— Вы понимаете, что вы нарушили?
— Что именно? — спросил я, глядя на инспектора, который держал прибор, похожий на помесь калькулятора с детектором лжи.
— По шкале Гиллебрандта-Смирнова ваш смех достиг 73,4 децибела. Разрешенная норма для среды — 41,2. Вы превысили лимит на 32,2 единицы смехогенности. Это уже не просто нарушение — это смеховой терроризм.
— Простите, но какой еще Гиллебрандт?
— Профессор Гиллебрандт, лауреат премии имени Себя за вклад в борьбу с несанкционированным весельем. Неужели не читали его монографию «Смех как форма социального терроризма»? Семьсот страниц, обязательная литература.
Началось с того, что приятель рассказал анекдот. Я засмеялся. Обычный человеческий «ха-ха-ха», никаких излишеств. Но инспектор из ДЭБа — Департамента эмоциональной безопасности — уже стоял рядом, щелкая своим прибором.
— Пройдемте, — сказал он. — Или как у нас в ДЭБе говорят: «Добро пожаловать в дебильную систему». Хотя нет, это не мы говорим. Это вы подумали. Я зафиксировал.
В отделении меня встретила специалист с лицом, на котором последняя улыбка случилась, вероятно, при Брежневе, и то по недоразумению.
— Анкета на двадцати семи листах. Пишите разборчиво, исправления караются. Опишите анекдот в трех экземплярах — фабула, содержание и семантический разбор с указанием источников юмора. Приложите схему эмоционального отклика, заверенную у нотариуса.
— У нотариуса?
— Смех — это серьезно. Серьезное требует заверения.
Я писал пять часов. К третьему часу у меня закончились синонимы к слову «смешно». К четвертому я начал описывать анекдот через онтологию Хайдеггера и раннего Витгенштейна, надеясь на снисхождение через непонимание.
— Недостаточно, — сказала специалист, не глядя на бумаги. — Не указали коэффициент спонтанности и индекс социальной опасности вашего хохота. Направляю на экспертизу Межведомственной комиссии по оценке правомерности юмористических реакций. Или, как мы ее называем, МКОПЮР. По-простому — мокрое дело.
Комиссия заседала в зале, где на стенах висели портреты людей, лица которых выражали такую тоску, что хотелось немедленно сдаться и признаться во всем, даже в том, чего не совершал.
— Воспроизведите анекдот, — скомандовал председатель.
Я рассказал. Повисла тишина, которую можно было не резать, а пилить — она была из особо прочного материала.
— И где юмористическая составляющая? — спросил эксперт в очках, которые, казалось, весили больше, чем его мысли.
— Ну... там каламбур...
— Каламбур не зарегистрирован в Федеральном реестре разрешенных словесных игр. Предъявите лицензию категории «К» на право использования данного каламбура.
— Лицензию на каламбур?!
— Закон номер 142-ФЗ «О государственном регулировании смехогенных конструкций». Действует с января. Статья четвертая, пункт семь, примечание «ха-ха». Да, примечание так и называется. У нас в законотворчестве тоже есть чувство юмора. Правда, оно тоже требует лицензии.
Председатель стукнул молотком.
— Диагноз очевиден. Испытуемый страдает острой гиперчувствительностью к нелицензированному юмору. Социально опасное состояние. Назначить принудительную терапию смысла с курсом «Основы государственной серьезности». Семь дней.
Курс длился неделю в специальном центре, где все — от стен до потолка — было покрашено в цвет безнадежности. Нас, человек тридцать нарушителей, заставляли смотреть образовательные фильмы. «Почему смех убивает производительность труда и надежду». «Улыбка: скользкая дорожка к хаосу». «Великие цивилизации, сгинувшие в пучине веселья». К пятому дню я знал наизусть, что Римская империя пала не от варваров, а от избытка сатиры.
При выпуске мне вручили браслет эмоционального мониторинга — массивную штуку, которая выглядела как помесь электронных часов с наручниками.
— При превышении нормы радости, — монотонно объясняла инструктор, — браслет активирует режим «депрессо-корректо». Звучит «Лунная соната» Бетховена в обработке для похоронного оркестра, и в кровь впрыскивается микродоза тоски. Профилактика счастья — залог стабильности.
Философия браслета
Первые три дня я жил как человек, разминирующий собственную жизнь. Каждое утро просыпался и думал: только не думать о смешном. Но вот парадокс — чем больше стараешься не думать о чем-то, тем навязчивее это лезет в голову. Запретный плод сладок, а запретный смех — еще слаще.
Я размышлял о природе юмора. Почему мы смеемся? Потому что видим несоответствие между ожидаемым и реальным. Между логикой и абсурдом. Смех — это способ психики сказать: «Стоп, что-то тут не так». Это механизм защиты от безумия мира. Или наоборот — способ принять это безумие, обнять его и сказать: «Да ладно, проехали, чего уж теперь». И вот теперь государство запретило нам этот механизм. Запретило смеяться над абсурдом. То есть, по сути, обязало этот абсурд принимать всерьез. А что происходит, когда абсурд становится нормой, а норма — абсурдом? Правильно, ничего хорошего. Но об этом думать браслет тоже не разрешал.
На четвертый день я встретил приятеля Володю. У него на руке красовался такой же браслет, только модель посвежее — с цветным дисплеем и функцией предсказания будущих эмоций.
— Как дела? — спросил он, и я заметил, что говорит он осторожно, будто каждое слово заранее проверяет на скрытый юмор.
— Живем, — ответил я. — Только теперь смеяться можно строго по вторникам и четвергам, с четырнадцати до шестнадцати. Расписание как в советской поликлинике.
— Знаю, — кивнул Володя, который в обычной жизни был программистом, но после ареста за смех над багом в государственной программе стал параноиком. — Зато мне повезло больше. Мне запретили грустить по понедельникам. Говорят, депрессия в начале недели снижает ВВП на 0,3 процента. Представляешь, они даже это посчитали.
— И что, если вдруг загрустишь?
— Принудительное счастье. Две недели в Центре позитивной коррекции. Там показывают веселые картинки из утвержденного государственного каталога. Все картинки исключительно про налоги, патриотизм и правильное пользование тротуарами. Юмор с воспитательным подтекстом. Смех, полезный для общества. Хотя после третьего дня хочется просто выть. Но и выть нельзя — это эмоция категории «В», особо контролируемая.
Мы сидели в кафе, и я вдруг понял: мы разговариваем шепотом. Два взрослых человека шепчутся, как школьники, планирующие сбежать с урока.
— Кофе будете? — спросила официантка с лицом, которое видело в жизни все, но ничему уже не удивлялось.
— Да, пожалуйста, — сказал я и тут же пожалел.
К столику материализовался инспектор — другой, не тот, что задерживал в прошлый раз, но с таким же выражением человека, для которого весь мир — это один большой протокол.
— Разрешительную документацию на кофеин предъявите.
— Какую еще документацию?
— Постановление правительства номер 2847-К/Ф от позапрошлого вторника, параграф «кофе». Кофеин отнесен к стимуляторам класса Б-2. Для употребления необходима справка от Департамента контроля сознания с обоснованием медицинских показаний, прогнозом эффекта и планом действий в состоянии бодрости.
— Но это же просто кофе!
— «Просто кофе» — это кофе без кофеина, — терпеливо объяснил инспектор. — А кофе с кофеином — это химическое вмешательство в естественное состояние организма. Кофеин вызывает бодрость. Бодрость провоцирует активность. Активность порождает мысли. Мысли приводят к вопросам. Вопросы генерируют сомнения. Сомнения ведут к недовольству. Недовольство перерастает в критику. Критика разрушает гармонию. Гармония — основа стабильности. Следовательно, неконтролируемый кофе — угроза национальной безопасности.
Володя тихо ахнул.
— Вы это серьезно?
— А с чем у нас еще шутят? — инспектор даже не моргнул.
Пока он составлял протокол (на шести листах, под копирку), Володя наклонился ко мне и прошептал:
— Слушай, есть одно место. Подпольное. Там люди собираются и... ну, сам понимаешь. Делают запрещенное.
— Что именно?
— Смеются. Просто так. Без разрешений, без расписания, без контроля. В пятницу вечером. Рискнешь?
Я смотрел на Володю — человека, который еще полгода назад боялся даже опоздать на работу на пять минут, а теперь приглашал меня в подпольный клуб нелегального смеха. Что-то в этом мире определенно сломалось. Или, наоборот, починилось.
— Приду, — сказал я.
В пятницу мы спустились в подвал дома на окраине. Там уже сидело человек двадцать пять — все возрасты, профессии, судьбы. Объединяло их только одно: браслеты на руках и голодные глаза людей, слишком долго живущих без того, что делает жизнь жизнью.
— Добро пожаловать в Клуб нелицензированного веселья, — сказал организатор, мужчина лет пятидесяти с глазами диссидента и голосом заговорщика. — Меня зовут Игорь, я бывший директор цирка. Ключевое слово — бывший. Уволили за то, что клоуны были слишком смешные. Превысили норму смеха на сорок процентов за квартал. Сейчас в цирках разрешены только грустные клоуны. Они выходят, вздыхают и уходят. Аншлаги, кстати.
Народ хмыкнул. Игорь поднял руку.
— Но сначала техника безопасности. У нас есть глушилка браслетов — работает ровно час. Больше нельзя, иначе система засечет отсутствие сигнала и пришлет проверку. Так что у нас шестьдесят минут на свободу. Используем с умом.
Он включил устройство. Браслеты разом замолчали. И в эту секунду я почувствовал — это было почти физическое ощущение — как с меня спадает невидимый груз. Словно я всю неделю ходил с рюкзаком, набитым камнями, и вот наконец его сняли.
Час пролетел как пять минут. Люди рассказывали анекдоты — настоящие, живые, опасные. Кто-то вспоминал абсурдные случаи из жизни. Женщина лет сорока рассказала, как ее оштрафовали за то, что она улыбнулась своему отражению в витрине — мол, улыбка без свидетелей подозрительна, возможно, радуется чему-то антиобщественному. Мы смеялись до слез. До настоящих, очищающих слез.
Я понял простую вещь: смех — это не развлечение. Это способ остаться человеком. Способ сказать: я вижу абсурд, я его осознаю, и я не сдаюсь. Смех — это акт сопротивления.
Ровно через час глушилка отключилась. Двадцать пять браслетов завыли одновременно — звук был такой, будто в преисподней объявили пожарную тревогу. Дверь вылетела с петель. Ворвалась бригада быстрого реагирования в полном составе.
— Массовое несанкционированное веселье! — кричал командир, размахивая планшетом. — Задержать всех по статье 228-С — «Групповой смех с целью подрыва общественной серьезности и дестабилизации эмоционального климата»!
В отделении нас выстроили в ряд. Главный инспектор ходил перед нами, как генерал перед строем предателей.
— Вы понимаете, что натворили? — голос его дрожал от праведного гнева. — Двадцать пять человек! Одновременно! Это же аналог несанкционированного митинга! Сегодня вы смеетесь без разрешения, завтра начнете думать без цензуры, послезавтра захотите дышать без согласования графика с Министерством атмосферных ресурсов!
— А такое министерство уже есть? — невольно вырвалось у меня.
Инспектор остановился.
— Пока в стадии проектирования. Но скоро будет. Воздух — стратегический ресурс. Нельзя позволять людям дышать бесконтрольно. Глубокий вдох может привести к избытку кислорода в мозгу, а это, как известно, стимулирует мышление.
Кто-то фыркнул. Инспектор побагровел.
— Вам смешно?! Вот именно из-за таких, как вы, стране и нужен тотальный контроль!
Нас продержали до утра. Взяли подписки о неучастии в подпольных смеховых организациях. Мне еще добавили отметку в личное дело: «Склонен к рецидивам веселья».
Выходя, я спросил у Володи:
— Когда следующая встреча?
— Не знаю, — он выглядел измученным, но в глазах горел огонек. — Говорят, хотят ввести закон об обязательной серьезности по пятницам.
— Тогда в субботу.
— Суббота — запрет на собрания более трех человек.
— Воскресенье?
— Воскресенье объявлено днем принудительного патриотизма. С восьми утра до одиннадцати вечера все граждане обязаны смотреть парад. По всем каналам. Других каналов, кстати, больше нет. Закрыли за избыток разнообразия.
Я шел домой по пустым улицам. Было раннее утро, город только просыпался. Люди выходили из домов с одинаково серьезными лицами, поглядывая на свои браслеты. Казалось, весь город превратился в один большой похоронный марш.
И тут меня накрыло.
Я увидел женщину, которая споткнулась о бордюр, но не упала — схватилась за фонарный столб. Обычная ситуация. Но меня вдруг пробило: она даже не улыбнулась своей неловкости. Просто поправила сумку и пошла дальше с каменным лицом. И вот это — это отсутствие естественной человеческой реакции — показалось мне настолько абсурдным, настолько дико смешным и одновременно трагичным, что я засмеялся.
Сначала тихо. Потом громче. Потом я уже не мог остановиться.
Смеялся над женщиной у столба. Над инспекторами с их шкалами и лицензиями. Над министерством воздуха. Над формами на двадцать семь листов. Над тем, что взрослые люди всерьез обсуждают расписание эмоций. Над тем, что мы, разумные существа, дошли до того, что прячемся в подвалах, чтобы просто посмеяться.
Браслет взбесился. Завибрировал так, что рука онемела. Заиграл «Лунную сонату» на максимальной громкости. Начал впрыскивать депрессант — я чувствовал, как химия разливается по венам, пытаясь погасить смех. Но я не мог остановиться. Смех шел из какого-то другого места — не из горла, а откуда-то из самой сути. Это был смех отчаяния, смех освобождения, смех человека, который наконец понял, что терять уже нечего.
Прохожие шарахались от меня. Кто-то доставал телефон — вызывать экстренную службу. Я смеялся все громче, держась за живот, слезы текли по лицам.
Через пять минут подъехала машина ДЭБа. Из нее вышел инспектор — тот самый, который задерживал меня в первый раз.
— Вы нарушаете сразу три закона, — сказал он, но голос был какой-то усталый. — Смех не по расписанию, игнорирование воздействия браслета и публичное проявление неконтролируемых эмоций. Это рецидив особо тяжкой степени.
Я вытер слезы, все еще посмеиваясь.
— Знаете что, — сказал я, — а может, вам стоит тоже попробовать? Просто засмеяться. Хотя бы раз. Вот так, без причины. Или с причиной — их же вокруг миллион. Это освобождает. Правда.
Инспектор посмотрел на меня долгим взглядом. Потом огляделся — проверил, не слышит ли кто. И тихо произнес:
— Я пробовал. Один раз. В две тысячи восемнадцатом, на корпоративе ДЭБа. Кто-то рассказал анекдот про циркуляр. Я засмеялся. Три секунды, не больше. Потом семь месяцев принудительной реабилитации. Четыре месяца амбулаторного наблюдения. Год условного срока за «смех при исполнении». С тех пор я даже не улыбаюсь. Даже дома. Даже во сне, наверное.
Он замолчал, глядя куда-то мимо меня.
— Идемте, — сказал он наконец. — Надо составить протокол.
Но протокол он не стал составлять. Просто махнул рукой и уехал. А я остался стоять на тротуаре, все еще посмеиваясь. Потому что понял: они могут запретить нам смеяться вслух. Могут надеть браслеты. Могут штрафовать и перевоспитывать. Но не могут запретить нам видеть абсурдность всего этого. И пока мы видим абсурд, пока он нас не просто пугает, а еще и смешит — мы живы. Мы еще люди, а не винтики в машине серьезности.
На следующий день Володя прислал сообщение: «Приняли новый закон. Об обязательном счастье. Каждый гражданин обязан испытывать положительные эмоции не менее шести часов в сутки. Ставят дополнительные датчики. Если уровень счастья ниже нормы — штраф за депрессивность».
Я прочитал и снова засмеялся. Тише на этот раз, осторожнее. Браслет настороженно завибрировал, но не включил «Лунную сонату» — видимо, решил, что это еще в пределах допустимого.
А в четверг вышло дополнение к закону: запрет на философские размышления по четвергам. Мотивировка: «Философия порождает сомнения, сомнения ведут к вопросам, вопросы подрывают уверенность в правильности системы».
Но это уже совсем другая история.