Вячеслав Рыбаков


А ты где был в семнадцатом году?


Когда с гор сходит лавина, глупо и бессмысленно уговаривать одну снежинку подвинуться влево или вправо, а другую — повернуть назад, тогда, дескать, людей погибнет меньше.

Когда на городскую набережную накатывает цунами, нелепо ту­житься поделить вставшую на дыбы бездну на капли, а потом ещё и умничать: мол, эта капля права, а эта виновата.

Когда почва вдруг ушла из-под ног, когда привычный мир непо­правимо взорван землетрясением, и дома, бывшие такими надёжными и родными, рассыпаются в пыль, а маленькие тела детей оказываются столь же беззащитными и хрупкими, как их целлулоидные куклы, поздно кричать: ворюги бетон разбодяжили!

Если бы я и впрямь мог менять историю семнадцатого года, пер­вым делом я отправился бы в золотой век Екатерины к Радищеву.

Понимаю, сказал бы я, душа твоя страданиями человечества уязвленна стала. Моя тоже. Но ужель недостало в Отечестве нашем уродств, злодейств, бед и неурядиц, чтобы их ещё и выдумывать? От­чего Прямовзора твоя так пристрастно клевещет? Врать во имя исти­ны, марать ради чистоты, творить несправедливость, взалкав справед­ливости — разве ж не оставил тебе Фатум иных орудий вразумления земных правителей? Будет, сказал бы я, в грядущей России замеча­тельный поэт, он напишет: «Зло во имя добра! Кто придумал неле­пость такую?» А ведь это, получается, не только о строителях комму­низма, но и о тебе. Ты именно так хочешь? Не лучше ль написать всё, как есть, о тех гнусностях, коим сам ты был свидетелем, и не выдавать сплетни интриганов за конструктивную критику, не придавать напи­санным с чужих слов поэзам и метафорам характера прямого полити­ческого доноса? Г осударыня-то матушка, чай, и сама не раз — в меру возможностей и способностей своих, разумеется, да кто ж живёт ина­че? — давала окорот тем, кто слишком уж не ведал удержу в лести и кривде; вот хоть Гаврилу Романыча спроси. Тоже ведь синяков набилв своём стремлении к совершенству, тоже не раз стенал оттого, что «Поймали птичку голосисту»; но невозможного ни от государыни, ни от людей вообще — не требовал. Не пенял им бесперечь за то лишь, что они — не ангелы. И, между прочим, будучи в отставке, сделал столько для русской культуры, сколько ни на какой должности не су­мел бы; и, кстати, Пушкина благословил...

Может, ежели б Александр Николаевич меня послушался, то и не произнесла бы потом императрица тех знаковых слов, под сенью коих так и покатила дальше история государства Российского: автор — бунтовщик хуже Пугачёва?

Наведался бы я к декабристам на какое-нибудь из их якобы тай­ных собраний. Сказал бы попросту: чем плотоядно толковать о необ­ходимости цареубийства и в бесконечных спорах смаковать подроб­ности сего благодетельного деяния, потому как без оного никакой свободе воссиять не можно, лучше бы самим, не дожидаясь ни выш­них рескриптов, ни кровавой мясорубки, сговорившись о дне и часе точнёхонько, всем вам единовременно дать вольную своим крестья­нам? На площадь-то выйти смеешь, понятно; смеешь и нечастных солдатиков под картечь подставить, дело привычное, барское; и ни в чём не повинного Милорадовича застрелить исподтишка тоже — чем не подвиг; а вот смеешь ли свершить всею своей вольнолюбивой бра­тией и впрямь плодотворный бескровный согласованный поступок? И ежели нагрянут потом жандармы и скажут: сие, ваше сиятельство, не по закону — вот тут-то и ответить с превосходством: законы совести превыше законов государевых. Ей-ей, было б куда как уместно!

Непременно потолковал бы с Чаадаевым.

Ну как же можно, убедительнейшим образом намекнул бы я ему, не посвятить ни единое из «Философических писем» тому, что Рос­сия, несмотря на двухвековое запаздывание относительно просвещён­ной Европы, сумела то, на что нынешний цивилизованный мир, пола­гающий африканскую работорговлю законным бизнесом, и замах­нуться до сих пор не смел? Внутри империи нашей уживаются ныне не просто разные, говоря по-умному, этнические группы, навроде французских бретонцев да пикардийцев, отличные одна от другой не более чем иголки на одной еловой ветке — но действительно разные и по крови, и по вере, и по разрезу глаз? Да, жестокостей ради такого единства натворили в своё время изрядно, на то и средневековье, про­сти Господи. Но ведь прижились, притерпелись, и даже плохо-бедно уважаем друг друга, взаимодействуем за-ради общей пользы! Каждый занят своим делом по-своему, как растущие рядом сосна, ёлка, берёза, вяз... А тень даём общую. И кислородом обогащаем атмосферу вме­сте. И сообща противостоим ветрам. Ну как на этом чуде не остано­виться поподробней? Какая ж тут, к ядрене-фене, философия, ежели такое не проанализировать? А ещё, положа-то руку на сердце, разве наша черта оседлости, при всей её, мягко говоря, исторической огра­ниченности и с нынешней точки зрения неприглядности, идёт хоть в какое-то то сравнение с тем, как из века в век решали еврейский во­прос прогрессивные державы, кровавыми депортациями, гонениями и сожжениями перекидывавшие народ Израилев друг другу, точно рас­калённую головню? И говоришь, что мы ничего не дали миру? Да мы дали, только мир проглядел, ибо ему ни к чему. И ты проглядел вме­сте с ним...

Конечно, сказал бы я, такое письмо в Европе не понравится. Но тут уж надо определяться, мил-человек, для чего пишешь: чтобы по­пытаться улучшить страну проживания или чтоб понравиться её гео­политическим конкурентам.

И так бы это, знаете, помалу, помалу...

Глядишь, у Николая Павловича не начинались бы корчи от одно­го только, пусть даже случайно услышанного в пустяшном разговоре, слова «вольность».

Глядишь, и не понадобилось бы ему Третье отделение.

Глядишь, противники похода против восставшей Венгрии к мо­менту фактического распада Австрийской империи оказались бы не маргиналами, которых кот наплакал и которых всякому государствен­нику даже слушать срамно, потому как они единственно лишь вреда Отечеству желают, а уважаемыми, влиятельными членами кабинета и Сената и удержали бы царя от шалой и губительной для страны аван­тюры? И не напялила бы на себя Россия трагикомический колпак жандарма Европы, каковым её в Европе с тех пор и воспринимают... Глядишь, с освобождёнными-то хлебопашцами русский капитал по­шёл бы в рост чуть не на полвека раньше. Спокойней, уверенней, не­зависимее. Глядишь, к двадцатому столетию на русских заводах рабо­тали бы русские станки, и ресурсы страны принадлежали б не Нобе­лям, а Ивановым-Петровым, и финансовая система России не оказа­лась бы придатком французских банков...

И тогда семнадцатый год век спустя оказался бы памятен разве лишь тем, что в сердечном согласии с союзниками по Антанте рус­ский флаг взвился бы над Проливами. Да и то вряд ли. Потому что на кой ляд Проливы стране, где и так всё в порядке? Хотя, как у всех, у кого всё в порядке, настоящих дел — невпроворот. Вот хоть Севморпуть...

Что же касается того, где и с кем бы я был в том семнадцатом, который и впрямь случился...

Чтобы ответить на этот вопрос по-настоящему честно, надо точно указать, ведомо ли мне будущее.

Если ведомо, то я, хоть и не люблю чужбину, и терпеть не могу мучиться разговором на чужих языках, стиснув зубы, эмигрировал бы. Чтобы не оказаться вынужденным убивать либо белых, либо красных. Либо тех, кто за Россию, либо тех, кто за светлое будущее. Потому что должно быть так: за Россию и за светлое будущее. А в ту пору это оказалось невозможным.

Я бежал бы, куда глаза глядят, лишь бы не оказаться перед необ­ходимостью выбирать, донести ли первым на соседа, коллегу либо со­перника, которые, как мне почему-то кажется, вот-вот могут донести на меня — или рискнуть своей жизнью и жизнями жены и детей, но сохранить чистую совесть. Я бежал бы на край света от перспективы на осенённых кумачовым воплем «расстрелять врагов народа, как бе­шеных собак!» собраниях учёного совета поднимать руку «за» и ви­деть, как сидящие кругом почтенные светочи науки, потрясающие специалисты и эрудиты, добродушные, уверенные в себе и всегда ин­теллигентные мои кумиры, так любящие за чаепитием поговорить о слезинке ребёнка, пряча глаза, делают то же самое. Я добежал бы хоть до кенгуру, хоть до пингвинов, только бы не слышать в райсовете в ответ на элементарную жалобу об отсутствии зимой дров жирный и всесокрушающий ответ: «Вам что, советская власть не нравится?»

Если же грядущее было бы от меня скрыто, как и от всех простых смертных, я бы, конечно, твёрдой поступью шёл в первых рядах строителей нового мира. И если конкретней отвечать на вопрос, за­данный в заголовке, я, естественно, был бы там, куда послала бы пар­тия.

Никто, насколько мне известно, не проводил подобных социоло­гических исследований, да и вряд ли они возможны, но есть у меня подозрение, что такие, как я, составили основную массу ломовых эн­тузиастов очистительной бури. И уже к концу двадцатых оказались почти поголовно вычищены за верность и искренность, обернувшиеся не тем, так другим уклоном.

С одной стороны, простонародная рабоче-крестьянская закваска ещё никуда не делась. Любое начатое дело должно быть хоть кровь из носу, но сделано, и сделано хорошо. Грядку вскопаешь, а уж тогда во­дички попьёшь; пока не вскопал, даже присесть нельзя, совестно, стыдно, зимой ведь жрать будет нечего. Навоз — не грязь, навоз — соль земли, навозом не брезговать, а дорожить надо, без него землица беднеет. Сложный станок драгоценней человека, потому как запчасти к нему в нашем отечестве поди достань, а бездельников вона скока без толку по улицам шляется! И главное: если ты сам не сделаешь, никто за тебя не сделает. Хоть в три смены, хоть в четыре... Помните, как хрипел Урбанский в фильме «Коммунист»? «Людям хлеб нужен, по­нимаете? Хлеб!»

С другой стороны, именно на первое — ну, пусть полуторное — поколение горожан с наибольшей силой обрушивались интеллигент­ские искания и мечтания, и если уж превращали в неофитов, то в пусть сколь угодно добрых, а всё равно фанатичных. Сосьялизм! Все­мирное братство! Стремление к культуре неизбежно пропитывало их иллюзиями культуры раньше, чем самой культурой. У них не было здорового скепсиса потомственных благородных, а социальное нера­венство прессовало и кошмарило их куда сильней, чем гогочек, легко и без особых угрызений бросающихся, при их-то боннах и гувернёрах, от одной идейной крайности к другой.

Да и ведь и правда не продавить было ничего доброго и полезно­го сквозь толщу зажравшихся, спящих с открытыми глазами на рабо­чих местах пузанов в эполетах! Говорить они все были мастаки — а страну кособочило, лихорадило, несло вразнос! К началу века огром­ная империя застряла как булыжник на стремнине — да, время от времени её бестолково перекатывало то одним боком по течению, то другим, но история стремглав неслась мимо, а она лишь взбивала в ней пену.

По совести-то говоря, большевистский рывок в светлое будущее, в отличие от сосяьлизма интеллигентской болтовни, не был пустой демагогией.

В декабре 21-го года, ещё кровь Гражданской на полях не про­сохла, впервые в России были получены высокообогащённые препа­раты радия. Кругом — голод, холод, банды... В 22-ом стараниями и под началом академика Вернадского создаётся Радиевый институт. Вернадский носился с этой идеей много лет. Ни у царя в его пресло­вутой «России, которую мы потеряли», ни у позорных временных временщиков до таких глупостей руки не доходили.

По Арктике, буквально вдоль нашей береговой линии и далее на север кто только не плавал, от Норденшельда до Нансена. Всем нужен был короткий путь из Атлантики в Пасифик, и у всех глаза горели от мечты достичь полюса. Только самой России это было отчего-то не нужно. Долго лейтенант Седов — кстати, тоже горожанин в первом поколении, сын рыбака из области войска Донского — обивал пороги бесчисленных важных, хорошо финансируемых и отменно питаю­щихся императорских учреждений: дайте на экспедицию хоть сколь­ко. Нет, не давали. План экспедиции абсолютно фантастичен, Россия не заинтересована в полярных авантюрах. Ну, понятное дело: по вече­рам чиновники под коньячок благодушно беседовали о турецких Про­ливах. В итоге объявили через газеты сбор пожертвований. Всё, что смогла необъятная, ломящаяся от богатств Россия выделить как госу­дарство — это десять тысяч рублей, что пожертвовал лично государь как частное лицо. Примерно столько же дал Шаляпин...

Курская магнитная аномалия, самый большой в мире железоруд­ный бассейн, открыт был в 1883 г. Предварительные вялые исследо­вания тянулись ни шатко ни валко чуть ли не четверть века — и так и остались втуне. Изучение и разработка всерьёз начались в 1923 году по прямому указанию того самого Ленина, на чьи памятники всякому порядочному человеку, как известно, непременно надо, проходя мимо, плевать, потому что он был враг интеллигенции.

И так — что ни возьми.

Конечно, по мере сил я был бы среди тех, кто мочил косную ту­шу империи в сортире и строил будущее. Потому что в конечном счё­те только это и оказалось действительно для России, в отличие и от прекрасных и яростных речей о мировой революции и братстве не имеющих отечества пролетариев, и от разудалых белогвардейских тостов за единую и неделимую. Есть даже отличная от нуля вероят­ность, что я выжил бы и на старости лет увидел какие-то плоды своих трудов. А что лежало бы у меня к тому времени на совести — я нико­му бы не рассказывал.

Но так ли, этак ли, в эмиграцию ли или в стройные ряды трудя­щихся, но я бы хотел, чтобы в семнадцатом мне было двадцать три.

Почему?

Очень просто.

Потому что сейчас мне шестьдесят три. И я точно знаю, что при любом раскладе двадцать три — лучше.

Загрузка...