Если бы у кого было сто овец, и одна из них заблудилась, то не оставит ли он девяносто девять в горах и не пойдет ли искать заблудившуюся? и если случится найти её, то, истинно говорю вам, он радуется о ней более, нежели о девяноста девяти незаблудившихся. Так, нет воли Отца вашего Небесного, чтобы погиб один из малых сих.

Евангелие от Матфея, 18:12-14

…много вдов было в Израиле во дни Илии, когда заключено было небо три года и шесть месяцев, так что сделался большой голод по всей земле; и ни к одной из них не был послан Илия,а только ко вдове в Сарепту Сидонскую.

Евангелие от Луки, 4:26



Книга первая

КАСТОР


А знаешь, братец мой, зарезал он ее там же, где и нашел! Ту овцу, отбившуюся от стада в горах. Полагаю, что пастух так и сделал. Если, конечно, он не иудей времен Храма[1]... А то бы тащить и тащить на плечах с гор до Иерусалима… Принес в жертву богам или твоему Богу как самое дорогое, что у него в тот час теплилось в руках. С любовью к овце и самой сердечной благодарностью твоему Творцу мира. Слыхал, слыхал, брат мой Полидевк[2], что твой Бог обходится без этого и даже всегда нос воротил, а только терпел, да поди убеди простака-человека благодарить не так, как это делал его отец, дед, прадед и все предки до первого истово благодарного глупца, сотворенного из грязи земной в прекрасную кровь живую… Ты ведь сам говорил мне, что твой Бог даровал нам, глупцам, свободу воли и отменил судьбу… И как тогда пастушку́ благодарить от души, если не отменить судьбу овцы… и если не жалеть до слез ее, любимую, взращенною им овцу, ведь первопредок видел собственными глазами, что у Творца на небе, первая любимая агница не могла быть голодной и потерянной? Значит, и эта уже не будет утрачена – отныне и во веки веков. Что уж говорить про искупление всяких грехов, которые пастух насчитал в себе перед Богом, иначе бы и овцы у него не пропадали… коли они, грехи те, так и светятся жгуче до самого дна в печальных глазах-родниках овцы, пока ее очи живы!

Все попущенное смертным по их слабости и невежеству крепнет и костенеет в традицию – неодолимую, как рок, неисправимую, как русло реки, расточенное ею в горах за тысячелетия... Особенно, если это стыд, благодарность и любовь, от коих всех трех до ненависти всегда один шаг в сторону, с узкой дороги – на кромешный простор. Разве не то доказал и избыл на кресте твой Бог? Когда показал всем пастухам, деревенским и городским, какова цена усилия Творца – выправить вновь в прямое русло любви их кромешный разлив… разлив глупости… разлив греха, в те поры хлеставший потоками агнчей крови из-под их священных храмовых ножей, сквозь их пальцы в глубокую и бесплодную речную долину под городом Бога… Раз уж Он даровал нам свободу и обещал не отменять ее. Может, и не следовало попускать – из той же любви свыше, если таковая есть?

Так и вижу того пастуха, укутанного в шкуру. Как, обретя агницу, находит он еще силы, вымаливает силы в себе самом, чтобы наворочать больших камней, воздвигнуть из них горку там, в ущелье, горку повыше – обязательно в рост свой и на пядь сверх того… Благоговейно снимает обувь, осторожно поднимается с овцой к вершине рукотворной горки… главное – вниз не загреметь, не загубить придыхание, не напугать агницу. Потом пастуший нож в руку – всегда теплая роговая ручка, расширенный клиночек с нежным скатом к острию… Ты же знаешь, братец мой аквилифер[3], у меня рука не воина, а хирурга, и маленькое подобное орудие у меня подобно второму указательному пальцу… как и у пастуха… И быстрые наши движения руки с ножом сходны – чем больнее жертве, тем тяжелее духом кровь. Ее, силу крови, при малейшей боли уже тянет в землю, а не в небо… Это искусство, братец, – как нежно встретить кровь, встретить ее в дверях глубокого надреза или уже готовой боевой раны, как встречаешь собственную дочь, вернувшуюся от колодца с кувшином чистой воды…

А если капля крови, павшая на камень, смешается еще и с каплей пастушьего пота, сорвавшейся с брови пастуха, тогда – совсем красота! Тогда – истинное вознесение овечки прямо в Элизиум… или как там у ваших? Туда, где исконная родина всякой души, животной и человеческой, освобожденной из сплетения жил… И, правда, уже ни боли, ни страха оказаться потерянной и отлученной от пажити обильной, вечной. И пастух наивно чает, что она дождется его, – и ему самому не станет одиноко в тот час, когда он, изможденный годами, пойдет за ней… Остывшая, наконец, и в его жилах кровь запросится вниз, в землю, и отпустит пастуха за сотой овцою стада его, самой любимой, утраченной и вновь обретенной во веки веков по милости богов или Бога твоего …

Ты удивлен, Полидевк? Да, ты удивлен, птичник легионный… Спросишь меня: что это ты, братец мой Кастор, так любящий все земное, ударился в смутные эмпиреи, да еще к евреям не поленился эдакий дальний крюк загнуть, откуда только все это взял?

Сподвигают меня на то, братец мой, странные и пока необъяснимые события, происходящие ныне, а еще – недавнее Слово нашего легата[4] Андреаса, реченное им перед остатками легиона. Тебе бы послушать! Я бы с радостью поменялся с тобой местами – мало бы кто и заметил, хотя разница в наших чертах уже определилась руслами… Такое странное Слово командира! Кабы тот центурион[5], что следил за порядком при казни твоего Бога, а потом сам стал Его последователем, рек бы такое Слово воина перед своим легионом в Иудее, глядишь, уже тогда собрались бы под орлом его новой веры все его сослуживцы, а потом – и по иным легионам пронеслось бы поветрие. И чего доброго, наш август Диоклетиан[6] сейчас не Юпитеру бы кланялся, а – твоему Богу. Да и когда-то, гораздо раньше, во дворце покойного августа Септимия Севера[7] статуя твоего Бога стояла бы не в чине скромного опциона среди прочих божественных изваяний, но – магистратом с диктаторскими полномочиями…

Я уже извел тебя загадками, братец, хотя ты, знаю, терпелив. Ладно. Начну рассказ с начала… И началом стоит избрать, вспомнить еще раз нашу последнюю достопамятную встречу, наш разговор… даже пару часов тому предшествовавших. Ведь с этого все началось, а уже здесь, в этих пустынях у пределов Персии, где мы теперь мыкаемся, продолжилось.

…Я еще не погасил свою лампу – мне это позволяется после отбоя как принципалу[8] на особом положении. Только подтянул язычок поглубже, огонек – с бусинку… Вижу, как паучок пытается свить свою сеть на самом верху, под коньком палатки, между скатами. Не знает, где он в этом мире, и не знает того, что уже завтра поутру окажется в плотной гуще свернутой материи… Разве мы не такие же паучки, когда тянемся вверх? Прости, отвлекся.

В тот вечер я припозднился к тебе и не сказал, где был. Вернее соврал… Уж не пойму зачем. Знаю – ты и не обиделся на меня за то, что я украл два часа братского единения после трех лет разлуки. Я совсем не суеверен, но в тот вечер в моей душе появилось тревожное предчувствие большого сюрприза Судьбы. Даже не того, что открылся потом в твоих речах. Нечто большее. Таинственное. В тот вечер был необычный закат. Обычно к ветру, а он уже начинался, золото Геспера[9] переходит на западе в красу артериальной крови… Но в тот вечер золото оставалось золотым по последнего проблеска зари. Я отметил это про себя, уже спеша на улицу Счастливой Сети, к моей Валерии.

Знаешь, что больше всего привлекает меня в женской плоти? Никогда тебе этого не говорил… Кожа! Красота лика, груди, бёдер, стопы – для меня второе и третье, возбуждает куда меньше. Даже апофеоз любви не так будоражит меня, мою память, мое воображение… Меня завораживает кожа, если она совершенна. Ее вид. Ее, извини, фактура. Да, я не поэт, не могу передать это изящно. Ее аромат. Я ведь с какой кожей все время имею дело – с пораженной железом, резаной, колотой, рваной, изувеченной… покрытой рубцами… порами-ямами, забитыми грязью, по́том и кровью… обветренной и грубой, похожей на дорожную глину бесплодного поля в засуху… дико, по-кабаньи обволошенной… о! тут, когда я в родной стихии, вот-вот, и вправду, полезут строки грубого пиита… Ухоженная и нежная женская кожа для меня – единственное доказательство того, что в этом злобном мире еще брезжат остатки гармонии и красоты… А особенно прекрасна женская кожа на золотом закате… Этот бархатистый матовый отлив!.. Потому-то любовь во тьме ночной меня не привлекает. Только на закате и при открытых окнах – чтобы лучи солнца падали под углом, придавая коже моей женщины и волоскам на ней оттенки спелого ржаного колоса… О, за это я готов пойти в вечные пленники к Цирцее[10], если пообещает и исполнит! Впрочем, далеко ходить не надо – у Валерии совершенная кожа, хотя ей уже под тридцать. Кожица плода, созревшего без изъянов!

Дальше пропущу два часа… И вот я уже иду к тебе в сумерках столицы, поднимаюсь на твой патрицианский холм.

Ты, конечно, догадался, где я был. Ты так забавно, по-собачьи потянул носом, когда мы обнялись. Валерия любит сандал. Но ты не мог догадаться еще об одной моей задержке… Невзначай сделал крюк я, плутанув. Я не узнавал города, в котором был три года назад. Я слыхал, что наш август озабочен постоянной перестройкой Никомедии[11], как дотошная кухарка – чисткой и перестановкой утвари. Ладно, что чуть ли не каждый год новые булыжники и плиты на мостовых, но чтобы целые храмовые и торговые улицы меняли направления! И просто рябит в глазах от колоннад!

В этот раз мы уже могли смотреть друг на друга, не как в зеркало… В этот раз я убедился, что ты стал младше меня… Внешне, пожалуй, на целый год и даже больше, хотя, когда я лез первым из утробы нашей матушки, ты уже толкал меня своей упрямой головёнкой в пятку. Как же, помню-помню, что в действительности ты младше меня всего на неуловимую стигму времени! Что делать… даже шкура варварийского льва, живущего при дворцовых покоях, становится нежной, как у лани. Не обижайся.

Удивительное дело: мы всегда радовались успехам и подвигам друг друга, но всегда старались держаться подальше друг от друга. Воды Белого озера разлили нас навсегда. Мы видим в глазах друг друга то, что видели в тот день, а видеть это вновь, напоминать об этом друг другу не хочется… страшно… стыдно… вот и отводим взоры.

Ты вышел на свет вторым, но всегда говорил первым. Тогда первым и заплакал, а обо мне испугались, что и не вздохну. Услышав тебя, и я заголосил, чтобы не отставать. Вот и в этот раз ты начал первым и сразу – начистоту:

- Не хочу, брат мой, радоваться и пировать с тобою с камнем в сандалии… Надо сначала поговорить.

Тогда я понял, почему вместе с тобой не вышли встречать меня твоя жена и дочки… И вот мы в глубине сада, у рукотворного родничка. Сумрак такой, что уже и друг друга не видно под лаврами. Когда ты переместил камешки так, чтобы родник журчал громче, я догадался, что дело совсем серьезное.

- Здесь нас уж точно не услышат, - прошептал ты чуть громче шепота родника. – Ты ведь знаешь, что теперь говорят о твоем командире?

- Догадываюсь, куда ты клонишь, брат, - кивнул я, поняв, что неожиданностей быть не должно… и ошибся, был даже недолёт. – Слава быка раскалилась так, что может воспламенить весь хлев.

Да, после того, как наша, первая когорта прикрывала бегство цезаря Галерия[12] и его паническую переправу через Евфрат, после того, как мы выдержали удар катафрактариев[13] Нарсеса да еще и потеснили персов и смогли переправиться сами с небольшими потерями, слава примипила[14] Андреаса взлетела до небес. Заслуженно. Но… Но вскоре все наши стали тяжко вздыхать и корчить кислые мины. Август заставил своего цезаря, провалившего кампанию, позорно бежать милю в полной выкладке рядом со своей колесницей в то время, как по ближним легионам уже катилась песня о том, как «примипил Андреас Лакедемонянин заслужил триумфальную арку». Добром это кончиться не могло.

- …Хуже того, тут во дворце злые языки уже запустили шершней… что, мол, августу надо было усыновлять Андреаса, а не этого злобного пса Галерия[15], - добавил ты полынной настойки в вино славы. – Тем более, что этот пес из глухомани, а Андреас как-никак из рода лакедемонских магистратов… К Пифии[16] ходить не надо, чтобы видеть: эти слухи распускают как раз завистники твоего командира с тем, чтобы они дошли до цезаря. Им его появление во дворце августа и чествование – кардо[17] в глаза! Говорят, что там на берегу твой примипил еще и молился вслух не Юпитеру августа, а Христу!

- Вот это полная брехня! – не сдержался я, а ты пихнул меня локтем в бок – «потише!» - Там никто ничего не мог слышать, кроме общей команды! Даже если бы кто-то кому-то молился во всю глотку петушиным криком! У нас потом до самой ночи в ушах звенело.

Однажды на патрицианской вилле, куда меня вызвали, как врача, к лихорадившей теще хозяина, пришлось пережить страшный град. Вилла была крыта медным листом. Грохот был такой, что, казалось, череп расколется… Правда, нет худа без добра: теще с испугу полегчало, и денег мне привалило… Вот такой же грохот стоял на кровле когорты, собранной из наших щитов, под градом персидских стрел у Евфрата, хотя щиты и не из меди. Меня впихнули тогда в глубину когорты, но я таки прополз поближе к командиру, чтобы сразу оказать помощь, если что… Кроме катившейся волнами общей команды «сомкнись!», что даже предваряла падение очередного раненого или убитого, ничего невозможно было услышать.

- Шершни сделали свое дело, - сказал ты. – Цезарь уже подготовил триумфальную арку твоему командиру. Посмертную.

Ты сделал паузу, но меня не сразу проняло.

- Грядет череда метаморфоз, брат, - продолжил ты. – Твоя когорта будет восполнена до тысячной, а потом ей будет придан статус легиона. Твоего командира повысят до легата[18]. За боевые заслуги, так сказать… Происхождение позволяет. Легиону уже придумано название с бряцанием и блеском: Лакедемонский Стремительный. Твоя когорта ведь почти вся из греков была?

- Есть центурия македонцев и центурия фракийцев, - уточнил я, пытаясь уложить в голове новую поленницу.

- Для цезаря и августа – считай, те же греки, - усмехнулся ты.

- Лучше этого не говорить македонцам, - сказал я.

- Так вот, - ты даже чуть повысил голос, намекая, что не до шуток. - После набора легион сразу отправят на Восток, за Евфрат. Защитить золотые рудники в Анатаре… Брат, я подозреваю сложную интригу, - вздохнул ты в темноте. – Тайные горные золотые рудники, о которых я раньше не слыхивал. Сведения о том, что туда двинется большое персидское войско… Сдается мне, что персам эти сведения о якобы богатых рудниках подброшены нарочно. Цезарь затевает новую кампанию, чтобы поскорее оправдаться за свой позор, – и двинет войско на персов гораздо севернее, через армянские горы[19]. Меня и Константина[20] он берет с собой. А вы будете нужны для отвлекающего маневра. Брат, мы с тобой пойдем в одном направлении, но разными дорогами. Как всегда разными. Странно, да?

Ты помолчал, а я, кажется, только хмыкнул. Ты не дождался моих рассуждений на тему судьбы, а ведь хотел их, верно? Но что мне разлагольствовать при христианине о судьбе?.. Это же почти что унижаться. Даже перед братом-близнецом.

И ты продолжил.

- Малый такой, считай, вспомогательный легион. Твоему командиру будет отдан приказ идти туда ускоренным маршем, и пообещают поддержку Шестого Македонского из Сирии. Полнокровный трехтысячник… Но подмоги не будет, брат. Она замедлит. Очень замедлит. Ты понимаешь?

Я уже размышлял: тот ли это сюрприз Судьбы, который я предчувствовал на закате… Я кивнул невольно. В темноте. Но ты, конечно, заметил или почувствовал мой кивок.

- Но в пряжу мойр[21] подмешана шакалья шерсть, брат мой. – Эти слова ты мне уже прямо в ухо вдувал. – По моим сведениям, следом за вами потянется «черная ала». Иллирийские скутарии Геркула[22]. Те самые, что участвовали в уничтожении Фиванского легиона[23]

Я бы догадался, зачем нужна шакалья шерсть, но – мгновением позже. Ты снова опередил меня словом:

- Вот, думаю, они и повезут следом за вами стелу, на которой уже высечено, что вы там геройски «костьми полегли», как триста спартанцев. Они, думаю, довершат дело персов, если те скиснут и отступят… Вот так, брат!

Иллирийские всадники с черными щитами… Да, об этой але ходили мрачные слухи.

Ты не давал мне времени раскинуть мозгами. Ведь нарочно, да? Продолжил тотчас:

- Кастор, ты ведь не на клятве, а на обычном гражданском договоре, так? Годовом? Трехлетнем?

- Пятилетнем, - уточнил я. – Продлевал уже.

Ты бросился в атаку:

- Значит, не клятва. Твоя когорта будет полностью реформирована. С новым статусом. Твое предписание – твой легион, а не когорта, которая вот-вот чудесным образом превратится в этот легион. При таком положении дел я даже могу выхлопопать тебе право на перезаключение договора… или предоставить тебе свободный выбор. Во дворце всегда найдется место такому отличному врачу, как ты. Ведь сам Пантелеимон[24] говорит, что у тебя «золотая рука». Он тебя знает, а Пантелеимона знает весь дворец. И Георгиос[25] меня поддержит.

Вот теперь ты позволил себе паузу. Знаешь, о чем я думал в это время? Вовсе не о своей судьбе, хотя самое бы время. Редкий случай, когда мойра берет передышку и с ухмылкой оборачивается в твою сторону… Я думал о тебе и гордился тобой в те мгновения. Честное слово! Ты всегда был умнее, ловчее, стремительней меня. И… да, боеспособнее! Пройти в гору такую карьеру за десять лет! По самому крутому склону! От легионера до аквилифера и – выше! Я знаю, твоя образованность сразу давала тебе права иммуна[26]… Но все же, все же… Ты, я слыхал, и спатой[27] умел орудовать стремительнее иных «стариков» легиона. И вовремя попасться на глаза августу! И вот ты уже во дворце. Не шутя, личным посыльным у сына западного цезаря… Я понимаю, что Константин тут – заложником сидит. Так тем более: значит, август тебе доверяет следить за ним. Хороший дом на холме, семья всем на зависть. И вот теперь ты в силах изменить мою судьбу!

Да, я невольно улыбался в эти мгновения. И ты даже во тьме видел, знал об этой улыбке и понял ее по-своему.

Ты вздохнул с облегчением:

- Я так и думал, брат! Теперь есть новый повод гордиться тобой! Но я бы гордился и если бы ты стал префектом дворцового госпиталя. Но тогда меня стала бы сушить горечь – ведь тебе наверняка пришлось бы увидеть, как будут сносить мечом мою голову. Я тебя знаю – ты бы не сдержался. Тогда и тебе бы не сносить головы. А так ты еще, может, останешься в живых. Я слышал, что персидский двор издавна выписывал врачей из Афинской школы. Если у мойры есть чувство юмора, ты, может, увидишься в Ктесифоне[28] с кем-нибудь из однокашников.

У меня от этих слов в голове зашумело. Я переставал понимать вихри твоих мыслей:

- Что ты имеешь в виду?.. Насчет «не сносить головы».

Ты усмехнулся так, как если бы был старше меня на десяток лет:

- А то, что мы после сегодняшнего вечера можем уже никогда не увидеться с тобой. Причем – не увидеться в двойной степени!

Прости, я не вытерпел:

- Ты бы не держал меня за дурака, не знающего твои столичные секреты!

Ты повинился. Странно повинился:

- Прости, брат. Ты ж в детстве всегда любил меня подковырнуть прежде, чем выложить план новой затеи… Короче говоря, чем бы не кончился новый поход на Персию – новым кровавым римским полем, третьим со времен Красса, или же, наконец, триумфом – итог будет один. Для нас, Христовых. Начнутся новые гонения. Как при Деции. Но вряд ли как при Нероне.

Вот уж удивил, так удивил, брат! Храм вашего Бога прямо напротив дворца. Туда и супруга, и дочка августа, как я слышал, давно тропу протоптали, золотые сандалики свои поизносили… За ними следом – чуть ли не треть всей дворцовой челяди, а то и больше. Слышал, что – вместе с самим префектом опочивальни… Только сегодня по рынку ходил – тоже чуть ли у трети толпы всех сословий овечки да рыбки[29] болтаются на поясах… И золотые, и серебряные, и подешевле. Последних даже не намного больше. Даже у менял! Мода!.. С чего бы вдруг всю империю на треть подданных проредить? Причем – уже не самых бедных и несамых ленивых, лишь хлеба и зрелищ жаждущих… Август Диоклетиан – не Нерон и не Деций, когда ваших поменьше было и дворец ими еще не кишел. Он бережлив. Тем более в вашем числе – едва ли не самые доверенные лица из тех, что имеют право подойти к августу в отсутствие преторианцев… С чего бы такие дикие опасения и предчувствия?!

Я только подумал, а ты уже услышал мои мысли.

- Это не наши опасения. Это – опасения августа, - сказал ты. – Он всерьез опасается, что Юпитер отвернется от него и вновь начнется хаос, как четверть века назад. Новое поражение Галерия, если оно случится, будет доказательством того. Победа – доказательством того, что Галерий прав, а он ненавидит нас, Христовых. И Максимин тоже ненавидит. Теперь они дудят в оба уха августу про то же: про грядущую немилость Юпитера.

Я признался тебе: вот уж никогда не думал, что август так религиозен! Ведь он оставляет впечатление умного… прости, рационального человека.

- Может, и не был раньше, - усмехнулся ты во тьме. – Но вообрази: ведь с именем Юпитера, а Юпитер – август повыше всех прочих будет… именно его именем Диокл[30] взял власть за глотку и принялся укрощать безбрежный хаос… и вдруг – ба! получилось! Империя снова на ногах… и прямо-таки на железных, а не на глиняных. Да, у него все получилось! Как тут не сообразить: а вдруг и впрямь сам Юпитер помог. Смилостивился. Увидел, что снова во дворце почитают его, а не это разношерстное стадо мелких духов со всех концов земли и еще вдобавок какого-то странного еврейского Бога, Которого вот так просто взяли да распяли как преступника… Вот и надо теперь, чтобы все, а заодно жена с дочкой, по команде поклонились Юпитеру – в благодарность… да просто ради проявления доброго подданства… А тут какая-то язва – этот Фиванский легион. Прецедент строевого неподчинения. Теперь Максимин с Галерием вторят друг другу: однажды не подчинился целый легион, однажды они не подчинятся все, и что тогда? Тогда конец величию Рима! Или – Никомедии… Нет разницы… Что предпринять? Нужна проверка. Проверка, брат! Всеобщая! Надо повести к Юпитеру весь наш народ Христов. Заставить нас есть глазами истукана и промямлить перед ним: великий громовержец, ты не подумай там чего плохого… мы все тут, внизу, все поголовно тебе кланяемся, помогай нам и дальше!

Я все же не понял, откуда из этого взяться гонениям и какая от них польза… и просто спросил:

- Август что, погонит жену и дочь к алтарю Юпитера палкой… или лозой[31]? В другой руке уже держа меч? Вряд ли Юпитер увидит в этом искреннее поклонение… Он же не Калигула, которого «лишь бы боялись»[32].

- Зачем палкой, - как будто согласился ты. – Сначала попросит. Всех нас. Возьмите щепотку ладана и бросьте на алтарь истукана. Что вам стоит? Пускай дымится, а вы свободны. Одна щепотка, один поклон. За то, как поступят женщины августа, я не отвечаю. Не знаю, что у них на уме и на сердце.

Я все равно не видел и не вижу причин для гонений, брат, что бы ты мне тогда не сказал. Ты прав: я не понимаю вас. Тебя и всех вас. Этот дымок от ладана – он же не вытравит из вас веру в вашего Бога, память о вашем Боге разве затуманит? Кинь, поклонись, плюнь и иди молись в свой храм или домой… Если уж вы все уверены, что Юпитер – просто верховный истукан. Как ты там тогда говорил: «ушами не слышит и глазами не видит»[33]… Или это какой-то царь еврейский пропел? Не важно! А как там твой Бог вещал? Помнишь, сам не раз мне повторял: вроде как «Юпитеру – Юпитерово»[34]. Разве не сам Бог ваш предложил вам быть умными, как змеи?

- Кесарю – кесарево… - уточнил ты. – Это не мои слова. Христовы.

- Ну, и в чем разница? – вгрызался я.

- Ты не понимаешь, брат, - вздохнул ты.

«Да, не понимаю!» - сказал я молча.

- Мы откажемся, - сказал ты.

- То есть вы упрётесь? – уточнил я уже вслух.

- Думай хоть так, - снова вздохнул ты. – Многие из наших откажутся. Очень многие! И вот тогда степени угроз станут нарастать. И начнется. Сначала – полные конфискации и поражения в правах, потом – тюрьма, потом паленой кожей запахнет, и кровь потечет… Сам увидишь. Путь в Царство Божие, в жизнь вечную будет мучительным… зато прямым, коротким и высоким.

Я спросил про твоих малолетних дочек.

- Надеюсь, и они выдержат. Христос им поможет, - ответил ты.

Жуткое спокойствие было в твоем голосе, надо признать!

«А ведь ты, брат, совсем не похож на фанатика!», - первый раз содрогнувшись, подумал я.

- Тебе не понять нас, христовых, брат, - вслух ответил ты, но ценю – по-доброму ответил, без снисходительности и раздражения. – Ты не понимаешь, какие врата нам откроются… какой любви врата!.. а какие могут закрыться навсегда, если мы вот так юлить начнем – «Юпитеру – Юпитерово»... и тотчас провоняем падалью… Врата для всех могут закрыться. Навсегда. И для тебя – тоже.

Какие врата видны отсюда, брат? Я постоянно торчу у врат смерти, брат. Я много раз, сотни раз видел, как уходят в те врата. И потому не верю, а знаю, что за ними есть какой-то иной простор. Оттуда, бывает, сильный сквозняк шалит… Бросишь ты эту щепотку на чей-нибудь алтарь или нет – все равно там окажешься. Камень не падает в небо. Мне понравилось, как уходил центурион Демодок. Я дважды уводил его с берегов Леты после тяжелых ранений. Он носил двух малых орлов на груди за те ранения, но не ушел в отставку, а вернулся в строй. Третью его рану я не осилил. Харон уже ждал его и гнал меня прочь. Я Харону глаза намозолил на этой стороне… Я видел этот жест вечного старика в глазах Демодока, старик издалека погрозил мне перстом. Харон давно держит на меня зуб – мне от него когда-нибудь достанется веслом… Так вот, центурион протянул мне руку и сказал: «Я, наверно, забуду тебя на той стороне, как и всех моих друзей, как отца и мать, и сестру… Говорят, так оно в Аиде. Но моя благодарность тебе, Кастор, останется сама по себе – здесь. Она, благодарность, – как вода: то роса, то облачко. Но деться воде некуда, не пропадет». «Почему ты думаешь, что не заслужил Элизиума?» - спросил я. «Какая разница!» - усмехнулся Демодок. И я понял его. А тебя не понимаю, брат. Я видел, как умирали в моей госпитальной палатке и воины, почитавшие твоего Бога. Да, радость светилась в их глазах. Они видели то, чего не видел я. Но чем, скажи, Элизиум, если он есть, отличается от того простора, что обещал вам ваш Бог?.. Разве есть какие-то иные врата? Ради какого простора ты уже готов с жутким спокойствием Горгоны смотреть, как будут сечь скорпионами[35] твоих малолетних дочерей… Твоя жена тоже готова смотреть и терпеть? Не поверю! Они что, не заслужат Элизиума, если проживут простую, благочестивую жизнь, отряхнув или сдув с пальцев этот ладан на алтарь Юпитеру?

Ты, я вижу, хорошо подготовился к разговору, раз снова озадачил меня, как будто не услышав моего вопроса:

- Как ты думаешь, брат, отец нас любил?

Как вспыхнуло детство в наших глазах, как осветило ту ночь нашей редкой встречи!

- А помнишь, брат Полидевк, - неволей откликнулся я. - как он водил нас тропой Агамемнона?!

Мы оба тотчас провалились в нашу слепящую детством память! Как мы трепетали на тех прогулках с отцом по дороге, что вела в наших Микенах от Львиных врат к морю и опоясывала нашу любимую гору. Отец всегда шел впереди, всегда размахивал руками, поя на память «Илиаду». Он сам был для нас полубогом – знать поэмы Гомера наизусть, такое нашему уму было непостижимо! В своей очень широкой и долгополой белоснежной тунике он издали напоминал отъевшуюся чайку, вперевалочку шествовавшую по тверди земной и для равновесия балансировавшую на склоне крыльями. Он всегда был немного навеселе, до нас тянулся волнами его выдохов шлейф византе[36] дурманил и нас, малых… Мы воображали себя грозными ахейскими воинами, грядущими от города к своим кораблям – плыть к Трое за похищенной красоткой и надрать задницы злокозненным троянцам. Сам Агамемнон шествовал впереди отца. Тучный отец наш застил нам царя, но мы порой замечали впереди гребень на его шлеме и слышали шелест амуниции. А сколько ссадин мы заработали, ища золото в пустых подземельях Златообильных Микен, за полной ненадобностью их былой мощи уже и духами покинутых! И отец поощрял наши поиски: «Ищите, ищите, божественные мои Диоскуры[37]! Зевс наградит вас за усердие!» А мать боялась, что мы потеряемся или нас там завалит, – и только вздыхала… Единственной наградой за ссадины стала рукоять древнего меча, и вправду украшенная золотыми спиральками… Помню-помню, мы, Диоскуры, пару раз дрались за обладание ею, ибо нашли ее разом оба.

Да, отец наш жил преданиями-сказаниями. Настоящее для него не существовало. Согласись, лучший составитель панегириков, эпитафий и матримониальных посланий для провинциальной знати! Его ведь звали в Коринф – открыть поэтическую школу. А как вдохновенно он мечтал написать поэму достойную наследия Гомера, но не находил ничего достойного со времен падения Трои. Даже Саламин[38], помнится, его не вдохновлял: подумаешь, три десятка греческих и персидских корыт погремели бортами, весла друг другу поломали! Александра Двурогого он за грех его отца при Херонее[39] и вовсе на дух не переносил… То ли дело – те времена, когда боги, раззадоренные яростью и кровью земных героев, сами срывались со зрительских мест, неслись вниз на арену Троянской равнины, чтобы тоже размяться в кулачных боях и певучем лязге боевой бронзы!

Но ведь согласись, брат, наш отец Агесилай – молодец, что переехал из Фарсалы в, считай, безлюдные Микены и довольствовался гонорарами за поделки на надгробные плиты. Какое там было раздолье, какие просторы! И тени великих ахейцев окружали нас в сумерках оливковых садов. И те две горы, два идеальных конуса, упирающихся в небо. Сколько раз мы видели там, на вершинах наших гор, куда указывал отцов перст… да кого только не видели – от духа Агамемнона до самого Аполлона! Отец хотел, чтобы мы тоже прожили наш век поэзией… на худой конец, стали бы придворными кифаредами, а не бродячими певцами. И спасибо ему: несмотря на мечту, он сразу обрадовался, когда мы запросились в армию. «Ах, ну да! – стукнул он себя по лбу и тотчас отхлебнул. - Совсем запамятовал, что нынче Диоскуры – духи доблести у латинян! Что ж, мы привили варварам хороший вкус!» Он угадал… но только наполовину: «Дойти вам до аквилиферов!» Помнишь?.. Конечно, помнишь, ведь ты исполнил его завет! А я выбрал другой путь. И ты знаешь, почему. Белое озеро, да!

Для отца мы тоже были героями его поэтических грёз и сказаний, едва ли не живыми воплощениями Диоскур. Потому, сдается мне, он и не чувствовал себя истинным нашим отцом, то есть отцом по плоти и крови. Мы были живыми порождениями его воображения – его любовь к нам была вполне поэтическим чувством!

Вот наша мать Левкиппа – да! Она была эфирным облачком чистой кровной любви, едва заметным облачком – так тихо и страдальчески старалась она создать хотя бы клочок тени, защищавшей ее сыновей от безжалостного жара этого мира, пролить на нас хотя бы дюжину капель живительной влаги, пока мы росли подле нее… Помнишь? Сама не выносившая жгучего солнца, она выходила из дому только на рассвете и закате – и тогда еще милосердное или уже утомленное походом по небосклону солнце нежно красило ее. Как я радовался тому закатному отсвету на ее такой бледной и болезненной коже! Вот, верно, откуда пошло мое преклонение перед этой единственной нежностью мира. Отец, наверно, и полюбил нашу мать когда-то, узрев в ней неземное создание… Как ей удалось выносить нас, двоих крепышей, и не надорваться?! Как только у нее хватило крови и молока разом для двух жизней, ума не приложу!

- Думаешь, брат, помнит она нас в своем Элизиуме? – спросил ты.

И в твоей грусти уже слышен был твой ответ на вопрос. Или я ошибаюсь?

- Не знаю, - ответил я и… и невольно задержал дыхание, чтобы не сболтнуть какую-то нелепицу.

А ты почему-то вздохнул с облегчением.

Я предвидел твой следующий вопрос – о любвиИо. Давай уточним, кого из нас она любила. Мы ни разу не дрались из-за нее. Она меня тогда так рассмешила ночью, когда перепутала с тобой, а я возьми да откликнись на твое имя… Ио распахивалась вся сразу – в нее мы прыгали, как с нашего любимого обрыва – в море… Луна еще стояла низко – вот в чем дело, а Ио даже не стала приглядываться… Хотела она нас обоих, но любила, пожалуй, одного тебя – младшенького, за твою тогдашнюю вздёрнутость чувств и изысканную болтовню… Ах, какой раскидистой была та старая олива у нашей горы! Под ней так густо копился дух дневного зноя, что у меня потела спина даже в зябкую ночь… и я стыдился этого. А у тебя потела?.. Да и гора всю ночь дышала теплом… Мы, брат, не знаем друг про друга многое… А потом, когда я откинулся на наше роскошное ложе из духовитого сена, я признался ей, с кем она была в этот раз, кому отдалась как самому любимому… Ио как-то очень хищно рассмеялась и, повернувшись, врезала мне коленом по чреслам. Вот после этого-то я и отдал ее тебе целиком, а ты так был рад тому… но знаешь, это была дармовая жертва – в ту ночь я увидел лунный отсвет на ее коже, и понял, что нимфы – не в моем вкусе… а при свете утра и заката она наотрез отказывалась. И вот сейчас я думаю – она стыдилась перед Солнцем.

Я предвидел твой вопрос – и ошибся вновь. Наверно, потому сразу выпалил то, что выпалил в ответ на него.

- Как ты думаешь, а Юпитер способен нас любить? – вопросил ты вдруг.

- Ох, если только – по-собачьи, сзади! – отрыгнул я.

Ты заржал в голос, терзая ночь… Но я не покривил душой. Ты же знаешь: что мне – все боги, что я – богам. Я верю только тому, что вижу собственными глазами. Или знаю наверняка. Да, у моей палатки, конечно же, стоит для ободрения солдат алтарёк такой с фигуркой, и все уверены, что это – Асклепий[40]… Никому из солдат да и центурионов не придет же в голову спросить «А кто это у тебя? Что-то на бога не похож…» Только примипил, а ныне легат Андреас и знает: ему я должен был признаться, а он слова не сказал, только хмыкнул утвердительно. А то ведь у меня маленькая такая статуя великого врачевателя Галена[41]. Вот он для меня – бог, других не требуется! А еще я верю в судьбу, да! Судьба каждого из нас – как одна из малых кровяных жил народа: как пролегла – так и пролегла в теле. Не сдвинешь – не повернешь. Разрыв – и вот уже потекло из нее, прямиком в гробницу.

- Соглашусь! У Юпитера – вся недолга! – согласился ты, отсмеявшись. – Теперь я знаю, что ты поймешь слова старшего августа… те, что он доверил своему постельничему[42] из наших третьего дня, к ночи. Сначала Диоклетиан задал ему вопрос… Вдруг, ни с того, ни с сего: «Вы вот чувствуете своего Бога в себе, как я слыхал? Верно?» Постельничий ответил: «Наш Бог сказал, что Он с нами до скончания века». «И как это? Как это чувствовать Бога в себе?» - спросил август. «Такое словами не опишешь, доминус, - отвечал постельничий. -В наших душах стоят тучи грехов, как в пасмурный день на небе. Но когда появляется прогалина после таинства агапы[43] или по чистой молитве, тогда чувствуешь Бога, как поток живительного солнечного света, света любви, бьющего изнутри душевной тьмы. Это блаженство, и оно тоже неописуемо!» Постельничий рассказал нам, что август усмехнулся, подумал немного и рек такое: «Порой я тоже как будто чувствую Юпитера в себе – и тогда ничто и никто не может подступиться ко мне… Но знаешь, что случилось бы, если бы я принял твоего Бога? Многие вот отсюда, – и он сделал такое неторопливое круговое движение перстом, указующим вниз, – наполнились бы желанием, правом и силой распять меня, как твоего Бога. Дабы обладать Богом, как вы. Вместо меня. С Юпитером такое не пройдет! И они это знают!»

Я очень хорошо, даже не пойму почему, запомнил и этот твой рассказ, братец, и последующие слова твои.

- Нехристовым снова захотелось разделаться с нами именно по этой причине. Они хотят завладеть нашим Богом так, как это в их обычае. В обычае – принуждать богов исполнять их желания за мзду. Они даже не осознают своей зависти… Зависть толкнула Каина на убийство. Дьявол всех заразил завистью. Так и ныне люди приносят самых чистых своих овец в жертву, чтобы хоть немного угасить зависть соседа к их имуществу. Ты свою лучшую, любимую овцу зарезал не для себя, а я – свою. Это – взаиморасчет по зависти… Все со времен грехопадения страстно желают всего того, что перечисляет Десятая заповедь[44]. И часто даже не слышат в себе этой страсти, так глубока она. Дом ближнего своего, жену его, раба его, рабыню его… все, что есть у ближнего своего. Зависть рождает тягу к богатству и власти… Что уж говорить, когда сосед имеет Бога в себе, а ты Его в себе совсем не чувствуешь… Они возьмутся за нас, брат. Те, которые верят во всех богов подряд, но не имеют их в себе. Их подпёрло. Больше терпежу нет. А у августа дивное чутье. Он знает, как предотвратить и угасить хоть ненадолго всеобщую ненависть всех ко всем. В том числе – и к нему… Ту ненависть, которая всегда царила среди фальшивых богов на Олимпе.

Я промолчал. Что я мог сказать на твои слова? Все эти ваши сердца и умы не доступны моему пониманию… Пока мы оба безмолствовали, я почему-то пожалел, что ночь слишком прохладна для пения цикад и нет Луны, как в ту нашу ночь с Ио. Наверно, мне хотелось сильнее чувствовать жизнь в те мгновения. Шепота родника мне было мало – напротив, мне хотелось, чтобы он замолк, мне казалось, он лишь бесконечно лепечет, повторяет твои слова на своем языке, понимает тебя и во всем с тобою согласен. Вода всегда болтлива. Только кровь течет молча. Всегда – молча, даже когда ее много и она течет на камни и по камням. Я это видел и слышал... Слышал ту вязкую алую тишину… Я люблю кровь и за ее молчание.

- Вижу, что нам теперь самое время выпить и, наконец, отпраздновать нашу встречу, - сказал ты и поднялся, и мне показалось, что ты доволен тем впечатлением, которое произвели на меня твои фатальные речи. – Иди за мной и держи меня за плечо. Тут такая темень, а в моем саду много больших красивых камней, которых сейчас не видно. Можно споткнуться и разбиться.

- Ты очень хочешь, чтобы мы были квиты, - поддел я тебя.

- Как это? – удалось и мне удивить брата своего.

- Когда я выбирался из темного лона матери, ты опирался теменем на мою пятку… А то бы ты там заплутал, знаю я твою торопливость.

Помню, ты не пожалел света на ту нашу трапезу. Помню, поначалу ломило глаза, и я даже щурился… Огненные стрелы разлетались в моих глазах от обилия масляного пламени. Помню, как ты уже таким аристократическим движением скинул накидку из тонкой шерсти, и я увидел на плече твоем, под краем рукава, нижние концы легионерского клейма, твое римское имя, которое почему-то нередко забывал – Поллукс Целер[45]. Да, ты всегда был шустр и ловок, малыш. То ли дело я. Кастор – он и в Риме «бобёр» Я в империи – Кастор Сангвис… Бобёр-в-Кровище. Мои солдаты давно знают, что это у меня не ритуал, не защитный жест от злых духов – во время работы живо вытереть окровавленные руки о волосы. Кислый пот лучше всего смывает щелочь крови, пальцы уже не так липки… И кто же на основании наших имперских имен скажет, что мы – близняшки?!

Помню, каким-то особенно кровавым, артериальным был цвет вина в ту нашу братскую ночь, и я ловил себя, что часто поднимаю правую руку и провожу ею по волосам… Но лучше всего я запомнил не тебя, не твое лицо, не скромную роскошь твоего триклиния[46] без мозаичных украшений и даже присутствия пенатов[47] (уж какие там пенаты у вас, христовых!), а лица твоих женщин… Твоей жены, Алтеи. Тоненькая тростинка с бледной кожей, с густыми кудряшками-былинками – ты, несомненно, искал себе жену, похожую на нашу мать! И твоих дочерей… Как они подросли с последней нашей встречи! Я осторожно поглядывал на твою жену и думал – неужели?! Неужели она сможет смотреть?! Я таращился на твоих дочек, и у меня холод отнюдь не ночной, не осенний пробегал меж лопаток – неужели? Неужели они смогут?! И если бы я увидел, что смогли… я бы пошел за ними! Я объявил бы себя христовым – просто ради тебя и твоей семьи! Ради нашей общей семьи! Только сначала зарезал бы того, кто издал пыточный эдикт против них. Добрался бы со своим скальпелем до крови его сонной артерии, пустил бы ее, молчаливую, на дворцовый мрамор… Она бы меня не выдала криком к преторианцам. Чем больше я выпивал, тем сильнее злился. Что не сходится, брат? Если идти за твоей женой и твоими дочерьми – туда… то надо простить его? Ладно! По крайней мере у меня был бы выбор… Или будет. Посмотрим. Если выживу.

Но ты таки заставил меня мучительно мыслить, начиная с тех мгновений, с тех стигм времени, когда в ту ночь я смотрел на твоих нежных тростинок. Я искал им спасение не в твоих словах про чужую странную зависть, которая может не сбыться, и про неведомые мне врата, а – в конечной участи. И вот ничего, кроме участи самых невинных и самых прекрасных жертвенных агниц, не придумал… Тех агниц, за которыми легко идти в Элизиум, зная, что они дождутся тебя там на прекрасных лугах… Ты свернул мне мозги… А потом начались эти необъяснимые события… Вот теперь я и начал этот мысленный разговор с тобой, вспомнив про агниц.

А тогда мы утром расстались с тобой, брат, как будто расставались до ближайшего вечера, до новой семейной выпивки… Потому-то у нас обоих на душе было легко.

Я не побежал сразу к Андреасу, в ту ночь – пока еще примипилу. Не хотелось сразу пролиться ложкой уксуса в сосуд с мёдом. Я решил открыться ему на коротком ночном постое после первого марша. А когда новый легион был собран, то поначалу было и не до того. В лагере Геркулеса[48] кипело воодушевление. Как же, вчера – любимый примипил, а сегодня он – легат. Вчера – когорта, а нынче – легион. Чудеса да и только! Хвала Юпитеру или кому-то еще! Свой орел, значки, своя головка августа[49], к которой я уже невольно примеривался скальпелем… и обзывал себя дураком. Новоиспеченный легат принимал лично весь новый командный состав до деканов[50], но больше всего нянчился с новобранцами, которыми, а вовсе не запасниками, добрали легион. В том я увидел коварный расчет высшего командования на увеличение потерь. Многие ветераны, не говоря уж о запасниках, спроси их, рванулись бы под жезл Андреаса Лакедемонянина, но их не спрашивали… Вот легат вместе с центурионами и гонял желторотых чуть ли не до третьей стражи… Иногда в сердцах выдергивал у центуриона лозу[51] огреть кого из нерадивых. Гоняли на них коней, а еще Андреас добыл вексилляцию[52] армянских стрелков, и те со смехом осыпали новобранцев холощеными стрелами, умело метя снизу в ступни, а когда те открывались – в пах… Андреас ругал армян – верховые персы так стрелять не могут, но армяне все равно развлекались… Да и мне надо было вправить мозги моим новобранцам – ко мне приписали еще двух капсариев[53]. Впрочем, парни оказались смышленые, даром что из коринфского гимнасия медиков.

Когда легион был поднят на марш, я таки оценил заботы о нас: сверх нормы два десятка лошаков под поклажу, тройной добор метательного оружия да и всего прочего.

Но и на первом постое я тоже не сразу вырвался к легату. Забавное обстоятельство задержало меня, стоит рассказать. Наш новый примипил Архелай, Архелай-Гора, про которого в когорте, а ныне в легионе говорят, что солнце восходит и заходит за гребень его шлема, по праву получил дом важного человека в городе, казначея. Архелай выбрал себе третью часть дома, а потом огорошил хозяина: мол, я пришел подобрать жилье самому великому врачу римской армии, ему, мол, недосуг… Архелая я тоже когда-то умыкнул с берега Леты, пока Харон там голову ломал, как такую душу-тушу уместить в своей лодчонке. Вот с тех пор он и придумывает благодарности в виде добрых шуток. В тот вечер он потом нагрянул к другому местному начальнику, благо их всегда – как мух ясным вечерком на теплой западной стенке туалета… Извини, похвалился! Имею право! Не все тебе, братец, своим никомедийским холмом сверкать! Услуга Архелая обернулась мне тем, что пришлось, опять же, чуть ли не до третьей стражи принимать все семейство казначея, выслушивать все охи и ахи, тыкать маслом во все их прыщи. Зато и заплатили щедро, признаюсь! Получил наперед, считай, третье годовое жалование, ведь я и так – на двойном. Если бы персы нас всех положили в Анатаре, я и десятой части не успел бы растратить по дороге туда, кабы был жмотом. Но в ту ночь я возвеселился: с утра можно было успеть сбегать на рынок и скупить всю мандрагору, не торгуясь, анис и маковые настойки. При таком числе новобранцев обезболивающее – самая большая ценность!

Когда я, наконец, выбрался к Андреасу, в дом местного магистрата, он еще не спал. Как будто ждал меня…

- Сказать «легату Лакедемонского Стремительного – радоваться!» язык не поворачивается, - так и приветствовал я его с порога без обиняков.

Андреас ответил – мудрее некуда – словами первого троянца из «Энеиды»:

- «Что видел я страшнее поверженной Трои?» А ты, Кастор?

- Прободные ранения паха и мошонки, - не колеблясь, ответил я…

И, наконец, опростался от секретного донесения.

Буду честен перед тобой, брат, - к донесению я пришил ложь, не будь моим любимым героем преданий Одиссей! Сказал, что дал слово источнику сведений передать их легату не раньше первого постоя.

Андреас выслушал меня с каменным спартанским лицом. Однако ж говорил он нередко, как афинский вития, ведь его отец тоже закусывал вина поэзией… или, наоборот, запивал поэзию… что и сблизило меня с бывшим примипилом, а ныне легатом.

- Чем гаже воняет огород, тем тыквы на нем слаще, - сказал он и стремительно улыбнулся мне с хитрецой, улыбки легата остры и стремительны. – Ты принес добрую весть, целитель, и не будешь казнен. Мог бы по сему удобрить тыкву и раньше… За что я всегда уважал нашего августа, так это за его умение удерживать равновесие чаш. – И Андреас изобразил ладонями чаши весов. – Смерть за удобренную дерьмом сладкую славу – хороший торг. Принимаю. И мои примут. Они понятливы.

- Новобранцев жаль, - признался я в своих будущих хлопотах.

- И они – жилы судьбы народа, так ведь ты говоришь? – отвечал Андреас. – По крайней мере, их смерть будет замечена, и ты похлопочешь, чтобы все их имена уместились на стеле…

Умел опешить Андреас Лакедемонянин!

- Когда наступит последний час, - продолжил он с тем же выражением бездушного изваяния, - я прикажу тебе бежать в Никомедию, как некогда Фидиппид[54] – в Афины… Но беги не слишком быстро, чтобы не надорваться. Путь теперь куда длиннее. И с вестью побежишь не о победе, а – о геройской гибели легиона. Тебе ничего не стоит ускользнуть от черных скутариев. И не делай мне козью морду! Это приказ, Кровавый Бобёр! Действует с этого часа! И вот что еще, целитель. Ты веришь в судьбу, но разве ты не изменил свою судьбу, когда узнал, что нас посылают прямиком к Харону? А он ведь тебя давно невзлюбил, сам говоришь… Разве твоя жила не изменила направление?

- Я и слова не сказал, - ответил я. - Все само собой образовалось.

А ведь тут я не соврал, брат! Я сделал свой выбор молча, верно? А ты поспешил поддержать его, брат, чтобы иметь повод гордиться мной! Мы с тобой такие, Полидевк!.. Нет, легат не прав: я просто молча принял судьбу. Судьбу твоего брата-близнеца – хотя бы ради того, чтобы она была совсем другой! Ради того, чтобы она свершалась подальше от тебя! И ты был рад тому же… Хотя мы любим друг друга и гордимся братством. Именно по этой причине я вышел от легата, будто окраденный. Будто это он, а не я, разом изменил мою судьбу, шепнул мойре: «Тяни в сторону!»

Андреас кивнул мне и – выпроводил. Но перед тем еще и поблагодарил:

- Я благодарен тебе, Кастор, за то, что ты решил остаться с когортой… но в этот раз я не дам тебе осуществить твою мечту и умереть раньше и лучше твоего брата, выбившегося наверх. Я благодарен за то, что смогу отдать последний мой приказ именно тебе. А особую мою благодарность ты потом передашь твоему брату. За сведения о черных скутариях. Эти сведения открыли мне возможность поквитаться с черными скутариями за моего друга Ореста.

Оказалось, что в Фиванском легионе был центурионом некий Орест, с которым Андреас начинал службу!

- А теперь иди поспи! – приказал легат. – До четвертой стражи осталось мало…

Легион должен был подняться, считай, затемно. Нам предстоял «полнокровный сорокамильник».

…И сейчас я засыпаю уже, брат. Продолжу рассказ завтра. На очередном марше.


Доброе утро, брат, радуйся! У меня есть приятное право не идти в строю. Вот иду о бок с когортой Архелая и тихо бормочу себе под нос, говоря с тобой. Пусть думают, что я молюсь Асклепию о здравии солдат и командиров: «Да будут раны – не к медленной смерти в мучениях! Да затянутся без гноя! Да не покинет тело вся кровь! Да не покинут члены тела от удара злого меча! Слава шлему, броне и щиту!» Никогда не позволял себе на марше ехать в повозке или в седле – солдаты должны целиком доверять врачевателю, как своему, из строя. Тогда и их раны, вправду, затягиваются быстрее!

На пути к Анатаре мы запаслись еще провиантом у лимитанов[55]. Порасспрашивали поточнее о местности. Оказалось, что золотые прииски действительно имелись в тех краях, но давно выработаны. Переправились через Евфрат удачно, в подсказанном нам месте. Когда дошли до расположения, позиция оказалась куда более вдохновляющей, нежели мы могли вообразить, зная о дворцовых кознях. Мы – вдвоем с легатом. На нашей стороне простиралась горная местность с неровным плато. Со стороны Персии к горам подступала, вернее подползала широкая долина, уходившая вдаль мили на три. Иными словами, персам предстояло подступить к горам, видевшимся с их стороны высокой и неприступной, отвесной крепостной стеной с рыхлыми насыпями и шириною в два десятка миль. С нашей стороны и разведку вперед высылать не надо – поставь в смену пару-тройку остроглазых дозорных наверху – и довольно!

Персы здесь могли пройти только по руслу Анатары, реки, наполнявшейся лишь весною. Она рассекала плато с нашей стороны и уходила в Персию неглубоким рубцом. Проход составлял немногим больше плетра[56]. Заткнуть его было пустячным делом, удержать – нетрудно. Вопрос состоял лишь в том, какую мощь пригонит сюда персидский царь и долго ли продлится персидская буря, долго ли будут накатывать на нас волны тяжелой конницы. Без подмоги «полнокровного трехтысячника» выстоять можно было неделю. Если бы он подошел, можно было развернуть плечи и в долине, а не только между горных стен обгрызать раз за разом персидский авангард, пока наши зубы и челюсти не искрошатся вконец. Если бы…

У позиции был один недостаток: с гор русло реки уходило в Персию под наклоном. Персы могли прицельно бить и по задним рядам наших сомкнутых статичных фульков[57], иного построения тут не могло быть, а при таком угле склона убойная сила стрел, конечно, возрастала. Зная усердие персидских верховых лучников, мы понимали, что основные потери при их атаке сразу же грозили именно метателям и стрелкам. Фулькам же оставалось почти не вылезать из «черепахи», чтобы дать себе же и легковооруженным возможность хоть немного прикрываться. Как тут, в «горлышке кувшина», маневрировать и уворачиваться даже самым ловким?! Коннице, вообще, делать было нечего – склоны гор плотно прикрывали фланги, а выпускать верховых вперед – погубить всех в одночасье. Андреас сразу перевел нашу немногочисленную конницу в резерв – для разведки и на случайподхода «черных скутариев».

Лагерь был устроен повыше. Окопать его было почти невозможно, но при наличии времени – нетрудно обнести приличной стеной из камней. Кстати пришлись и дополнительные доборы палисад для второй линии обороны. Но лопатам лениться не пришлось. Русло было покрыто толстым слоем песка. Было решено сделать на выходе в долину две линии вогнутых неглубоких рвов против конницы. А еще – два таких же нашей стороны. О последних двух без тайны: для вразумления новобранцев при мыслях об отступлении. С тайной: для возможной защиты от черных скутариев, для чего придется повернуться спиной к Персии. Работа пошла в охотку: здесь песок с мелким камнем был легким и достаточно глубоким до каменного ложа реки. Я тоже взялся за грубый инструмент и своих капсариев привлек.

Правда, швырял песок недолго – за мной пришли, чтобы я одобрил отхожее. Когда меня привели к месту, я возгремел: «Обезумели, что ли?! Отхожее выше лагеря! Да его и персам стрелой достать – только задницу подставляй!» Тогда декан, чьей десятке пришла очередь заниматься «второй нуждою солдата», с загадочной ухмылкой повел меня на другую сторону палатки. Там на ней была намалёвана углем огромная задница, в ней сделан вертикальный прорез до земли, а надпись над задницей гласила: «Вход для тех, кто обосрётся при виде персов».

- Снизу видно хорошо, - указал декан на проход в долину.

Работу я принял незамедлительно!

Пора было сменить лопату на скальпель. Я подобрал место и занялся было устройством госпиталя, как меня вновь отвлекли от дела. Вызвал к себе легат. Перед палаткой легата я не мог не воодушевиться вновь, видя новенького орла легиона. Андреас его заслуживал!

- Разведка донесла, что здесь неподалеку, не дальше мили, в каком-то распадке есть селение, - сказал Андреас. - Евреи. Полдюжины семей, наверно. Ты ведь знаешь арамейский?

- Если спросят на нем, пойму, а за точность моего ответа евреям не поручусь, - съязвил я.

- Возьми с собой пару триариев[58] повнушительнее и сходи к ним, - велел легат Лакедемонского Стремительного. – Скажи, что тут скоро будет бойня. Скажи, что, если персы прорвутся, там тоже рожки да ножки от их овец только и останутся, а от них самих – мокрое место. Мне не нужны на моем загривке чужаки. Если тут есть обходные тропы, они могут сдать нас персам по дешёвке, как Эфиальт[59] – спартанцев.

- В отличие от Эфиальта, они – именно чужаки, поэтому имеют право, и это не будет изменой, - не смог обойтись я без афинского загиба.

- Вот и я про то, - только и кивнул легат. – Пусть убираются немедля… Заодно свою малышню уберегут, - зачем-то добавил он с каменным спартанским ликом.

Вызвался пойти со мной примипил Архелай-Гора: «Меня увидят издали – и сразу поймут, что шутки плохи!» Архелай стоит полдюжины триариев!

Мы понятия не имели, когда могут подойти персы. Через пару дней? Через неделю? Через месяц? В одном мы сходились: чтобы все так рассчитать, включая время нашего марша к Анатаре, римский шпион должен был сидеть прямо во дворце персидского царя и, по крайней мере, иметь доверие у его ближайших визирей.

И вот, поскольку нападения, при обзоре просторов с верхотуры, в ближайшие пару дней явно не предполагалось, Архелай решил развлечься и дать небольшой передых своим солдатам.

То был не просто распадок – маленькая удобная долина с озерцом, явно питавшемся подземными ключами. У меня холодок по спине пробежал – озерцо напомнило мне формой Белое озеро…

Селеньице у озера представляло собой обычный бет-аб, «дом отца», разросшийся род или его не слишком давно отпочковавшуюся часть, поскольку народа тут было немного. В неровном кольце недостроенной защитной стены один двухъярусный кубический дом был покрыт кровлей, другой только начали возводить. Рядом стояло несколько просторных палаток. Я подумал, что эти евреи еще недавно кочевали, но теперь решили осесть в тихом уголке… Просчитались!

Селение показалось, однако, вымершим. Только один осёл стоял у поилки. Нас действительно заметили издалека!

Я предложил Архелаю не подходить ближе, а маячить тут, над селением. Один сине-алый гребень на шлеме центуриона-горы чего стоил! Вся мощь Рима радугой сияла в нем!

Я ожидал, что выйдет старейшина – и не ошибся. Вскоре от селения к нам стал подниматься внушительный старик, впрочем, трудноопределимого возраста. Серо-голубой халат-халлук скромно, частью, прикрывал его ослепительно белый хитон. Тюрбан его тоже был бел, как заснеженная вершина горы. Пряжка пояса была серебряной. Не исключено, что золотые штучки они тут считают опасной приманкой. Старейшину сопровождали два молодых крепких парня в шафрановых хитонах и полосатых халлуках. Я еще больше встревожился смутным предчувствием, когда увидел, что они – братья-близнецы. Сыновья, внуки, а, может, и правнуки старейшины.

Я пошоломкался с ними издалека. Старейшина ответил приветливо. Мы сошлись на дистанцию в десяток локтей.

Старик взглянул на Архелая и что-то очень тихо пробурчал. Один из молодых, делая вид местного уроженца, несказанно впечатленного мощью пришельца, каких отроду не видал, что-то невозмутимо ответил.

Оба не знали, что у меня очень острый слух!

- Правда твоя, Азар, - сказал Шимон, так звали старейшину. – На этого потомка Голиафа нужен камень потяжелее.

- Зато и захочешь – не промахнешься, - отвечал Азар.

- Что они там бормочут? – уже готовый превратиться в Зевса-громовержца, вопросил меня Архелай.

- Думают, что ты – потомок великих гигантов, детей богов и земных жен, - по одиссейской своей привычке вывернул я.

Архелай засопел и приосанился.

Я мягко изложил требование легата, опустив тему подлого дела за персидские деньги.

- Удивительная забота военных гоев о детях Авраама! – без видимого сарказма отвечал старейшина Шимон.

- Владыка Рима Элагабал, вообще, был обрезан и свинину не ел, - расплатился я с Шимоном той же монетой.

Старейшина посмотрел на меня с прищуром, а близнецы – с растерянным недоумением. Зацепил я их таки!

- Позволь узнать, откуда такой чистый выговор побережья? – вопросил меня Шимон.

- Я учился у великого Элише Врачевателя в Ашкелоне, - отвечал я. – Не только у него, но и у него тоже.

Взгляд Шимона переменился, будто я сказал ему, что и сам обрезан.

- Немногих гоев брал на учебу мой родственник Элише, даже за большие деньги, за очень большие, - изрек Шимон и уважительно показал мне ладони: - Ты чем-то приглянулся ему.

Я чуть ли не сказал: «…и тем тоже, что нам обоим дела нет до богов», но поостерегся. И о низкой цене учебы тоже промолчал, поскольку Элише сразу увидел во мне послушного сметливого помощника при пользовании богатых гоев.

Шимон же быстро опустил руки и переменился вновь:

- Мы уже собираемся уходить, - сказал он. – Как увидели легион, так сразу поняли: здесь будет геенна огненная и скрежет зубов.

Еврейская разведка оказалась лучше нашей!

- Жив Бог! Он снова гонит нас к лучшей доле, не дает заскорузнуть и облениться! – продолжил старейшина с воодушевлением, которое тотчас и погасло, будто облако закрыло солнце: - И вот что еще. Скажи своему начальнику, что, если бы и были тут обходные тропы, мы бы все равно не продали их персам. Торг бы вышел себе дороже! – Он кивнул через плечо в сторону селения: - И мы можем продать вам полдюжины овец. Сделаем большую скидку за полезные сведения… и за то, что не вырезали всех нас сразу на всякий случай, как опасных соглядатаев. И сикера[60] тоже есть. Знаю, что вашим сейчас нельзя[61], но про запас – отпраздновать победу.

В темных глазах еврея в тот миг словно блеснула молния зловещего пророчества.

Что тут было еще сказать, как не поблагодарить старейшину Шимона в свою очередь!

Ты вот-вот спросишь меня, братец, почему я уделил столько внимания мелкой болтовне с евреем, а о деле с персами – уделю куда меньше! Брат, ты же знаешь, война – это ремесло, кровно знакомое четырем из пяти граждан Рима… А вот болтовня с евреем – это уже событие! К тому же та встреча оказалась, опять же, одним из предвестников странных, очень странных явлений. Поэтому я вспомнил ее так подробно.

Персы не позволили нам пустить корни. На четвертый день, когда солнце почти взошло на вершину небосвода, наши дозорные на верху гор увидели и донесли раньше разведчиков, что уже мчались к нам из долины. Да я и сам еще до их заполошного прибытия увидел то, что нас ждет: вдали по долине разливалось мерцание. Так в жаркие дни трепещет эфир над землей. Но то был не эфир, а боевая плоть, облеченная в железную чешую. Персы разлились по долине. Сходу они бы не напали – солнце уже было на нашей стороне. Но команда «расчехлиться»[62] была дана – и мы подготовились к приему гостей там, где сами гостевали незваными.

Ночью мы поднялись наверх вместе с легатом и Архелаем. Не сказать, что звезд на небе было намного больше, чем персидских костров внизу. Вновь невольно вспомнились триста спартанцев… к ним еще ведь какие-то отряды из других городов тогда примкнули – так что, считай, греков там, в Фермопильском проходе, было примерно столько же, сколько нас в этом – Анатарском. А персов внизу – никак не меньше тридцати тысяч. Могло и еще больше подойти.

- Клещи нам обломают, - сразу сказал Андреас. – Быть нам бочке затычкой… пока не вобьют внутрь.

И вправду, пришли бы мы «полнокровным трехтысячником», веселым делом было бы пропустить передовую часть персидской конницы в проход, отсечь ее и перемолоть для острастки остальных. Но тут нам оставалось – заткнуть проход, упереться, делать вид, что вся надежда на подкрепление, и героически таять.

К концу третьей стражи у меня уже краснели угли на всех жаровнях, инструменты обожжены и разложены, и сам я красовался в кольчуге, наплечниках и даже шлем на голову водрузил – подарок Архелая. Это был большой центурионский шлем со спиленным гребнем, так что впервые паннонская шапка[63] под него мне пригодилась, а ее я носить не люблю… Своим капсариям я тоже велел надеть кольчуги, а коней отвести подальше. Ясное дело – нас ждал ливень стрел в том ущелье. Парней я подготовил к быстрой обработке колотых ран – тренировал их в эти дни на тушках подстреленных шакалов и лис.

Как я уже говорил тебе, брат, коннице тут было совсем не развернуться. Фланги ею прикрывать не требовалось – вокруг нас вздымались крутые скальные склоны. И Андреас отвел алу в глубокий резерв – беречь коней и присматривать за тылом на случай, если черные скутарии явятся раньше срока.

У солнца нет ни правых, ни неправых – оно всегда сначала на стороне тех, кто идет с востока, а после полудня переходит на сторону тех, кто стоит спиной к западу – и горе последним, если им не хватило стойкости и числа…

На этот раз я держался в глубоком тылу построения. И парней предупредил не кидаться вперед, а дожидаться, пока первая атака персов выдохнется и солдаты сами начнут выносить нам раненых. Расчет оказался верным: тяжелые, длинные и узкопёрые стрелы персов свистали и до нас через весь строй. Били сильно по нашим задним рядам: персы уже знали крепость «черепахи», а позади нее можно было легко достать легких и верховых.

Последние команды, что были слышны: «Первый, второй, третий – фульки, стоять! «Черепаха»!» А потом так загремел град стрел, так грохот отдавался склонами гор, что и моим парням орать приходилось с трех шагов – «Отойди! Отойди!»

Первые два дня персы и впрямь ломились на нас столь отчаянно, что мы решили: им известно, что тут не легион, а легиончик. Но мы выстояли – не впервой! Потеряли всего полтора десятка человек. Раненых было полсотни – и те в основном из легких, не успевших увернуться. Но потом персы вдруг разошлись в долине по сторонам от прохода и стали чего-то ждать. Тогда наши мысли переменились: в том первом напоре мы увидели просто короткую песню показной отваги перед деспотом. Мы даже думали, что персы решили, будто этим «горлышком» изольётся мстить за прошлое поражение Рима основная сила цезаря Галерия. Именно здесь, а не севернее. И вот надо быть готовым взять ее в «клещи»… Если так, то наша роль важна и мы пропали бы не даром… Но что-то и подсказывало иное: персы не могут быть настолько глупы, раз давно с нами воюют. И вот через четыре дня конница снова сомкнулась перед нами…. Но осталась на месте… и стояла целый час. А потом через нее в нас полетели стенобитные снаряды. Тогда-то мы и пожалели, что метательные орудия разместили наверху с наклоном вниз, чтобы поражать вернее. Персы увидели их воочию, смекнули, чем нас надо брать, и умело, скрытно подогнали несколько онагров.

Кончилось господство колотых ран и родничков крови, сочившихся из них. Мне стали приносить «мешки» с раздробленными костями, и, кроме обезболивающих, накупленных мною тогда на деньги городского казначея, уже ничего не требовалось, чтобы облегчить многим из пораженных боевым спудом путь к лодке Харона… В первый же день обстрела снарядами онагров и стрелами, впивавшимися в тела под расщепленными щитами, мы потеряли безвозвратно три сотни солдат вместе с опционами и одного центуриона. Была команда отойти – и тогда в проход вновь устремилась конница персов. При этом онагры не прекратили метание, и снарядами побило десятка два персидских всадников вместе с конями. Персидские деспоты не жалеют и своих воинов. Мы вновь выдавили конницу в долину – и потеряли еще полсотни. На следующий день повторилась та же лютая «давка винограда» - и нас осталось меньше пяти сотен… Легион уходил под привезенную мною известь в то естественное углубление в скалах, которое я нашел подходящим быть вратами Смерти…

Еще пара дней – и черным скутариям Геркула не осталось бы грязной работы!

Пришло время молитв. У всех палаток отчаянно задымились кустарные алтарики. Молились кто кому горазд – Юпитер, наверное, ревниво морщился… И тогда я подумал, что персы возьмут верх уже тем, что слаженно молятся своему богу и своим огням, а у нас начался разброд.

…В ту, последнюю ночь легат Андреас не спал, и алтаря у его палатки не стояло. Огонек горел внутри – и я вошел.

Он посмотрел на меня, не поднимаясь с сиденья, и произнес одно слово:

- Да!

В ответ я кивнул и ответил эхом:

- Да!

И вдруг я услышал от него то, чего никак не ожидал услышать:

- Думаю… Сейчас бы поднять легион и приказать молиться одному Христу!

У меня ёкнуло сердце: неужто и вправду тогда у Евфрата примипил Андреас вслух молился Христу, а я не услышал! Кто же тогда услышал и донёс?

- Да? – вопросил я.

- Да. В тот день кому только я не успел помолиться, - признался легат, - но как только стал молиться Христу, так персы дрогнули…

«Бывают же совпадения!» - мелькнуло у меня в голове.

- Думаешь, совпадение, и они уже выдохлись? – эхом откликнулся вслух Андреас. – Ты такой, знаю…

- Я, вообще, не понимаю, как может такой Бог помогать воинам, если этот Бог заповедал «не убий», - развел я руками. – Особенно тогда, когда не свой дом и не свою семью они защищают.

Андреас развел руками точно так же, как я. Только – сидя.

- Но первыми, кто в Него искренне поверил… кроме апостолов, были наши центурионы, - вполголоса заметил легат. – Римляне. И Христос их принял. Мы не знаем путей Провидения… И облако. Ты же видишь это облако!

Это странное облако, что появилось в небесах прошлой ночью, только усилило разброд. Оно было раз в пять больше Луны и оставалось на одном месте без движения. Оно имело округлую форму, а ближе к утру стало отчетливо напоминать колесо с шестью спицами, из которых четыре казались более массивными. Еще на исходе прошлой ночи я услышал странные слова легата: «Похоже на крест!», но почему-то не придал им значения. Наверно, потому, что сам я креста не увидел в этом необычном явлении. Солдаты же стали опасаться, что это благоприятный знак для персов…

- Вижу. Но крест мне оно не напоминает, - признался я. – Колесо – да… А еще оно напоминает мне гало вокруг Луны или Солнца… К холоду. Зима близко.

- Только это гало висит вдали от Луны.

- Да, - признал я. – Необычное явление природы.

- Я могу объявить солдатам, что это именно крест, - сказал легат.

Я постоял немного молча. Он же сидел молча и ждал, что скажу на это я.

- Андреас, - по старой дружбе я имел право обращаться к нему запросто, - ты сейчас поднимешь легион, укажешь в небо на гало и прикажешь молиться Христу, Которого в нем не видать?

Легат улыбнулся и прищучил меня вопросом на вопрос:

- И что посоветуешь ты, если волею Провидения ко мне в этот час послан тот, кто не верит ни в каких богов?

Я подумал, что такой приказ может усилить разброд среди солдат в наше последнее утро. Даже если легат будет убеждать остаток легиона, что некогда его личная молитва Христу принесла маленький успех в большой неудаче на Евфрате: почему же тогда этот Бог не помог всей армии?

- Можно приказать, но…- начал я.

Тотчас легат перебил меня резким жестом:

- Об этом и я думал до того, как ты пришел, - сказал он очень твердым тоном. – Об этом «но». Теперь оставь меня и дай еще подумать.

Я вышел. Я знал, что спать не лягу. Зачем начинать посмертье за пару-тройку часов до его законного наступления? Лучше насладиться напоследок дыханием жизни, красотою звездных небес, кою из лодки Харона уже не увидишь. И – сиянием уже почти полной Луны, свет которой до Аида тоже не дойдет… хотя зачем там нужен еще и этот мертвый свет, который я всегда недолюбливал? Я так думал, потому что в глубине души надеялся как-то увильнуть от последнего приказа легата по легиону, приказа одному лишь врачу – бежать в Никомедию с горькой, но славной вестью.

Я провел обход раненых. Прикинул, кого из «легких» можно успеть увести в горы, когда начнется окончательное истребление легиона. Если, конечно, они согласятся – я ж не приказ отдам… Оставил пару наказов моим парням.

Я поднялся наверх к дозорным. У них тоже едва заметно курился какой-то алтарёк…

Я не помню, брат, сколько времени пробыл там. Не помню, о чем там думал. Не помню, с чем, с кем и как прощался… Но, наверно, прощался, раз уж звон ноющей струны прощания потом еще долго отдавался в сердце… Но всю мою память о том часе под звездным небом выжгли ослепительные вспышки молний. Их было две, одна – за другой. Молния как будто дважды ударила в одно и то же место где-то внизу, в долине. А спустя пару мгновений пепел воспоминаний завалило, укатало громом, от которого, казалось, даже рёбра внутри меня треснули.

[1] В периоды Первого и Второго Храма жертвоприношения полагались только на его территории.

[2] Кастор и Полидевк – легендарные близнецы Диоскуры в древнегреческой мифологии. Полидевк в латинской, римской версии, именуется Поллуксом.

[3]Аквили́фер — почётная должность в армии Древнего Рима, знаменосец, нёсший легионного орла.

[4] Легат – командир легиона

[5]Центурио́н (в переводе буквально «сотник») в римской армии — командир центурии, подразделения легиона. Центурион Лонгин нес службу в Иудее под началом прокуратора Понтия Пилата. Во время казни Спасителя отряд, которым командовал Лонгин, стоял на страже вокруг Голгофы, у самого подножия святого Креста. Лонгин и его воины были свидетелями последних мгновений земной жизни Господа. великих и страшных знамений, явленных по смерти Его. Эти события потрясли душу воина. Лонгин уверовал во Христа и всенародно исповедал, что "воистину - это Сын Божий" (Мф. 27,54). По Преданию, позже, благовествуя, навлек на себя гнев властей и добровольно предал себя в руки воинов, пришедших арестовать его, но предлагавших ему бегство. Он осудил их предложение, как преступное невыполнение приказа».

[6]Гай Авре́лий Вале́рий Диоклетиа́н ( 244 г., Далмация — 311, Салона) — римский император в 284-305 годах. Правление известно преодолением кризиса в империи и гонениями на христиан. Важнейший аспект правления – введенная Диоклетианом тетрархия. В начале царствования ля эффективности управления страной Диоклетиан взял себе в помощники старого своего друга Максимиана, дав ему сначала титул цезаря, а в 286 — и титул Августа. В начале 291 года на совещании в Милане с Максимианом было принято решение избрать двух Цезарей,выбор пал на Констанция Хлора, отца будущего императора Константина и Галерия Максимиана. Привлечение к императорской власти двух новых лиц вызывалось тем, что при постоянных войнах и возмущениях в разных частях государства двум императорам не было возможности управиться с делами в отдаленных частях империи. Констанций получил в управление Галлию и Британию; Галерий – всю Иллирию. Максимиану, помимо общего надзора за всем Западом, предоставлено было ведать Италией, Африкой и Испанией. Области к Востоку от Италии остались на попечении Диоклетиана. При этом он привлёк к себе 18-летнего Константина, сына Констанция, который следовал за ним всюду в его походах на Востоке. Есть мнения, что Константин фактически находился на положении заложника, поскольку умному Констанцию Диоклетиан доверял меньше, чем другим членам тетрархии, считавшихся солдафонами. Действительно, Констанций действовал более самостоятельно. Так, он проявлял терпимость к христианам на своей территории, в то время как Галерий и Максимин были ярыми противниками христианства и убедили Диоклетиана, который «негласно» оставался высшим авторитетом в тетрархии, начать гонения.

[7]Септимий Север (Луций Септимий Север) — римский император (правил в 193–211 годах), основатель династии Северов, полководец.

[8]Принципал - общее наименование младших командиров и начальников в римской армии.

[9]Геспер (Веспер) был известен в греческой мифологии как «вечерняя заря»

[10]Цирцея - коварная волшебница. В "Одиссее" Гомера рассказывается, как с помощью волшебного напитка она превратила спутников Одиссея в свиней, а самого Одиссея взяла в любовники.

[11]Никомидия, или Никомедия (ныне Исмид в Турции) — город. в сев.-вост. углу залива, образуемого Мраморным морем. В 286 г. н. э., когда Диоклетиан ввёл тетрархию (четверовластие), он сделал Никомедию восточной столицей Римской империи. Никомедия оставалась восточной (и более важной) столицей империи до того, как Констан-тин Великий разбил Лициния в 324 году. Последующие 6 лет Никомедия была фактической столицей империи Константина, пока он не провозгласил близлежащий Византий «Новым Римом» (впоследствии Константинополь, ныне Стамбул)


[12]Персидский шах Нарсе (Нарсес) объявил войну Риму в 296 году. Он вторгся на территорию Западной Армении, а затем и в восточные провинции Римской империи. После этого, в 297 году, Нарсе перешёл на юг, в римскую Месопотамию. Против него с армией выступил цезарь Галерий. Шах нанёс ему жестокое поражение Галерию недалеко от Карр (где некогда потерпел поражение от парфян римский триумвир Марк Лициний Красс). Из-за этого Галерий был вынужден бежать несколько километров за колесницей Диоклетиана..

[13]Катафрактарии – тяжелая, «бронированная» конница.

[14]Примипил (лат. primus pilus или primipilus — «первый пилуса») — самый высокий по рангу центурион легиона, стоящий при боевом порядке во главе первой центурии первой когорты.

[15]Усыновление Диоклетианом Галерия придавало легитимность его власти и привязывало Галерия к дому императора рядом обязательств.

[16] Пи́фия (др.-греч. Πῡθία, лат. Pythia) — в Древней Греции жрица-прорицательница Дельфийского оракула в храме Аполлона в Дельфах, расположенного на склоне горы Парнас.

[17]Кардо – римское название чертополоха.

[18] Легат – командующий легионом.

[19]Весной 298 года армию Галерия пополнили новыми легионами, набранными в придунайских провинциях. После этого он начал наступление с нападения на северную Месопотамию через Армению. Для того, чтобы набрать войско для борьбы с Галерием, Нарсе отступил в Армению, поставив в невыгодное положение свою конницу. Рельеф местности в Армении был благоприятен для римских легионов, но неудобен для персидской кавалерии. В 298 году в решающем сражении при Сатале в Армении армия Галерия нанесла персам сокрушительное поражение.

[20]Фла́вий Вале́рий Авре́лий Константи́н (272-337) – будущий император Константин Великий, Сын цезаря Констанция Хлора, члена тетрархии Диклетиана. В описываемое время трибун и командующий императорской дворцовой гвардией.

[21]Мойры (в римской мифологии – Парки) – три богини, дочери Ночи, управляющие судьбой человека (μοίρα — судьба). Первая, Клофо, прядет нить жизни; вторая, Лахезис, определяет судьбу жизни; третья, Атропа, т. е. неизбежная, отрезает нить жизни. Они знают наперед участь, ожидающую каждого человека, и люди должны подчиняться этим могущественным богиням.

[22]Ала – кавалерийское подразделение легиона, 500-600 всадников. Иллирийские скутарии с черными щитами, геркулии, – элитное подразделение, сформированное цезарем Галерием, уроженцем Иллирии; всадники, также подготовленные к ведению боя в пешем строю, своего рода «аналоги» драгун.

[23]X Фиванский (Фиваидский) легион, дислоцированный в Египте и состоявший из воинов-христиан, был отправлен императором Максимианом в Галлию, для подавления антиримского восстания т.н. багаудов. Командовал легионом св. Маврикий (Mauritius). После разгрома багаудов император Максимиан издал приказ, чтобы все в честь победы совершали жертвоприношения римским богам, в том числе человеческие жертвоприношения - плененных христиан. Легионеры твёрдо и единодушно отказались от этого, за что были подвергнуты децимации (обезглавливание каждого десятого) и предупреждены, что император не остановится пока приказ не будет выполнен. Тогда св. Маврикий обратился к легиону с призывом не поддаться угрозам, и от имени легиона было отправлено письмо Максимиану:

«Император, мы — твои солдаты, но также и солдаты истинного Бога. Мы несем тебе военную службу и повиновение, но мы не можем отказываться от Того, кто наш Создатель и Властитель, даже при том, что ты отвергаешь Его. Во всем, что не противоречит Его закону, мы с величайшей охотой повинуемся тебе, как мы это делали до настоящего времени. Мы с готовностью выступаем против своих врагов, кем бы они ни были, но мы не можем обагрять наши руки кровью невинных людей (христиане). Мы приняли присягу Богу прежде, чем мы приняли присягу тебе. Ты не сможешь придать никакого доверия нашей второй присяге, если мы нарушим другую, первую. Вы приказали нам казнить христиан — смотрите, мы — такие же. Мы признаем Бога Отца, Создателя всего сущего, и Его Сына, Господа и Бога Иисуса Христа. Мы видели наших товарищей, усеченных мечом, мы не оплакиваем их, а, скорее, радуемся их чести. Ни это, ни любое другое происшествие не соблазнили нас восстать. В наших руках оружие, но мы не сопротивляемся, потому что мы предпочли бы умереть невинными, чем жить во грехе».

Так как акт устрашения не возымел действия, его многократно повторяли до тех пор пока не был истреблён весь легион.

[24]Свя­той ве­ли­ко­му­че­ник и це­ли­тель Пан­те­ле­и­мон ро­дил­ся в Ни­ко­медии в се­мье знат­но­го языч­ни­ка. Став врачом, снискал известность и, по преданию, был приглашен Галерием в качестве придворного врача. Претерпел пытки и был казнен во время гонений в 305 году.


[25]Святой Георгий Победоносец, поступив на военную службу, стал, благодаря своему мужеству и уму, стал одним из трибунов и любимцем императора Диоклетиана. Некоторое время он делал карьеру придворного в Никомедии и стремился к высокому положению, но когда начались гонения на христиан, он раздал богатое наследство бедным и перед императором объявил себя христианином. Его арестовали и стали пытать. Святой Георгий принял мученическую смерть в 303 году.

[26]Иммунами были легионеры, которые обладали специальными навыками, дававшими им право на получение повышенной зарплаты, и освобождали их от труда и сторожевой службы.

[27]Спата (лат. spatha) — прямой и длинный (0,75-1 м) обоюдоострый меч, использовавшийся в римских войсках, обычно как дополнительный к обязательному, «уставному» короткому мечу гладиусу, c I по VI века нашей эры.

[28]Ктесифон – столица персидской империи.

[29]Обычай носить нательные крестики возник после того, как в 20-х годах IV столетия святая царица Елена, мать императора Константина, организовала экспедицию в Иерусалим для поиска подлинного Креста, на котором был распят Христос. Ранее христиане носили изображения Агнца или рыбы («ихтис» является аббревиатурой греческой фразы «ИисусХристосБожий Сын Спаситель» ( ΙΧΘΥΣ ).

[30]Диокл – изначальное имя Диоклетиана.

[31] Отрезок сухой виноградной лозы – знак власти центуриона; было в обычаи бить ею нерадивых солдат.

[32] «Пусть ненавидят – лишь бы боялись» - фраза , приписываемая императору Калигуле.

[33]Цитата об идолах язычников из 113-го Псалма царя Давида.

[34] Искаженные слова Иисуса Христа «Кесарю – кесарево, а Богу – Богово».

[35]«Скорпион» - орудие пытки, плеть с шипастым шариком на конце.

[36]Византе – сухое плотное вино, которое готовится из винограда, вяленого на солнце, обладает максимальной крепостью для сухих вин.

[37]Диоску́ры (др.-греч. Διόσκοροι, Διόσκουροι или Διὸς κοῦροι букв. «отроки Зевса») — в древнегреческой и древнеримской мифологиях братья-близнецы Кастор (Κάστωρ «бобр», лат. Castor) и Полидевк (Πολυδεύκης, лат. Pollux [Поллукc]), дети Леды от двоих отцов — Зевса и Тиндарея.


[38]Саламинское сражение — морское сражение между греческим и персидским флотами в ходе Греко-персидских войн, произошедшее в 480 г. до н. э. близ острова Саламин в Сароническом заливе Эгейского моря неподалёку от Афин, в котором греки одержали сокрушительную победу.

[39]Битва при Херонее (2 августа, 338 до н. э.) — сражение в Греции под селением Херонея в Беотии, в ходе которого македонский царь Филипп II, отец Александра Македонского, разгромил объединенную армию греческих городов-государств. Прозвище Двурогий Александр получил за свой шлем, украшенный двумя султанами, похожими на рога.

[40]Аскле́пий (др.-греч. Ἀσκληπιός), или Эскулап (лат. Aesculapius), — в древнегреческой и древнеримской мифологиях бог медицины

[41]Гале́н (ок. 131 – ок. 215) — древнеримский медик, хирург и философ греческого происхождения.

[42] Имеется в виду Лукиан, препозит (префект) священных покоев Диоклетиана, был христианином.

[43]Ага́па, (от др.-греч. ἀγάπη «любовь»), вечеря любви в I—V веках н. э. — вечернее или ночное собрание христиан для молитвы, причащения и вкушения пищи с воспоминанием Иисуса Христа.

[44] Десятая заповедь Закона Божия: Не желай дома ближнего твоего; не желай жены ближнего твоего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его, ничего, что у ближнего твоего.


[45]Поллукс – римская версия имени Полидевк, одного из братьев-близнецов Диоскур; Целер (лат. Celer – быстрый).

[46]Трикли́ний — пиршественный зал, столовая, выделенная в отдельную комнату под влиянием греческой традиции.

[47]Пенаты – в греческой мифологии духи–покровители домашнего очага и кладовых.

[48]Лагерь Геркулеса – территория гарнизона Никомедии.

[49]Имаго – изображение головы императора, один из знаков легиона.

[50]Декан (десятник) – старший по палатке (контубернии) в легионе, в которой размещались десять воинов.

[51]Витис (Vitis) – толстый и прямой отрезок виноградной лозы, символ власти офицера.

[52]Вексилляция — особый, относительно небольшой, отряд легиона, выделенный для участия в боевых действиях, когда сам легион выполнял другие задачи, либо нёсший гарнизонную или патрульную службу.

[53]Санитары-капсарии оказывали помощь раненым, были помощниками врача. Названы по футляру-капсе, в котором носили необходимы предметы и лекарства.

[54] Фидиппид (греч. Φειδιππίδης) — греческий воин, принесший весть вАфины о победе греков над персами в битве при Марафоне (12 сентября 490 года до н. э.)

[55]Лимитан (лат. Limitanei, мн. число Limitatenses) — подразделение римской армии, по составу и численности относящееся к легиону. Лимитаны располагались на приграничной территории.

[56]Плетр (плефр, греч. πλέθρον) — единица длины в Древней Греции и Византии. Древнегреческий плетр составлял 30,65 м.

[57]Статичный фульк – плотное построение перед боем, при котором первый ряд приседает и закрывает щитом себя и частично второй ряд, второй ряд закрывает щитами головы первого ряда и себя, третий, подняв щиты, закрывает ими головы воинов второго ряда и свои головы.

[58]Триарий – тяжеловооруженный пехотинец.

[59] Эфиальт – грек, местный житель, предавший 300 спартанцев, - он показал персам за плату тайную обходную тропу.

[60] Си́кера, сике́р (из греч. σίκερα [си́кера] от арам. שכרא [шáкро]) — общее обозначение для любого алкогольного напитка, помимо виноградного вина, — пива, сидра, пальмового вина и т. п.

[61]В походе для легиона предписывался строгий сухой закон.

[62] В мирный период щиты легионеров облекались в защитные чехлы.

[63] Паннонская шапка – окуглый головной убор, похожий на низкую папаху. Вошел в армейский обиход в период поздней империи.

Загрузка...