А… В… С

Иоанна Липская ежедневно проходила мимо большого здания, фасад которого заново отделывали и украшали, но не обращала на него никакого внимания. Это было здание суда, — какое она могла иметь к нему отношение? Она знала, что за этими массивными стенами с большими светлыми окнами решаются судьбы людей, ведущих имущественные тяжбы, совершивших какой-нибудь проступок или виновных в каком-нибудь преступлении. Имущественных тяжб у нее быть не могло, так как она не владела никаким имуществом, а если бы у нее вдруг и мелькнула мысль, что ее могут обвинить в преступлении, она бы просто расхохоталась. Но подобная мысль никогда в голову ей не приходила, и здание это не привлекало ее внимания. Оно было такое большое, а Иоанна — такая маленькая, незаметная, с такой хрупкой девичьей фигуркой, и жила она в такой беспросветной бедности. Носила девушка всегда одно и тоже черное шерстяное платье, черную шляпу — немодную, без всяких украшений, но зато из-под шляпы видны были густые, светлые, как лен, чудесные волосы, гладко причесанные спереди и заплетенные в толстую косу, уложенную на затылке. Лицо у нее было бледное и часто казалось утомленным, оживляли его только ярко-пунцовые губы и большие серые глаза, то детски наивные, то зорко пытливые, блеском своим отражавшие внутреннее волнение или какой-нибудь душевный порыв.

Она была молода и, несомненно, красива, но любой проницательный человек сразу разглядел бы, что перед ним одна из тех часто встречающихся в каждом городе девушек, которым не до удовольствий, не до нарядов; девушки эти всецело заняты работой, едят мало и дышат воздухом узких улиц и тесных жилищ. Естественно, что такой образ жизни мешает нормальному развитию их природных данных и делает неприметными для окружающих. Никто их не лелеет, они ничем не выделяются и вянут, не успев расцвести, блекнут в тени, как заброшенные цветы; часто какой-нибудь лопух, пышно и гордо растущий на солнце, затмевает их, заслоняя собой.

Девушка с льняными волосами и хрупкой девичьей фигуркой была бы, вероятно, даже очень красива, если бы цвет лица у нее был более свежий, движения более непринужденные, наряды более элегантные, если бы, наконец, в обращении с людьми она была бы смелее, кокетливее. Но, повидимому, другой она быть не могла, да и не хотела. Бледная, вянущая, неприметная среди уличной толпы в своем неизменном черном платье, она обычно шла по улицам города быстро, слегка наклонившись вперед, с чуть опущенной головой. Ступая по неровным плитам тротуара маленькими стройными ножками в грубых, некрасивых башмаках, она даже не старалась быть изящной.

Теперь ей приходилось ежедневно спускаться с тротуара на мостовую и обходить леса, возведенные у здания суда. Один только раз она подняла голову и взглянула наверх, на стоявших там рабочих. Взглянула и быстро пошла дальше. Да и какое ей было дело до этого огромного здания, гудевшего мрачными отголосками каких-то тяжб и преступлений.

Никто не обращал на это внимания, но в последнее время выражение лица девушки стало еще более грустным и озабоченным. Подол ее платья был обшит белой тесьмой: она была в трауре, у нее умер отец. Теперь она постоянно думала о том, что необходимо найти какую-нибудь работу; ей не хотелось быть в тягость брату, — его жизнь и без того трудна. При этой мысли, хотя и житейской, обыденной, на чистом лбу Иоанны появлялась глубокая морщинка. В такие минуты она очень страдала и мучительно думала не только о себе, но подчас и обо всем мире и о том, как он устроен.

Иной раз у нее бывал такой вид, будто она чего-то стыдится, чувствует себя чем-то униженной; тогда глаза ее, казалось, кротко говорили людям: «Простите меня за то, что я существую на свете».

Пока был жив старик отец, она не знала нужды и сознавала, что живет для него. Теперь же ее постоянно мучила назойливая мысль: «Зачем я живу? Кому я нужна?»

Она часто недоедала, ходила в рваной обуви; мечтая порой о лишнем куске хлеба или о новых башмаках, она невольно думала при этом: «Ведь у бедного Мечика не всегда бывает кусок мяса, да и рубашки его совсем изорвались!.. А тут я еще сижу у него на шее!..»

В мыслях этих не было ничего необычного, они совершенно естественно складывались в ее голове в самые заурядные слова, и тем не менее как часто, оставаясь наедине с собой, она заламывала в отчаянии свои маленькие руки и по юному лицу ее ручьем текли слезы, а дрожащие губы горестно шептали: «Зачем я живу? Кому я нужна?»

Знакомые Иоанны, ее ровесницы, которые находились в таком же положении, как и она, жили совершенно спокойно, а иногда даже весело: ловко и жадно цепляясь за маленькие повседневные радости, довольствуясь ими в ожидании лучшего будущего, они ни о чем не задумывались, ни на что не рассчитывали — и чувствовали себя неплохо. Иоанна так жить не могла. Почему? Кто знает? Может быть, природа создала ее иначе. Может быть, этому способствовали слышанные ею разговоры, прочитанные книги, образ жизни тех или иных соседей, может быть кое-какие знания, заимствованные у отца, который незадолго до своей смерти лишился должности учителя в местной мужской школе. Если бы ему удалось остаться на этой должности дольше… о, тогда жизнь обоих его детей сложилась бы совсем по-иному! Но удержаться на работе он не мог. Почему? Будущим поколениям это покажется невероятным, но это так: он был поляк. Еще будучи в расцвете сил, он понял, что ему не дано права работать так, как он хочет и умеет, и пожинать плоды своих трудов. Очевидно, он слишком много страдал в своей жизни, подорвал здоровье и потому как-то сразу поддался болезни и покинул этот мир. Никто уж больше не увидит преждевременно поседевшую голову учителя с покрасневшими от работы глазами и густой сетью морщинок на лице, появившихся не столько от возраста, сколько от того, что он пережил в ту минуту, когда в школе ему заявили: «Уходи прочь!» Он ушел, ушел нахмурившись, и, может быть, именно это волнение и послужило причиной его безвременной смерти.

Как только отца не стало, перед Иоанной возник вопрос: оставаться ли с братом? Готовить обед, чинить белье, а по вечерам, когда он возвращается из канцелярии, читать ему вслух для развлечения книги. Все это хорошо, она охотно и умело работала, труд ее не тяготил, но вот его служба в канцелярии… Ведь жалованья брата едва хватает на то, чтобы сводить концы с концами и более или менее прилично одеваться одному. Наконец, несмотря на то, что Иоанна не считала для себя унизительным или трудным готовить обед, убирать квартиру, чинить белье, она все же не могла этим удовлетвориться, душа ее металась, рвалась куда-то ввысь. Кроме будничных, каждодневных забот и обязанностей, у этого молодого создания были свои запросы, своя поэзия; ей хотелось быть самостоятельной, что-то делать.

Иоанна довольно долго боролась со своими мыслями, не раз меняла намерения, но вот однажды она вбежала в свою маленькую кухоньку как-то особенно взволнованная. В руках у нее была корзина с бельем, которое она, по обыкновению, носила катать в прачечную. Несмотря на то, что корзина была довольно тяжелая, Иоанна быстро поднялась по узким, крутым ступенькам лестницы и без труда поставила свою ношу на стол. Бледность и худоба не мешали ей быть сильной, как и всем нервным и деятельным людям. Поставив корзину на стол, она застыла в глубокой задумчивости. Пол в кухне был сложен из грубо отесанных досок с торчащими в них черными головками гвоздей; низкий, давно небеленный потолок потемнел от пыли и копоти; вдоль стен, оклеенных пестрыми дешевыми обоями, стояли два стола, деревянные табуреты, шкафчик с кухонной и столовой посудой и узкая кровать с белоснежной постелью. Здесь спала Иоанна. Соседняя комната служила спальней и кабинетом ее брату. Это и составляло всю их квартиру. Она была расположена в мансарде, то есть на чердаке домика, имевшего такой вид, точно он построен не архитектором, а пятилетним ребенком из семи игральных карт: два треугольника внизу и один наверху. Такая квартира в верхнем треугольнике городского дома сдается по более дешевой цене, потому Липские и сняли ее после смерти отца. Внизу помещались шинок и лавчонка с окнами, выходившими на улицу, а рядом — квартира трактирщика; узенькая дверь из нее вела во двор, который всегда кишел жильцами разного пола и возраста.

Луч заходящего солнца, проникший в кухоньку сквозь маленькое окно, залил золотом голову неподвижно стоявшей девушки, безжалостно подчеркивая ветхость ее черного платья со старательно заштопанными дырами. Девушка стояла, опустив сплетенные руки и слегка наклонив голову. Веки ее были опущены, а на губах блуждала мечтательная улыбка. О чем же она мечтала с таким упоением? Может быть, о какой-нибудь вечеринке с танцами? Или о новом платье, светлом и нарядном? А может быть, вспомнила ласковое слово или пламенный взгляд возлюбленного?

Но вот она очнулась от своей задумчивости, подняла разрумянившееся лицо и громко захлопала в ладоши. С детской радостью она сорвалась с места и приоткрыла двери в соседнюю комнату. Остановившись на пороге, она приложила палец к губам и тихо прошептала:

— Тише!

Потом также тихо произнесла:

— Спит или не спит?

— В комнате, довольно тесно заставленной старомодной, дешевой мебелью, на жестком диване лежал необычайно худой молодой человек, с изможденным, хотя и красивым лицом. Болезненная, мертвенная бледность производила особенно тяжелое впечатление по своему контрасту с черной бородкой и темными очками. Когда-то Мечислав Липский был крепким, здоровым ребенком, правда медлительным и робким. Таким он оставался недолго. Когда ему исполнилось шестнадцать лет и он окончил пять классов гимназии, цвет его лица стал приобретать нездоровую бледность, без единой кровинки, руки исхудали, движения стали вялыми. Больные глаза, по совету врача, пришлось, как старику, прикрыть темными очками, которые он с тех пор так и не снимал. Школу он бросил, никаким ремеслом заняться не мог, так как был слишком слаб, и ему пришлось поступить в канцелярию. Карьера его была погублена навсегда. Почему? Никто этого толком не смог бы объяснить. Произошло это, вероятно, под влиянием какой-то невидимой, но действенной силы. В школе? Дома, где, после того как отца уволили, царила печаль? Может быть, причиной тому была трудная жизнь их обедневшей семьи? А может быть, моральная атмосфера этого города? Можно предполагать все, что угодно, но истинной причины доискаться трудно.

— Ты спишь, Мечик? Мечик, ты спишь?

Бедный чиновник казначейства уже проснулся, он услышал тихий вопрос сестры, но, не отдохнув и не выспавшись после утомительной работы, лениво потягивался на диване. Он выдавил из себя неопределенный, как-то бессмысленно прозвучавший вопрос:

— А?..

Затем, чуть-чуть приподнявшись, он потянулся и громко, протяжно зевнул, широко открыв рот, и зевал до тех пор, пока на него не посыпался град поцелуев. Звонко смеясь и покрывая лоб, щеки и губы брата поцелуями, Иоанна восклицала:

— Наконец-то, Мечик, наконец я добилась, добилась своего!.. Нашла, то, что мне нужно!

Она притопывала при этом своими маленькими ножками и крепко, изо всех сил, прижимала к себе его голову.

Спокойно, равнодушно, но очень мягко он высвободился из ее объятий и протяжным, немного гнусавым голосом спросил:

— Ну, что случилось? Ты совсем с ума сошла! Что ты нашла? Деньги, что ли?

Она сразу стала серьезной.

— Работу!..

Канцелярист выпрямился, снял очки, протер их носовым платком, снова надел и, глядя на сестру поверх темных стекол своими красными мигающими глазами, спросил:

— Какую? А деньги ты за это получать будешь?

Иоанна впервые поделилась с братом всем, что ее тревожило и огорчало. До этих пор она не хотела попусту расстраивать его. Недавно она уже совсем было решила уехать, поступить домашней учительницей, бонной или хотя бы экономкой в какую-нибудь помещичью усадьбу — куда угодно и на любую работу, лишь бы, наконец, устроиться, начать трудиться. Однако она колебалась, не представляла себе ясно, на что она в сущности пригодна, так как училась только дома, да и то немного… То, что она знала, она знала хорошо, ведь учил ее отец… но все же этого было мало… К тому же ей не хотелось расставаться с братом! Их всего двое на свете, а он часто хворает и нуждается в ее уходе…

Тут в серых ясных глазах Иоанны блеснули слезы, но тотчас же исчезли. Сегодня ей улыбнулось счастье! Рожновская, владелица катка для белья, женщина зажиточная, относившаяся с большим сочувствием к Иоанне, спросила, не согласится ли она давать уроки ее внучкам, двум маленьким девочкам, — им пока что очень образованная учительница не нужна. Разумеется, Иоанна с радостью приняла это предложение.

Внучки Рожновской будут приходить на урок к Иоанне, так как под шум катка в доме у Рожновской заниматься невозможно. Но это еще не все. Рожновская обещала порекомендовать Иоанну какой-то своей знакомой. У нее два дома на той же улице, и она хочет подготовить в школу своего сына. Мальчик дружит с внучками Рожновской и будет приходить на уроки вместе с ними. Однако и это еще не все. Стоит только начать!.. Вот большой Костусь, например, сын пьяницы слесаря, который вечно торчит в шинке, в то время как его жена надрывается за стиркой белья! Мальчику уже двенадцать лет, а он даже читать не умеет и частенько пробирается вслед за отцом в шинок. Мальчишка приводит свою мать в полное отчаяние, и того, кто взялся бы учить его уму-разуму она, при всей своей бедности, отблагодарила бы по мере сил. Еще у нее на примете дочка печника, он чинил у них в этом году печку и приводил иногда с собой девочку. Потом маленькая Манька, дочка сторожа, ей тоже скоро надо будет начать учиться. Всех этих детей она хорошо знает. Большого Костуся она не раз приводила к себе в кухню и, окунув лохматую голову мальчика в воду, терла ее мылом так, как его мать терла белье. Потешный этот Костусь, такой большой, коренастый, с огромной головой, ходит всегда ссутулившись и так тяжело ступает, что даже пол трясется. Озорник, к тому же бездельник, уличный мальчишка уже тянется к водке, однако с Иоанной кроток, как ягненок, позволяет себя мыть, причесывать, прислушивается к ее наставлениям и даже часто, неизвестно где, достает и приносит ей цветочки. Она уверена, что его можно спасти от влияния улицы и кабака. Что же касается маленькой Маньки, то они обе давно уже без ума друг от друга…

— Впрочем, ты ведь знаешь, Мечик, что я вообще обожаю детей… Сама не знаю почему… Может быть, я унаследовала это от отца… Ну так вот, думала я, думала и, наконец, придумала. Рожновская мне помогла… И ведь это только еще начало… Зернышко к зернышку, так собирается целая мера. А потом… потом…

Она говорила все с большим и большим воодушевлением; в полутемную комнату с окном, выходившим на север, не проникали солнечные лучи, а между тем по лицу Иоанны мелькали светлые блики и на щеках играл румянец, вызванный надеждой на лучшую жизнь.

Мечислав сидел прямо и неподвижно, пристально глядя на сестру поверх очков.

Неподвижны были и черты его изможденного, бескровного лица. Трудно было догадаться, слушал ли он то, что она ему говорила, и произвело ли это на него хоть какое-нибудь впечатление. Но он не спускал глаз с ее оживленного лица, а худые пальцы его длинных белых рук, лежавших на коленях, все быстрее барабанили по потертому сукну костюма. Когда Иоанна умолкла, он повторил вслед за ней своим тягучим, гнусавым голосом:

— Потом!.. Потом!..

А затем, не то от смущения, не то шутки ради, он втянул голову в плечи и неуверенно спросил:

— Что это… ты строишь такие далекие планы? А выйти замуж ты разве не собираешься?..

Она пожала плечами.

— Сомневаюсь, чтобы это когда-нибудь случилось. Ты ведь знаешь, что у нас почти нет знакомых, мы нигде не бываем… Вряд ли это возможно… А впрочем, может быть!.. Но рассчитывать на это я не могу…

Как и раньше, втянув голову в плечи, брат не сводил глаз с сестры, только на тонких губах его под черными усами мелькало что-то похожее на шутливую улыбку.

— Ну, — снова заговорил он, — а этот… доктор?

При этих словах Иоанна покраснела и с удивлением посмотрела на брата. Как же так?! Значит, он знает то, о чем она никогда никому не обмолвилась ни единым словом?! Он, такой равнодушный, вялый, оказывается внимательно следил за ней, догадывался по ее глазам, по выражению лица, по ее грустному или веселому настроению… Впрочем, и говорить об этом было нечего. Тут, безусловно, не было романа, даже намека на роман. Просто по временам сильнее билось сердце… Сердце у нее молодое, и должно же оно было когда-нибудь забиться быстрее. Но в конце концов оно замолчало, потому что надеяться было не на что…

Румянец исчез с лица Иоанны, оно стало бледнее. В глазах и в уголках губ появилось выражение спокойной грусти и какой-то особенной серьезности. Помолчав, она тихо ответила:

— Милый Мечик! Ты отлично понимаешь, что для меня это неосуществимая мечта!.. Доктор Адам был очень добр к нам во время длительной болезни отца… Скажу тебе откровенно, я вижу в нем свой идеал. Потому-то я и уверена, что он обо мне не думает и никогда думать не будет..

Голос ее дрогнул, она опустила голову и так же тихо добавила:

— Но, понимаешь ли, город наш мал, люди здесь все знают, друг о друге, и иногда им приходится встречаться… И мне хотелось бы, чтобы он знал… что я… Он как-то сказал мне, что я примерная дочь… Я твердо уверена, что между нами никогда ничего не будет, но мне хотелось бы, чтобы он знал… что я достойна его уважения…

Она смотрела теперь в окно, куда-то вверх, как будто высоко в недосягаемой дали увидела прекрасную радугу, озарившую ее безотрадную жизнь. Мечислав высвободил шею из крахмального воротничка и опустил голову. Пальцы его попрежнему барабанили по худым коленям, рот был полуоткрыт. Нельзя было разобрать, огорчен ли он, испытывает ли скуку, или же просто не выспался. Вдруг он спросил:.

— Ну, а сколько тебе будут платить?

Этот вопрос заставил Иоанну очнуться. Она сразу же спустилась, с облаков на землю к своим будничным, очень для нее важным делам, и бодро заявила брату, что заработок невелик, но в их совместной жизни будет значить очень много. К тому же это ведь только начало… Зернышко к зернышку… А потом… потом…

Мечислав встал, выпрямился, подошел к сестре, обнял ее своими худыми руками и крепко поцеловал несколько раз в лоб. Она бросилась ему на шею, обрадованная и удивленная. Проявления нежности у него бывали настолько редки, что таким, как сейчас, она его даже не помнила. Только после того как брат, надев шапку, отправился в канцелярию, а она, погруженная в раздумье, осталась одна в кухне, у нее мелькнула мысль: «Неужели он расчувствовался только потому, что я тоже буду зарабатывать? Значит, он ни о чем, кроме денег, не думал!..»

К вечеру, однако, грустные мысли рассеялись. С наступлением сумерек снизу, из шинка, все настойчивее стали пробиваться крики, стук, невнятный шум. День угасал, и в эту пору в кабаке начиналась жизнь. Отзвуки ночной затаенной жизни словно подтолкнули Иоанну. Она вскочила с табурета, выбежала во двор и быстро прошла к квартире пьяницы слесаря и его жены, прачки. По дороге за ее платье ухватилась маленькая девочка, босая, пухленькая, румяная, и, как утенок, ковыляя рядом с Иоанной, исчезла вместе с ней за дверями темных сеней. Когда, спустя довольно продолжительное время, обе они вышли во двор, за спиной у них показался слесарь. Это был коренастый мужчина с опухшим от пьянства лицом, слезящимися глазами и копной густых взлохмаченных волос над узким лбом. Одежда и весь его вид изобличали свойственные ему пагубные наклонности, хотя на этот раз он не был пьян, а казался только чем-то обрадованным и растроганным. Очутившись за порогом своего жилища, он нагнулся и, схватив руку Иоанны, изо всей силы прижал к своим губам. А в это время большой Костусь, плечистый, угловатый, в грубой парусиновой куртке, тяжело ступая по камням босыми ногами, направлялся с кувшином, полным воды, к лестнице, ведущей в квартиру Липских. С давних пор он охотно оказывал Иоанне различные мелкие услуги по хозяйству.

Странное дело: лоб двенадцатилетнего мальчика был изрыт морщинами, и на людей он смотрел исподлобья, недоверчиво, боязливо, а иногда лукаво и со злобой. Мать Костуся, изнемогавшая от непосильной работы и постоянных огорчений, часто бранила и даже била его; отец же души в нем не чаял, приносил ему из шинка окурки сигар и баранки, от которых пахло водкой. Для мальчишки источником развлечений, удовольствий и познания жизни был шинок. Однако недавно в этом уже успевшем состариться детском сердце впервые расцвело совсем новое чувство, очень далекое от тех, которые возникали у него под впечатлением обиды, страха, в обстановке пьяного разгула и кабацкой ругани. Он никогда еще не видел такой красивой барышни, какой, по его мнению, была Иоанна, не слышал такого ласкового голоса, таких интересных историй, как те, что рассказывала ему она, когда готовила обед или чинила белье. Он помогал ей чем только мог, а часто просто сидел на полу в кухне, прислонившись к стене, охватив руками колени, и смотрел на нее уже не исподлобья — в такие мгновения взгляд у него был открытый, разумный. С тех пор как она попросила Костуся не обижать маленькую Маньку, он никогда больше не бил девочку, не щипал ее и не пугал; напротив, теперь часто можно было их видеть вдвоем, — взявшись за руки, они важно разгуливали по двору. Нередко они вместе поднимались по лестнице и входили в кухню к Липским.

В этой кухоньке с некоторых пор стало очень шумно. Сквозь тонкую стену верхнего этажа слышны были звонкие детские голоса, лепетавшие:

— А… В… С… А… В… С…

Другие дети, постарше, твердили:

— Пчела, хотя она и маленькая, считается полезным насекомым. У нее четыре крылышка, шесть ножек, два рожка и — жало…

Или:

— Пятью шесть — тридцать… От десяти отнять четыре — шесть, и т. д.

Большой Костусь оказался страстным любителем чистописания. Ничто ему так не нравилось, как водить пером по бумаге, нажимая то слабее, то сильнее. Едва научившись писать буквы, он не мог налюбоваться своим искусством. Иоанна сама составила ему фразы — образцы для чистописания. Сделала она это с определенной целью. Мальчик, исписав целую страницу, брал тетрадку в руки, склонялся над столом, чуть сгорбив широкие плечи, и громко, торжественно, с неподдельным удовольствием перечитывал фразы, списанные им с образцов, составленных Иоанной:

— Не делай другому того, чего ты себе не желаешь. Бедность не порок. Жареная дичь в рот не летит… и т. д.

Теперь Иоанна никогда не бывала грустной… Напротив, когда она шла по улицам города, в ее движениях и в выражении лица заметна была большая перемена. Она казалась более бодрой, здоровой и спокойной. В рваной обуви она уже не ходила, и платья ее не были такими поношенными. Она расцвела. Достижения ее были невелики, но всем известно, что представление о «большом» и «малом» весьма условно на этом свете. Для нее даже маленький заработок был настоящим спасением. Одни давали за уроки немного денег, другие старались отплатить, чем только могли. Прачка стирала белье и ей и Мечику; печник, у которого был большой сад, приносил овощи и фрукты; живший напротив них булочник, помимо ежемесячной платы в один рубль, ежедневно присылал небольшой белый хлебец; дворник не брал денег за колку дров, а иной раз еще покупал на рынке что-нибудь в подарок доброй барышне, такой внимательной к его малютке…

Но как же она удивилась, когда заметила, что даже пьяница слесарь и тот старается выразить ей свою благодарность. Хотя благодарность его выражалась довольно своеобразным способом, Иоанна очень ее ценила. Стоило ей появиться на дворе, как этот человек вырастал перед ней словно из-под земли. То, завидев ее, он выбегал из кабака, то появлялся из-за угла дома, где, бывало, праздно сидел целыми часами, то в свои самые благоприятные дни прерывал работу и выходил из своей комнатушки, — короче говоря, всегда с неизменной точностью перед ней склонялась его густая шевелюра, а желтые одутловатые, опухшие губы торопились запечатлеть на ее руке звонкий долгий поцелуй. В сущности это был отвратительный поцелуй пьяницы, и она инстинктивно старалась как можно скорее незаметно вытереть руку; но поцелуй этот был ей дорог и проникал в самое сердце.

Как алмазы, горели от радости ее глаза, когда она принесла и показала брату полдюжины новых белоснежных рубашек, которые она купила взамен тех, что изорвались в клочки. В этот же день она приколола к своей неизменной черной шляпе веточку искусственных цветов… Теперь она смотрела на мир божий смело и спокойно. Но был в городе один-единственный человек, с кем она жаждала встретиться взглядом, где бы она его ни увидела. Ей мучительно хотелось этого, хотя она старалась о нем не думать. Он был так внимателен к ее отцу во время его долгой болезни… Тогда она видела этого человека часто, слушала его беседы со старым учителем… Он был на похоронах отца и, когда она, шатаясь, шла за гробом, взял ее под руку… Больше между, ними не произошло ничего, но она не забыла его, хотя теперь видела только на улице, издали, когда в изящном кабриолете он ездил навещать больных. Всякий раз, заметив ее, он вежливо кланялся. Вот и все. Однако при каждой встрече с ним какая-то струна в ее сердце упрямо дрожала и в часы одиночества пела о нем. Но Иоанна решила: «Это невозможно!» — и в конце концов даже перестала страдать… Как бы то ни было, никто другой не производил на нее и малейшего впечатления… Иногда, в лунные ночи, лежа в постели после трудового дня, но еще не уснув, она смотрела через маленькое окно куда-то вверх… То великое счастье, о, котором она и мечтать не смела, представлялось ей прекрасной радугой, сияющей высоко, высоко над серой землей…

Иной раз она воображала себя маленьким червячком, копошащимся у подножья огромного здания, поднявшегося до самого неба… Именно «у подножья…» — это выражение она не то прочитала где-то, не то слышала. И вот, она взбирается вверх. Чем выше, тем кругом все светлее и радостнее. Какие-то люди трудятся там: приносят неведомо откуда глыбы великолепного мрамора, обрабатывают его, снимают с неба лучи, солнца; ищут драгоценные каменья, украшают ими себя и весь мир.

И вместе с другими подобными ей маленькими существами она собирает в тени какие-то мельчайшие пылинки и настолько поглощена этим занятием, что в ее воображении будущее представляется безмятежным и ясным, и даже неосознанное, навсегда умолкнувшее в груди чувство теперь уже не причиняет ей никакой боли. Лишь изредка она ощущала какую-то безотчетную тоску и печаль.

Часто поздним вечером в, темную или освещенную сиянием луны кухоньку доносились снизу безобразные кабацкие песни, отвратительный смех, разнузданный топот и шум. Дикий этот гам нависал тогда над белой постелью, над мыслями, мечтами и детски-чистым, спокойным сном Иоанны..

* * *

Хотя у Иоанны набралось уже довольно много маленьких учеников, она попрежнему старательно вела свое несложное домашнее хозяйство. Поэтому ежедневно, иногда по два раза в день, девушка ходила в город за провизией и другими покупками. Чаще всего она шла мимо большого здания городского суда, но, как и раньше, не обращала на него никакого внимания. Здание было такое большое, а она — такая маленькая. Обширное его помещение гудело отголосками тяжб и преступлений, что же у нее могло быть с ним общего? Тем не менее — как это случилось, трудно даже понять, — однажды она вошла в зал суда и села на указанное ей место. Это была скамья подсудимых. Никогда потом Иоанна не могла отдать себе отчета в том, как ей удалось пройти сквозь толпу и добраться до этого места: кровь ударила в голову, все в ней кипело, бурлило, щеки и лоб жгло, как раскаленным железом. Люди, стены, мебель расплывались перед ней словно в тумане, и она видела вокруг себя только какую-то пеструю, мелькающую массу. Когда же она, наконец, поняла, что у этой массы несколько сот человеческих глаз, следивших за ней с напряженным любопытством, у нее появилось такое чувство, точно ее, раздетую донага, поставили вдруг посередине городского рынка. Иоанне страстно захотелось вскочить и убежать, но в глубине души у нее шевельнулось сознание, что это невозможно. Те, что в эту минуту смотрели на нее, видели худенькую, хрупкую девушку в черном, очень скромном платье, дрожавшую, испуганную, покрасневшую до корней волос.

Это был самый большой зал во всем здании. Высокий, почти как храм, он производил величественное впечатление. Особую торжественность придавали ему красные ковры и такого же цвета скатерть на длинном столе, за которым восседали судьи. Толпа людей самых разнообразных сословий заполняла ряды скамеек, поставленных у входа. Массивные, с высокими спинками сиденья для присяжных заседателей не были заняты; дело, назначенное к разбору, слушалось без заседателей, оно было вне их компетенции. Сквозь все четыре огромных, высоко расположенных окна тусклый, белесоватый свет падал на высокие белые стены, на внушительные фигуры и задумчивые лица судей, на занимавшую ползала пеструю, оживленную толпу. Люди вполголоса переговаривались. То тут, то там сверкали золотые нашивки чиновничьих мундиров, мелькал яркий цветок на дамской шляпке, звучали и отзывались эхом чуть погромче произнесенные слова. Но вот судебный пристав отчетливо и громко произнес несколько слов, и среди наступившей тишины раздался голос председателя суда:

— Дело Иоанны Липской, дочери Зыгмунта, по обвинению в содержании школы без официального на то разрешения…

Эти слова вернули Иоанну к действительности. Она встала, тихо, но четко ответила на вопросы председателя, затем снова села на свое место. Жгучий румянец исчез с ее лица, уступив место обычной бледности. Она так ушла в себя, что не слышала и не видела всего, что происходило вокруг и так близко ее касалось. Широко раскрытые глаза девушки выражали изумление. Она смотрела вверх, на лепные украшения противоположной стены. Временами она делала головой движение, будто силилась понять что-то очень сложное, но не могла. Трудно даже сказать, слышала ли она показания свидетелей. А между тем показания давались довольно подробные и произносились громким голосом.

Тучная седая Рожновская в старомодной мантилье, в шляпе с плоским красным цветком, вытирая носовым платком свое большое, покрытое испариной добродушное лицо, несколько раз повторила, что главная виновница во всем этом деле — она. Совесть не позволяет ей говорить иначе. Она присягнула, что скажет правду, одну только правду. Она первая предложила Липской давать уроки. Липская, девушка бедная, к тому же сирота, нуждалась в заработке, а у нее, Рожновской, есть внучки. Если бы она знала, что в этом есть что-нибудь дурное, то не стала бы уговаривать Липскую, но она клянется Христом богом, ей даже в голову не приходило, что она дает девушке дурной совет. Дожила она до седых волос, всю жизнь живет в этом городе, пусть присутствующие здесь скажут, толкала ли она кого-нибудь на бесчестные поступки. Она даже всхлипнула и снова повторила, что уговаривала, даже упрашивала Иоанну… Ей дали знак, чтобы она замолчала и села на место.

Приятельница Рожновской, владелица двух домиков, сухощавая невысокая женщина, выделявшаяся среди прочих свидетелей своим шелковым платьем и изящными манерами, тихо, с заискивающей улыбкой заявила, что книжки, лежащие перед судьями в качестве corpus delicti[1], купила она и действительно подарила их Липской, которая подготовила ее сына в первый класс гимназии; подготовила так хорошо, что, будь он постарше, его приняли бы, может быть, во второй класс. И учила Липская добросовестно, так добросовестно, что было неловко не повысить ей плату за уроки. Если бы она могла предположить, что во всем этом есть нечто недозволенное, то не поступила бы так, но она дает честное слово, что была очень далека от подобной мысли. Раз есть ребенок, надо же позаботиться о его воспитании, а тут по соседству такая порядочная, добросовестная учительница и за уроки берет дешевле, чем другие… Девушка она бедная да еще сирота… Тут свидетельница сделала почтительный реверанс, а затем, попрежнему мило улыбаясь, села рядом с Рожновской, только губы и веки ее слегка вздрагивали.

Настала очередь прачки, жены пьяницы слесаря. Однако от нее нельзя было добиться никакого толку, ибо эта женщина, высокая и худая, с лицом, изборожденным морщинами — следами горя и забот, — в грубой короткой юбке, в большом платке, накинутом на голову и плечи, была так испугана и расстроена, что, кроме нескольких невразумительных слов, ничего сказать не могла. Плечи ее под большим платком дрожали, из глаз, воспаленных от пара и жара утюгов, струились слезы и скатывались, как горох, на натруженные, обожженные руки, сложенные на груди. Из всего сказанного ею можно было понять только, что у нее двенадцатилетний сын, муж пьяница, что шинок находится в том же самом доме… ученье… хорошая барышня… Ее сразу посадили на место и стали допрашивать печника. Этот выступил не только от своего имени, но и от имени жены слесаря, говорил много, быстро и так громко, что ему раза два предложили говорить потише. Он тотчас подчинился, но тут же своей жилистой сильной рукой начал теребить медную цепочку от часов и ерошить густые жесткие волосы, а потом снова загорелся и громче, чем полагается, как-то особенно молодецки, доказывал, что, если за учение своей дочери он расплачивался с учительницей картофелем и овощами, значит ему хотелось, чтобы дочь его чему-нибудь научилась. Послать дочку в школу он не может — дорого… Что же ему, спрашивается, было делать? И в чем его вина? И вот эта барышня, она в чем виновата?.. Задав этот вопрос, он так развел руками и так вытаращил глаза, как будто весь мир перевернулся вверх дном и никто не хочет ему объяснить, почему это с ним произошло. После печника давали показания пекарь, дворник, какой-то извозчик, вдова какого-то чиновника, а под конец — дольше и пространнее всех — тот, кто собственно и обнаружил в верхнем этаже того дома, где помещается шинок, школу, в которой учили ребят, что у пчелы четыре крылышка, шесть ножек, два рожка и жало; что если из десяти вычесть четыре, то остаток будет шесть, и что не надо делать другому того, чего ты себе не желаешь.

Умолк голос последнего свидетеля. Когда наступила тишина, Иоанна медленно подняла взор на присутствующих, занимавших половину зала. Все молча сидели на скамьях и внимательно следили за ходом дела. В пестрой и неподвижной в эту минуту массе людей выделялся один человек, который не сидел, а стоял. Чтобы лучше видеть все происходящее в зале, он встал за рядами скамеек на маленькое возвышение и так плотно прижался к стене, словно прирос к ней. Иоанна с изумлением впилась в него глазами. Это был ее брат, но выглядел он не так, как всегда. Худые руки он скрестил и крепко прижал к груди; на белом как полотно лице пламенели два красных пятна, они заливали щеки и подступали к самой оправе его темных очков. Он часто дышал, рот его был полуоткрыт, что, впрочем, случалось с ним нередко, но сейчас эта характерная для него черта казалась ей не признаком равнодушия или апатии, как раньше, а проявлением глубокого страдания. С напряженным вниманием выслушал он краткую, но суровую обвинительную речь прокурора и запутанную, произнесенную заплетающимся языком речь адвоката. Затем председатель суда обратился к Иоанне, заявив, что ей предоставляется последнее слово, и спросил, что она может и хочет сказать в свое оправдание.

За высоким тяжелым барьером скамьи подсудимых снова поднялась худенькая белокурая девушка в черном платье. Она стояла, опустив глаза, стояла спокойно, только тихий голос ее чуть дрожал:

— Я учила детей, и мне казалось, что я поступаю хорошо…

Но вдруг в ее лице произошла разительная перемена. Какое-то новое чувство бурно вспыхнуло в ней, она подняла голову, глаза ее блеснули, губы вздрогнули, и, как бы исправляя только что сказанное, она громко, отчетливо произнесла:

— Я уверена, что поступала хорошо.

Очевидно, она не знала закона, но незнание закона никого не оправдывает. Она, безусловно, была виновна. Однако — удивительное дело — председатель суда почему-то не сразу встал, чтобы удалиться вместе со своими коллегами в комнату совещаний, он некоторое время сидел неподвижно, слегка приподняв голову и пристально всматриваясь в подсудимую. Что же выражал его взгляд? Этого никто из присутствовавших в зале не мог бы сказать, так как председатель суда сидел слишком далеко от них. Смотрели на нее и другие члены суда, причем один из них сильно нахмурил брови. Продолжалось все это минуту, быть может две, после чего судьи встали и удалились на совещание. Они долго не возвращались. Публика стала, проявлять нетерпение: казалось бы, дело несложное, простое, закон ясен, доказательства налицо, даже сама подсудимая не опровергала фактов. Почему же так долго длится совещание?

Но вот судебный пристав объявил зычным голосом:

— Суд идет!

Все поднялись с мест, стараясь не производить шума. Председатель суда, стоя вместе с другими судьями у стола, покрытого красным сукном, начал читать приговор. Все обратили внимание на то, что теперь голос его звучал уже не так громко, как раньше.

— Двести рублей денежного штрафа или в случае несостоятельности три месяца тюремного заключения.

Судебное заседание окончено. Публика расходится. Юристы, собравшись небольшими группами, шепчутся по поводу того, что приговор, в сравнении со статьей закона, вынесен мягкий, очень мягкий. Если бы судили по всей строгости, наказание было бы гораздо более тяжким.

Но ведь мягкость и тяжесть наказания понятия весьма условные. Так, вероятно, думал Мечислав Липский, потому что, выслушав приговор, он не шелохнулся, попрежнему стоя у стены и скрестив на груди руки. Проходивший мимо чиновник в мундире с узенькой золотой нашивкой у ворота, увидев его, остановился. Очевидно, он был знаком с Липским, так как сочувственно улыбнулся и заговорил с ним:

— Ну что ж, Мечислав Зыгмунтович? Все окончилось лучше, чем можно было ожидать. Судьи ведь тоже люди. А как вы решите? Штраф или арест? Завтра утром я сам приду к вам. Но советую, лучше заплатите… Двести рублей не бог весть какие деньги, а барышню жаль…

И чиновник пошел дальше. Тогда Мечислав оторвался от стены и кинулся к выходу. Сослуживцы хотели было задержать его и что-то сказать, может быть дать совет… Но глаза его так горели, что даже темные очки не могли скрыть их блеска, а острыми локтями он расталкивал всех вокруг. Так он пробился в светлую галерею с длинным рядом огромных незавешенных окон, по которой медленно продвигалась публика, затем вместе с другими стал спускаться по лестнице. Тут он огляделся по сторонам и в нише одного из окон увидел Иоанну. Она стояла там, вероятно поджидая его, а может быть, не имея сил и мужества протолкнуться сквозь толпу. В эту минуту она следила за группой лиц, находившихся уже в противоположном конце галереи. Это были две женщины и мужчина — известный всему городу красавец доктор Адам, к которому дамы относились с особым расположением. Как и многие другие, он приехал сегодня послушать интересное судебное дело, и не трудно было заметить, что он взволнован и огорчен. Однако, когда одна из его спутниц, высокая, нарядно одетая девушка, улыбаясь, заговорила с ним, он тоже улыбнулся и еще на верхней площадке лестницы поспешил взять ее под руку. В то же мгновенье Иоанна почувствовала, что кто-то дернул ее за рукав, и увидела Мечислава; он нагнулся к ней и быстро прошептал:

— Ступай домой. Я сейчас идти с тобой не могу. У меня важные дела в городе. Вернусь часа через два. А ты ступай домой.

Глаза его все еще горели. Глядя на сестру и крепко пожимая ей руку, он добавил:

— Не бойся… только не бойся… не бойся ничего!..

* * *

Несколько часов спустя Мечислав Липский, едва держась на ногах от усталости, поднимался по лестнице в свою квартиру. Он медленно прошел через кухню в смежную с ней комнату и с громким стоном опустился на старомодный жесткий диван. Ом был так утомлен, что лицо его снова стало бледным, как всегда… Задумчивый, печальный, потирал он узкой белой рукой свой нахмуренный лоб. Он даже не удивился, что Иоанны не было в кухне. Вероятно, она спустилась во двор к прачке или ее увела к себе на весь день почтенная Рожновская.

Однако Иоанна была в кухне, но она сидела в темном уголке и ее не было видно за высокой спинкой кровати. Когда вошел брат, она не вскочила с места, как бывало, чтобы поздороваться с ним и спросить, не нужно ли ему чего-нибудь. Быть может, она все еще не могла прийти в себя или была немножко обижена тем, что он так поздно вернулся. Через несколько минут она все-таки встала и тихо вошла в комнату.

— Разве ты дома? Где же ты была? — спросил Мечислав.

— В кухне. Ты меня не заметил. Рожновская присылала за мной, просила, чтобы я провела у нее остаток дня, но мне не хотелось… Я думала, ты скоро вернешься… а ты задержался…

— Да, да! Задержался… — ворчливо подтвердил канцелярист.

Равнодушие брата к ее участи, повидимому, больно кольнуло Иоанну. Она стояла в двух шагах от него, скрестив руки; на ее бледном, худеньком лице блестели глубоко запавшие, грустные глаза.

— Я думала, ты захочешь поговорить со мной в последний день… перед разлукой…

— Какой последний день? Какая разлука? — снова проворчал брат.

— Неужели ты забыл, что завтра меня отведут в тюрьму?

По лицу ее пробежала нервная дрожь, но она продолжала:

— Три месяца — довольно долгий срок… Да и потом, наверное, я уже не вернусь к тебе, а постараюсь найти где-нибудь работу… Надо, стало быть, позаботиться о твоем хозяйстве. Сегодня вечером я составлю точную опись твоего белья и одежды, чтобы ты знал, что у тебя есть, иначе тебя будут обкрадывать. Договорюсь с матерью Костуся, чтобы она каждое утро приходила убирать квартиру и ставить самовар. Дома тебе уже не придется обедать, ведь готовить будет некому. Впрочем, я зайду на минутку к Рожновской, спрошу, не согласится ли она давать тебе обед. Будешь ей платить… Для тебя это будет полезнее, чем еда в ресторане… Ты и без того часто хвораешь… Когда вечером сядешь за работу, лампу зажигай осторожнее, не забудь, а то она у тебя обычно коптит и в комнате полно чаду, а это так вредно для твоих глаз… В кладовке возле кухни есть масло, крупа и мука, а в погребе запас картофеля и овощей… Если будешь обедать у Рожновской, отдай ей все это. Таким образом ты сэкономишь немного денег…

Пока она говорила, Мечислав как-то странно смотрел на нее. В его утомленных, больных глазах было столько радости и вместе с тем столько тоски, что трудно было угадать, расхохочется ли он сейчас, или заплачет… Когда Иоанна замолчала, он спросил:

— Ты все сказала?

— Да, — ответила она. — Впрочем, сегодня вечером или завтра утром я, может быть, вспомню еще что-нибудь…

Не спуская с нее глаз, он покачал головой, не то с удивлением, не то с упреком, потом заговорил своим тягучим, гнусавым голосом:

— И ты в самом деле могла подумать, что я позволю отвести тебя в тюрьму и ты будешь сидеть там три месяца в грязи, вместе с преступниками и падшими женщинами?

Теперь удивилась в свою очередь Иоанна:

— Но как же иначе? Приговор суда… окончательный…

— А разве ты не слышала? Двести рублей штрафа или тюрьма!.. Двести рублей!.. Ясно сказано: двести рублей! Ты не слышала?

Она усмехнулась и пожала плечами.

— Слышала, конечно. Да что толку? Раздобыть двести рублей! Для меня это все равно, что достать с неба луну. Я об этом даже не думала…

— Ага! Не думала! А я вот подумал!.. — воскликнул канцелярист и на этот раз вскочил с дивана, выпрямился во весь рост и так широко развел свои длинные костлявые руки, что стал похож на ветряную мельницу. Размахивая руками, как крыльями мельницы, он громко кричал: — Тюремным сторожам не видать тебя как своих ушей!.. Мне плевать на двести рублей, если дело идет о чести, здоровье, а может, быть, и о жизни моей сестры!.. Ты там, может, не выживешь и трех месяцев!.. Легко сказать! Три месяца в сырости, грязи, в обществе воров и потаскух! Ты не под забором родилась! Ты дочь учителя, хорошо воспитана и такая хрупкая, нежная… Разве ты привыкла к подобным вещам? Если мы обеднели, это еще не значит, что мы должны валяться в тюрьмах с какими-то ворами и пьяницами!.. И все это из-за двухсот рублей! Ха-ха-ха!..

Он не ходил, а метался по комнате, еле переводя дыхание, нервно смеясь и жестикулируя. Иоанна смотрела на него широко раскрытыми от удивления глазами.

— Мечик! Ради бога!.. Что ты болтаешь! Где ты возьмешь столько денег? Ведь это невозможно!

Он остановился и стукнул ладонью по столу.

— А я достал! Вот взял и достал! Теперь ты можешь убедиться, что я не такой тюфяк, каким кажусь, и что ты не так уж одинока!

Она бросилась к нему, схватила его руки и крепко сжала. Лицо ее выражало разноречивые чувства: непредвиденную надежду на избавление от того, чего она в глубине души смертельно боялась, радость, которую ей доставила чуткость брата, но главным образом — недоумение.

— Где ты раздобыл такие деньги, Мечик? Как тебе это удалось? Дорогой мой, что ты сделал?

Он хотел высвободить свои руки, но она все сильнее сжимала их.

— Где раздобыл? Во всяком случае не украл. Ты ведь хорошо знаешь, что не украл. Взял взаймы — и все.

Иоанна вздрогнула.

— Взял взаймы? — вскричала она. — Но это же для тебя разорение, нищета! Как ты вернешь такую огромную сумму? Будешь питаться черным хлебом? Кто тебе одолжил? У нас нет богатых знакомых. Рожновская первая дала бы, если бы у нее были такие деньги, но у нее их нет, и ни у кого из этих бедняков нет. Кто же тебе их одолжил? Кто? Кто? Кто?..

Она до тех пор повторяла этот вопрос, впиваясь в брата пылающим, тревожным взглядом, пока он неохотно, даже сердито не назвал фамилию одного из самых известных в городе ростовщиков… Иоанна так и ахнула, а потом закрыла руками лицо.

— Боже мой! — повторяла она. — Боже мой! Боже!

В течение нескольких минут она ничего больше не в состоянии была произнести. Жизнь ее бедного брата и без того была искалечена, а теперь ради нее, из-за нее он еще попадет в руки ростовщика, запутается в долгах… Впереди — горе, нищета… Она отняла руки от лица и, обняв брата, стала умолять его, чтобы он позволил ей отбыть тюремное заключение. Она уверяла его, что здорова, сильна, молода и легко перенесет это испытание, что человек должен нести ответственность за свои поступки и что страшный долг, которым обременил себя брат, причинит ей во сто раз больше горя и боли, чем три месяца пребывания… в тюрьме!.. Но так как Мечислав не переставал отрицательно качать головой и очень взволнованно, но решительно повторял: «Нет, Иоася, нет, нет! Я не могу согласиться на это», она опустилась на колени и, обнимая его ноги, заклинала внять ее мольбам.

— Мечик! Родной! Позволь мне, позволь пойти туда, а деньги верни… тому, кто их тебе одолжил… Сейчас, сейчас отнеси, сейчас же отнеси!.. Позволь, братец дорогой! Позволь мне пойти туда… Позволь!..

Иоанна горько зарыдала. Ее длинная белокурая коса расплелась, волосы потоком светлого золота обрушились на грубые башмаки канцеляриста. Он быстро нагнулся и, подняв сестру с колен, крепко прижал к груди.

— Дорогая моя, это уже невозможно… Денег я вернуть не могу. Они уже у того чиновника, который должен был сюда явиться завтра утром, чтобы отвести тебя в тюрьму… А теперь ему приходить незачем и не за кем!.. Ха-ха, ха-ха!..

Смеялся он как-то неестественно, нервно, со смешанным чувством торжества и горечи. Она же тихо плакала на его груди. Так вот что случилось! Оттого-то он так долго не возвращался домой. Доставал деньги, а потом отнес их куда следовало! Безграничная благодарность, радость освобождения, жалость к брату и тревога за его будущее пронизывали душу девушки, измученной тяжелыми переживаниями дня. Говорить она была уже не в состоянии, только изо всей силы прижималась к груди этого странного человека, с виду такого подавленного и безжизненного, всегда казавшегося таким равнодушным, а теперь…

Он несколько раз поцеловал ее в голову и в лоб.

— Вот видишь! Оказавшись в беде, ты, наверное, думала, что совсем одинока на свете! Ну, а я? В меня ты не веришь? Правда, в жизни мне не везло… Почему — долго объяснять. Случилось нечто такое, что лишило меня энергии, жизнерадостности, даже здоровья… но сердце у меня осталось и чести никто не отнял… Если бы я не спас родную сестру, да еще такую сестру, как ты, всякий был бы вправе назвать меня бессердечным человеком и даже подлецом.

Она прижалась губами к его руке и тихо сказала:

— Пусть будет по-твоему.

Мечик, усталый, лег на диван у стола, заваленного канцелярскими, бумагами. Иоанна вернулась в кухню и принялась ставить самовар. Наполнив его водой, она с минуту постояла неподвижно с кувшином в руке. Потом, повидимому, заставила себя двигаться: набрала углей из печурки, бросила их в самовар и снова замерла, опустив руки, остановив застывший взгляд на стоявшем у стены шкафчике. Этот шкафчик, должно быть, напомнил ей о чем-то, потому что она подошла к нему и начала вынимать оттуда стаканы и ложечки. Однако ложечки тут же уронила на пол, причем, вместо того чтобы нагнуться и поднять их, она схватила нож и булку. В ее движениях было что-то неестественное, прерывистое, как у машины. Ее мучили какие-то мысли. В конце концов, положив хлеб и нож на стол, она закрыла лицо руками, прижалась лбом к дверцам шкафчика и разразилась громкими рыданиями. Что ей теперь делать? Что ждет ее брата в будущем? Ее жизнь пуста, ужасна, но его заботы, невзгоды, разорение еще ужаснее! Она старалась сдерживать рыдания, боясь, как бы брат рядом в комнате не услышал, и, наконец, перестала плакать. Но приняться за какое-либо дело она не могла, решительно не могла. Ей нужно было думать, думать во что бы то ни стало и мыслями этими истерзать собственное сердце. Она присела на табуретку у окна и предалась раздумью. Безжизненный ее взгляд устремился куда-то вдаль; она не видела ничего, кроме черных уродливых крыш и кусочка неба, затянутого густым облаком дыма, валившего из труб.

В этом зрелище не было ничего занимательного, ничего отрадного. Лицо Иоанны постепенно становилось все более и более мрачным. Слезы на глазах высохли, но обычно бледное лицо покрылось болезненной желтизной, а на поблекших губах в первый раз в жизни появилась горькая, жесткая улыбка. Конечно, она уедет отсюда как можно скорее, безразлично куда, лишь бы получить какую-нибудь работу, любую… Весь свой заработок она будет посылать брату, чтобы он поскорее уплатил злосчастный долг. Но им придется разлучиться… А на душе у нее сейчас так тяжело, что ей даже трудно представить себе, как она будет жить среди чужих людей.

Вдруг входная дверь скрипнула и на пороге показались две детские фигурки. Это был большой Костусь, как всегда в парусиновой куртке, босой, неповоротливый, сутулый. Он вел за руку толстушку Маньку в коротеньком, до колен, полинявшем платьице, быстро семенившую босыми ножками. Не прошло и двух секунд, как мальчик, боязливо и с какой-то угрюмой нежностью поглядывая на Иоанну, опустился на пол возле нее, а девочка, взобравшись к ней на колени, радостно хлопала в ладоши и болтала ножками. У ног Иоанны очутилась охапка черемухи. Эти цветы сын слесаря, наверное, нарвал в чьем-нибудь саду и молча положил их здесь. Сильный запах белоснежных весенних цветов наполнил кухоньку. Иоанна ничего не сказала, только на глаза ее снова набежали слезы. Костусь продолжал смотреть на нее исподлобья, как преданный, пугливый зверек, затем вынул из-за пазухи большую тетрадь, открыл ее и медленно начал читать:

— Лень — мать всех пороков. Кто рано встает, тому бог подает…

А маленькая Манька тоже вынула из-за пазухи букварь — старый, грязный, помятый, и, открыв его на той странице, где была азбука, начала:

— А… В… С…

Иоанна тихо рассмеялась и поцеловала смуглый нахмуренный лоб мальчика и крепкие, румяные щечки девочки. Дети очень обрадовались. Царившая в доме тишина была нарушена. Из соседней комнаты раздался гнусавый голос:

— Кто это там? Иоася, с кем ты разговариваешь? — спросонья спросил Мечик.

Иоанна вспыхнула и, повернувшись лицом к окну, ответила:

— Дети…

— Дети!.. — воскликнул Мечислав и в ту же минуту очутился на пороге. На щеках у него опять появились красные пятна, а глаза горели, но на этот раз от гнева. Да, это был гнев, вызванный страхом. Лицо, весь облик и движения канцеляриста явственно выражали испуг.

— Опять дети?! — повторил он, повысив голос. — Неужто я погибать должен из-за этих несносных сопляков? Мало до сих пор было неприятностей? Вдобавок ко всему я лишусь места в канцелярии и потеряю последний кусок хлеба!

Он порывисто жестикулировал и топал ногами. Испуг придал его голосу необычную силу. Он пронзительно закричал:

— Вон отсюда, мелюзга! Чтобы с сегодняшнего дня вашей ноги здесь не было! Если я вас еще раз увижу здесь — сотру в порошок! Вон! Вон!..

И мальчик и девочка мгновенно исчезли. Иоанна неподвижно стояла у стены, безмолвная, белая как полотно. Несомненно, он имел право, полное право поступить именно так. Безусловно, он поступил правильно. У него были серьезные основания для страха, и он мог требовать, чтобы в его доме все шло так, как он того желает. Однако… О, уйти, уйти, уйти отсюда, и поскорей! Не быть для него обузой, не представлять собой опасности! Помочь ему уплатить долг, сделанный ради нее! Боже! ведь и у маленьких людей есть и гордость и чувство собственного достоинства!

Она зажгла лампу, затем приготовила брату чай, нарезала на тарелке булку и отнесла ему. Он тоже зажег лампу и усердно писал. Ежедневно проводил он долгие часы за такой работой и в канцелярии и дома. Иоанна поставила стакан и тарелку на стол, нагнулась и поцеловала склоненную над бумагами голову брата. О, она нисколько на него не обиделась. Он имел право так поступить, он был напуган, страх этот был ей понятен, но вместе с тем она чувствовала, что ей самой необходимо что-то предпринять, и как можно скорей, как можно скорей!..

Потом она уселась в своей кухоньке и стала вышивать метку на новом носовом платке Мечислава. Сможет ли она еще когда-нибудь делать ему подарки? Эти платки подарила ему она. Как они оба тогда радовались! Пустяк, а сколько удовольствия. Но все это миновало… Красная нитка извивалась по полотну. Иоанна уронила иголку. Нет, сегодня она положительно ничего не может делать. Черемуха, которую принес большой Костусь, наполняла кухню дурманящим ароматом; у печки шумел самовар, из него валил пар; снизу, из шинка, доносились неясные звуки, заглушаемые иногда стуком упавшего предмета или громким ругательством. Это шинок начинал свою обычную ночную жизнь.

Но что это вдруг зашуршало там, за высокой спинкой кровати? В сумраке комнаты что-то зашевелилось, потом на полу возникли чьи-то неясные очертания. Зверек? Ребенок?.. Две ручки уперлись в пол… светлые волосы золотом блеснули на фоне грязной стены, засияла яркая синева глаз… Это был ребенок, в течение нескольких секунд он полз на четвереньках и вдруг с громким смехом вскочил на колени оторопевшей Иоанны.

Большой Костусь убежал, а маленькая Манька, оказывается, спряталась за кроватью и ждала, пока «пан» перестанет сердиться и кричать. Она будет здесь ночевать сегодня, как ночевала уже много раз, а сейчас ей хочется почитать азбуку, показать, что она все знает, что она выучила уже все… все от «а» до «р»… а от «р» и дальше она еще не выучила, но «вчера» выучит.

Она, конечно, хотела сказать «завтра», а получилось «вчера», но это ничего! Иоанна поцеловала девочку и спросила, знают ли ее родители, что она намерена остаться здесь ночевать?

Из соседней комнаты послышался вопрос:

— Кто там опять? С кем ты разговариваешь, Иоася?

Иоанна смутилась и очень тихо ответила:

— Это Манька… сказать ей, чтобы она ушла?

В соседней комнате довольно долго царило молчание, потом протяжный мужской голос произнес:

— Дай ей чаю.

Внизу снова раздался громкий стук и невероятный шум. Уж не упал ли там пьяный и не ударился ли он об угол скамьи? Или, может быть, там завязалась драка и кто-то свалился на грязный, залитый водкой пол? Или таким шумом и криком сопровождалось разнузданное веселье? А над кабаком, откуда неслись эти крики, в кухоньке, освещенной маленькой лампой и наполненной ароматом черемухи, бледная, худенькая девушка с измученным лицом и ввалившимися, заплаканными глазами держала на коленях босую, пухленькую, смеющуюся девочку. Толстенькой красной ручкой девочка снова достала из-за пазухи маленький запачканный, помятый букварь, и долго еще звенел ее серебристый, лукавый смех….

Из соседней комнаты послышалось тягучее шипение:

— Т-и-и-и-и-и-хо!

— Т-и-и-и-и-и-хо! — повторила Иоанна, склонившись над девочкой.

Малютка, приглушив свой серебристый голосок, пухлым коротким пальчиком водила от буквы к букве и тихим шепотом произносила:

— А… В… С…

Загрузка...