Москва вновь началась для меня с Казанского вокзала.

Стеклянный свод, чугунные фермы, гул толпы — всё это обрушилось на меня, едва я ступил на перрон вокзала. Я остановился, перехватил чемодан в другую руку, опираясь на трость. Пахло креазотом, жареными пирожками из буфета и вокзальной сыростью из перехода.

Помнишь, ты просил рассказать о себе?

Голос Дениса пришел изнутри, с той стороны, где теперь всегда было его присутствие. Я не успел ответить — картинка накрыла.

Ярмарка. Райцентр, кажется, майские праздники. Мать смеётся, запрокинув голову, а отец, вытянув вперёд три стаканчика с пломбиром, идёт к нам, балансируя, но мороженое держится, не падает. Я видел, что в руках отца четыре стаканчика, и при этом знал что их три.

Я смотрел на это — и чувствовал чужие ощущения.

Картинка была моя. Я помнил этот день. Но тепло, которое поднималось в груди, когда я смотрел, как отец улыбается, прищурившись от солнца, а мать держит меня за руку, — это было его тепло. Дениса. Все ощущения от этого воспоминания были чужими. Воспоминания мои, а ощущения — его.

Я видел ярмарку в райцентре, но вместе с тем я каким-то образом стоял здесь, на Казанском вокзале, спиной к чугунной колонне, и мать держала меня за руку. Прошлое и настоящее наложились друг на друга, как два кадра на плёнке, и в этом наложении отец и мать были теми же самыми, но узнавал я их по-другому — словно видел чужими глазами. А Степана не было. Совсем. В том дне, каким его помнил Денис, брата не существовало.

Картинка погасла.

Я моргнул. Вокзал снова стал вокзалом. Люди шли мимо, кто-то задел чемодан, извинился.

— Понял? — спросил Денис. Не словами, а мыслью, ощущением.

Я понял. Но ощущение было — как стоять на краю пропасти и смотреть вниз. И чувствовать что земля под ногами колеблется.

Я встряхнул головой, заставляя себя вернуться в настоящее.

— Кстати, нас ждут, — сказал Денис.

Я поднял глаза.

Слева, у входа в зал ожидания, стоял человек. Невзрачный, в сером плаще, с газетой в руках. Не читал — смотрел поверх листа. Там, у автомата с газировкой, другой — молодой, в джинсах, с сумкой через плечо. Он вертел в руках монету, но почему-то не опускал её в щель.

Появились тонкие линии? — подумал я.

— Нет, — ответил Денис. — Я смотрю сверху на то, что видишь ты. Эти двое как будто дернулись, когда нас увидели. Узнали.

Я постоял секунду, переваривая.

— Круто, — сказал я.

— Сам в шоке.

В горле пересохло. Я поставил чемодан на перрон, перехватил палку удобнее. Человек с газетой опустил лист, и я поймал его взгляд — короткий, цепкий, без любопытства.

— Товарищ Проскурин?

Голос раздался сбоку, спокойный, будничный. Я обернулся.

Передо мной стоял парень в штатском — короткая стрижка, светлые глаза, лицо без возраста. Такое лицо трудно запомнить, а если и запомнишь — не опишешь. Он улыбнулся, достал из кармана красную книжечку, раскрыл на секунду.

— От товарища Комова. Вас ждут. Прошу за мной.

Он забрал чемодан, даже не спросив. Сделал это так естественно, будто был моим попутчиком. Я шагнул следом.

Мы пошли к выходу в город. Стеклянные двери распахнулись, впуская нагретый солнцем июльский воздух с Комсомольской площади. Парень шёл чуть впереди, не оглядываясь, но я чувствовал — он знает, что я иду за ним.

Я обернулся через плечо.

Те двое, у входа в зал ожидания и у автомата, остались пока на месте.

Я шёл, смотрел на затылок парня, на его аккуратную стрижку. У бордюра вокзальной площади он остановился у серой «Волги», открыл заднюю дверцу, положил чемодан на сиденье.

— Садитесь, — сказал он.

Я сел назад, рядом с чемоданом. Парень захлопнул дверцу, устроился на переднем сиденье рядом с водителем, который даже не обернулся. Машина тронулась.

Я откинулся на сиденье. За окном поплыла Москва — дома, деревья, прохожие. Я пялился в окно с любопытством провинциала, отмечая детали столичной жизни: вывески на магазинах, троллейбусы с длинными штангами, женщин в светлых плащах и туфлях на каблуке. Всё здесь было другим — быстрым, нарядным, чужим. Дома на Садовом стали выше, солиднее, арки с чугунными воротами, у гастронома мелькнула очередь — бабушки с авоськами, старички в кепках.

Мы выехали на широкий проспект, застроенный высокими домами из светлого кирпича. Улица была чистой, асфальт ровным, и на газонах росли цветы — жёлтые, оранжевые, в строгом порядке, как солдаты на построении.

Я представил, как буду ходить здесь каждый день. В куртке, с портфелем, без костылей. Студент.

Странно.

Наконец «Волга» свернула на тихую улицу со старыми деревьями и невысокими домами. У чугунных ворот с красной звездой в центре парень кивнул водителю, и мы остановились.

— Приехали, — сказал он. — Товарищ Комов уже здесь.

***

Человек в штатском с военной выправкой открыл ворота, козырнул и пропустил нас во двор. Я вышел из машины, сотрудник достал мой чемодан, и мы прошли по выложенной плиткой дорожке к старому двухэтажному зданию из красного кирпича.

Меня проводили в комнату — стол, стулья, графин с водой, два граненых стакана. На стене — портрет Дзержинского. Феликс Эдмундович смотрел строго, чуть прищурившись, будто прикидывал, враг ты народа или друг.

— Это ваш кабинет? — спросил я.

Комов встал из-за стола, усмехнулся. Он был в гражданском — серый костюм, галстук, очки в тонкой оправе. Но выправка осталась та же, и взгляд тот же — спокойный, цепкий.

— Нет, что ты, — он покачал головой. — В наши кабинеты посторонним нельзя. Это комната для встреч.

Он протянул руку, я пожал. Ладонь у него была сухая, твёрдая.

— Садись, Архип. Как добрался?

— Нормально, — я сел на стул у стола, поставил палку рядом. — Спасибо, что встретили.

— Не благодари. — Комов отодвинул графин, освобождая место на столе. — Долг Комитета — помогать тем, кто помог ему.

Я молчал. Он открыл папку, которая лежала перед ним, достал несколько листов, разложил веером.

— Понимаешь, Архип, я не смогу с тобой общаться дальше. Если только неофициально. — Он говорил спокойно, и буднично. — Я уже передал твое дело по команде — в Пятое управление, третий отдел. У них своя работа, своя специфика.

Я кивнул. Внутри шевельнулось что-то неприятное, но я не дал ему развернуться.

Комов посмотрел на меня поверх очков, потом приглушил голос, чуть наклонился вперёд:

— Но у них есть указание с самого верха, — он едва заметно кивнул на потолок, — тебя не доставать. В своих операциях не задействовать. Только помогать при необходимости.

Я перевёл дыхание.

— Так что ты у нас в неприкосновенном запасе, — усмехнулся Комов. — Твой куратор вызовет тебя для знакомства в своё время.

Он откинулся на спинку стула, снял очки, протёр стёкла платком. И снова я обратил внимание на то, что лицо его без очков казалось моложе, проще.

— А пока — документы твои институт принял. Общежитие выделил, комната двухместная. Прости, лучших хором для тебя у них нет.

— Спасибо, — сказал я. — Я не привык к хоромам.

Комов надел очки обратно, глянул на меня с одобрением.

— Завтра с утра дуй в приёмную комиссию, смотри списки, готовься. Ты, я вижу, без книг?

Я потупился.

— Тяжело пока таскать. Думал, в институтскую библиотеку пойду.

— Правильно думал, — Комов кивнул. — Спроси в приёмной комиссии про библиотеку, помогут герою.

Он усмехнулся, и в этой усмешке не было насмешки — только тепло, которое я не ожидал от человека, который всегда казался мне ледяным.

— Деньги-то у тебя есть? — спросил он.

Я замялся. В кармане лежало пять рублей.

— Есть немного, — сказал я.

Комов покачал головой, достал из папки салатовую книжечку, протянул мне.

— На, возьми.

Я взял. Книжка Гострудсберкасс. На обложке — герб, внутри мое имя, напечатанное на машинке, и сумма — одна тысяча четыреста семнадцать рублей тридцать пять копеек.

— Тут твоя зарплата за год, — сказал Комов. — Верещагин сдержал слово. Я сам не знаю как, но выбил тебе доплату за совмещение. Так что зарплата почти офицерская.

Я смотрел на книжечку, не открывая.

— И «Дед» единовременную премию тебе подписал, — продолжал Комов. — За отличие в службе. И вторую — за спасение государственного имущества.

Он помолчал, давая мне осмыслить.

— Мы всё собрали и на твое имя перевели. Вклад до востребования. Так что до стипендии хватит, дотянешь.

Я поднял глаза. Комов сидел, сложив руки на столе, и смотрел на меня спокойно, без той ледяной вежливости, к которой я привык.

— Спасибо, — сказал я. Горло перехватило, и я боялся, что голос дрогнет. — Спасибо вам, Пётр Григорьевич.

Он махнул рукой.

— Тебе спасибо. — Он порылся в папке, достал лист бумаги, что-то быстро написал. — И вот ещё что.

Протянул мне. На листе ровным, чуть наклонным почерком было выведено: Комов Павел Петрович, и телефон — рабочий, судя по тому, что семь цифр, а не шесть.

— Это брат мой, — сказал Комов. — Он в ИКИ работает, Институт космических исследований. Ему техник нужен на полставки, с допуском. Как раз для тебя работёнка.

Я смотрел на бумажку, на знакомую фамилию.

— Позвони ему, — добавил Комов. — Это рабочий, скажешь, от меня.

Я сложил лист, убрал во внутренний карман куртки, туда, где когда-то носил Анины письма.

— Позвоню, — сказал я.

Комов встал. Я поднялся следом, опираясь на трость. Он протянул руку, я пожал.

— Ну что, сержант? До скорого?

— До скорого, — ответил я.

Он хлопнул меня по плечу — несильно, осторожно, будто проверял, выдержу ли.

— Давай, ни пуха тебе на экзаменах.

— Спасибо — ответил я по привычке.

Комов усмехнулся, и усмешка у него была простая, человеческая, совсем не похожая на ту, ледяную, что я видел в кабинете Львова.

— Иван до общаги тебя подбросит, — он кивнул в сторону двери. — А дальше сам.

Он подошёл к двери, придержал её. Я шагнул в коридор, обернулся.

— Пётр Григорьевич, — сказал я. — Спасибо вам ещё раз.

Он стоял в проёме, заложив руки за спину, и смотрел на меня светло, чуть прищурившись.

— Да помни, Архип, — сказал он на прощание. — Москва, брат, слезам не верит.

***

Комната в общежитии оказалась угловой и светлой — окна на юг и запад, и сейчас, в середине дня, солнце заливало её так, что впору было щуриться. Стены выкрашены в бледно-зелёное, у двери — вешалка с тремя крючками, под ней тумбочка для обуви. У окон — две кровати с железными спинками, застеленные одинаковыми байковыми одеялами в серую клетку. Между ними — тумбочка, на ней настольная лампа с зелёным абажуром и стопка книг — явно оставленная прежним жильцом. У противоположной стены — два письменных стола, стулья, платяной шкаф. На подоконнике стоял фикус в горшке — пыльный, но живой, тянущий листья к солнцу.

Соседа не было. Койка напротив пустовала, застеленная, но без признаков жизни. Я сел на свою, пружины скрипнули под тяжестью. Оглядел комнату. Чисто, казённо, но светло. Хорошо.

Я разобрал чемодан. Мать положила две рубашки, смену белья, полотенце, мыло в мыльнице, кружку. На самом дне — банка с эликсиром жизни от деда, завёрнутая в майку. Я поставил банку на стол, повесил рубашки в шкаф. Сел обратно на кровать и задумался.

Мы договаривались с Аней на завтра. В три. Но как добраться до Большого театра — я не знал.

Мы выбирали это место еще в госпитале, когда она приезжала в последний раз. Сидели на скамейке в больничном сквере, я ещё был на костылях, и она держала меня под руку, как будто боялась, что упаду с лавочки. Мы планировали наше свидание, когда обычно вернемся в Москву — я с Алтая, она из Енисейска. Москву мы не знали оба. Я был здесь только проездом. Она — до этого ни разу.

— Красная площадь, — предложил я.

— Там народу, — поморщилась она. — И очередь в Мавзолей, туристы, все снуют, не разглядишь друг друга.

— Давай Ленинскую библиотеку, — предложила она, и в голосе её послышалась гордость дипломированного библиотекаря. — Это же… культурно.

Мы переглянулись. И оба поняли: мы не знаем, ни как эта библиотека выглядит, ни как туда добраться.

— Большой театр! — воскликнула она так громко, что старушка на соседней скамейке обернулась. — Каждый подскажет, где Большой театр!

Я усмехнулся.

— Давай у второй колонны слева! — она говорила уверенно, будто бывала там сто раз. — Если стоять лицом к театру, слева.

Я кивнул, запоминая.

И вот теперь сидел на койке в пустой комнате и соображал, как мне туда добраться. И вообще, как в Москве ориентироваться? Надо найти карту Москвы. У кого-то в общежитии наверняка есть. Или в библиотеке. Или…

В голове вдруг появилась полная ясность.

Пешком до метро — минут десять, или автобус. Станция «Войковская». Зелёная ветка, в сторону центра. Шесть остановок — и «Театральная». Выход в город — на Театральную площадь. Большой театр — сразу перед глазами.

Я замер.

— Ты не говорил, что москвич.

— Кто бы ещё помнил, — ответил Денис. В голосе его слышалась усмешка.

Я покачал головой, улыбнулся. Встал, прошёлся по комнате, проверяя, как слушаются ноги. Палка ещё нужна, но идти можно.

***

В метро мы немного поскандалили с Денисом. Станции назывались не так, как он помнил, но мы быстро разобрались. Мне нужна была Площадь Свердлова.

На площадь я вышел без четверти три. Солнце пекло так, что асфальт под ногами пружинил, и воздух дрожал над мостовой. Я подошел к Большому и остановился у второй колонны слева, опёрся на палку, огляделся. Театр стоял огромный, светлый, колонны тянулись вверх, к небу, и на них, где-то в вышине, золотились кони.

Аня вынырнула из толпы у фонтана, в лёгком платье в горошек, с сумкой через плечо, и бежала ко мне, придерживая рукой волосы, которые ветер путал, сбивал на сторону. Замедлилась в трёх шагах, перешла на шаг, остановилась. Смотрела снизу вверх, улыбалась.

— Архип.

— Аня.

Она оглядела меня. Палку, новые брюки, рубашку, которую я погладил утром в прачечной на первом этаже общежития. Лицо её было спокойным, но в глазах плясало что-то, от чего у меня внутри всё переворачивалось.

— Ты ходишь, — сказала она. — Без костылей.

— Почти, — согласился я.

— Ты… ты так быстро поправляешься.

— Секрет простой, — я усмехнулся. — Я теперь алкоголик. Начинаю день с самогонки.

Она ахнула, прижала ладонь ко рту.

— Шучу. Дед настойку сделал, на золотом корне и мумиё. Пью по стопке натощак. Сказал — месяц пьёшь, месяц отдыхаешь. Потом еще месяц - и можно в космос.

Аня рассмеялась. Смех у неё был звонкий, быстрый, и люди вокруг оборачивались.

— Ну и дед у тебя! — она взяла меня под руку, осторожно, чуть прижимаясь. — Пошли.

— Куда?

— Не знаю. Гулять.

Мы пошли по площади, потом свернули проспект Маркса. Людей было много — женщины с авоськами, мужчины в светлых рубашках, пионеры в галстуках. Кто-то нёс связку шаров, и шары, белые, красные, синие, покачивались в воздухе, как большие цветы.

У автомата с газировкой мы остановились. Я достал монету, опустил в щель, нажал на кнопку. Вода ударила в стакан, холодная, пузырчатая.

— Тебе с сиропом? — спросил я.

— Я сама. Сейчас, — она порылась в сумке, достала мелочь, опустила в другой автомат. Вода полилась уже коричневая, сладкая.

Мы выпили стоя, прислонившись к низкому парапету. Стаканы были общие, стеклянные, с толстыми стенками. Я ополоснул свой, поставил на решётку. Аня допила, облизала губы.

— Вкусно, — сказала она.

Дальше пошли по улице Горького. Здесь было наряднее — витрины, свет, фонари в чугунных оправах. У киоска «Мороженое» я остановился, заметив рядом лавочку. Конечно, я не поадавал виду перед девушкой, но уже сильно устал.

— Будешь мороженое? - спросил я.

— А что есть?

Я заглянул в окошко.

— Пломбир в вафельном стаканчике. Эскимо. Сливочное. Лакомка…

— Лакомка! — сказала она быстро. — Я ни разу не пробовала.

Я взял два. Мороженое было в шоколадной глазури, с ореховой крошкой, на палочке. Аня откусила, зажмурилась.

— Это же… это же… — она не могла подобрать слова.

— Вкусно, — закончил я.

— Очень!

Она ела быстро, как тогда, в Енисейске, в кафе-мороженом. Глаза прищурены, на щеках проступили веснушки.

— Ой, смотри, какая форма красивая, — сказала она шёпотом, будто боялась, что тот, кого она разглядела, услышит. — Не наша. Смотри, офицер на соседней лавочке.

Я перевёл взгляд. На соседней скамейке у сквера сидел офицер в форме незнакомого покроя, фуражку сдвинул на затылок. Форма была аккуратная, тёмно-серая, с серебристыми пуговицами.

— Кажется, поляк, — сказал я. — Эта фуражка называется конфедератка. Судя по погонам — капитан.

— Откуда ты знаешь? — удивилась Аня.

— В учебке показывали. Формы стран НАТО, Варшавского договора. Нас готовили, мало ли.

Мы как раз доели мороженое и встали. Капитан сидел, откинувшись на спинку скамейки, глаза открыты, смотрели прямо перед собой, в кусты сирени. В правой руке, зажатая между пальцами, тлела зажженная сигарета. На асфальте валялась выпавшая из рук зажигалка, тяжелая, металлическая. Изо рта по подбородку тянулась тонкая струйка слюны, блестела на солнце.

Аня вскрикнула, прижала ладонь ко рту.

Сзади послышались быстрые шаги.

— Посторонитесь, — сказал мужской голос. — Я врач.

Мужчина в светлом пиджаке, с портфелем в руке, протиснулся мимо меня, склонился над поляком. Поставил портфель на скамейку, взял офицера за запястье, подержал, потом наклонился, приоткрыл веко, заглянул. Лицо у него было спокойное, только брови сдвинуты.

— Сердце, — сказал он негромко.

Он повернулся к нам, быстро оглядел прохожих.

— Вызовите кто-нибудь скорую, — голос у него был чёткий, командный. — Вон автомат на углу.

Какая-то девушка в светлом платье, услышав, бросилась к телефонной будке. Женщина с коляской подошла ближе, замерла, прижав руки к груди. Мужчина в кепке остановился, смотрел, не отрываясь.

Смотри, — сказал Денис.

Я обернулся.

Человек в сером летнем костюме шёл прочь от скамейки, быстро, но не бежал. Он не оглядывался. На голову ему упал вечерний луч солнца, вызолотив седые виски. Шёл он ровно, не сворачивая, в сторону Садового кольца.

Смотри, — повторил Денис. — Человек уходит, не оглядываясь. Но всё внимание его здесь.

Врач уже действовал. Он осторожно приподнял поляка за плечи, опустил на траву, вытянул ноги. Расстегнул верхние пуговицы кителя. Потом склонился, приоткрыл рот офицеру, проверил, не запал ли язык, и начал делать искусственное дыхание. Сжал пальцы на груди, отсчитал ритм, снова вдох.

Я стоял, смотрел, как работают его руки. Где-то за спиной заверещал троллейбус, женщина с коляской заплакала в голос, кто-то сказал: «Скорая уже едет».

На траве врач всё ещё делал искусственное дыхание. Лицо поляка было спокойным, будто он спал. Только слюна на подбородке высохла, оставив белёсый след.

— Раз, два, три, четыре, пять, — считал врач, нажимая на грудь. Потом склонялся, дул в рот, поднимал голову, снова считал.

Из-за поворота, завывая сиреной, вылетела скорая.

— Освободите дорогу, — крикнул кто-то.

Толпа расступилась. Санитары выкатили носилки, подбежали к скамейке. Врач, не оборачиваясь, коротко бросил: «Остановка, работаю третью минуту». Доктор из скорой опустился рядом, раскрыл саквояж.

Аня взяла меня за руку. Пальцы у неё были холодные.

— Пойдём отсюда, — сказала она тихо.

— Пойдём, — ответил я.

Мы молча вышли на Пушкинскую площадь. Афиша на стене кинотеатра обещала «Москва слезам не верит» — фильм, который мы оба смотрели, но не вместе.

Мы встали у фонтана, и вода шумела, разбиваясь о гранит. Вокруг ходили люди, кто-то смеялся, кто-то ругался, ж

енщина кричала на ребёнка, который залез ногой в воду. Обычная Москва, обычное лето.

— А ты быстро добрался? — спросила она. — Я заплутала метро, пропустила пересадку, три раза спрашивала дорогу.

— Нет, я нормально добрался, — я усмехнулся. — Мне подсказали.

— Кто?

— Один знакомый. Он… москвич.

Аня посмотрела на меня с интересом, но расспрашивать не стала. Только прижалась плечом к моему плечу, и мы пошли дальше, туда, где над крышами поднимались сталинские высотки, и солнце садилось за ними, золотило стёкла, и Москва вокруг, хотя и была ещё чужая, но уже не пугала.

— Я скучала, — сказала Аня тихо, когда мы вышли к Никитским воротам.

— Я тоже, — ответил я.

Она остановилась, повернулась ко мне. Солнце било ей в спину, и волосы горели, края платья просвечивали.

— Ты не потеряешься здесь, — сказала она. Не спросила — сказала.

— Не потеряюсь, — ответил я.

Она улыбнулась, и веснушки собрались у глаз, как тогда, в Енисейске, когда мы ели мороженое в первый раз.

— Пошли, — сказала она. — Тут, говорят, булочная есть, где эклеры продают.

— Откуда знаешь?

— Я — Библиотекарь! — она подняла палец. — Я всё знаю! Или знаю, где узнать.

Я засмеялся. Мы пошли искать булочную, и Москва вокруг шумела, дышала, жила своей жизнью, мы шли по ней вместе и чувствовали, что это — правильно. Всё правильно.

Загрузка...