вопросам труда и занятости. Высокий и нескладный, с зачесанными назад черными и как будто напомаженными волосами, он был одним из доверенных людей Жоржа Помпиду. Все эти тайные контакты доставляли ему огромное удовольствие.
— Анри, так во сколько ты встречаешься со своим Вальтером? — спросил Жорж Сеги с некоторой издевкой.
— В три часа, у нашего товарища Лантье, — ответил вечно печальный Кразуцки. У него был лысый череп и нос, напоминающий клюв тукана.
Вальтер, он же Ширак, в это время как раз выходил из министерства. Он сел в черный «пежо» без отличительных знаков рядом с полицейским инспектором, отвечавшим за безопасность чиновника. В кармане у Ширака был револьвер, потому что ничего хорошего от этой встречи он не ждал. Подумать только! В Сент-Уэне! Это где же такое? Ах, да, блошиный рынок, на краю Парижа, название улочки едва читается на плане города.
— Мы приехали, господин министр, — сказал водитель. — Это за светофором, на углу.
— Остановите здесь, я пойду пешком. Вы оба ждите здесь. Если не вернусь через три четверти часа, врывайтесь с оружием. Дом номер 6.
Он удалился, для храбрости сжимая в кармане рукоятку револьвера. Водитель улыбнулся.
— Выкинул номер и воображает себя героем ка-кой-нибудь книжки из «Черной серии».
— Помешался на детективах, — сказал полицейский.
На указанной улице господина Вальтера дожидались два крепких молодца в куртках, он сказал им пароль, что-то вроде «Радио Лондона». «Четвертый этаж», — сказал один из парней. Ширак вошел, услышал, как за дверями трещат радиопередатчики, в нос ему ударил запах капусты и краски. Дверь на четвертом этаже была полуоткрыта, он толкнул ее и вошел в комнатку, где почти не было мебели. За столом сидело трое мужчин. Там был один свободный стул, и Ширак сел. Кразуцки и не думал снимать перед ним свою фуражку.
— Наши требования вполне конкретны, — сказал он. — Мы хотим, чтобы они были удовлетворены. И никаких туманных обещаний! Если правительство признает в нас равноправного собеседника, мы готовы вести переговоры.
— А как же другие профсоюзы? — спросил Ширак.
— Политические авантюристы из Демократической конфедерации разглагольствуют о борьбе с властью капитала, они заодно со Студенческим союзом. Мы во Всеобщей конфедерации труда отказались от идеи создать рабоче-студенческие забастовочные комитеты. Нам не нужна власть, чуждая трудящимся.
— Докажите, что вам можно доверять.
— Не будет всеобщей забастовки на электростанциях, вот что мы предлагаем. Если отключат электричество, все замрет, и это может вылиться в массовые вспышки возмущения. Мы этого не хотим.
— Давайте уточним ваши требования по каждому пункту.
— Господин министр, все наши предложения реалистичны и конструктивны. Мы исходим из общих интересов и интересов трудящихся.
— И тогда работа возобновится?
— Подобное движение пустыми словами не остановишь. Но и легкомыслие здесь недопустимо, мы не хотим глубоких потрясений.
— Так вы против самоуправления, которого требуют студенты и Демократическая конфедерация?
— Мы люди серьезные.
Словно подтверждая рассуждения Анри Кразуцки, в Сорбонне столь желанное самоуправление зашло в тупик. Расплодившиеся комитеты ревностно руководили каждый своей областью. Родриго поругался с леваками-догматиками, которые контролировали ротатор. Они отказались распечатать его листовку, потому что решили, что та противоречит их линии. «Цензура!» — возопил Родриго и бросился в драку. Вдруг выяснилось, что недавним анархистам осточертела Сорбонна, разделенная на кланы.
— Может, вернемся в «Одеон»? — предложил Марко.
— Ага, — сказал Порталье, — это нас ни к чему не обязывает.
— Только без меня, — заявила Тео.
Ей надо было зайти к бабушке, во-первых, чтобы успокоить старушку, а во-вторых, чтобы помочь ей пережить забастовку: пустые магазины, молчащее радио и телевидение — пожилой даме было от чего впасть в панику.
— Придешь к нам в «Одеон»?
— Сегодня, — сказала Тео, — я хочу спать на чистых простынях.
— Буржуазка! — пошутил Родриго.
— Я устала, — оправдывалась она, садясь на свой мопед, который неизвестно как сумел разыскать Марко.
Кухню устроили в артистической, и по всему «Одеону» воняло кровяной колбасой. Ею пропахли обои, шторы, этим же запахом пропитались бархатные кресла в зрительном зале и сидевшие на них люди. Их все еще было довольно много, они стояли лагерем в ложах, за кулисами и в многочисленных нишах, утопая в невероятной грязи. Все ходили по валяющимся на полу тряпкам, которые когда-то были костюмами. Порталье приметил светского хиппи, которого недавно приводил домой к родителям. За мушкетерскую бородку, кружевной воротник и пышные рукава этого парня прозвали Арамисом. Приятели обнялись, а потом полезли под потолок театра, на чердак над всеми осветительными сооружениями, куда можно было добраться по свисающим, как лианы, лестницам и канатам. Там, наверху, оседлав балки, при свете свечей обосновалось целое дикое племя. Они стучали в тамтамы и бренчали на гитарах без усилителей, напевали, передавали друг другу замусоленные пахучие сигареты, улыбались, хвастаясь своими кольцами.
По всклокоченным волосам Порталье узнал Грету. Она нарядилась в платье Офелии из полупрозрачной ткани, а на щиколотке у нее болтались золоченые цепочки. Девушка встала и, балансируя на балке, направилась к Порталье, рискуя свалиться на три метра вниз и расквасить физиономию. «Ой!» — это ей в ногу вонзилась огромная заноза, так что Грета закончила свое опасное путешествие, прыгая на одной ноге. Арамис с Порталье едва успели ее подхватить.
— Давай ее в медпункт, а то в такой грязи все может воспалиться, — сказал Порталье.
— В медпункт!? Ты что, спятил? У нас тут за врачей двое чокнутых, они ни фига не понимают, только знай всем уколы делают! Их надо бы изолировать от общества!
— Доведем ее хотя бы до ближайшей открытой аптеки!
Грета давилась от смеха, но наступить на ногу не могла. Ее потащили под руки, а она напевала песенку Джоан Баэз[74], только вот голос у нее был не в пример хуже.
— Позвоним?
— Ну да, раз уж мы сюда добрались, я заодно и помоюсь, — сказал Родриго, проводя рукой по засаленным волосам.
— Да, не мешало бы, — сказал Порталье, звоня в дверь к теодориной бабушке. — И отойди-ка в сторону, а то если старушенция тебя увидит, ее удар хватит…
— Думаешь, ты — сама презентабельность?
— Заткнись, и скажи этой зануде-фрейлейн, чтобы кончала орать свои песни!
Он указал на Грету, которая сидела на верхней ступеньке с завязанной ногой. Австриячка хромала за ними с самого «Одеона». Друзья поклялись, что всякому, кто косо на них посмотрит, они скажут: «Девушка в карнавальном костюме? Нет-нет, что вы, она не с нами». И все-таки Грета увязалась за ними. Друзья ждали, но никто не отвечал.
— Ролан, ты же сам говорил, что бабуля туга на ухо?
— Ну да.
— И что Тео оставляет ключ на лестничной площадке, под горшком с геранью?
— Да, все так делают. Ну и что?
— Если у нас будет ключ, это уже не взлом, будем считать, мы члены семьи. Разве не так? А уж ты особенно.
Родриго приподнял цветочный горшок и, как трофей, показал всем большой ключ от простого замка. В те времена воров интересовали только ювелирные магазины да банки, как настоящие профессионалы, они презирали мелочи, которые можно стащить в частной квартире. Так что приятели легко открыли дверь, и та заныла, как скрипка в неумелых руках.
— Тихо! — шикнул Порталье, входя первым. — Осторожно, там справа столик, покрытый скатертью, и безвкусная ваза…
Они прошмыгнули по коридору. В дальней комнате орало радио. Родриго поддерживал Грету, которая скакала легко, как балерина. Тео еще спала. Она подскочила от испуга, когда Родриго открыл шторы и распахнул ставни, обнажив серое небо.
— Это вы? Который час? А бабуля? Это она вас впустила?
— Уже девять утра, — ответил Порталье, — твоя бабуля прилипла к приемнику, мы взяли ключ под геранью — и готово! Пошли с нами. Все продолжается!
— Продолжается? — вздохнула Тео, скорчила недовольную гримасу и натянула одеяло на подбородок.
— Архитекторы, адвокаты, учителя, таксисты, гостиничные прачки — все бастуют!
— То же самое на бойнях, в Вожираре, в Ла-Вил-лет, — подхватил Родриго.
— Даже футболисты, представляешь? Они захватили здание футбольной федерации на Йенском проспекте, водрузили красный флаг и плакат: «Футбол футболистам!»
— В Гавре сейчас ни одного корабля, все заблокированы в Дюнкерке.
— Вчера мы думали, кругом облом, но ничего подобного, все снова начинается! — сказал Порталье, присаживаясь на край кровати.
Он пересказал ходившие по Латинскому кварталу слухи, способные вновь всколыхнуть погрузившееся в спячку студенческое движение: Кон-Бендит объявлен персоной нон грата, это было решение министра внутренних дел. Студенческий лидер якобы пытается вернуться из Амстердама во Францию, а его собираются не пропустить через границу.
— Точно?
— Да, Тео. Знаешь Ругона? Да знаешь, знаешь, маленький такой, горластый, из студенческого профсоюза. Так вот, он это подтверждает. Понимаешь, что это все значит? Старуха, сегодня нас ждет грандиозный вечер!
Теодора встала, завернувшись в простыню, и принюхалась:
— Чем это пахнет?
— Козяк, — сказала Грета, устроившаяся среди диванных подушек.
— Что?
— Косячок, — пояснил Родриго, — сигаретка такая, она с Ибицы привезла. Грета от этого балдеет, и слава богу.
— Моку потелиться! — предложила Грета, протягивая свой размякший окурок.
— Ну уж нет! — сказала Тео. — Наркотики — это контрреволюционно и мелкобуржуазно.
— Я в этом ничего не понимаю, — сказал Порталье. — Она говорит, от них становится весело и жизнь видится в розовом свете.
— Но она не розовая, а черная! — возмутилась Тео.
— Красная и черная, — уточнил Родриго.
В парламентском буфете не хватало полдюжины поваров — не смогли добраться до работы, но еду подавали почти как обычно. Может, только обеды по десять франков казались теперь более скудными.
Это заметил депутат от компартии, который каждый день в одно и то же время обедал за одним и тем же столиком у окна, не взирая ни на какие забастовки. Он подозвал к себе Мариуса, метрдотеля, и громогласно возмутился, указывая на свою тарелку:
— А где жареная картошка?
— Картошка? Вы ее заказывали? — Он взглянул на запись в блокноте. — Нет, не вижу…
— Но это входит в меню!
— Вы заказывали жареную камбалу…
— Конечно! Но где же жареная картошка!?
Эта история быстро распространилась от столика к столику, развеселила депутатов всех мастей и донеслась даже до народных избранников Жюрио и Тевено-на, которые сидели в дальнем зале, где любили собираться голлисты. Они обсуждали утренние газеты. «Фигаро» была суха и назидательна: «Какой суровый урок власти, до сих пор косневшей в самодовольстве». «Вашингтон пост» утверждала, что деголлевскому мифу пришел конец. «Нью-Йорк тайме» самым важным считала спонтанный характер забастовок, и это вывело из себя Тевенона: ««Спонтанно возникшее движение», «неуправляемое поколение», и что дальше! Эти американцы ничего не смыслят в наших делах!» В Будапеште, как и в Белграде, предполагали, что к власти
придет левое правительство, лондонская «Дейли телеграф» выражала беспокойство по этому поводу. «Еще ничего не решено», — подумали оба депутата, наконец принимаясь за свои антрекоты. Скоро выступит премьер-министр, он найдет нужные слова, чтобы убедить большинство проголосовать против вотума недоверия, и правительство сможет и дальше заниматься своим делом.
В начале послеобеденного заседания Жорж Помпиду, как и предполагалось, поднялся на трибуну под дружные аплодисменты своих сторонников. Стиль его речи был одновременно сдержан и торжественен, он с ностальгией принялся вспоминать, как экономическая ситуация в стране становилась все лучше и лучше, пока не разразились досадные события, спровоцированные кучкой нантерских студентов. И все-таки безработица падает, налицо экономический подъем, правительство видит свою первостепенную задачу в трудоустройстве молодежи… Хотя, конечно, есть у нас и проблемы: крестьяне в штыки воспринимают решения, касающиеся Общего рынка, бретонские фермеры и лотарингские рабочие охвачены тревогой, но ни в коем случае нельзя выбирать между авантюрными прожектами и беспорядком: от первых следует отказаться, второй — пресечь. Нужно избегать прямых столкновений, вести переговоры со всеми созидательно настроенными силами. Затем премьер-министр подробно остановился на срочных мерах по уборке улиц, снабжению магазинов и банков. Ему виделись положительные тенденции в настроениях людей:
— Здесь и там граждане противятся диктатуре. Вчера на крупном заводе в предместье Парижа подавляющее большинство рабочих проголосовало против забастовки.
— Что это за завод? — закричали федералы и коммунисты.
— Вы должны быть в курсе, а если вы не владеете информацией, то не мне вам ее давать (шум в зале). Этот завод, на котором подавляющее большинство высказалось против забастовки, начнет работать (снова шум, на этот раз еще громче и дольше). В Мю-лузе вчера голосовали на нескольких заводах. Везде, где голосование было тайным, забастовка не прошла. На севере рабочие хотели начать работу…
— Все идет прекрасно! — с издевкой выкрикнул кто-то из федералов.
— Все пойдет гораздо лучше, чем вы думаете, — парировал премьер-министр, — и, прежде всего, гораздо лучше, чем вам бы того хотелось.
Последовало множество речей, одни говорили одно, другие — другое, потом началось поименное голосование, и вот спикер парламента господин Шабан-Дельма провозгласил своим визгливым голосом, что большинство, необходимое для объявления вотума недоверия, не было набрано. Не хватало одиннадцати голосов, так что правительство оставалось у власти.
Настоящий вотум недоверия правительству был объявлен в это время в Латинском квартале. Министр внутренних дел своим неловким ходом спровоцировал студентов, запретив Кон-Бендиту въезд на французскую территорию. Утренние слухи подтвердились: из Амстердама этому возмутителю спокойствия посоветовали отправиться к себе во Франкфурт, а не в Париж. Все увидели здесь провокацию. Что бы случилось, вернись Кон-Бендит в Париж? Да ничего особенного, он уже подорвал свой авторитет, строя из себя знаменитость. Но теперь, получив такой удар от правительства, студенческие профсоюзы листовками и плакатами срочно созывали молодежь на демонстрацию. Собралось около шести тысяч человек, они шли по Пале-Бурбон и кричали, выражая солидарность с изгнанником: «Мы все — немецкие евреи!» или «Это только начало, битва продолжается!»
Родриго, Теодора и Порталье шли в первых рядах, держась за руки. Они оставили Грету у бабушки, надеясь, что девица не наделает глупостей и не будет слишком сильно шуметь. А впрочем, какая разница! Друзья словно очнулись от спячки, к ним вернулся былой задор первых дней мая. Ряды полицейских снова перегородили бульвар Сен-Жермен. Лидер Студенческого союза уже улизнул, и председатель профсоюза Гесмар понимал, что расклад не в его пользу: он вел за собой вовсе не армию, мало кто из демонстрантов взял с собой хотя бы каску. Родриго присоединился к делегации, которая отправилась на переговоры с жандармскими офицерами.
— Мы хотим провести митинг здесь, при входе в парламент.
— Я бы вам не советовал, — ответил офицер.
— Дайте нам поговорить с депутатами!
Несколько депутатов из Федерации левых сил, проголосовав за вотум недоверия, вышли посмотреть, в чем дело, и студенты обратились к ним.
— Идите к нам, поговорим! — сказал Родриго.
Ряды жандармов разомкнулись, пропуская депутатов, но сказать им было нечего, а пообещать они и подавно ничего не могли. Разговор, о котором так мечтали студенты, зашел в тупик, и Гесмар, обратившись к своему войску, переминавшемуся с ноги на ногу, объявил в громкоговоритель:
— Возвращаемся в Латинский квартал! Наше место — улицы, университеты и заводы!
— К чертям парламент! — подытожил Родриго.
Никогда нельзя разочаровывать толпу. Она хлынула обратно по бульвару Сен-Жермен, и никто уже был не в силах сдерживать самых озлобленных. На перекрестке улицы Сольферино какой-то студент-фармацевт указал пальцем на одно из низких зданий:
— Смотрите! Это же логово карателей!
Часть шествия остановилась и окружила обвинителя, а тот пояснил:
— В ту ночь, когда горели баррикады, в подвале дома номер пять фашисты избивали наших товарищей.
— Ты там был?
— Мне рассказывали, у меня есть свидетели. Эти мерзавцы хватали наших, переодевшись санитарами. Они привязывали свои жертвы цепями, избивали, а потом сдавали в полицию.
Сотня, а то и две демонстрантов ринулись к зданию комитетов защиты Республики. На втором этаже за задернутыми шторами виднелся свет. Великан в клетчатой рубашке отломал одно из заграждений возле парковки и, потрясая им, как рыцарь копьем, бросился в атаку на ставни первого этажа. Остальные принялись за вентиляционные решетки, стали переворачивать мусорные баки, обеими руками рыться в нечистотах, сминать пакеты, газеты, тряпки, поджигая их зажигалками и пытаясь просунуть внутрь. Поджог почти удался: кое-где загорелись шторы, в окнах первого этажа заплясали красные отсветы. С верхних этажей летели пустые бутылки, несколько человек получили по голове. Потом на нападающих стали лить воду из ведер, чтобы остудить их пыл, правда, это была уже служба безопасности Студенческого союза. Она же, терпя оскорбления, заставила заблудших вновь присоединиться к основному шествию. Прибывшая на подмогу полиция пока что держалась поодаль, послышались первые пожарные сирены. Шествие распалось, и кучки демонстрантов рассыпались по улочкам Латинского квартала, дразня полицию и поджигая помойки.
— Вполне вероятно, что в начале уличных беспорядков можно было действовать быстрее и более решительно.
Генерал произнес эту фразу с равнодушным видом, но, несмотря на тон, было ясно, что это критический выпад. Премьер-министр чувствовал, что все камни летят в него. Он разглядывал розовую промокашку, лежавшую перед ним на столе. Дело было на совете министров в Елисейском дворце. У Жоржа Помпиду крутился в голове один из излюбленных студенческих лозунгов: «Десять лет — и хватит!» Сегодня, в утро Вознесения, когда парижане покинули измученную забастовками и разными ограничениями столицу и уехали на долгие выходные, этот лозунг казался ему как никогда своевременным. За десять лет образ генерала потускнел. Накануне в парламенте среди гол листов произошел раскол, некоторые даже потребовали, чтобы де Голль уступил свое место. Он был слишком далек от сегодняшнего дня: то ли в прошлом, то ли в будущем, но где-то далеко. Время от времени, как бы между делом, невзначай генерал бросал обвинения премьер-министру, хотя вроде бы обращался ко всему правительству, которое сам созвал на совещание:
— Вы предпочли пустить все на самотек, но ситуация окончательно вышла из-под контроля, и государство оказалось под угрозой.
Неужели Жорж Помпиду проиграл? Нет, пока нет. Он чувствовал себя вполне уверенно. Ночные беспорядки в Латинском квартале не вылились в серьезные столкновения, полиция проявила выдержку и терпение, рабочие профсоюзы осудили провокаторов, так же поступил и оккупационный комитет «Одеона». Переговоры шли своим чередом. Обязанности тоже удалось как-то распределить. Премьер-министр занимался конкретными, будничными людскими проблемами, пробками на дорогах и захваченными заводами, а президент — глубоким анализом ситуации, о которой он сейчас и говорил. В продолжение своей речи де Голль упомянул о референдуме (это была его навязчивая идея, настоящее ослепление) и о своих региональных проектах, как будто страну только это и волновало. Когда пришла очередь высказаться министрам, те поделились самыми разными сомнениями и предложениями. Почему бы не провести одновременно и выборы?
— А если мы их проиграем? — возразил Жорж Помпиду.
— Стоит ли настраивать против себя парламент? У нас и так достаточно врагов!
— Так поделитесь с нами своими соображениями, господин премьер-министр.
— Все постепенно наладится. Нынешний кризис показал, что, помимо молодежи, существуют и другие мощные силы — компартия, Всеобщая конфедерация труда… У них была возможность парализовать государство, но они не захотели ею воспользоваться. Кроме того, в провинции люди отозвались иначе, чем в Париже. Эта волна протеста заставляет вспомнить о Париже времен Великой французской революции. Реставрация, Июльская монархия, Вторая империя — все они пали в результате одних и тех же процессов. Третья и Четвертая республики смогли выпутаться, только допустив правительственный кризис. Сегодня авторитет государства не пошатнулся; произошли некоторые изменения, но Пятая республика твердо стоит на ногах. Мой генерал, мы всегда были верны вам, будем верны и впредь.
— Я очень тронут, — сказал де Голль. — Спасибо, вы свободны.
И Помпиду задумался, что имел в виду генерал, когда сказал «вы свободны».
В приземистых строениях авиабазы в Эвре витал стойкий запах солнцезащитного крема. Отныне армия заменяла бастующие внутренние авиалинии, обеспечивая воздушное сообщение между Парижем и Ниццей. Так что теперь Корбьер имел право все время носить парадную форму номер один, которая считалась самой элегантной, поскольку была сшита из более тонкой ткани. Сейчас он вместе со своим другом, солдатом второго класса Боке, слушал последние новости по радио, которое стояло рядом с телетайпом. Представитель Всеобщей конфедерации труда давал интервью и высказывал свое мнение о деле Кон-Бендита, соглашаясь с правительством. Это не удивляло, но злило обоих солдат.
— Никогда и нигде в мире трудящиеся не побеждали под черным флагом. Доверять подобным лидерам значит рыть могилу рабочему движению…
— Вот увидишь, они все окажутся против нас.
— Демонстрации в защиту Кон-Бендита не ведут ни к чему, кроме раскола, разброда, провокаций…
— Что здесь происходит? — спросил незаметно вошедший аджюдан[75].
— Студенты вышли на демонстрацию, потому что правительство отказало Кон-Бендиту во въезде в страну.
— А, этому уроду! Надо было еще раньше его выставить.
— Видите ли, господин аджюдан…
— Корбьер, вы ходили сегодня в парикмахерскую?
— Там закрыто. Сегодня Вознесение.
— Тогда пойдете завтра утром.
Волосы у Корбьера на затылке и правда уже спадали на шею. Он не успел ничего ответить аджюдану, прозванному Пивным Мешком за красную рожу и долгие с самого утра посиделки в столовой для младшего командного состава. Телетайп застрекотал, выстукивая депешу. Солдат Боке жестом профессионала оторвал пришедшее сообщение и стал читать вслух:
— На борту военного самолета DC6, следующего из Ниццы в Эвре, находятся г-н Ф. Анри и мадмуазель С. Мартин, несовершеннолетние, сбежавшие из дома и разыскиваемые службой по делам несовершеннолетних полиции Ниццы тчк. Просим принять указанных лиц и задержать на авиабазе до приезда предупрежденных нами родителей.
— Это пришло из Ниццы? — спросил аджюдан.
— Да, от командующего жандармерией аэропорта.
— Дайте сюда, пойду предупрежу жандармов.
— Хорошая мысль, — сказал Корбьер и рискнул показать кукиш повернувшемуся спиной аджюдану.
— Мало того, что угодили в военные, — вздохнул Боке, — а теперь еще и с легавыми связались.
— Куда деваться…
«Забастовка усердия» друзьям вполне удалась, они задержали парашютистов на пару дней под предлогом недостающих формуляров и неправильных печатей. Интересно, нажаловался ли на них курсант из офицерского училища, которого они поселили не на офицерской квартире? Корбьер отправил его в здание 147, в семи километрах от летного поля. На следующий день бедняге пришлось встать еще до рассвета и добираться пешком, чтобы вовремя сесть на самолет. К этому и свелась революционная борьба двух солдат.
— Смотри, Папаша Жюльет приземлился, — сказал Боке.
Таково было условное обозначение самолета, прилетевшего из Ниццы. Срочники в полевой форме подкатили трап к площадке перед ангарами. Стюардесса провела вереницу людей в гражданском мимо ангаров и взлетно-посадочных полос. Юных беглецов двое жандармов увели на свой пост. Было слышно, как внутри здания бригадир кричит в трубку, что у него украли велосипедное седло. Миниатюрная шведская танцовщица, едва выйдя из самолета, принялась танцевать на траве. Другие пассажиры вошли в помещение командного пункта, на скорую руку переоборудованное в зал ожидания.
— Не беспокойтесь, мадам, — сказал Корбьер, — ваш багаж последует за вами.
— И что бы мы делали без военно-воздушных сил! — восклицал пожилой господин, увешанный наградами.
— Это элита нашей армии, — сказал другой.
— У вас не найдется аппарата для подогрева бутылочки?
— Нет, мадам, — сокрушенно ответил Корбьер, — в армии для младенцев ничего не предусмотрено.
Потом он отвел всю компанию к начальству, которое должно было обеспечить доставку гражданских лиц в Париж. Возвращаясь на пост, он столкнулся с двумя ребятами из отрядов быстрого реагирования в полном боевом обмундировании.
— Что это вы тут делаете?
— Ждем, нас отправляют охранять сахарный завод.
— С автоматами?
— У нас даже патроны настоящие. Весело будет!
Сорбоннские охранники-«катанге» больше не подчинялись Оккупационному комитету, их присутствие досаждало многим. Разбившись на группы, они патрулировали с вызывающим видом. Их сильно накрашенные женщины поселились вместе с охранниками в верхних аудиториях, где те все крушили ради забавы. Недалеко от часовни при входе в подвал Порталье видел, как они грубо тащат за собой парня в белом медицинском халате, тот упирался, не хотел идти дальше, но их было много, и они крепко его держали.
— Нельзя было допускать, чтобы эти твари обосновались в Сорбонне, — сказал Родриго.
— Пойдем посмотрим, что они там затеяли.
Друзья пересекли двор, заполненный книжными
прилавками и охрипшими громкоговорителями, откуда неслись песни 1917 года. На подвальной лестнице тип по кличке Чикаго водил зажженной сигаретой перед носом у санитара, которого держали двое крепких парней в куртках с заклепками и цыган Тонио, весь в черном и с топориком на поясе.
— Что вам сделал этот парень? — спросил Порталье.
— В Комитете говорят, он самозванец, выдавал себя за доктора.
— Вот мы им и занимаемся, — сказал Чикаго с вызывающим видом.
— А сигарета зачем?
— Немножко прижжем его, чтоб признался.
— Мне не в чем признаваться! — завопил несчастный.
Родриго зажег сигарету, взял ее двумя пальцами и подошел к заинтригованной компании.
— Хочешь тоже поразвлечься? — улыбнулся Тонио.
Родриго раздавил сигарету у себя на ладони, запахло паленым мясом. Он сжал зубы, но не вскрикнул, и Порталье сразу пришел на ум римский консул, который сам положил руку в огонь, желая поразить своих палачей. Охранники таращились на Родриго, не веря своим глазам.
— Ты что, свихнулся? — наконец спросил Чикаго.
— А ты? — сказал Родриго. — Не хочешь попробовать? Слушайте вы, сначала раздавите на руке по чинарику, как я, тогда и делайте то же самое со своим пленником. А нет, так валите отсюда, пока мы не сообщили в Комитет. По рукам?
— Ладно, ладно, — сказал Чикаго, и хулиганы удалились, пожимая плечами.
— Надо перевязать рану, — посоветовал самозваный доктор.
— Да пошел ты! — сказал Родриго, повязывая руку платком сомнительной чистоты.
Порталье отправился с другом в медпункт, где теперь был настоящий доктор, сменивший шутников, которые орудовали там в первые дни, слушая хорошеньких девушек без стетоскопа. Потом Порталье один пошел в зал для семинарских занятий, где какой-то комитет обсуждал большую студенческую демонстрацию, назначенную на завтра. Как и следовало ожидать, Порталье увидел там Марко и Теодору. Всего за столами сидело человек тридцать. Повестка дня? Как всегда. Власть должна понять, что нельзя запретить въезд в страну такому студенту, как Кон-Бендит, символу студенческого движения.
— Дани, — пояснил Марко, — будет действовать на свой страх и риск.
— Как всегда! — вставила брюнетка в очках.
— Он сейчас во Франкфурте, но поедет в Зарребрюк, как мне сказали по телефону немецкие товарищи. Оттуда он перейдет границу в Форбахе.
— Переодевшись таможенником?
— Было бы забавно. Так вот, встречаемся на Лионском вокзале в семь часов вечера. А еще одна колонна на два часа раньше пойдет от Сиреневых ворот…
Будут ли участвовать рабочие? Чтобы помешать им присоединиться, Всеобщая конфедерация труда назначила на то же самое время собственную демонстрацию. Она должна была состоять из двух разных колонн: одна отправится от площади Балар, напротив заводов Ситроена, и пройдет до Аустерлицского вокзала, другая — от Бастилии до бульвара Османн, по кварталу, где расположены банки и торговые центры. Конечно, на этой демонстрации никто не станет требовать возвращения во Францию Кон-Бендита, этого возмутителя спокойствия, к тому же в тайном сговоре с властью. Здесь все будут выражать солидарность с бастующими рабочими, надеясь ускорить ход переговоров.
Около шести Порталье и Тео отправились пешком на площадь Вилье. Они собирались поживиться бабушкиными запасами, обчистить холодильник и отдохнуть, чтобы назавтра быть в форме. «Революция укрепляет ноги, — сказала Тео. — Сколько же мы ходим пешком!»
Мост Сен-Мишель перегородили полицейские, в них летели камни и оскорбления. На бульварах и набережных столпилось несколько тысяч молодых людей. Один из них залез на уличный фонарь и оттуда стрелял из рогатки железными болтами.
Тео и Порталье свернули на улицу Сент-Андре-дез-Ар, к мосткам напротив института. Горели ящики и урны с мусором. Друзья видели, как кто-то нападает на пожарных, которые пытались затушить огонь, перекинувшийся на шторы ближайшего ресторана.
— Видно, не все охранники остались в Сорбонне, — сказал Порталье, указывая на компанию хулиганов.
— С ними никто не может совладать, — сказала Тео.
— Придурки!
— Не тормози, я хочу есть, а деньги кончились.
Путь до Вилье был еще неблизкий.
Немногим после полуночи в комиссариате Пантеона появился насмерть перепуганный господин. Полицейские дремали за столами, положив головы на стол. Некоторые, позевывая, играли в карты и отхлебывали кофе из термоса.
— Они идут сюда! Это настоящие дикари, у них палки с бритвенными лезвиями на конце! Они хотят на вас напасть! — завопил господин.
— Кто вы? — спросил бригадир.
— Я живу неподалеку, — захлебывался господин, — я слышал их так же явственно, как сейчас вижу вас!
И гонец рухнул на стул. Бригадир знал, что волна беспорядков нарастает. К несчастью, его комиссариат подвергался особому риску. Было слышно, что в начале улицы Суффло идет бой, виднелись красные вспышки сигнальных выстрелов: это стреляли в воздух полицейские, чтобы предупредить о начавшемся нападении. Организовав сегодня вечером спокойное многолюдное шествие, без всяких эксцессов, где каждый требовал отставки де Голля, студенты и леваки теперь решили сменить тактику. От Лионского вокзала они, разбившись на боевые отряды, рассредоточились по всему Правому берегу. Они просунули длинные балки в решетки вокруг здания Биржи и попытались устроить поджог, потом с боевым кличем ринулись к Латинскому кварталу. Сорбоннские охранники спилили электропилой огромные деревья, кругом множились баррикады. Это были стены из булыжников, машин, уличных туалетов, развороченных телефонных кабинок, дорожных щитов. Оттуда восставшие обстреливали отряды быстрого реагирования железными шариками и кидали бутылки с зажигательной смесью. Бригадир решил, что надо прятаться, с тридцатью полусонными людьми он явно не сможет дать отпор нападающим.
— Миссон, — сказал он, — предупредите тех, кто снаружи. Пусть немедленно возвращаются, закроемся здесь, пока не прибудет подкрепление.
Агент Миссон вернулся вместе с патрульными из машин и автобусов, выстроившихся в ряд на площади. Пугливый горожанин уже успел сбежать. Бригадир командовал:
— Закрыть двери! Нет, сначала занесем металлические заграждения…
— И забаррикадируемся, — сказал Миссон.
— Нашли время шутить!
Шум приближался. Мятежники шли по улице Суффло и в любую минуту могли оказаться на площади Пантеон. Несмотря на то что на окнах были решетки, камнями, брошенными изо всей силы, разбили одно из стекол. Послышались удары булыжников о закрытую дверь. Бутылка с зажигательной смесью разбилась и залила край подоконника. Пролившийся бензин загорелся. Полицейские попытались было затушить огонь водой из кастрюль, но очень скоро их озарили отсветы настоящего пожара: это пылали служебные машины и автобусы, пламя лизало стены и грозило охватить все здание. Не в силах что-либо предпринять, бригадир позвонил в штаб префектуры:
— Мы тут поджаримся, как отбивные!
— Вы можете попытаться выйти из здания?
— Тогда нам придется стрелять, чтобы проложить себе дорогу, они все как с цепи сорвались!
— Подождите, я проверю, не могут ли вас выручить части, которые сейчас на бульваре.
И весь комиссариат принялся ждать, не находя себе места от волнения. Бригадир распределил гранаты, все надели противогазы и каски, зарядили личное оружие. Под градом камней и железных болтов, в густом синем дыму от слезоточивых газов мобильные жандармские подразделения и отряды республиканской безопасности продвигались слишком медленно, и из префектуры сокрушенно сообщили:
— Бригадир, подкрепление с бульваров не поспевает, хулиганы поджигают помойки и баррикады. Путь приходится расчищать бульдозерами, на это уходит много времени. Я попробую уточнить, не могут ли подразделения с Правого берега пробраться к Пантеону по улице Кардинал-Лемуан и ударить нападающим в спину…
— Скорее! Я не кладу трубку.
— Есть еще дверца, — сказал Миссон, снимая противогаз.
— Какая дверца?
— В глубине коридора. Она ведет в мэрию, можем уйти туда. Все лучше, чем жариться здесь на медленном огне.
— Знаю я эту дверцу, она заперта.
— Разберемся, шеф, и не такие вышибали.
В Елисейском дворце генерал де Голль не спал. Золоченые часы показывали три часа утра. Один в кабинете с огромной хрустальной люстрой, он сидел выпрямившись и размышлял о своем методе и о Франции, которая на его памяти так и не изменилась. В сегодняшнем обращении, которого так ждала страна, было мало блеска, не нашлось ярких выражений, а ведь обычно генерал знал, как поразить, ослепить, убедить слушателей. Его речь оказалась плоской и прямолинейной и всех разочаровала. Даже телевизионщики, пришедшие в парадный зал, чтобы записать выступление, не проявили особого энтузиазма. Генерал сразу же это понял, но от второй попытки отказался. Он обдумывал свою речь целую неделю, другой заготовлено не было, а импровизировать он был не готов. Да и о чем, в каком тоне? Де Голль говорил о порядке, тогда как премьер-министр каждый день твердил о переговорах. Правда, генерал надел строгий черный костюм, а не военную форму. Может быть, и зря? Возможно, из-за этого выступление де Голля выглядело бесцветным, тогда как все ждали, что он станет сгущать краски. Он выглядел скорее печально, чем торжественно. Его слова прозвучали некстати, их никто не понял. Когда генерал в конце концов объявил, что в июне созывает свой знаменитый референдум, левые партии отозвались восторженным гулом. Почему? Потому что он сказал, что если большинство проголосует против, он уйдет в отставку? На Лионском вокзале веселилась молодежь, столпившаяся у множества радиоприемников. Студенты кричали: «Плевать нам на его речи!» и во все горло распевали: «Прощай, де Голль, прощай, де Голль, прощай…» А разве в его окружении не хотели того же самого? Генералу передали, что Жорж Помпиду сказал: «Что ж, могло быть и хуже». Итак, в стремлении навести порядок де Голлю оставалось опираться только на коммунистов и Всеобщую конфедерацию труда, но и там его оттеснил Помпиду, от которого генерал надеялся избавиться, как только представится случай. Но сегодня премьер-министр наверняка добьется своей цели. Он вызвал на совещание министра по социальным вопросам, предпринимателей и профсоюзных лидеров. Помпиду вместе со своими сторонниками вел собственную игру, у него даже хватило наглости отстранить от переговоров министра финансов, Мишеля Дебре, верного Дебре, Дебре, опору генерала, и все ради того, чтобы развязать себе руки. Де Голль не возражал, он устал бороться.
Гражданские и военные советники вошли в кабинет президента, чтобы обсудить ситуацию, а в это время Латинский квартал уже пылал. Два человека погибли: в Лионе грузовик, у которого отказал тормоз, задавил полицейского инспектора, а недалеко от Сорбонны, кажется, какого-то молодого человека ударили ножом. Больше двухсот полицейских получили ранения. О раненых бунтовщиках пока точных сведений не было, но под арестом оказалось как минимум шестьсот человек, и далеко не все студенты.
— И в Париже, и в провинции люди давно устали от насилия, господин генерал, — сказал один из советников. — У нас есть свидетельства.
— Министр внутренних дел может сослаться на то, что к студентам примкнули уголовные элементы.
— Что, если нам вызвать из Сатори танковую дивизию?
— Все это слова, — сказал генерал и встал, давая посетителям понять, что совещание окончено. А Жаку Фоккару он шепнул: — Они все хотят, чтобы я ушел…
К четырем часам утра де Голль пошел прилечь в своей спальне, через две двери от кабинета. Ставни там всегда были закрыты, поскольку окна выходили на улицу. Завтра, то есть уже сегодня, генералу предстояло получить верительные грамоты от нового посла Соединенных Штатов, родственника Кеннеди, чьи мысли и сейчас легко можно было предугадать: «Речь генерала только подтвердила его поражение». Завтра де Голль наденет военную форму.
К рассвету площадь перед Сорбонной напоминала огромный лазарет под открытым небом. Все кашляли, глаза у всех слезились, воздух был пропитан газом. Раненые в руку или в голову, обмотанные белыми тряпками, спали на ступенях часовни. Туда-сюда сновали настоящие или самозваные санитары в белых халатах. Теодора и Порталье поддерживали легко раненого Марко, ему осколком гранаты попало по икре. Друзья подозвали санитарку, студентку с медицинского факультета, и попросили промыть и продезинфицировать рану. У главного входа врач в громкоговоритель сзывал на помощь добровольцев.
— Оставайся с Марко, — сказал Порталье Тео, — я пойду, у меня и повязка есть.
Он сам повязал себе на руку белый платок с красным крестом, нарисованным фломастером. Порталье присоединился к бригаде с носилками, которая быстрым шагом направилась по улице Виктор-Кузен, поднимавшейся в гору. На перекрестке улицы Кюжас им пришлось повернуть назад. Навстречу выбежали ребята в джинсовых куртках с криками: «Они атакуют!» Чуть дальше, на углу улицы Суффло, разорвалась граната, и Порталье закрыл нос шейным платком. Новоиспеченные санитары бросились к Сорбонне, а Порталье, который шел впереди всех, повернул на улицу Кюжас вместе с предупредившими их ребятами.
— Эй! Не туда, на бульваре полно легавых!
— Вот именно, — заявил какой-то тип, ткнув ему в лицо трехцветное удостоверение.
— Попался, хитрец!
Четверо парней схватили Порталье и сорвали с него кое-как сделанную повязку:
— Если ты санитар, тогда я — Папа Римский!
Они потащили его вниз по улице к бульвару Сен-Мишель и затолкали в синий фургон. Получив дубинкой по голове, Порталье был наполовину оглушен. Внутри машины, на сиденьях и на полу, набилось уже человек двадцать. Порталье оказался между португальским рабочим и двумя английскими туристами, которые возмущались на своем языке.
— Лучше заткнитесь! — сказал им жандарм снаружи. — А то бросим вам гранату в машину, а вас — в Сену!
— What did he said? — спросил турист, вцепившийся в свой искореженный фотоаппарат.
Было почти нечем дышать. Полицейские втолкнули к пленникам смуглого юношу:
— Залезай, Мухаммед!
— Сидел бы дома, черножопый!
— Я изучаю философию! — прокричал парень, и ему палкой выбили два зуба. Все лицо у него было в плевках.
Через час или два (в таких ситуациях трудно сказать, сколько прошло времени) машина тронулась и вскоре доставила свой улов в Божонское отделение. С заложенными за голову руками всем арестованным пришлось по очереди пройти по коридору из заграждений, среди полицейских, которые били их дубинками и оскорбляли. Дальше пленники оказались во внутреннем дворе, переоборудованном под лагерь с колючей проволокой, чтобы лучше охранять узников, и прожекторами по углам. Они долго стояли под дождем, слыша, как из открытых окон несутся крики. Служащие префектуры в полевой форме завели узников в помещение, предварительно разбив их на группы, чтобы обыскать и установить личность. Усатый полицейский, взглянув на паспорт Порталье, швырнул его на пол. Порталье нагнулся подобрать его, получил солдатским ботинком в живот и скрючился, дыхание у него перехватило. Последовал удар дубинкой по почкам, и Порталье упал на пол, закусив губу. Рядом с ним рыдала студентка лет двадцати. Трое озверевших полицейских таскали ее за волосы. Они сорвали с нее блузку и мини-юбку и принялись рвать ей волосы: «Шлюха! Мерзавка! Вот увидишь, что такое СС!» Потом они стали избивать ее черенками от метел. Повсюду слышались крики, проклятия, виднелись пятна крови, многих тошнило.
Так прошел целый день, а потом Порталье, девушка с изуродованными волосами и прихрамывающий безработный, все в лохмотьях и синяках, так и не поняв, как это случилось, оказались посреди улицы. Порталье вспомнил о квартирке Корбьера. Она была совсем близко, на улице Лорда Байрона. Была суббота, так что, может, друг приехал в увольнительную?
Уже светало, а переговоры в Министерстве по социальным вопросам в доме номер 27 по улице Гре-нель все не кончались. Со вчерашнего вечера представители предпринимателей и рабочих профсоюзов сидели друг против друга в длинном зале, освещенном высокими светильниками, за столами, поставленными буквой П. За спиной у них на каминных полках стояли растения в горшках. Кто-то дремал, склонившись над блокнотом или над графином с водой. Микрофонов не было, и переговорщики едва слышали то, что говорилось на противоположном конце зала, но премьер-министр, который вел заседание и выступал в роли третейского судьи, говорил достаточно громко. Он сидел между двух окон, выходивших в сад, одно из которых было открыто, и решал, кому дать слово, на кого нажать, расспрашивал, шутил и, как школьный учитель, то поощрял кого-то, то выражал неодобрение, нахмурив брови. Эти господа в унылом облачении придирались к цифрам и не переставая спорили по мелочам. Время от времени, чтобы дать всем успокоиться или тайно переговорить с одной из сторон, приходилось устраивать перерыв на несколько минут. Жорж Помпиду выходил выкурить сигаретку и посылал своего подручного Ширака незаметно посовещаться с Жоржем Сеги. На самом деле на этих переговорах было всего два реальных собеседника: правительство и Всеобщая конфедерация труда. Остальных позвали для отвода глаз, особенно Демократическую конфедерацию, известную своими левацкими настроениями. Потом все возвращались в зал, и Ширак потихоньку сообщал премьер-министру результаты тайных переговоров:
— Сеги потребует увеличения минимальной почасовой оплаты до трех франков.
— На тридцать пять процентов?
— Мы договорились на двух франках семидесяти центах. Они ведут себя разумно.
— У нас общие интересы: труд и порядок.
— Значит, Конфедерация предложит три франка.
— Для проформы. Очень хорошо.
Премьер-министр повернулся к Жоржу Сеги и
Кразуцки, которого за лысину товарищи прозвали Кудрявым.
— Мы говорили о минимальном размере почасовой оплаты труда, — сказал Сеги.
— Три франка!? — повторил господин Гювлен, представлявший предпринимателей.
— Три франка, — с улыбкой подтвердил Сеги.
— Согласен! — буркнул господин Гювлен.
Два Жоржа, Помпиду и Сеги, в недоумении переглянулись. Предприниматели были готовы идти на жертвы, лишь бы кончились забастовки и заводы снова начали работать. Дальше начали обсуждать детали. Люди из Демократической конфедерации несколько раз попытались завязать чисто политическую дискуссию, но это только затрудняло переговоры. Когда рассвело, было решено продолжить после обеда. Делегаты поехали передохнуть на пару часов, а премьер-министр отправился в Матиньон и продолжил работу. Он открыл окно на балкон в своем кабинете, снял серый пиджак и бросил его на кресло, развязал галстук, накинул шерстяную кофту с длинными рукавами, а потом с сигаретой в зубах пошел прогуляться по траве в саду. Он обязательно должен был добиться успеха. Цены росли, владельцы машин отливали бензин из соседских баков, чтобы хоть как-то доехать, набережная Сены напоминала мусорную свалку, девять миллионов человек прекратили работу. Это было уже слишком. Но если страна оправится, это будет заслуга Помпиду. Он докажет генералу, что именно его хитрости и уловки привели к нужному результату. Премьер легко поднялся по лестнице и уселся за стол, на котором дымилось заказанное им мясо с овощами. Сейчас не время поститься, силы ему еще понадобятся. Пока Помпиду с аппетитом поглощал ужин, помощник зачитывал ему список многочисленных дел, назначенных на воскресенье:
— Здесь же у вас назначена встреча с господином министром финансов…
— Ах, да! Дебре со своими разглагольствованиями: «Вы предаете голлизм, десять лет усилий»… И так далее, и тому подобное.
— Потом заседание совета министров, посвященное государственному и национализированному сектору. В двенадцать тридцать вы встречаетесь с делегацией Союза молодых предпринимателей. Затем Всеобщая конфедерация труда…
— Не хотите тарелочку мяса с капустой, Жобер? Это добавит вам румянца.
— Зачем?
— У вас лицо как восковое.
— Это мой обычный цвет лица, господин премьер-министр.
— Амалия! Чего вы ждете? Пойдите откройте!
— Иду, иду, мадам, — ответила служанка, торопливо ступая по коридору.
Она узнала молодого человека, стоявшего на лестничной площадке и стучавшего в дверь. Это был лучший друг мсье Ролана. Наверняка пришел к нему в гости, так что Амалия сразу предупредила:
— Его нет дома.
— Я знаю, — сказал Корбьер. — Я бы хотел поговорить с его отцом.
— Его тоже нет. Профессор в больнице, распекает своих подчиненных, покоя от них нет… Не знаю, во сколько он сегодня вернется…
— Кто это, Амалия? — спросила мадам Порталье, которая сидела в гостиной с мадам Жюрио.
Не успела Амалия ответить, как Корбьер, на правах друга семьи, уже вошел в гостиную. Он отказался от предложенной чашечки кофе и рассказал, как вчера около одиннадцати часов вечера поднялся к себе в квартирку и увидел своего друга Порталье скорчившимся на лестничной площадке, в самом жалком состоянии. Корбьер в тот день ужинал у родителей, этажом ниже. Его отпустили в увольнительную, и он приехал из Эвре на машине другого солдата:
— Ролану повезло. Иначе он так и лежал бы у меня на лестнице.
Корбьер рассказывал про все вперемежку: про Сорбонну, авиабазу, забастовки, про то, как Порталье оказался в Божоне, про избиения дубинками и солдатскими башмаками. Он во всех подробностях расписал обеим женщинам, как сильно досталось Ролану, который сейчас отсыпался у Корбьера дома, после того как врач сделал ему укол.
— Доктор сказал, нужно отвезти его в больницу, сделать рентген. Когда бьют по голове, бывает, остаются скрытые повреждения.
— Какой ужас! — воскликнула мадам Жюрио.
Смертельно побледневшая мать была не в силах произнести ни слова, слушая этот сбивчивый рассказ.
— Я решил все вам рассказать, — продолжал Корбьер, — потому что мне пора возвращаться в Эвре. Ролана нельзя оставлять одного.
— Вы уезжаете сегодня?
— Мне дали адрес агентства на улице Прованс, которое организует поездки автостопом. Завтра в шесть тридцать меня подберут у Эйфелевой башни, я буду в форме, чтобы меня можно было узнать.
— Можно перевезти Ролана? — простонала мадам Порталье.
— Соланж, я займусь этим, — сказала ей подруга.
Было решено, что мадам Жюрио пойдет с Корбьером к нему домой на улицу Лорда Байрона и посидит с Роланом. Но сначала женщины вместе с солдатом сложили в чемодан чистые вещи и еду: молотый кофе, сахар, консервированный горошек. Они отправились пешком по бульвару Осман, Корбьер нес чемодан, а мадам Жюрио семенила рядом, стуча высокими каблучками. Она ему понравилась.
«Хорошо держится для буржуазки, — подумал Корбьер. — Несмотря на все неприятности, Порталье повезло, что у него будет такая сиделка».
На бульваре Сен-Мишель и прилегающих улицах солдаты из инженерных войск оттаскивали строительный мусор, мешавший движению. За ними шли другие бригады, которые снова мостили дорогу. Парижане фотографировали обгорелые остовы машин, позировали перед спиленными деревьями, прогуливались по кварталу, чтобы собственными глазами увидеть разгромленные улицы. В тех магазинах, где в ночь баррикад не успели опустить железные ставни, все разнесли вдребезги. Сейчас торговцы прибивали на место стекол фанерные листы. Повсюду толпились люди самых разных возрастов и мастей. На улицах, на заводах и фабриках, в лицеях — везде разгорались жаркие споры. У забастовщиков появилось время подумать. Они парализовали жизнь страны, большая часть экономики пребывала в вынужденном бездействии. Каждый вдруг задумался о своей роли во всем этом. Люди говорили друг с другом, как не говорили никогда раньше, прямо на улице, даже с незнакомыми. Еще месяц назад такого и предположить было нельзя. Булочники задумывались о хлебе, преподаватели — о программах, мясники — об антрекотах, медсестры — о больных, танцовщицы из Фоли-Бержер — о том, какую же мечту они предлагают своим зрителям, спортсмены — о том, не слишком ли агрессивно они ведут себя на соревнованиях. Вслед за студентами, металлургами, портовыми грузчиками и железнодорожниками множество взрослых людей захотело повзрослеть по-настоящему.
Напротив Сорбонны, у открытого главного входа, стояли жандармы. Оружие было у них на ремне, а не в руках, на голове — снова пилотки, а не каски. Студенты, которых они преследовали накануне, сегодня пытались убедить жандармов в правоте нового популярного лозунга: «Хватит действовать, давайте поговорим».
— Вас обманывают так же, как и нас.
— Мы обязаны подчиняться, — сказал жандарм
— Вы что, не можете протестовать!? Это же ваше право!
— Нас вызвали подавлять беспорядки…
— Или такая работа, или безработица? Так ведь?
— Конечно!
— Буржуазия посылает вас драться, а потом в прессе обвиняет во всем именно вас. Вы же сами это видите…
— Да уж, нам досталось от Помпиду!
— У вас же тоже есть профсоюзы!
Дискуссии продолжались и на площади перед университетом. Возле стенда с надписью «Демократическое женское движение» девушка обращалась к толпе зевак, стоя на ящике, как в лондонском Гайд-парке:
— Нам нужна единая мораль для девушек и юношей! Мы требуем равных шансов!
— Школы должны быть смешанными! — выкрикнул тощий молодой человек.
— Дело не только в этом, — возразила активистка. — Мы хотим равноправия во всех областях!
— Уже десять лет как моя мама имеет право работать без письменного разрешения отца, — сказала девушка в ситцевом платье.
— Этого недостаточно! Нас избивают так же, как и ребят, мы вместе с ними работаем в комитетах, тогда почему нас никогда не приглашают выступать от имени студентов? Ни на радио, ни на телевидение, ни в парламент, вообще никуда!
— Это точно. Сейчас именно мужчины ведут переговоры за спиной трудящихся, — сказала Теодора, — хозяева договариваются с парнями из Конфедерации и с парнями из правительства!
Тео не стала задерживаться возле феминистского стенда, она беспокоилась о пропавшем Порталье.
Наверняка его арестовали. Она оставила подруг спорить дальше и по лестнице Б поднялась на второй этаж. Родриго вместе с комиссией как раз составлял обращение к захватчикам Сорбонны.
— Ты вовремя, — сказал он Тео и показал черновик листовки.
Товарищи!
Множество помещений Сорбонны находится в антисанитарном состоянии.
Многие студенты не соблюдают элементарных правил гигиены.
Товарищи, без всякого сомнения, грязь, недостаток гигиены и их последствия — это средства, которыми голлистская власть хочет воспользоваться, чтобы отнять Сорбонну у студентов…
— Неплохо, — сказала Тео.
— Потом нужно будет объяснить, каково политическое значение гигиены.
— Пусть каждая группа предложит свой вариант, — сказал толстощекий парень в голубой рубашке. — И надо помочь нашим товарищам, отвечающим за уборку…
Пока комиссия обсуждала, как лучше объяснить студентам всю важность этой борьбы, учитывая, что из подвала полчищами повалили крысы, Тео отвела Родриго в сторону:
— О Ролане все еще ничего не известно…
— Ничего не удается выяснить, Тео.
— А у него дома?
— Ты ж знаешь, он туда и носа не показывает.
— Если бы с ним что-то случилось, полиция предупредила бы родных…
— Ты знаешь его предков?
— Так, мельком видела. Они меня как-то раз выставили на улицу вместе с Роланом.
— He волнуйся. Если бы он погиб, поднялся бы шум.
— Родриго! Вместо того чтобы успокоить, ты меня еще сильнее пугаешь!
В Бийянкуре рабочие не утратили решимости. Они спали между станками, играли в настольный теннис во дворе, выживая благодаря постоянной помощи солидарного населения. Те, кто охранял здание изнутри, почти всю ночь слушали радио, завернувшись в одеяла. Они прекрасно поняли, в каком духе проходят переговоры с правительством и хозяевами. «На улице Гренель, — говорили они, — дело застопорилось». Их собственные требования были ясны и все уместились на плакате, который висел на площади Жюля Геда. Достаточно было владеть грамотой и ответить да или нет:
Наши основные требования:
— в ближайшее время переход на 40-часовую неделю, без снижения зарплаты;
— минимальная зарплата — 1000 франков;
— выход на пенсию в 60 лет, для женщин — в 55;
— дополнительная, пятая, оплачиваемая неделя отпуска для молодежи;
— свободу профсоюзам.
С рассвета на фабрику прибыло множество протестующих, которые присоединились к забастовочным пикетам, охранявшим здания. В огромном сборочном цехе собралось уже не меньше двенадцати тысяч человек. Наверху, на помосте, стояли представители самых влиятельных профсоюзов. От имени Всеобщей конфедерации труда выступал Лантье, он говорил то же, что и всегда, поскольку никаких новых сведений у него не было.
— Товарищи, переговоры затягиваются, хотя наши требования предельно просты и ясны. Прежде всего, мы хотим, чтобы нам выплатили зарплату за весь период забастовки, и в этом мы не уступим!
Закончив свою длинную речь, во время которой зал не раз взрывался аплодисментами, Лантье скрепя сердце уступил место представителю Демократической конфедерации. Тот говорил на повышенных тонах, выдвигая политически окрашенные требования. Он призвал к солидарности со студентами, но слушатели отнеслись к этому прохладно, и оратор, вовремя спохватившись, вернулся к конкретным проблемам, которые волновали рабочих государственных заводов, а потом призвал продолжать борьбу до полной победы. Толпа принялась громко скандировать: «Народное правительство!» В это время один из металлургов передал Лантье записку, и тот сообщил всем, что на улице Гренель переговорщики только что пришли к важным соглашениям.
— Народное правительство! — не унимались рабочие.
Жорж Сеги приехал на завод после бессонной ночи, затянутый в кримпленовый костюм, с черным галстуком-удавкой на шее. В сопровождении охраны он присоединился к остальным лидерам, стоявшим на трибуне. Ночные переговоры дались очень тяжело.
Когда они были в разгаре, посыльный от партии сообщил Сеги, что ситуация резко изменилась: леваки вместе со студентами и Демократической конфедерацией готовят необыкновенного масштаба акцию на стадионе Шарлети. Надо было перехватить инициативу у этих лжесоюзников, ускорить переговоры и быстренько состряпать хоть какой-то договор, пусть и в черновом варианте, чтобы избежать митинга. Сеги даже пообещал руководству предприятий, что через пару-тройку дней работа возобновится. Но теперь нужно было сообщить о достигнутом компромиссе самим рабочим. Было решено устроить встречу в Бийянкуре. Сеги заговорил в микрофон. Его голос гулко отдавался под металлическими сводами. Он перечислил все пункты соглашения, упомянул о повышении минимальной почасовой оплаты на 35 %…
— А зарплата?
— Будет поэтапно повышаться в разных секторах.
— Красиво говоришь! — прокричал человек в фуражке, стоявший на каменном блоке. — А что, если цены снова вырастут?
— А пособия семьям? — спросил другой рабочий.
— В бюджете на следующий год…
— Болтовня!
— А рабочая неделя? — спросил усатый толстяк.
— Будет постепенно укорачиваться, — ответил Жорж Сеги, — до сорока часов.
— Сорок часов немедленно! — заорал усатый.
— Мы что, зря тут одиннадцать дней бастуем!? — подхватил наладчик в теплой куртке.
— Профсоюзы смогут свободно распространять свои листовки…
— А кто нам сейчас это запрещает?
Кулаки сжимались, страсти кипели. И вот Жорж Сеги наконец спросил:
**********************************************************************************************
В исходном файле пропущены две страницы
***********************************************************************************************
супермаркетом домохозяйки жаловались друг дружке, что давно не могут достать сахару.
Жюрио перешел на Правый берег по мосту Сольферино и оказался на улице с тем же названием. Набережная Анатоля Франса была вся завалена ящиками, коробками, пакетами; кучи мусора высились не ниже припаркованных там же машин. Пройдя двести метров, депутат вошел в здание, где находился штаб комитетов защиты Республики. Внутри стоял невыносимый гвалт. На втором этаже Жюрио увидел Тевенона.
— Спасибо, друг, — сказал тот, с силой сжав Жюрио руку.
— Как будем действовать?
— Коллегиальное руководство решило провести в четверг открытую манифестацию на Елисейских Полях. Надо доставить в Париж наших сторонников из пригородов и из провинции. Будем всех обзванивать. Ты ведь член ассоциации участников Сопротивления? Предупреди всех, что генерал на них рассчитывает. Пусть они постараются помочь, важно, чтобы нас было много!
— Значит, надо где-то раздобыть автобусы и бензин.
— Да, и любыми способами. Мы справимся. Если люди не придут на нашу демонстрацию, коммунисты захватят власть. Ты представляешь, они уже ведут переговоры с федералами о создании временного правительства!
— Увы!
— Жюрио, в стране безвластие. Дебре подал прошение об отставке, Помпиду играет на себя и против генерала, надеясь занять его место. Сейчас не время медлить.
— Значит, в четверг? У нас всего два дня…
Чтобы придать себе уверенности, оба взглянули на портрет генерала как на икону.
Эрик Тевенон нес Марианну на плечах. В облегающем свитере и коричневых вельветовых джинсах, она бесновалась и орала во все горло: «Власть рабочим!» Другие длинноволосые студентки, сияя от радости и размахивая черными флагами, тоже гарцевали на плечах у юношей, топтавших гаревые дорожки стадиона. Девушки скандировали лозунги и пели. Студенческие профсоюзы, к которым присоединились и другие группировки, получили в префектуре разрешение провести мирный митинг в закрытом и легко контролируемом помещении. Чтобы избежать столкновений и насилия, стороны договорились, что поблизости не будет ни одного полицейского, а за порядок будет отвечать служба безопасности Студенческого союза и левых организаций. Она же должна будет гарантировать, что с наступлением темноты участники спокойно разойдутся. Вечером длинное шествие направилось по проспекту Гоблен к стадиону, символически расположенному на полпути между университетским городком и заводом «Снекма» на бульваре Келлерман. На этот раз маоисты тоже решили участвовать. Они принялись продавать свои газеты на импровизированном аукционе, а рядом журналисты с государственного телевидения раздавали листовки, в которых объясняли, ради чего бастуют. По дороге к стадиону произошел только один инцидент — какая-то группировка начала кричать: «Жандармы — эсэсовцы!» Но на них зашикали, те замолчали и, сняв каски, влились в общее шествие. На стадионе собралось тридцать тысяч человек, здесь смешались все: студенты, рабочие, леваки всех мастей, а с ними лицеисты, управленцы, служащие, — бурно радуясь такому единению.
Мощными раскатами гремели уже ставшие знаменитыми лозунги, подхваченные тысячами голосов: «Это только начало, битва продолжается!» Бурными овациями встретили на стадионе отряд рабочих с Сюд-Авиасьон и с завода Флен, а чуть позже — служащих с плакатом «Демократический профсоюз банка Креди-Лионнэ». В семь часов вечера на трибуну поднялся Жак Соважо, который открывал митинг.
— Насилие может быть оправданным, — сказал он в микрофон. — Но сегодня мы считаем, что оно нецелесообразно. У правительства нашлись сторонники…
И стадион затрясся от хохота: все сразу же вспомнили о коммунистах и Всеобщей конфедерации труда, которые вступились за де Голля лучше любых жандармов. «Юманите» выпустила специальный номер, чтобы осудить «сомнительное широкомасштабное мероприятие, которое хотят провести за спиной у рабочих». Чтобы отвести своих сторонников подальше от Шарлети, Всеобщая конфедерация в тот же день запланировала в Париже двенадцать демонстраций. Кто-то прокричал:
— Сеги — в отставку!
— Сеги — в отставку! — подхватил хор голосов.
— Правительство и его союзники, — продолжал Соважо, — хотят расколоть студентов и рабочих. А мы вместе ищем стратегию, строим свою политическую линию. Пусть каждый свободно выскажет свое мнение…
Потом выступило еще несколько человек, и все они подчеркивали революционное значение майских событий, был среди выступающих и один из бывших лидеров Всеобщей конфедерации, который вдруг решил выйти из рабочего профсоюза. Его встретили бурной овацией, но он сумел перекричать толпу и сказать свое слово:
— Нужно действовать быстро, очень быстро, но решения должны приниматься в свободной дискуссии! Революция требует разнообразия мнений!
Стоя возле трибуны, Родриго и Теодора слышали, как люди из Студенческого союза предложили выступить Пьеру Мендесу Франсу, но бывший председатель Совета отказался под разумным предлогом: «Нет, это же профсоюзный митинг». Но все заметили, что он пришел на митинг. Этого уже было вполне достаточно единственному представителю классического левого движения, которого никогда не освистывала молодежь. Его держали про запас. Центристы, правые депутаты, министры видели в нем приемлемый вариант и даже предлагали присоединиться к возможному временному правительству в случае, если генерал уйдет в отставку. Ненавидели Мендеса Франса только коммунисты.
— Надо же! — сказал Родриго, обращаясь к Тео. — Кого я вижу!
— Марианну? Я ее уже заметила. Она опять со своими маоистами.
— Можем передать Порталье, что она в прекрасной форме.
— Если только найдем его.
— Завтра пойду и все выспрошу у его родителей, — пообещал Родриго.
Тео решила, что если скоро увидит Ролана, то ни за что не скажет про Марианну, которую ей так хотелось вытеснить из его памяти.
Рассчитывать, вести переговоры, торговаться и завлекать, чтобы управлять — именно так Франсуа Миттеран представлял себе настоящую политику. В свои пятьдесят два года он возглавлял Федерацию левых сил, прекрасно осознавая уязвимость собственного положения, ведь столько людей ревниво следили за каждым его неверным шагом. Прекрасно чувствуя ситуацию, Миттеран умел вовремя повернуться в ту сторону, куда дул благоприятный ветер. Прежде чем наконец выступить с официальным заявлением за пределами парламента, он выждал, пока студенческий пыл остынет, население устанет от забастовок, главный соперник Мендес Франс скомпрометирует себя появлением в Сорбонне или в Шарлети, среди разбушевавшейся молодежи, а коммунисты утратят былое влияние на рабочее движение. Когда эти последние будут уже сильно ослаблены, с ними можно будет под шумок создать коалицию и возглавить ее. Порой Миттеран публично критиковал правительство, совсем потерявшее голову из-за беспорядков в стране, а между тем выяснял, насколько велико недовольство людей, и сопоставлял шансы. Осмеивавшая его шумная молодежь, которая еще не могла участвовать в выборах, мало волновала председателя федералов. Пользуясь широкой поддержкой в Ньевре, который давно стал ему родным, Миттеран хотел большего влияния, чем у провинциального депутата, и большей известности, чем у какого-нибудь министра, пережившего несколько правительств. Три года назад он всерьез потеснил де Голля на выборах и был очень близок к победе. А на недавних местных выборах возглавленный Миттераном левый блок набрал около 50 процентов голосов. В это воскресенье на площади Шато-Шинон толпа, в которой были и буржуа, и простой народ, восторженно приветствовала председателя федералов; при воспоминании об этом Миттерана до сих пор охватывала сладкая дрожь. В своей воскресной речи он говорил о том, что нужно разрушить структуры капиталистического общества. Верил ли он в это? Прежде всего он верил в самого себя.
Во вторник утром, в одиннадцать часов, Миттеран приехал в гостиницу «Континенталь» на улице Кастильоне, чтобы провести свою пресс-конференцию. Его ждали три сотни журналистов, а может быть, и больше. Он откидывал назад свои редкие черные волосы и улыбался с закрытым ртом, чтобы не обнажать слишком острые клыки, но журналисты все равно заподозрили в нем заговорщика. Окруженный микрофонами и вспышками фотокамер Франсуа Миттеран произнес речь, которую только что прочел другим руководителям Федерации, чтобы получить их одобрение:
— С 3 мая 1968 года во Франции нет больше правительства, а те, кто занимает его место, больше не обладают даже внешними признаками власти. Вся Франция знает, что нынешнее правительство не способно разрешить спровоцированный им кризис и только пугает всех хаосом, в котором виновато само, надеясь таким образом еще пару недель продержаться у власти. А какое будущее оно нам предлагает? Никто не в состоянии ответить на этот вопрос, даже само правительство…
Дальше он заговорил о новых политических силах, заявивших о себе в мае, — о студентах и трудящихся, — потом похвалил коммунистов и Всеобщую конфедерацию труда.
— Если в нынешней ситуации, — продолжал Миттеран, — генерал станет упорствовать в своем безумстве и не откажется от референдума 16 июня, нет никаких сомнений, что подавляющее большинство граждан проголосует против. И что тогда? Де Голль вернется к себе в Коломбе, правительство уйдет в отставку, и новая команда, временная, но обязательно левой ориентации, должна будет наладить выведенную из строя государственную машину и организовать новые парламентские и президентские выборы.
В качестве возможного руководителя переходного правительства Миттеран назвал Мендеса, а в качестве будущего президента республики — себя самого. Как только журналисты оправились после столь откровенного заявления, отовсюду посыпались вопросы:
— Что будет с государственным телевидением?
— Те, кто обеспечивает на государственном телевидении хотя бы относительную свободу слова, достойны уважения. И оппозиция, и правящие партии должны иметь равные шансы на свободу слова.
— А будут ли в новом правительстве коммунисты?
— В нем не будет ни дискриминации, ни жесткого
распределения портфелей по партиям.
— А если на референдуме большинство проголосует за?
— Бели народ откажет федерации в поддержке, мы будем думать о новых способах борьбы.
— А что в международной политике?
— Нужно строить Европу и на новой основе устанавливать отношения со странами третьего мира.
— Вы выступаете за присоединение Великобритании к Общему рынку?
— Европу необходимо расширять.
— Как вы относитесь к тому, что Кон-Бендиту отказано в праве въезда во Францию?
— Удивительно, что правительство, которое само вело с ним переговоры, теперь так несправедливо относится к этому студенту. Он родился на нашей земле, воспитывался во Франции. Так что его изгнание — и политическая, и человеческая ошибка.
— Господин Миттеран, вас привлекает перспектива заменить команду, которая не пользуется авторитетом уже десять дней, на команду, которую никто не поддерживает вот уже лет десять?
Пока депутат Жюрио старательно готовил ответную акцию голлистов, его жена, солгав ему, обосновалась в квартирке на улице Лорда Байрона, где нашел себе пристанище молодой Порталье. Конечно, она позвонила матери молодого человека, своей ближайшей подруге, и успокоила ее: жестоко избитый Ролан поправлялся, хотя у него так сильно болела голова и поясница, что он не мог уснуть без обезболивающего: «Не беспокойся, милочка, я за ним поухаживаю. Пока что он, как ты понимаешь, не хочет вас видеть: ни отца, ни тебя, — но я надеюсь, что очень скоро верну его вам». Мадам Жюрио поселилась в квартирке со вчерашнего дня, ночью она прикорнула на диване не раздеваясь (хотя и снимать ей было особенно нечего). Когда жена депутата спустилась в аптеку, Ролан принялся рыться в ее сумке, которую она еще не открывала. Он извлек оттуда косметичку, набитую флаконами и круглыми коробочками («штукатурку накладывать»), развернул полупрозрачную кукольную ночную рубашку («В ее-то возрасте! Интересно, сколько лет этой старухе? Тридцать восемь? Тридцать девять?»).
Закончив обыск, Ролан Порталье прошелся по ковру, держась за спину. Он целыми днями ходил с обнаженным торсом, в одних джинсах. С синяком под глазом и пластырем на щеке, растрепанный и небритый, Порталье смотрел недобрым взглядом и все время ворчал. В глубине души, хотя он этого и не показывал, выходка подруги матери его забавляла. Он не упускал шанса грубо отчитать мадам Жюрио, чтобы посмотреть, как она краснеет и ерзает на стуле. Было тепло, погода стояла отличная. Порталье подошел к открытому окну и принялся рассматривать серые черепичные крыши. Он услышал, как кто-то вставляет ключ в замочную скважину, повернулся и с мрачной усмешкой произнес:
— А, вот и наша благодетельница.
— Ролан, — сказала мадам Жюрио, кладя аптечный пакет на стол, — вам нельзя быть одному в таком состоянии…
— Мне уже намного лучше, они меня не сломили! Ой!
— Вот видите, стоит только не так повернуться… Ложитесь лучше на живот, я натру вам спину мазью.
Он послушался. Пальцы мадам Жюрио легко скользили по его пояснице, и Порталье съязвил, уткнувшись носом в подушку:
— Вам ведь это нравится, правда?
— Ролан, что вы такое говорите! — сказала она,
изображая оскорбленное целомудрие.
— У вас случайно не появилось инцестуальных мыслей?
— Ролан!
Морщась от боли и схватившись одной рукой за затылок, он поднялся и спросил подругу матери:
— Вы принесли мне «Монд»?
Жена депутата взяла газету со стола, и Порталье почти что вырвал «Монд» у нее из рук. Пробежав глазами заголовки, он возликовал:
— Ха! Перефитт наконец-то подал в отставку!
— Неужели это так весело?
— Не то слово! Всегда здорово, когда выставляют какого-нибудь министра, тем более министра образования. Вашему мужу недолго осталось ходить в депутатах, даже коммунисты говорят о народном правительстве!
— Ролан, не вам строить из себя революционера и рассуждать о рабочих, — ответила она, впервые возмутившись.
— Вы-то сами хоть раз видели рабочих? Что о них знает ваш муж и его приспешники? Им проще закрыть завод и положить денежки в карман, чем заботиться о трудящихся. Им нужна покорность и рентабельность, а на людей наплевать! Да посмотрите же на себя!
Он схватил ее обеими руками и повернул к зеркальной створке шкафа:
— Господи, да посмотрите же вы на себя! Вас прислали за мной шпионить, так ведь? Делаете вид, что своя в доску, а лицо все равно накрасили и губы тоже!
— Капелька тонального крема…
— Вы только посмотрите на себя! — Он вытер ей лицо салфеткой, — Даже если вас отмыть, вы все равно останетесь буржуазкой до мозга костей! Мы вышли на улицу, чтобы не стать такими, как вы! Мы хотим смеяться, смеяться до колик! Ваш муж-депутат хоть когда-нибудь смеется?
— Конечно…
— Врете! — сказал он, еще сильнее сжимая ее обеими руками.
— Ролан, мне больно, у вас руки как клещи, — простонала она, прижимаясь к молодому человеку.
Родриго присоединился к Теодоре в поточной аудитории Сорбонны; они оба обосновались в верхних рядах, откуда открывался вид на пошлейшую фреску Пювиса де Шаванна, которую некоторые предлагали отковырять и продать на базаре на улице Эколь, разрезав на кусочки в виде пазла.
— Ну, что? — спросила Тео среди непрекращающегося шума. — Ты узнал, где Ролан?
— Его папаша захлопнул дверь у меня перед носом. Сказал только, что его сын больше не имеет ничего общего с такими ублюдками, как мы, и что он отослал его в Трувиль.
— Вот черт…
— По крайней мере, он не в больнице.
Стоявший на сцене оратор рассуждал о том, согласятся ли коммунисты войти в объединенное левое правительство, как предложил сегодня утром Миттеран.
— Никогда! — сказал студент в твидовой куртке. — Чтобы коммунисты связались с Мендесом, они же считают его ставленником американцев!
— Плевать нам на их возню! — заорала кудрявая блондинка.
— Правильно! — крикнула девушка, похожая на Жюльет Греко[76]. — Все они жрут из одной миски!
— Миску на свалку! — подхватила другая.
— Ни голлистов, ни коммунистов, ни Миттерана!
— А нам что, закрывать лавочку?
— Ребята, о нас все забыли, они играют без нас!
— Пусть подавятся своей политикой, мы будем менять жизнь вокруг нас!
Внизу возле сцены стоял низенький толстячок в темных очках. Черные волосы выдавали в нем испанца. Он передал председателю записку, и тот уставился на него, широко раскрыв глаза. Тогда испанец передал свой паспорт, и председатель открыл рот от удивления. В зале продолжали обсуждать временное правительство. Председатель взял микрофон и в относительной тишине сказал:
— Мы немного изменим порядок выступлений, есть человек, который хочет высказаться…
— Пусть дождется своей очереди!
— Мы дадим ему слово, это поможет вывести дискуссию из тупика.
Председатель сделал знак испанцу в очках, тот поднялся на сцену, уселся рядом и, не говоря ни слова, на глазах у заинтригованного зала одним движением снял очки. У фальшивого испанца были голубые глаза, и даже издалека все узнали его улыбку и голос, когда он сказал:
— Привет, а вот и я!
Это был Кон-Бендит. Перекрасив волосы, он добирался из Германии в багажнике автомобиля, пешком, на лошади, на дирижабле — какая разница, никто этого не знал, и это было совершенно не важно. Кому какое дело, главное — Кон-Бендит вернулся в Сорбонну, а правительство осталось в дураках. Несколько долгих минут аудитория шумно ликовала, всех охватило безумное веселье. Они топали, кричали: «Нам плевать на все границы!», дурачились, обнимались, целовались, танцевали на скамьях, и Кон-Бендит с увлажнившимися от радости глазами сказал в микрофон:
— Меня изгнали за то, что я нарушил общественный порядок. Но когда ректор и министр внутренних дел вызвали легавых в Сорбонну и в Латинский квартал, они нарушили общественный порядок гораздо больше, чем я. Предлагаю изгнать их из Франции!
Атмосфера в комиссариате накалялась, полицейские недовольно гудели, чувствуя, что начальство их бросило. Еще посреди заварухи офицеры потихоньку срывали с себя отличительные знаки, чтобы не навлечь гнев толпы. Тогда подчиненные все менее охотно выполняли приказы, отказывались переходить в наступление и бегать за этими юнцами, куда более шустрыми и к тому же в спортивных тапочках, а не в тяжелых солдатских ботинках. Потом газеты запестрели злопыхательскими статейками об ужасах полицейского произвола: «Раздев студента, жандармы, чтобы позабавиться, засунули ему в плавки гранату». Как будто сами зачинщики беспорядков были лучше! А как же булыжники, брошенные в упор, и химические вещества, от которых оставались ожоги на лице и на руках? Мало того, в неразберихе полицейские ранили друг друга, обмениваясь тумаками, подножками, тычками и ударами дубинок, а все потому, что слишком плотно сомкнули ряды, продвигаясь вперед с грозными криками, которые должны были напугать противника, но только смешили его. Не говоря уж о баррикадах, где было подвернуто столько лодыжек и содрано столько колен. Ну, и где же благодарность начальства? Последней каплей стало письмо полицейского префекта, которое пришло сегодня утром и теперь висело у входа:
Сегодня я обращаюсь ко всем силам правопорядка — от рядовых полицейских до сержантов, от офицеров до начальников отделений, — с тем чтобы напомнить о проблеме, которую мы не имеем права замалчивать. Речь идет о неоправданном применении силы…
Люди читали и возмущались, бригадир долго рассматривал письмо, надев очки. Все были раздражены до предела.
— Ну, спасибо за поддержку! — сказал полицейский Миссон.
— Этот Гримо, — подхватил Пелле, — такой же буржуа, как и недоноски из Сорбонны!
— Их защищает, а на нас ему плевать!
— Моего парнишку в школе обзывают сыном легавого.
— А на меня соседи косо смотрят. Раньше-то здоровались — еще бы, я же их от штрафов отмазывал!
— А если бы мы сидели сложа руки? Они бы там наверху быстро поняли, за кем сила.
— Правильно, Миссон. Если б не мы, коммуняки уже давно сидели бы в Елисейском дворце.
— Что за разговоры?! — воскликнул комиссар Лам-брини, входя в комнату.
— Господин Гримо нас бросил! — сказал Пелле.
— Не может быть!
— Вот, почитайте, господин Ламбрини…
Комиссар подошел к листкам, прикрепленным к стене кнопками, и прочел вслух выделенный карандашом абзац:
— Избивать лежащего на земле демонстранта — значит избивать самого себя, бросая тень на всю полицию. Еще менее допустимо бить демонстрантов после ареста и в момент отправки в полицейские участки для дачи показаний…
— Что вы имеете против распоряжений господина префекта?
— Нам не дают средств для их выполнения!
— Вот, помню, — сказал Пелле, — господин Папон хорошо нами командовал, когда мы гоняли арабов. На один удар ответим десятью, вот как он говорил! Уж он умел поднять боевой дух!
— Хватит! — отрезал комиссар. — Ваши профсоюзы ведут переговоры с министром внутренних дел. Выступайте больше, тогда точно ничего не получите! Речь идет о повышении зарплаты на 20 процентов, о смягчении правил внутреннего распорядка, о повышении служебной категории… Вы что, хотите все испортить?
Комиссар знал, что наверху все по-настоящему испуганы. Полиция не имела права на ошибку. Только что на улице Лилль в здании центристской газеты «Ла Насьон» взорвалась бомба. Поскольку много отрядов республиканской безопасности пришлось отправить для наведения порядка в провинцию, в Елисейском дворце подумывали о том, чтобы призвать на помощь армию. В лагере Фрилез стоял наготове военно-морской десант, в Сатори ждала приказа тысяча жандармов на бронетранспортерах АМХ-13, еще две такие же дивизии расположились в Рамбуйе и Вердене. Прибывшие из Кастра и Каркассона парашютисты расквартировались в Понтуазе, в Монтлери, у Дома Инвалидов. И все в состоянии боевой готовности. 24 мая мобильным жандармским отрядам не выдали настоящих патронов, но что будет теперь? Всеобщая конфедерация труда назначила на сегодня после обеда
большую демонстрацию, шествие должно было пройти от Бастилии к Сен-Лазару. Как там все обернется? В министерстве внутренних дел считали, что активистам Конфедерации могли выдать оружие. Что, если они отправятся на Елисейский дворец?
Вот уже неделю генерал почти не спал. Он предупредил потерявшего уверенность Жоржа Помпиду, что уедет отдохнуть в Коломбе. Де Голль чувствовал себя совершенно разбитым, ему нужно было перевести дух и подышать свежим воздухом. Совет министров перенесли на завтра, четверг, на обычное время. Как бы то ни было, генерал вручил своему сыну Филиппу конверт с завещанием, а потом передал, чтобы тот подготовился присоединиться к отцу вместе с женой и детьми за пределами Парижа. Где состоится встреча? Де Голль сообщит об этом в подходящий момент. Пусть они соберут вещи, скажем так, для длительного путешествия. Потом генерал отменил назначенный в Елисейском дворце обед и принялся расспрашивать начальника Генерального штаба о настроениях в армии. Что можно сказать о регулярных войсках? А как насчет элитных частей? Можно ли на них положиться? Солдаты, запертые в своих казармах, без почты и телефона, были настроены против забастовок. Сегодня утром дважды больше чем на час отключали электричество. Чего добивается Всеобщая конфедерация? А коммунисты? Чем закончится их сегодняшняя демонстрация от Бастилии к Сен-Лазару? Достаточно будет, если какая-ни-будь разгоряченная компания крикнет: «На Елисейский дворец!», как когда-то: «На Версаль!», чтобы толпа ринулась на штурм. Что ж, дворец будет пуст, во всяком случае кровь там не прольется и президент Республики не станет заложником.
В одиннадцать часов тридцать минут за витую решетку с изображением петуха[77] в конце сада выехал в сопровождении эскорта черный лимузин, свернул на проспект Габриэль и доехал до Исси-ле-Мулино. Там уже ждало три вертолета. Напряженный, осунувшийся генерал в сером костюме вместе с супругой и одетым в военную форму адъютантом сел в военный вертолет модели «жаворонок-111».
У четы де Голлей было с собой три чемодана, один большой и два маленьких, явно больше, чем они брали с собой в Ла-Буассери на обычные выходные. Вертолет поднялся в воздух и направился на восток. Впереди летел вертолет жандармерии, сзади — еще один «жаворонок», где расположились полицейский комиссар, телохранитель и личный врач президента с внушительным набором лекарств и инструментов. Было без четверти двенадцать.
Вместо того чтобы приземлиться в Коломбе, три вертолета совершили посадку в Сен-Дизье и вновь наполнили баки горючим. Потом они проследовали в направлении Арденн. «Жаворонок» генерала и сопровождение летели очень низко, в ста метрах от земли, чтобы их не засекли радары, а также избегая возможного столкновения, ведь маршрут перелета никому заранее не сообщался. Так они пересекли Эльзас, перелетели через Рейн. В кабине стоял страшный шум, ничего не было слышно, так что де Голль нацарапал на оборотной стороне конверта записку своему адъютанту, сидевшему впереди рядом с пилотом. Это была конечная цель полета: «Резиденция командующего нашими силами в Германии». Иначе говоря, Баден-Баден — резиденция генерала Массю, с которым не удалось связаться раньше из-за забастовки на почте. Во время последней посадки на аэродроме в Баден-Оос его все же предупредили, и вертолеты опять поднялись в воздух. Массю в пуловере отдыхал после обеда, развалившись на диване и закрыв лицо журналом. Генерал сразу же вскочил, хотя с перепоя у него раскалывалась голова, поскольку накануне он до глубокой ночи хлестал водку в компании своего советского коллеги. Массю распорядился, чтобы на газоне световыми сигналами и дымовыми шашками обозначили посадочную полосу. И как раз вовремя. Вот уже показались «жаворонки». Среди порывов сильного ветра, который поднялся от крутящихся лопастей, де Голль вышел из вертолета и большими шагами направился к Массю, вытянувшемуся по стойке «смирно».
— Все летит к чертям, — сказал он.
— Простите, господин генерал?
— Страна парализована, коммунисты заняли улицы, а я прилетел сюда к вам, чтобы поразмыслить.
— Неужели все так серьезно?
— Вчера, когда моя жена остановилась на красный свет, ее оскорбил какой-то водитель. Все хотят, чтобы я ушел. Я проиграл.
Они продолжили разговор наедине в кабинете Массю. Де Голль был подавлен и говорил, что пора все бросить. Даже голлисты хотят, чтобы он ушел, и строят глазки его давнему врагу Мендесу Франсу.
— Вы не можете уйти просто так, — сказал Массю.
— Еще как могу.
— Вы уйдете в отставку, если народ проголосует против вас на выборах. Иначе будет похоже, что вы сбежали с поля боя!
— Да, это похоже на бегство. Массю, мне семьдесят два года, моя жена будет только рада, если я уйду
на пенсию, и не только она одна.
После стольких часов тяжелого перелета де Голль наконец согласился перекусить, и разговор продолжился за омлетом, стаканом воды и чашечкой кофе. Было чуть больше трех часов пополудни.
— Кого вы предупредили о том, что летите сюда?
— Никого. Да, могу себе представить, в Париже сейчас все сходят с ума. Тем лучше.
— Что вы решили? — спросил Массю,
— Некоторые воображают, будто я ушел в монастырь…
— Господин генерал, вы не можете вот так отказаться от власти! Соберитесь с духом! Вам и не такое приходилось пережить!
— Продолжайте, Массю, продолжайте.
— Надо бороться! Да, положение дерьмовое, ну и что, оставайтесь на своем месте, вернитесь в Париж и продолжайте руководить страной!
— Будьте так любезны, предупредите нашего посла в Бонне, что я в Германии.
Массю удалился на несколько минут, возмущаясь про себя: «Что за упрямец!» Вернувшись к себе в кабинет, он увидел, что де Голль уже встал из-за стола. Генерал обнял своего сторонника и сказал только:
— Я уезжаю.
В восемнадцать часов де Голль с женой прилетели в Коломбе, в свой большой загородный дом на краю 404-й трассы, охраняемой жандармами. Генерал пошел прогуляться по парку со своим адъютантом.
— Рейн, печальный свидетель стольких бед и тревог, / Вечно слезы людские твой сбирает поток. Знаете, чьи это стихи?
— Нет, — ответил адъютант, — Гюго?
— Нет.
— Ламартина?
— Мои. Откуда вам было это знать?
И де Голль улыбнулся, глядя на деревья.
Все теперь казалось возможным. В толпе быстро передавалась новость: де Голль бежал, правительство вот-вот падет под нажимом народа. Множество столпившихся на площади Бастилии людей в это поверило, пожилые дамы аплодировали, забравшись на скамейки, студенты развернули у основания Июльской колонны плакат: «Народному правительству — да! Миттерану — нет!» На краю бульвара Бомарше возникло еще одно шествие. Жорж Сеги и коммунисты сегодня допустили в свои ряды политические лозунги, вроде: «Де Голля в отставку!», все время звучал призыв: «Народное правительство!» Всеобщая конфедерация не смогла противостоять воле большинства и довольствовалась тем, что кое-как сдерживала эту разношерстную армию недовольных, в которой смешались все поколения. Над головами развевались бесчисленные красные флаги, некоторые из них были изготовлены вручную, из палок и платков. Кругом распевали самые известные строчки из «Интернационала», люди держались за руки, чтобы не потеряться в толпе. Послышалось несколько криков: «Долой де Голля!» Студенты, по собственной инициативе присоединившиеся к этой демонстрации, повторяли друг другу радостные вести. Другие шествия шли по улицам Ниццы, Лиона, Сент-Этьенна, Каэна, Лиможа, движение протеста перекинулось и за границу. По примеру французских студентов заволновалась молодежь в Берлине, Мадриде, Женеве, Риме, Буэнос-Айресе, Дакаре, Лондоне — вплоть до Перу. «Мы победим, и победим на всей планете». Старая власть повсюду сдавала свои позиции.
Марианна и Эрик Тевенон в компании других сторонников Мао радовались вместе с коммунистами, а те посматривали на них с недоверием. «Правда» объявила, что эти горячие головы представляют собой угрозу для рабочего движения, причем почти в тех же выражениях, что и в недавней голлистской листовке, где говорилось, что революционеры на китайский манер хотят уничтожить партии и профсоюзы. Марианну это злило.
— Но они правы, — заметил Тевенон.
— А что, если мы пойдем на Елисейский дворец?
— Сторожевые псы не пустят.
Молодой человек указал на здоровяков из службы порядка Всеобщей конфедерации с зелеными повязками на левой руке. Вместе с сотней тысяч других демонстрантов Марианна и Тевенон прошли по центральным бульварам, которые все были запружены людьми. Над крышами реяли красные флаги, жители береговых кварталов махали платками с балконов, когда молодежь орала: «Де Голля — к стенке!»
Без транзисторов май 68 года не был бы маем 68-го. С самого начала событий радиостанции, особенно периферийные, без перебоя сообщали слушателям о действиях студентов, об их битвах, о повседневной жизни Сорбонны, о передвижениях, приказах, импровизациях и разрушениях. Эти рассказы по горячим следам превратили волнения в настоящую эпопею, привели в Латинский квартал тех, кто сомневался или раньше был не в курсе дела, восхитили одних и напугали других, вообразивших по драматическим голосам репортеров, которые в прямом эфире комментировали поджоги ящиков, будто весь Париж охвачен пламенем. Когда министр внутренних дел запретил журналистам пользоваться радиотелефонами, чтобы они своими репортажами не усугубляли ситуацию, от этого в первую очередь пострадал полицейский префект. Как ему было найти другой способ оперативно передавать в эфир свои сообщения и призывы к перемирию, одновременно обращенные к студенческим лидерам, к массам, к полиции, ко всей Франции? Вернувшись из Германии и Коломбе, де Голль, воодушевленный после разговора с Массю, решил сегодня, в четверг, выступить с обращением. И вот по всей стране заработали транзисторы, прессе снова разрешили использовать в служебных машинах радиотелефоны. Повсюду в Сорбонне — на площади, среди статуй и стендов, в типографии, от кухни до детского сада, несмотря на гвалт шестидесяти ребятишек — люди с нетерпением дожидались назначенного часа. Несколько тактов из Моцарта возвестило о начале речи.
В воздухе повисла необычная напряженная тишина. Неужели генерал собирает наконец свои пожитки? И вот по всей стране зазвенел его решительный, резкий голос:
— В нынешних обстоятельствах я никуда не уйду. Меня избрал народ. Я не стану слагать с себя полномочия, которыми наделил меня народ, пока не закончится срок, отведенный мне законом…
— О-о-о-о-о!
Над Сорбонной прокатился стон возмущения и разочарования. Потом все смолкли, чтобы услышать продолжение:
— Я не стану менять и премьер-министра, чьи смелость, обстоятельность и умение действовать в сложной ситуации заслуживают всеобщего уважения…
Затем генерал объявил, что распускает Национальное собрание и что выборы парламента состоятся в срок, предусмотренный конституцией:
— Если только не возникнет попыток заткнуть рот всему французскому народу, не давая ему ни высказываться, ни спокойно жить…
— А кто, интересно, мешает нам жить? — спросил Родриго.
— Он нам угрожает! — воскликнула Теодора, сидевшая на коленях у каменного Виктора Гюго.
— …теми же способами, какими сейчас студентам не дают учиться, преподавателям — преподавать, а трудящимся — трудиться…
Не выбирая выражений, де Голль обвинил протестующих в намерениях установить тиранию и заявил, что настала пора снова взять в руки страну, которой угрожает диктатура. Между делом он бросил осуждающую реплику насчет тоталитарных коммунистов, которым сам был стольким обязан, и раскритиковал амбиции «вышедших в тираж политиков левого толка».
— Он сам диктатор!
— Не лучше Петена[78]!
— Снова «моральный порядок»!
Повсюду разгорались импровизированные дискуссии. Благодаря своим костылям Марко выглядел как ветеран, и его слушали внимательнее, чем Родриго:
— Что он нам предлагает? Выборы! Он просто издевается, большинство студентов даже не имеет еще права голоса!
— Он ничего, ничегошеньки не понял! — в отчаянии повторяла Тео.
— В Сорбонну снова нагонят легавых!
— И на заводы!
— Это провокация!
— Не дадим себя запугать!
— Одни угрозы и никаких дельных предложений!
В доме номер 5 по улице Сольферино члены комитетов защиты Республики ненадолго отложили краски и кисти, которыми писали лозунги на транспарантах. Здесь речь президента восприняли совсем иначе — с радостью и удовлетворением. Вот уже два дня голлисты распространяли листовки и строили планы. Отряды патриотов-добровольцев были готовы противостоять смуте. Оружие? В казармах его полным-полно. Сорбонна? Ее можно отвоевать за три четверти часа, а «Одеон» — за полчаса. А потом надо будет занять государственные учреждения, чтобы защитить их от вторжения коммунистов.
Тевенон только что получил подтверждение, что Мальро[79] и Мориак[80] придут на митинг на площади Согласия и будут поджидать процессию у коней Марли[81], при въезде на Елисейские Поля. Но много ли сторонников удастся собрать? По радио не передали, где именно должна состояться встреча, и чтобы не выглядеть жалко, учитывая огромные размеры площади Согласия, нужно было собрать не меньше пятидесяти тысяч человек.
— Сто тысяч! — воскликнул депутат Жюрио, опоясанный трехцветной перевязью.
Он только что приехал из парламента и рассказал, что правые депутаты встретили роспуск аплодисментами. Левы© остались сидеть и принялись распевать «Марсельезу», чтобы заявить на нее свои права.
— Поздно спохватились! — сказал народный избранник Тевенон, вытаскивая из ящика свою депутатскую перевязь.
Продвигаясь к площади Согласия, толпа становилась все гуще. На набережной Тюильри, на другом берегу Сены, депутаты заметили автобусы, прибывшие из провинции — из Эра, Па-де-Кале, из Дижона… Надежда их окрылила. За мостом они увидели целую вереницу трехцветных флагов, реявших на фонтанах, на статуях, на окнах отеля «Крийон» и Клуба автомобилистов. Потом им навстречу хлынул настоящий людской поток. Все новые и новые демонстранты прибывали с улиц Руайяль и Риволи, тесно сомкнув ряды.
— Сто тысяч? — шутливым тоном переспросил Жюрио.
— В два, в три раза больше! — ликовал депутат Тевенон.
Эта толпа была совсем непохожа на тех, кто устраивал акции протеста в течение всего мая. Здесь были ветераны войны, увешанные крестами и орденскими лентами, гражданские в красных парашютистских беретах — кто-то из них сражался в танковых дивизиях на Рейне или Дунае, кто-то — в Индокитае, среди рисовых плантаций и джунглей. Пришли все депутаты-голлисты, которых легко было узнать по сине-бело-красным перевязям. Инвалиды войны на своих колясках махали руками в ответ на овации публики, столпившейся под деревьями вдоль проспекта. На джипе дорожной полиции красовался значок с лотарингским крестом[82]. Можно было увидеть и облаченных в костюмы-тройки буржуа, пришедших, чтобы их успокоили, и модниц в ультракоротких юбках и платочках от «Эрмес», и мужчин в камуфляже, и празднично одетых торговцев, и служащих, которые улыбались, возможно, со страху, и чистеньких молодых людей из Западного движения, и чиновников, испугавшихся за свою зарплату. Все они неорганизованно, медленным шагом проследовали к Триумфальной арке на площади Этуаль, распевая «Марсельезу», словно религиозный гимн. Они несли транспаранты: «Де Голль не один!», время от времени выкрикивали: «Миттеран — шарлатан!» или «Рыжего — в Берлин!», имея в виду этого негодяя Кон-Бендита, а порой звучали и сомнительные лозунги вроде «Кон-Бендита — в Дахау!» или «Франция — французам!» Что поделать, ведь все эти люди натерпелись такого страху.
На то, чтобы снова разжечь вечный огонь у памятника Неизвестному солдату, ушел целый час. По дороге туда студенты-юристы кричали: «Перефитта в Сорбонну» и «Студенческий союз в Пекин!» На переполненном тротуаре стайка монахинь в чепцах подхватила вслед за ними: «Миттеран, убирайся!» Незадолго до окончания демонстрации едва не произошел неприятный инцидент: Жюрио разглядел на улице Гранд-Арме, на стройке регионального ответвления железной дороги, красный флаг, который реял на вершине подъемного крана. Депутат указал на флаг Тевенону и спровоцировал толпу:
— Уберите этот флаг!
— Сожгите эту тряпку!
Мускулистые парни, сломав заграждения, проложили себе дорогу к подъемному крану. Один из них снял пиджак, собираясь залезть наверх по перекладинам с трехцветным флагом в руке, но трое рабочих, сидевших в кабине, вылили ему на голову отработанное масло. Внизу все уже были на грани истерики, когда наконец вмешалась полиция. Бригадиру стройки удалось образумить рабочих и убедить их, чтобы те убрали свое алое знамя.
Порталье постепенно приходил в себя после субботних побоев, но все еще не покидал квартирку своего друга Корбьера. Мадам Жюрио продолжала играть роль заботливой сиделки, правда взгляд у нее все чаще блестел от регулярных возлияний. Слегка навеселе, свернувшись калачиком на диване, она вместе с молодым человеком слушала обращение генерала. По радио передали, что в провинции, в Безансоне, неизвестный выстрелил из охотничьего ружья в рабочего завода «Родьясета», в Ла-Рошель другие неизвестные из машин с замаскированными номерами забросали забастовочный пикет бутылками с бензином, а в Руане сожгли несколько красных флагов.
Высунувшись в окно, Порталье увидел сторонников де Голля, которые стекались с площади Этуаль по проспекту Фридланда и бежали по улице Бальзака, чтобы поскорее присоединиться к шествию. Сейчас, в сумерках, машины гудели в такт лозунгу «Де Голль не один», в том же ритме, как когда-то «ОТА[83] победит!»
— Лучше бы ваш де Голль, — сказал Порталье мадам Жюрио, — говорил о французах, а не о Франции.
— Французы? Они сразу же отозвались на его призыв!
— Вот эти трусы? Они думают только о своей ренте, о жаловании, о пенсиях. Но они больше не заставят нас плясать под их дудку! Еще чего! Зарабатывать, чтобы потреблять, копить, собирать, а потом платить, платить и еще раз платить!
— А на что вы собираетесь жить в будущем, Ролан?
— Лучше спросите, как я собираюсь жить.
Жена депутата с самого начала показалась Порталье презренным существом, несколько дней назад он едва не выставил ее за порог вместе с ее сумкой, но потом ситуация стала его забавлять. Он порылся в библиотеке Корбьера и вытащил со стеллажа опубликованную в прошлом году книжку Ванегейма[84] «Трактат о правилах жизни для новых поколений», полистал и зачитал оттуда фрагмент:
— Система торговых обменов в конце концов стала определяющей в повседневных отношениях человека с самим собой и с себе подобными. И в общественной, и в частной жизни количество преобладает над качеством…
— Ролан, переведите, пожалуйста.
— Политика подчиняется экономике, но для нас жизнь важнее экономики. Мы выбираем качество, а не количество. Ванегейм пишет, как Монтень.
— Вы протестуете просто ради протеста!
— Де Голль в 1940 году сам отказался подчиняться, а теперь не выносит, чтобы ему перечили?
— Ролан, люди, над которыми вы смеетесь, пережили оккупацию, весь этот ужас, бомбардировки, когда при каждом сигнале тревоги нужно было спускаться в бомбоубежище, кругом нужда, продукты выдавались по карточкам… Вы еще слишком молоды, чтобы…
— Нельзя же все время оглядываться назад, это ни к чему не ведет! Страны де Голля больше нет! Кто сегодня вышел на демонстрацию? То же самое поколение, которое в Испании привело к власти Франко, а в Германии — Гитлера. Ваш муж сегодня выступил на стороне мертвой Франции.
Он посмотрел на мадам Жюрио и подумал, нет ли у него возможности отыграться. Он подошел, присел рядом на корточки, коснулся ее ног. Она закрыла глаза. «Достаточно слегка потрепать ее по волосам, и она сама снимет платье», — подумал Порталье. Депутат Жюрио надрывается на улице вместе со своей ордой? Прекрасно. А в это время он, Ролан Порталье, наставит ему рога. Он улыбнулся, потом поискал подходящую пластинку и поставил на проигрыватель Корбьера диск Джина Винсента[85]. Под песню «Race with the Devil» молодой человек привел в действие свой план-реванш. Как он и предполагал, мадам Жюрио не сопротивлялась. Вскоре он узнал, какой у нее бурный темперамент.
Рейс 361 компании «Эр-Франс» из Монреаля, как обычно, приземлился в аэропорту Руасси с полуторачасовым опозданием. Стройная, высокая, с короткими, выкрашенными хной волосами Александра Порталье в жакете китайского покроя встречает отца у таможни. Девушка уже догадывается, что тот в отвратительном настроении, и, конечно, она не ошибается. Ролан в рубашке от «Лакост» под джинсовой курткой и с дорожной сумкой через плечо целует дочь и громко возмущается:
— Черт знает что такое, а не перелет!
— Не сомневаюсь, — говорит Александра, беря отца под руку.
Порталье пятьдесят лет, в бороде у него уже пробивается седина, зато все волосы целы, не то что у его старого друга Корбьера, который почти облысел. Никакого брюшка, так, небольшой намек, да вот еще уставать стал быстрее, стоит только засидеться допоздна. Порталье стал меньше есть и больше спать.
Если не считать этих мелочей, время как будто не коснулось его. Как и раньше, он ненавидит запреты:
— Некурящий рейс! Ни сигаретки за весь длиннющий перелет! А ведь я только из-за этого не полетел канадской авиакомпанией.
В стеклянном вестибюле он зажигает сигарету, не обращая внимания на развешенные повсюду запреты, понятные даже ребенку, и продолжает жаловаться:
— Я уж не говорю про кресла! Их как будто нарочно придумали то ли для карликов, то ли для кроликов! В «боинге» только кролику может быть удобно, у него лапки коротенькие! А людям-то что делать? Сосед раскроет газету и — бух! — прямо по носу, чуть затрясет — и стакан падает к тебе на колени, а потом еще и свет гасят, чтобы впарить всем какой-то дурацкий фильм столетней давности!
— Папуля, в Квебек же на поезде не поедешь!
— А жаль!
Ролан Порталье сверяет свои часы с теми, что висят на стене аэропорта, и переводит стрелки на шесть часов.
— Я уж и не знаю, какой сегодня день!
— Воскресенье, 31 мая.
— 31 мая…
В самолете Порталье просмотрел множество статей, посвященных тридцатилетнему юбилею майских событий 1968 года. Он прекрасно помнил, что 31 мая тогда выпало на пятницу. Погода стояла солнечная, на бензоколонках снова появился бензин, был праздник Пятидесятницы, так что парижане хлынули вон из города на своих автомобилях. За одни выходные на дорогах произошло то, чего удалось избежать в Латинском квартале: больше шестидесяти погибших, сотни искалеченных. Порядок был восстановлен. И все-таки майские события перекинулись на июнь. Сначала армия заняла здания телевизионного центра. Потом напротив завода во Флене утонул студент, переплывавший Сену, убегая от жандармов. В Сошо застрелили рабочего. Столица пережила еще одну ночь ожесточенных, как никогда, столкновений на баррикадах, но парижанам все это порядком надоело, и они уже охотно помогали полиции. Запрещенные левые группировки вскоре возродились под новыми именами, которые они носят и по сей день. «Одеон»? Его без шума сдал полицейскому префекту некий лжесанитар, на самом деле оказавшийся агентом испанских спецслужб, одновременно работавшим на ЦРУ. Ролан познакомился с ним много лет спустя, когда стал репортером.
В июне выселили и Сорбонну. Потом на выборах правые наголову разбили левых, Кув де Мюрвиль ненадолго сменил Помпиду, а в следующем году отвергнутый всеми де Голль ушел в отставку, потерпев поражение на своем знаменитом референдуме. Вскоре генерал умер, так и не успев, как собирался, нанести визит Франко и Мао. Президентом Республики стал Помпиду. Начались мрачные годы, проникнутые духом делячества и еще большего ханжества. Молодежь буквально сходила с ума, но кругом слышался смех, и на концертах было, как никогда, многолюдно. Порталье к тому времени бросил учебу. В те годы на жизнь нужно было меньше денег, и молодые люди довольствовались малым, сбиваясь в стайки. Порталье отрастил по-настоящему длинные волосы, стал носить вышитые афганские накидки, курил косяк за косяком. Когда всем понадобилось побывать в Индии, он тоже отправился поразмышлять среди муссонов над водами Ганга. Вернувшись, он некоторое время прожил в коммуне, где пряли необработанную шерсть и ели вареную крапиву. Так постепенно возникало понятие экологии. В первую же зиму Порталье пресытился и вернулся в город… Сможет ли Александра хотя бы представить себе те бурные, сумасшедшие годы? Все это было совсем недавно, но кажется таким далеким, слишком уж сильно изменились представления о жизни.
— Звонил твой друг Корбьер, — сказала девушка.
— Он, похоже, оглох. Я ему сто раз говорил, что меня неделю не будет дома.
Ролан Порталье только что получил премию «Золотая семерка»[86] за свою телепрограмму «Увидеть и рассказать», которая выходит поздно вечером каждую среду. В Монреале он делал репортаж о бедствиях, разразившихся из-за необыкновенно суровой зимы, о лесе, изуродованном «ледяной бурей», как говорят жители Квебека, певуче растягивая слова. Порталье пришел в ужас при виде нескольких тысяч высохших деревьев, покрывающих Мон-Руайяль: ни одного живого кустика, ни одной ветки, как будто после бомбардировки…
Направляясь вместе с дочерью к остановке такси, Порталье еще раз вспомнил о Корбьере. Тот продолжил дело родителей, получив в наследство туристическое агентство, и теперь организует отдых своих безмозглых клиентов, то и дело мотаясь на край света, чтобы самолично убедиться в качестве гостиниц и туристических маршрутов. «В самом сердце общества потребления!» — подумал Ролан и улыбнулся, так эта фраза напомнила ему обличительные сентенции времен юности. Что сталось с остальными участниками событий? В семидесятые годы Порталье как-то раз видел мадам Жюрио, но издалека. Она сидела пьяная в баре «Ла Куполь» и выглядела как алкоголичка со стажем, так что Ролан предпочел пройти стороной. Марко преподает историю в университете и плетет интриги, чтобы получить место в Национальном центре научных исследований. Родриго — депутат от социалистической партии. Когда он вошел в команду одного из министров, Порталье отправил ему длинное письмо, в котором шутки ради привел цитату из Лабрюйера, где тот обрушивается на любителей активных действий: «Во Франции нужно обладать особой твердостью характера и независимостью ума, чтобы обходиться без должностей и государственных постов, оставаться дома и ничего не делать. Людям не хватает ни достоинства, чтобы с честью играть свою роль, ни внутренней глубины, чтобы заполнить пустоту своих дней, не прибегая к тому, что чернь именует делами. Однако именно досуг мудреца — размышления, беседы, чтение и спокойное времяпрепровождение — правильнее всего было бы называть работой». С тех пор Родриго и Порталье друг с другом больше не разговаривают. Что стало с Марианной? Она провела счастливый год в Кабуле, в компании голландских хиппи, а потом ее нашли мертвой на пляже в Гоа. От чего она умерла? Порталье даже не пытался узнать подробности. Что касается Эрика Тевенона, то он, искупая свое увлечение Мао, обратился в буддизм.
— Что с тобой? — спрашивает Александра.
— Ничего, Алекс, весенняя лихорадка.
Александру все зовут Алекс, подобно тому как ее мать всегда называли Тео, а не Теодорой. Порталье и Тео сыграли тихую свадьбу в начале семидесятых, когда это было совсем не в моде. У них родилась дочь, а через три года они развелись. Сейчас Тео занимается одеждой класса «люкс» и проводит время между
Нью-Йорком и Лондоном. Кажется, она живет с каким-то модным фотографом, но с тех пор, как дочь выросла, у Ролана нет больше никаких причин ни видеться, ни даже созваниваться с бывшей женой.
— Как твоя стажировка? — спросил он у Алекс, садясь в такси.
— Я закончила во вторник, но уже нашла временную работу в компьютерной фирме…
Александра мечется между временными контрактами и бесплатными стажировками, которые выбивает себе по протекции. Порталье подумал: «Молодежь конца века рассудительна, беспокойна, у нее конкретные цели, она не чувствует себя в безопасности и позволяет себя эксплуатировать. Мы в том далеком мае были шумными индивидуалистами, сами всем угрожали; мы были великодушны из принципа, а эти ребята — по самой своей природе».
В голове у Порталье теснятся образы. Это было еще до начала все унифицировавшей электронной эры, до безработицы, официального нищенства и СПИДа. До асбеста, до нового фашизма, до падения Берлинской стены, которая упрощенно делила мир на два лагеря. Как рассказать Александре обо всем этом? Какими словами? Больше не существует границ для торговли, вводится единая валюта, но мир все так же разделен, разобщен и полон насилия. Нас все еще губит дух соперничества, болезненная жажда власти (причем на всех уровнях), комплекс превосходства Запада над остальным миром. Бее это осталось, а порой и усугубилось. Порталье мечтает о мире, в котором беседа заменит собой коммуникацию. Ему на память пришел лозунг, который анархисты намалевали в Нантере после первого вмешательства полиции: «Полиция вместо кибернетики!» Кибернетика! Теперь все в ней увязли. Большинство студентов 68 года и не догадывалось о ее будущем тоталитарном размахе. Иные из них строили вокруг кибернетики утопические планы, подобно людям прошлого века, которые восторгались машинами. Но, заменив собой человека, машины не принесли ему свободы, а лишь сильнее поработили его.
А Интернет, размышляет Порталье, это изобретение пентагоновских военных? Может, это извращенный отголосок Мая, некое подобие форумов в Сорбонне и в «Одеоне»? Неуемная страсть к болтовне уже загубила семидесятые годы, когда лучше было не учиться актерскому мастерству, чтобы играть в театре, и не знать грамматики, чтобы стать писателем. К чему приведет такая говорильня, если она охватит всю планету? У Порталье на этот счет свое мнение: это просто поток непроверенных данных, которые выдают за информацию, чтобы как-то облагородить, но разве все эти миллионы анонимных контактов не создают почву для лжи, слухов и отравления сознания? Теперь нагромождение сведений заменило собой знания, и тот, кто управляет слухами, владеет миром. Порталье уверен, что целые поколения покорно и даже с удовольствием позволят промывать себе мозги. Ради кого? Ролан закрывает глаза и зевает, а такси тем временем подъезжает к Клиньянкуру[87].
— Тебе нехорошо из-за смены часовых поясов? — беспокоится Александра.
— Да, что-то я совсем выпал из времени.
Париж, 3 мая 1998 года