Тонким комариным дребезжанием в ноздри, то есть не в ноздри, не в нос, а в душу, хотя, важно здесь совсем не куда, а важно что — и важно то, что лезло туда разлитое в стоящем между полосой амарантового средневолжского горизонта и чертополоховой джинсой мало-мало-помалу вечереющих облаков воздухе, сдобном, сытном и плотном заречном воздухе некоторое тревожное чувство. Чувство, которому тогда не подобралось названия, имело одним своим свойством быть по форме похожим на ностальгическую печаль, можно сказать, иметь с ней аккуратную сонаправленность. А вторым — быть ностальгической печали противоположным по смыслу или — на нашем бездушно-математическом — коллинеарным по вектору. Чувство было сладковатым и смотрело в светлое будущее, но сутью своей имело предвкушение когда-нибудь потом приукрашенных, пропущенных через нежный розовый светофильтр, через красное словцо, но всё-таки горчащих воспоминаний о заканчивающемся сейчас не то первом дне лета, не то последнем дне не знавшего ещё настоящих забот и печалей юношества, когда настоящее казалось посредственным, а перспективы — всевозможными. И чувство обещало там какой-то чудовищного коварства подвох, и чувство нас не обманывало. И всё-таки было оно славно. И было хорошо.
Относительно чистый участок речного берега на расстоянии около полусотни километров от города, между коровьими выпасами областных совхозов и неподалёку от впадения в Волгу притока Медведки. Суббота 7-го июня 1975 года, 7 или 8 часов вечера. А может быть, уже и 9 — кто их тогда считал, зачерпывая полными ладонями себе столько, сколько захотелось в настоящий момент.
Над ровным сухим пятачком раскорячена выгоревшая брезентовая палатка, пропахшая нестираным юношеским бельём и другой подобной романтикой в хорошем смысле этого слова. Почерневший угловатый котелок, рядом с ним удочки и обувь, накрытые резиновой лодкой с невыгоревшей ещё на солнце заплаткой и норвежским словом «фрам». Год назад это была надпись обычной шариковой ручкой в виде стилизованных под скандинавскую клинопись латинских букв, а потом парни заморочились на краску и настоящие руны Старшего: Феху, Райдо, Ансуз, Манназ. Сначала идёт объеденная рыба «плодородия», прореху прикрывают «путь» и «знание», которое в каком-то смысле есть причёсанное против шерсти «плодородие», и, наконец, на курьих ножках — «человек».
Человек прихлопнул очередного комара.
Некоторое время всё было ясно; ясно как могут быть ясны руны, когда тебе нет восемнадцати, когда не врут в голову никакие гороскопы, когда всякие причинно-следственные нейронные связи образуются будто сами собой, живо, охотно и даже, если можно так сказать, полюбовно. Смотрите сами: похожая на «м» Манназ — ᛗ — это он самый, умный и красивый, если не обращать внимания на пробивающиеся усики, Мухоловченко Виктор Александрович, 1956-го года рождения, русский, мужского полу шатен, рождён весом 3800 и так далее — мы ещё увидим, как далее. Ансуз, ᚨ, который помимо «знания» означает «бог», «рот» и бог/рот его знает, что ещё — это флегматик, отличник и честный серебряный медалист Алексей Ильич Авдотьин, позывной «Alfdottir», которого мы так здесь называем первый и последний раз, просто ради красного словца. «Путь» или, скажем так, Райдо-ᚱ берёт себе источник всей этой норманн-скандинавской заморочки Радов, Юра Радов. А Феху — ᚠ — это, естественно, курносый широколицый здоровяк Федя Богородничий, кто ж ещё, который буквально несколько дней назад отправляется защищать советскую Родину в рядах её вооружённых сил и, как все прекрасно понимают, теперь о нём осталось разве что «говорить хорошо или правду» как минимум два года.
Не давая расслабиться, через десяток-другой дней подающего определённые надежды на ниве исторических наук Алексея заберёт Москва и это, похоже, не на каких-то два мимолётных года, а навсегда. А к викингу на букву «Ю» до осени приезжает двоюродная сестра.
Надя до и после этого жила где-то в недосягаемом районном центре, и если и сестре должна соответствовать хоть какая-то руна, то пусть это будет косой крестик Наутиз, ᚾ, который означает «пользу» или «опасность». Или даже Ар, которая может выглядеть как отражение — ᛅ — то есть «урожая» и тому подобной «надежды»; как мы увидим, это обозначение для неё в будущем будет вполне уместно, но сейчас мы этого не знаем, поэтому — просто Наутиз и без разговоров.
Ну в самом деле, не ехать же ему с Юрцом за реку вдвоём? Вот то-то и оно.
С другой стороны, если разбираться, девушка, например, курит какую-то дрянь из синей пачки под названием «Космос» — той, где внутри картонки можно найти секретную формулу, с которой никто не знает, что делать дальше — и если они с Радовым не будут этот процесс контролировать, запах будет плыть с ними до самого дома. Вот, спрашивается, нафига это? Нет ответа. Неясно. Но всё же понятно.
За без малого три часа дороги сюда Витя едва успел переброситься с девушкой парой-тройкой слов о школе жизни настоящих мужчин, о долге и о необходимости, которая сильнее нас. И когда Наутиз — или, если всё-таки вы не можете не бежать впереди поезда, Ар-Йера — в общем, та самая с потерянным видом очкастой зубрилки на танцах ушла одна бродить вдоль протоки, Витя по-быстрому растянул между колышков палатку и потом где-то с минуту сосредоточенно разглядывал намечающуюся дырку на кедах и сживался со странной мыслью. Ближе к концу второго десятка лет его всё-таки догнала эта банальная и всем знакомая теза, что у определённого содержания могут иметься довольно приятные формы, и, следовательно, человек в форме девушки запросто может оказаться интереснее, чем все эти викинги, руны, рыбалки и прочее много раз протёртое на коленках мальчишество. Опаснее, быть может, но и всё-таки интереснее.
На свете есть уйма таких вот интересных вещей, которые могут всосать и перемолоть, как крысу на хлебозаводе, всю твою едва оперившуюся жизнь — выпивка, например, религия, партия-комсомол, ну и те самые, вот это вот всё: подружки, ухаживания, волнующие встречи у фонтанов и поздние провожания до дверей. Как между первой и второй рюмкой — так и от поцелуя до обручальных колечек. Пять минут — и ты уже всем должен доказывать, что больше никогда не будешь вести себя как раньше, проще говоря, быть самим собой. Решаться на что-то такое — это как входить в прохладную воду Щучьего озера, теряя дно под ногами — понятно, что настанет время, когда Виктор туда войдёт, выйдет и повторит это столько, сколько будет нужно. Но это будет всё-таки потом. А сейчас увязни коготок — и всей птичке венец.
Одно из двух: или решаться-таки идти вслед за Надей на протоку и разгадать там её незаданную загадку, или придётся сейчас с Юрой в который уже раз варить макароны с тушенкой и «прикорм», а ещё с важным видом разбирать их так называемую «схронику». Да какого чёрта, в самом-то деле! Витя встал... Витя сел, сделав вид, что таким образом разминает ноги.
— Ты вроде в языках неплохо шаришь. Скажи, как по-английски будет «рок»? Ну, который рок-музыка?
— Полная ерунда. — Радов закончил сматывать бечеву, открыл и поставил на колени жестяную коробку из-под конфет.
— Сейчас все играют рок. Битлз, Юра. Облади-обладай. Не слышал? Год сейчас какой может знаешь?
— Обладай, говоришь, и облуди? Мама твоя не знает, какими словами ты тут ругаешься, Мух… Есть такая теория, если ты ещё не догадался, что это английское слово «камень». Ещё можно сказать «скала».
— Ты скажи ещё «скальная музыка». Роковая наскальная музыка у них там, вот в самом-то деле как правильно переводится. Да?
— Ну… нет, от слова «рокенролл» это, наверняка. По-любому же английское.
— А «пинкефлоид»?
Юра вынул из коробки целлофановый свёрток.
— Тело вращения? Кривая? Пинкефлюобразное распределение?
— Прямая. Пин-ке-фло-ид. Американская рок-группа.
— Сейчас главная американская рок-группа — это Кингз. — Радов достал из свёртка и протянул фотоквадратик трижды переснятого чёрно-белого кадра, своей размытостью оставлявшего немало простора для фантазии. — Кингз флоид, может? Тогда это они… Фашисты, конечно. — Последнее было сказано с уважением, подразумевающим, что все здесь понимают, каким непростым путём залетел сюда тяжёлый осколок культурной бомбы.
Со снимка на Витю глядели четыре размалёванные физиономии затянутых в кожу, заклёпки и ухоженные волосатые груди бедовых зарубежных музыкантов.
— Не, именно Пинкефлоид. Что-то про лучи из космоса… я не знаю конкретно. Не слышал. Смотри, а гитара у них классная — топор. Прикинь, гитара — топор, да?
— Нда… это вам не Кобзон. — Юра сложил коробку и перевязал обратно. — Идёшь с Надькой рыбу пугать? Я пока вещдоки сохраню. В анналы. Там вы особо не шалите у меня, а лучше займитесь делом: сушняка притащите про запас, до за́втрева.
Именно в этот час, оставшись один на один с впечатлением от фоток, Юра решил отращивать длинные каштановые волосы, постепенно отгораживаясь ими от постылой социалистической действительности. И не нашлось на свете человека, чтобы Юру остановить. Наверное, хорошо, что не нашлось. Витя же... что Витя? Виктор сидел у костра одним человеком, а выйдя на протоку, за минуту или две уже стал казаться другим, в первую очередь сам себе.
Этим вечером нам на погибель на протоке резвились сирены.
Надежда резвилась, сидя с сигаретой на покрышке от трактора, транспортёра или от грузовика — чёрт её разберёт; в смысле, покрышку. За предшествующие три часа неспешных наблюдений Витя не разглядел под её ситцевым платьем никакого купальника, вместо него по простецкой моде 70-х сейчас на Наде была длинная фланелевая рубашка поверх нижнего белья. Как тут было разглядеть-то — вот будь на девушке яркое и крикливое бикини, какие добрались пока только до городских модниц, Витя бы видел ситуацию несколько иначе. И точно из глупого принципа повернул бы назад, пусть даже эти бикини стояли потом у него перед глазами весь вечер. Или будь рубашка завязана на груди игривым узлом — тогда ведь очевидно, зачем на ней узел, зачем нам на погибель под ней, собственно, есть грудь и зачем их две. («Попал», «ранил», «убил», «в землю закопал»…)
Но в линялой фланелевой рубашке брата Надя имела гуманистический травоядный вид с утолщением в средней части, как у пчелы или паука, и даже голые ноги, которые у всех нормальных людей были снизу, а у девушек, оказывается, росли как-то прямо из боков под рёбрами, у неё выглядели просто как пара аккуратных нижних конечностей для ходьбы, прыга и бега, а не как те тонкие хищные пинцеты, тёплые и гладкие щипчики, которыми из здорового парня рано или поздно вынимают душу; ему же, заметим, на пользу.
В душе шевелилась какая-то ниоткуда взявшаяся смелость и хотелось взять в руку стакан вина. И, возможно, даже сигару.
Come in here, dear boy, have a cigar.
— Вода тёплая, в общем, — Виктор сделал два или три шага от берега и покрылся мурашками, так как никакая вода тёплой сейчас не была, — Ну а тут сейчас больше делать-то нечего, только купаться.
Девушка выдохнула-высвистела сигаретную струйку вверх.
— Мухоловка, скажи, вот ты о жизни когда последний раз думал… Ты же ведь хоть когда-то думал о жизни, у тебя же медаль серебряная есть. Что у вас с Юреней будет впереди, что с Федькой, вот это всё.
— В каком смысле? Я на радиотехнику поступаю, мне два года ума набираться не надо, как некоторым. Или ты о чём вообще? Сейчас Юрон накашеварит, а завтра будем устраивать смысл жизни ракам. Чего тут думать-то? Сушняк искать надо.
— Эх вы, кашевары. У меня подружка одна, неважно кто, ты не знаешь, твоё счастье, она брала пояс от халата и поднималась на крышу, на шестнадцатиэтажку, забиралась с поясом, петлю вокруг кисти делала через штырь… такой, на ограждении, для руки нормально, она наружу перекидывается и встаёт на бетонный выступ, который в стене снаружи. Да, до асфальта примерно получается 50 метров, если из кармана у тебя что-то выпадет, летит три секунды. Или пять. Можно успеть… не знаю, что за несколько секунд можно успеть?
— Поздороваться и имя назвать. И зачем это?
— О жизни хорошо там думается, когда сверху смотришь, думаешь, а в голове шёпот — наклонись, посмотри вниз, отпусти руку, узнаешь кое-что. Не шёпот, а такое… вроде эха. Я после выпускного тоже один разок сходила, призадуматься обо всём. Странно всё-таки получается. У парней жизнь тогда только началась, даже если считать с армией, то впереди десятка три-четыре, а девушкам посчитать получается примерно пять лет ещё пожить для себя — и всёпаньки.
— В смысле, и чтопаньки?
— Потом поймёшь, Мух. Я сама так и не поняла, как можно за это время чего-то успеть. Три, четыре, пять… а шесть уже не будет, ничего больше не будет, пять, потом ягодка опять… и ничего тогда уже не нужно. Ты же ягодка, блин.
Окурок полетел в воду. Надя с покрышки смотрела на волны, потом начала разглядывать своё отражение. Как при примерке одежды, она то рисовалась во весь рост, то вытягивала в сторону ногу или руку. Где-то рядом квакнула лягушка, плюхнулась в течение и поплыла по нехитрым лягушачьим делам.
Руку на сердце, джентльмены.
Положа руку на сердце, по шкале абсолютной красоты Надя набирала уверенный среднестатистический балл. Помимо прочей детско-юношеской ерунды в «схронике» лежала тетрадка, по которой последние три года друзья вели табель: пионерки и комсомолки получали оценки в дисциплинах «фигура», «лицо» и «обаяние», даром, что до первого конкурса «мисс СССР ’88» оставалось тринадцать лет. Надежда бы нахваталась троек с четвёрками и пошла страдать, даже, может быть, плакать. Что ж поделать, Алексей не переваривал жиденькие прямые волосы и ставил «за обаяние» только кудрявым блондинкам по имени Маша — сами посудите, сколько таких было в округе — причём самой Маше за фигуру от него доставалась стабильная двойка. Юра, наоборот, был неравнодушен исключительно к нордическим валькириям, поэтому свои крови оценить высоко ему было бы не с руки, тем более, что Надя была довольно мелковата. Фёдор заявлял, что в этой породе не разбирается вообще. А Виктор просто последовательно остерегался незнакомок и таящегося в них незнакомого.
Он не обратил внимания, в какой момент рубашка успела расстегнуться. Когда Надя аккуратно сложила её на колесо и зашла в воду, натуральная половозрелая самка оказалась перед ним в одних трусиках фабрики «Большевичка» на расстоянии пары шагов. Широковатые плечи, неидеальные бёдра, торчащие чуть в стороны острые штучки, родинка рядом, вставшие дыбом волоски на предплечьях, бледный синяк под коленкой, немного разные, несимметричные складочки слева и справа. Грудь, которой, конечно же, две — объём которой виновато просит, коль уж так вышло, пусть хотя бы немного поддержать-подпереть его снизу, чтобы не так тяжело давило на рёбра. Сердце Вити стукнуло так тяжело и гулко, что перед глазами поплыли маслянистые пятна.
Символический перевод его мыслей в числовые коды мог бы показать нам всё те же горящие шестёрки, но, право, к дьяволу все знаки, к православным чертям такие цифры. Закройте глаза, откройте рот и представьте, как парень никак не может найти, куда девать руки, и решить, что вообще делают с этими внезапными дарами природы и шального везения. Сырой фарш из молодых мыслей. Фига ж за день сегодня / и чего говорить надо / всё-таки красиво / не, не розыгрыш / да сам бы не поверил ни на слово / а ведь она небось уже, а я-то нет… Откуда воспитанному послевоенной матерью-одиночкой знать, что в таких условиях бывает дальше, чем и куда рулить грохочущий поток стремительно вытекающих друг из друга последствий? Между нами говоря, Витя самую малость трусил.
Но не стоит воображать себе какие-то болезненности, какие-то, можно сказать, драмы. При чём здесь драмы? Тогда, в застойных 70-х, подростки вообще были покрепче нас психически, и своего круга девушек они не могли считать серьёзной угрозой, какой всегда являлись угрюмые низкорослые старухи, незамужние женщины предпенсионного возраста c широкими, мясистыми загривками или полные нездоровой силы матёрые матери, наученные без предупреждения кусать первыми, давить нахрапом, теснить, бранить, стыдить и унижать, годами оттачивавшие своё мастерство склоками в извилистых очередях, всевидящих подъездах и общественном транспорте; некрасивые, мужиковатые, асексуальные, пахнущие половой тряпкой, репчатым потом и тяжёлым неблагодарным трудом ведьмы, превратившие себя в масштабные подобия советской власти как таковой, забывшие ту естественную форму, какой были они в 15 или 17 лет. Тогда ещё было просто, как положено природой — мужчины не прятались от девчонок, девчонки знать не читали Набокова. После шестнадцати уже можно, после семнадцати — нужно. Чего такого страшного можно увидеть в той, кто слилась с расцветшей к лету звенящей заволжской натурой, упруго наклоняясь из стороны в сторону, стоя по колено в неподвижной воде, кто самым прямым путём вызывает теплоту, негу и эстетические приливы? Приливы, заставляющие юношество прятать свою ажитацию в холодной по резинку глубине.
— Никто не будет развлекать человека, если он не хочет развлекаться сам, шепчет звёздное небо над головой… Так ведь, Мух? Чего примолк, испугался тётю Надю?
— Я это… а ты бы прикрылась как-нибудь, если Юрон сюда выйдет.
— Юрон-макарон. Смешной ты. Мы же в сторонку отойдём… — и как фехтовальщица отступает на шаг к берегу, ничего уже не пряча за душой. — Ну давай, чего ждём-то, как дети малые, в самделе..?
Витя побрёл вдоль течения, теряя дно под ногами, и уже не нашлось рядом силы, которая заставила бы его в тот вечер повернуть ход вещей в обратную сторону, как нет возможности провернуть фарш назад или сделать обратно из мужчины милого безвредного пупса.
И долго ещё от одного берега протоки до другого повторяло лягушачье эхо развратный смех счастливой молодой сирены.
Ну как долго — минуты три, от силы пять. Нормально для первого раза.
* * *
В каком-то смысле хорошо, что человек не является таким уж разумным существом, как им же самим принято с него требовать. Он это чувствует: носом чувствует мужчина, нутром чувствует женщина, которой вообще довольно легко даются всякие немотивированные поступки. В самом деле: им же с детства внушается право жить чутьем и интуицией, иначе говоря, не тратить себя на поиск вымученного логического объяснения действиям, совершаемым иррационально, инстинктивно, по усвоенному за кем-то примеру или чужому убежденью, «за компанию» или под настроение. Когда последовательный, сухой и логичный робот, сидящий внутри мужчины будет думать, что делать дальше в предположении, что он всё контролирует и действует сознательно, женщина давно признает свою общечеловеческую слабость и даже успеет встать в очередь за причитающейся социальной льготой. Да и слабость ли это — уступить силе, которой не можешь управлять до конца; не превосходящему могуществу другого, даже не безличным непреодолимым обстоятельствам, а самому тому «зову природы», который, возможно, один и толкает вперёд весь этот причинно-следственный плодоовощной мир.
С каких-то невеликих лет твоё тело живёт своей жизнью — на всем без слов понятном языке шепчет, кричит и приказывает: «Трахни меня». Ребёнком ты ждал, когда же наконец повзрослеешь и начнёшь преображать этот мир, а повзрослев — думаешь о женщинах и удовлетворении, подразумевая, что когда давление инстинкта спадёт, вот уж тогда-то тебе точно уже ничто не сможет помешать. Чёрта с два. Давление пропадает и вместе с ним уходит желание делать что-либо вообще. Фиаско.
Жутко понимать, что весь смысл существования человека сводится к формуле во что бы то ни стало передать дальше эстафетную палочку ДНК. Настолько, что мы предпочитаем не понимать, так же, как мы не понимаем смерть.
Общество дрессирует человека, наказывая за выбросы агрессивного «мужского» гормона и вознаграждая за «женский» гормон привязанности; неудивительно, что большинство дрессировщиков в нём сами принадлежат женскому полу. Дрессированный благовоспитанный мужчина после шестнадцати уже знает контрольные точки своего темперамента и практически никогда не заплывает за буйки. А свободная от патриархальных оков девушка более чем рискует наступить на грабли сексуального поведения, социально неприемлемого для женщины. У неё чувства, у неё настроения, интуиция и спонтанность, за которые обычно хвалят.
Сложно представить, как человеку может быть привычным постоянное состояние аффекта. И нам, должно быть, сейчас без мыла и каких-либо усилий легко далось осуждение внезапно случившегося с Надеждой момента фривольности.
И вы такие: ничего себе «фривольность», это другим словом называется, «фриклядством», только с буквы «б». Понятно, какое хорошее подсказали слово, точное: шлёп — готов штампик, всё стало понятно. К.Е.М.С.: куда её мать смотрела.
Хотя бы чисто для эксперимента допустите возможность, что понятно вам было не совсем правильно. Очень многое в нашей жизни сходу понимается нами неправильно. Да просто не торопитесь к однозначному осуждению; хотя, в самом деле, кто ж вам сейчас возьмётся запрещать — точно не я.
* * *
Острый шуруп медленно пропорол неглубокую, но длинную пунцовую канавку на передней стороне тощего наполовину загорелого бедра, и перечеркнул её косой православной перекладинкой. Царапина сразу засаднила и набухла, покрываясь бисерными красными точками.
Это был тот период жизни молодого человека, когда матери кругом и на каждом шагу ещё слишком много, отрезок времени впереди тебя кажется неизмеримо большим, а почему на самом деле всё прямо наоборот — безынтересным занудством. Словом, это было всё то же золотистое время нашей юности не нуждающейся в излишествах, к которым так жадно потом тянется переспелая зрелость наших серьёзных лет; время глубоких теней, ярких насыщенных пятен, быстрых переходов из мажора в минор. Время разбрасывать. Камни? Да хотя б даже и камни.
Камни. Скажете тоже — «камни». Той самой «скальной музыки», не иначе.
По обыкновению, Екатерина Андреевна ложилась почивать не поздно, и не рано, а около десяти — половины одиннадцатого. Несколько минут скрипела панцирной сеткой, сопела, устраиваясь поудобнее, подложив ладонь под щёку, и когда затихала, то затихала уже до утренней порции гимна, пробивающейся в шесть ноль-ноль из круглой мыльницы кухонной радиоточки, расположенной с обратной стороны стены точно напротив кровати. Но когда на лице сына загуляли спонтанные улыбки, за которыми отчётливо проглянуло нехитрое юношеское счастье, вздохов со скрипами стало на полчаса больше. Такова уж конструкция женского мозга: всё это время легко воображаемые любой матерью невестки-соблазнительницы складывались в какие угодно сложные по конструкции мезальянсы, их пузатые призраки толпились в коридоре под дверью, а родительские рты отворялись в беззвучных проклятьях на весь Мухоловченский род до семьдесят седьмого колена.
Виктор же обычно примерно в 23:00 делал кружку чая, аккуратно закрывал дверь в свою комнату и садился за стол. Гонял туда-сюда верньер шелестящего советской эстрадой радиоприёмника, пытаясь зацепить в эфире что-нибудь интересное, и спокойно наслаждался внутренней свободой и внешней тишиной. Следующие два-три часа были целиком и полностью в его личной собственности.
Кровать и письменный стол. Наш самый глубокий тыл и наш сокровенный плацдарм, с которого нежное пушечное мясо с пробивающимися на подбородке волосками будет бросаться в самоубийственное наступление на враждебный окружающий мир. Мы есть стол — но не тот стол, за которым едят, а рабочий стол, тот, на котором пытаются что-то сделать. Как тогда кажется, сделать в тайне от своих матерей или хотя бы от материнской цензуры, свободно и неподнадзорно. Сделать сами не зная, для кого же именно.
Стол покрыт оргстеклом, под которое со временем набиваются фотокарточки, вырезки из журналов, марки, иностранные монеты, фантики и вкладыши от жвачки, календарики и другие плоские артефакты. Под плексиглас ушёл и тетрадный разворот с первым рисованным лабиринтом игры-бродилки, какие рисовали в каждом классе каждой советской школы, и случайно завалявшаяся в портфеле карточка от «Монополии», единственную затёртую фотокопию которой передавали из рук в руки поколения местных пионеров.
Конечно же ни бродилка, ни даже «монополька» не стояли рядом с бумажным произведением подростковой самодеятельности, в котором непонятные американские районы и фирмы были вдохновенно преображены рукой Виктора в норманнские и варяжские города, Австразию, Бьярмию, Данелаг и прочие острова и земли, через которые бросками кубика шли воображаемые драккары игроков. На квадратиках воздвигались чуры, рунические камни и знамёна с орлами, бородатые мертвецы в промозглых тайных пещерах неохотно делились сокровищами забытых королей. Углы игрового поля грозили заточить героев в темницу, вызвать на хёльмганг или вывести кривой цепочкой случайностей под янтарный венец к Брунхильде — чистой победе, Крюмхильде или страшной хромой Гунхильдище, которая обозначала позор безусловного проигрыша, каким его представляли камарские подростки в их 16 лет.
Весной 1973-го Виктор ночами расчерчивал ватман, разрисовывал фломастером и расписывал каллиграфической вязью затем заклеиваемые прозрачным скотчем карточки случайных событий. Выпиливал лобзиком из фанерного листа жетоны и водил по ним жалящей петелькой прибора для выжигания, нюхая сладковато-терпкий дымок несложных свастичных узоров, из-за которых потом в школе возникали идеологические проблемы и естественным путём накалялся ажиотаж вокруг дружбы с четырьмя парнями, разделившими какую-то тайну.
С осени на тумбочке рядом со столом укоренилось пятикилограммовое дитя запорожского завода передвижных электростанций — магнитофон «Весна-3», сложным путём доставшийся от немолодого соседа, из-за недолеченной простуды лишившегося соответствующих радостей жизни.
Как медленно откладывается жирок на животах молодых специалистов, так и от месяца к месяцу растёт рядом стопка катушек культурного слоя — слоя в смысле наслоения культурных артефактов, которые тогда называли «бобинами» — «Битлс», «Поет Градский», «Апрель», «Марк», «JCSS1», «JCSS2» и так до «JCSS4», какие-то совсем вымученные названия вроде «Острого сердечного приступа», а ещё километры всякого разного джаза и рокенролла без названия, порядка композиций, склеенные кусками случайной продолжительности разве что только не задом наперёд. И не приведи господь было выронить плотную спираль на пол, выпустив на свободу её бесконечную блестящую молочным шоколадом ферромагнитную полосу.
Дети века цифровой технологии, что бы вы сказали, наблюдая перекрутку ленты? А услышав замогильный стон, в который превращалась музыка, когда механическое воспроизведение тянуло, подвывало, не держа скорость, а ещё шипение, треск, обрезанные частоты, обрывы, заклеенные скотчем? Плёнки хорошего качества ведь мало на что хватало; как правило, это были копии зарубежных альбомов. Нет, далеко не первые копии, разумеется, но на это тогда никто не жаловался.
Когда-нибудь настанут лучшие времена, рядом встанет усилитель, на него взгромоздится вертушка и тяжёлые дощатые колонки, а верхняя полка гардероба будет целиком отдана под «фирменные концерты» и странные гибкие голубые приложения из журнала «Кругозор». К тому времени место в комнате закончится, и ужинать по-человечески придётся ходить на кухню, потому что тарелка занимает 20 квадратных сантиметров, а на столе свободно не больше 10. Не по-человечески, впрочем, варианты тоже были — полна кровать крошек тому свидетельница.
Но первое время ни катушек с вручную расписанными конвертами, ни виниловых дисков, ни тетрадки с картотекой альбомов и песен — конечно, ничего такого не было. Витя крутил радио и ловил там среди шума и скрипа нелегальные трансляции соседских марахаек. В памяти на долгое время остались какие-то похабные частушки про нацменов, грязное гитарное бренчание, хрипы и привкус затравленности: в основной массе гегемон метал в эфир близких ему Высоцкого, Окуджавого, Северного и ещё много такого всякого.
Им тоже была своя альтернатива: хороший, лучше всего медный провод, заброшенный на крышу повыше, где при определённом везении можно нашарить BBC Radio 6, ну а при отсутствии всякого везения — нагрести проблем с участковым милиционером, комсомольской организацией и прочими деталями и винтиками Системы. Так что, среднестатистически, ну его нафиг.
Спустя какое-то время обозначил себя негативный нюанс ночных посиделок — это когда после полуночи тебя безо всякой причины раз за разом накрывает волна уныния, бессмысленного, как заказ Юрию Николаеву из телепрограммы «Утренняя почта» музыки Джимми Пейджа, Ричи Блэкмора или хотя бы Джона Леннона. Послушайте, ну Леннона хотя бы Джона — да куда там, да о чём вы вообще. Полная безнадёга. Унылое пустое уныньище. Когда опускаются готовые было фигачить со всей дури руки, но всплывают невесть-как сохранившиеся застарелые обиды. Когда есть идеи, да незачем напрягаться. Когда всё теряет какой-либо смысл перед растягивающимся в гримасе долгой холодной агонии ликом бесконечности необозримой вселенной.
Есть мнение, что дельфины никогда не спят потому, что полушария их мозга по очереди входят в режим бодрствования. Так и какая-то часть мозга Виктора засыпала ещё до полуночи, а в волнах эфира плавала уже немного другая личность — личность минорная, пассивная и довольно-таки некритичная, способная более часу молча, без рвотных позывов слушать советский контркультурный шестидесятнический андеграунд. Говоря тогдашним языком, более лирик, чем физик. Даже может быть более тонкая, более нежная, меланхоличная и деликатная. Или лучше сказать, не более, а менее: менее соответствующая гендерному стереотипу молодого мужчины, который воин, защитник, опора, стержень и всякое такое. Способная уловить и впитать призрачные обрывки чужих голосов или мыслей, не видимых при шуме и свете дня, вместо того, чтобы скомкать и бросить их вам в лицо.
Попросту говоря, в душе каждого человека белая сова борется с серым жаворонком, а наш любитель разносторонности просто старался подкармливать и ту, и другого, чтобы они не ощипали друг друга раньше времени. Но и речь при этом только наполовину о «сове» и прочих биоритмах, а на другую-то половину речь о сомнамбулизме, полусне личности, полубодрствовании альтер-эго. О том перевёртыше, который описан под именем доктора Джекила и мистера то ли Гада, то ли Гайдна.
Завораживающая идея какое-то время быть не собой прячет в себе ноты влечения к уходу от всего; к смерти, но исключительно в хорошем смысле этого слова. Да, ведь если долго ставить во главу угла волю к жизни, то рано или поздно эта воля превратится в беспросветный эгоизм изолированной от общественных целей особи. А человека мы всегда считаем существом социальным, для которого такой эгоизм будет уродством сродни психопатической патологии, превращению в раковую клетку общества, в преступника, в чудовище и изгоя.
Как ни предостерегают нас последователи Дюркгейма от сравнения общественного организма с организмом человеческим, удержаться от этого нет никаких сил.
Разные всё-таки бывают общества. Пёстрый мутный яркий водоворот цыганской кумпании, шпанистая иерархия «казанского феномена», молдавская коммунистическая партия, наконец — ценность некоторых невелика настолько, что всякая жаждущая правды душа, обнажив аргументы, рвётся с написанным выше в жестокий спор, в бой, чуть ли не в так называемый жюст. Ни в коем случае делать этого мы сейчас не будем: в душевной глубине каждый из нас чувствует, почему. Одни назовут религиозным чувством то, что «сидит выше нас», другие — альтруистическим поведением, третьи могут вспомнить про эгрегоры, невидимые щупальца-косички планетарной ноосферы и даже химеру классового интереса. Всё это очень интересные, достойные лучшего освещения темы, но мы сейчас вернёмся в комнату Виктора.
До середины лета Витька прям-таки купался и нежился в наивных сладеньких грёзах о собственной куртуазной состоятельности и продолжал готовиться к новой встрече с Надеждой. Неизбежное, как подростковые прыщи, первое лирическое стихотворение не заставило себя долго ждать.
Твои глаза прозрачно-чисты,
На месте зубы и язык,
Не нужен хвостовой плавник
Русалкам в сухопутной жизни.
Продолжалось это безумие ровно до того момента, когда наш Манназ узнал, что Наутиз со дня на день выходит замуж; все необходимые документы поданы в ЗАГС три недели назад.
Настало то самое утро, когда впервые в жизни встретил Юрия в галстуке, но не пионерском — и оказалось, что всё на свете не просто так, а потому что вернулся из армии парень сестры и они не стали откладывать дела в долгий ящик, как не стал бы откладывать его и сам Юра, если бы да кабы, да во рту росли грибы, а бабушка была дедушкой, а у Радова — своя девушка. Выдал ему кривую двусмысленную улыбку, пожелал много там с женихом не пить, был легко послан ко всем чертям.
До вечера бесцельно, как в детские годы, плутал по району, не зная, чем заняться и каким образом унять полузагорелые ноги, царапая на стенах, лавках и деревьях безнадёжные риторические вопросы окружающему миру.
Школа, доколе? Почта, почто?
Мамкин ужин, полная не имеющей формы любви заботливая и тёпленькая жвачка. И самую в полночь Витин стержень окончательно размяк, выбила последнюю силу из-под колен обида, запросил крови шуруп.
Почто взалкал ты крови моей, глупый маленький шурупе?
Да нет, вопрос ведь не в шурупе, в самом-то деле. Вот за эту мысль надо зацепиться, Витя: с какой такой радости, иначе говоря, почему, а ещё более конкретно — даже не почему, а что. Что за дрянь заставляет тебя искать страданий, впиваясь железкой в кожу? Что за сволочь так ядовито жжёт и скребёт тебя по живому, не показываясь на глаза.
Думай, Витя, вот об этом думай.
Этой ночью было сформулировано правило выхода из коммуникационной запарки, которым Виктор руководствовался присно, и впредь, и исполати. Описательный этап плюс этап выразительный. Уклонение, перегруппировка, контратака, нет, какая к чертям контратака — просто не держать отраву в себе, не пропитываться ядами, не разливать понапрасну злую скорбную желчь. Они нас в сердце — а мы уходим в голову. Они в голову — а мы перо в руки и бросать на терпеливую бумагу строку за строкой отчёта за отчётом, пока на сердце не станет легче.
Отчёт как отчитка, как «Отче наш…» — прогоняй чертей, прогоняй — составляй его в произвольной форме, но обязательно в подробностях и старайся писать литературно, чтобы как можно больше боли зафиксировать на бумаге, при этом мало-помалу уходя к роли стороннего наблюдателя. Злишься и режешь себе кожу? Выводи буквы, как выводил их наш Витя, пока это не вошло в привычку. Но о привычке — позже.
Если посмотреть под определённым углом, такое самокопание и самоистязание — это не одно только проявление простой человеческой обиды, не нашедшей других слов и дел для выхода наружу, след тугой и острой психической пружины, слетевшей со своей направляющей. Это грозовой заряд, стрекающий эхом энергий той несостоявшейся сущности, которая всякий раз появляется над собравшимися вместе головами — как написано в популярной книжке, «ибо где двое или трое собраны во имя моё, там я посреди них». Если можно так сказать, выкидыш — болезненный, потерявший смысл даже не трупик, а мёртвые зачатки неоформившегося союза Виктора с Надеждой, которые за пару недель успели впитать в себя столько юношеских фантазий, что, погибая, успели обескровить и многолетний союз Феху-Райдо-Ансуз-Манназ.
Один падающий столкнул другого — вот почему Вите так поплохело. Совсем не важно, какой именно стоит за этим механизм — сейчас не до механизмов. Страдал за всех Виктор, потому что невидимой агонии негде было иметь место быть где-то ещё, кроме как в нём самом. А тот переживал, крысился, не понимал толком, где именно сейчас болит, и всё больше ожесточался сердцем.
Долгими летними вечерами после солнцеворота Витя перечитывал скорбных классиков, примеряясь своей поджарой фигурой к роли того или иного романтического героя, за свои несомненные достоинства наглухо отверженного миром. Спроси такого подростка, будет ли он когда-нибудь счастлив, и тот со скорбным лицом ответит, что и с самым глубоким шрамом на сердце можно успеть порадоваться жизни. И это по-своему хорошо, ведь, как время от времени повторял каждый из ребят, быть глухим — тоже по-своему хорошо, особенно когда глухой не ты.
* * *
Друзей моих история на многие похожа,
Как многих было четверо — четверонавтов тоже,
Один утопал в армию, второй пропал в столице,
Разбила сердце третьего четвертого сестрица.
Я буду с тобой правдив. Почему? Хотя бы потому, что потом, скорее всего, просто положу этот лист в коробку и опущу под землю в известном только нам месте. И его уже никто не прочитает, потому что доставать из той коробки можно только всем вместе, а нас уже здесь осталось только двое. 2 < 4, это знают даже смешные маленькие дети.
Ты будешь смеяться; я успел разведать, где у нас общежитие для молодых семей. Представляешь, ещё пара недель и я бы, наверное, навёл справки о роддоме. Разумеется, знаю, что нам ещё рано, но, если хочешь знать, мне нравится имя Игорь или Олег. Просто на всякий случай, как ты говорила, «лет через пять или шесть». То есть, по новому счёту, никогда.
Наверняка тебе интересно узнать, что я понял, когда узнал про вашу свадьбу. Тогда читай дальше.
Статистика учит, что чем больше у нас замеров какого-либо параметра, тем более равномерной получается кривая распределения его величины, даже когда эта величина случайная, потому что к по-настоящему случайным величинам мы с измерениями не лезем. Поэтому средняя температура по больнице будет всегда примерно одинаковая, а средняя температура двух случайных человек может оказаться и +40°, и +15°, уж как повезёт. Если подумать, то то же самое правило справедливо и для человеческого счастья: если взять двоих, то им может быть очень хорошо, но если взять много, то счастье одного будет уравновешиваться несчастьем кого-то другого. Это тупо статистика, на неё невозможно обижаться. Ты встречаешь одного, встречаешь другого, и рано или поздно ты встретишь того, кто на тебе обожжётся. Я так и обжёгся. Может быть, я удачнее подхожу для этой роли, чем Федя или Лёша. Вообще сейчас нет смысла выяснять, почему это оказался именно я, это как почему у мамы с папой родился ты, а не кто-то другой: потому что так уже произошло и точка. Никакая статистика дальше неприменима, потому как обжечься мне с тобой можно только в одном случае из одного, как родиться, как и всё такое прочее: как поёт группа Кингз, you only live once, то есть живём-то один раз. И моя жизнь теперь включает такой поворот. Обратно его уже не отживёшь.
В школе учили, что в конце должна быть какая-то мораль или вывод. Я тогда напишу так: золотое наше счастливое детство по-настоящему смогло закончиться лишь тогда, когда F.R.A.M. повторил печально известную всем тем, кто поопытнее нас, историю la femme fatale, роковой женщины на заслуживающем лучшей участи корабле.
Да и чёрт с ним со всем, в самом-то деле.
ᛗ, 10/VII/1975