Тело — это первая пакость, которую ты получаешь бесплатно, и последняя, от которой не можешь избавиться.

В пять утра у меня сводит спину. Не просто судорога, а чувство, будто кто-то внутри взял мой позвоночник, сложил пополам, как складной метр, и пытается запихнуть в чемодан. Я лежу на продавленном диване, уставившись в потолок, где желтое пятно от протечки имеет форму Тихого океана. Мое тело — это континент, на котором идет гражданская война. Колени сдались после тридцати, они просто перестали отвечать на звонки. Желудок — вечно недовольный арендатор, который грозит съехать при первой же стрессе. Зубы — как старые друзья: тех, кто остался, уже не узнать.

Я спускаю ноги на пол. Пальцы касаются линолеума. Линолеум — это первая ложь. Он имитирует дерево, но холодный, как правда. Стопа. Взгляни на свою стопу. Это же ужас, правда? Пять коротких, кривых пальцев, ноготь на мизинце слоится, кожа на пятке — как наждачная бумага. Это орудие передвижения? Это эволюционный компромисс. Создатель, если он был, просто устал к концу рабочей смены. «Ладно, — сказал он, — на ноги уже сил не осталось. Сойдут и такие».

Я встаю. Весь этот биомеханический ужас выпрямляется, скрипит. Мне сорок два. Тело работает по принципу старого «запорожца»: заведешь с пол-оборота, но в пути отваливается глушитель, а печка дует холодным.

В ванной зеркало. Я смотрю на лицо. Это лицо — паспорт, выданный в другой стране, которой больше не существует. Мешки под глазами — это не мешки. Это чемоданы, собранные на вокзале ожидания. Морщины — не карта прожитых лет, а шрамы от вопросов, на которые я так и не нашел ответов. Тело — это единственная вещь, которую у тебя нельзя отнять, пока ты жив, но она сама тебя предаст первой.

Я вспоминаю себя в восемнадцать. Каким я был легким. Каким упругим. Мог спать на голых досках и просыпаться с улыбкой. Мог бежать, не чувствуя веса, мог пить, не чувствуя яда, мог любить, не чувствуя страха. Это был не я. Это был кто-то, кто временно пользовался моим телом, как угнанной машиной, и разбил её. Оставил мне только вот это: хлам, обмотанный синей изолентой.

Мать на кухне греет чайник. Она вышла из другой комнаты. Ей семьдесят три. Я смотрю на её шею. Кожа на шее у стариков — это самое страшное, что я видел. Не потому, что она безобразна, а потому что она — окончательный приговор. Это ткань, которая сдалась. Она просто висит, напоминая, что гравитация — это не закон физики, это закон судьбы. Она тянет тебя вниз. Всегда вниз.

— Ты опять не спишь? — спрашивает она, не оборачиваясь. Её голос звучит так, будто у неё внутри работает небольшой камнедробильный завод.

— Сплю, — говорю я. — Это мне снится.

Она смеется. Сухой кашель, переходящий в смех. Тело даёт о себе знать даже в веселье.

Я иду в туалет. Сижу на холодном кафеле, потому что крышка унитаза треснула посередине и щипает за задницу, как совесть. Я смотрю на свои руки. Вены вздулись, как корни старого дуба, который пытается удержаться на краю обрыва. Этими руками я когда-то держал женщину, которая меня бросила. Этими руками я забивал гвозди в стену, чтобы повесить картину, которая теперь пылится в шкафу.

Тебе не дали ничего, кроме этого. Никаких запасных тел, никаких гарантийных талонов. Ты вселяешься в него, как в машину. Теперь Ты — это оно. Это ты. И оно будет ныть, болеть, гнить, стареть, и единственное, что ты можешь сделать, — это либо ненавидеть его, пока оно не сгнило заживо, либо признать, что это твой единственный дом. И в этом доме течет крыша, гниют полы и вечно забит мусоропровод.

Я спускаю воду. Слышу, как мать гремит чашками. Дом. Тело. Одно и то же.

Загрузка...