Будильник зазвенел ровно в шесть сорок. Дмитрий нащупал кнопку, погасил трель и еще с минуту лежал, глядя в высокий потолок с лепниной. В сталинских квартирах потолки такие, что просыпаешься будто не в Москве девяносто второго, а в прошлой, еще уютной жизни. Той, где Лена по утрам варила кофе и напевала «Ласковый май».
— Нин, подъем, — он приоткрыл дверь в комнату дочери.
Нина лежала под одеялом, свернувшись калачиком, и делала вид, что спит. Потом приоткрыла один глаз.
— Пап, еще пять минут...
— Вставай, соня. Опоздаешь ведь.
Дмитрий прошел на кухню. Мать уже хлопотала у плиты, несмотря на свои шестьдесят два. Ирина Андреевна держала дом в ежовых рукавицах: ни пылинки, ни крошки лишней.
— Садись, — кивнула она на табуретку, — Перекуси перед работой.
На столе стояла тарелка с черным хлебом, намазанным маргарином и присыпанным сахаром. Рядом початая банка кильки в томате. Дмитрий взял кусок хлеба, откусил. Маргарин таял во рту, сахар хрустел на зубах.
— Дим, хоть рыбы возьми, — мать придвинула банку, — А то опять макароны пустые на работе есть будешь.
— Успею, мам.
Из комнаты донеслось шарканье. Нина вышла в коридор бледная, с темными кругами под глазами. В ночнушке, худенькая, как воробушек.
— Пап, а можно я сегодня в джинсах пойду? Ну в школе же все ходят, а это платье... — она скривилась, изображая ужас.
Дмитрий улыбнулся, подошел, прижал к себе, поцеловал в макушку.
— В платье пойдешь. Форма есть форма.
— Ну па-ап...
Она хотела сказать что-то еще, но вдруг зевнула, прикрывая рот ладошкой. И Дмитрий заметил, как глубоко запали глаза.
— Ты как себя чувствуешь, солнышко? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал обычно.
— Устала, — Нина пожала плечами, — Ночью плохо спала, все крутилось чего-то. И колени болят... — она показала на суставы, потом на кисти рук, — И вот тут.
— Есть будешь?
— Не хочу, — она мотнула головой, — Пап, я в школу опоздаю.
И ушла в ванную.
Дмитрий посмотрел на мать. Ирина Андреевна отвела глаза, но он успел заметить в них тревогу.
— Дим, — она заговорила вполголоса, когда дверь в ванную закрылась, — Она опять не ела вчера, совсем ничего. Я боюсь... может, сводить ее к врачу?
— Мам, весна. Авитаминоз, — ответил он, и сам не поверил своим словам, — У всех суставы болят. Я сам схожу с ней на неделе, позвоню Насоновой.
— Ты уже месяц собираешься...
— Мам, — он остановил её жестом, — Разберемся, не переживай.
Из кабинета вышел отец: в халате, очки на лбу. Сергей Петрович, профессор, легенда 2-го Меда, дома был просто уставшим стариком с тремором рук, из-за которого пришлось оставить хирургию.
— На сколько сегодня? — спросил он сухо.
— На двенадцать часов. К вечера буду.
Короткий кивок. Напряжение между ними висело в воздухе с тех пор, как Дмитрий ушел из Склифа на скорую. Отец считал это предательством профессии, бегством от настоящей хирургии. Дмитрий не спорил, просто делал по-своему.
Ирина Андреевна вздохнула, повертела в руках талонный лист, лежащий на холодильнике:
— На этой неделе нам масло получить надо, а его опять не завезли. Снова к знакомой в гастроном бежать...
Дмитрий уже одевался в прихожей, когда из комнаты выскочила Нина, в форме, с портфелем. Остановилась, порылась на столе и протянула ему сложенный лист.
— Это тебе, — сказала просто, — Чтоб на работе не забывал, как мы тут ждем тебя.
Он развернул. Котельническая набережная, Москва-река, уходящая вдаль, их дом с высоты птичьего полета. Рисунок был еще сырой, ученический, но в нем чувствовалось что-то настоящее — то, как она видит этот город.
— Спасибо, малышка, — он аккуратно сложил лист и спрятал во внутренний карман кожаной куртки.
Нина чмокнула его в щеку и убежала в комнату. А Дмитрий вышел на лестничную клетку.
Лифт в сталинке штука капризная. Все десять в подъезде работали через раз. Сегодня повезло: кабина пришла через пару минут, с лязгом распахнула двери. Дмитрий нажал кнопку первого, прислонился к стенке. В кармане рисунок дочери. В голове ее слова про усталость и боль в суставах.
«Весна, — сказал он себе. — Просто весна».
Метро на Таганской встретило привычной духотой и толпой. Дмитрий нырнул в переход, смешался с потоком. На эскалаторе впереди цыганка с ребенком на руках быстро перебирала мелочь в подставленной шапке, звон монет тонул в грохоте поездов. Позади мужик в промасленной фуфайке дремал, привалившись к поручню, от него пахло перегаром. В вагоне часть ламп не горела: экономили или украли, теперь уже не поймешь. Полумрак, грязный пол, обшарпанные сиденья.
Дмитрий достал рисунок Нины, посмотрел еще раз. Набережная, уходящая вдаль. «Чтоб не забывал, как мы ждем». Спрятал обратно.
На «Павелецкой» пересадка, потом на «Добрынинскую», потом на «Октябрьскую». В переходе парень с гитарой пел «Ласковый май», сипло, под нос, но узнаваемо. Никто не дал денег, он сплюнул и пошел дальше.
Станция «Октябрьская». Выход в город. Дмитрий зашагал через больничный двор 1-й Градской мимо корпусов, мимо вечно спешащих людей в белых халатах. Вот она, подстанция номер один: двухэтажное краснокирпичное здание бывшего родильного приюта. Еще дореволюционной постройки, с чугунными перилами на крыльце.
Вошел, внутри запах дешевого чая, табака и кипяченой воды.
Диспетчерская маленькая, прокуренная комната. Тетя Зина сидела у рации, в зубах дымилась «Астра». Очки на цепочке сползли на кончик носа. На столе граненые стаканы с чаем, сахарница с кусковым сахаром.
— Димка! — она обернулась, очки подпрыгнули, — Проходи давай. Семёныч уже в машине, злой, как сто чертей.
— Здравствуй, теть Зин.
— Здоровей видали, — отмахнулась она, — Дядя Коля уже с утра на бензин жалуется: талоны опять задерживают, обещали к первому, а воз и ныне там. У частников левак покупать приходится, а они дерут втридорога. Начальство грозится: без машин будете работать, пешком.
— Еще что удумали, — Дмитрий налил себе чай, — Думают мы все стерпим.
Тетя Зина понизила голос:
— Ты зайди на неделе к моей старухе, а? Давление у нее опять, а я все на сменах. Говорит, голова кружится, в глазах темнеет. Я боюсь одну ее оставлять.
— Зайду, — кивнул Дмитрий, — Напиши адрес.
— Вот, держи, — она протянула увесистый узелок, — Пирожки. Я муки у знакомой на рынке выменяла, а то в магазине... Даже сдобы не вышло, но ничего.
Дмитрий взял узелок. Пирожки пахли луком и жареным тестом, домашним, тем, чего в магазинах давно не было.
Тетя Зина внимательно посмотрела на него:
— Ты сам как? Нина поправилась?
— Да вроде... — ответил он уклончиво.
— Ты смотри, Дим. Если что обращайся. У меня зять в больнице работает, может, чего надо.
— Спасибо, теть Зин.
Он вышел во двор. РАФ-22038 — знаменитый «рафик», облупленный, с пятнами ржавчины на крыльях стоял у крыльца. Дядя Коля, в кепке, курил, опершись на капот. Семеныч, в куртке поверх халата, перебирал чемодан, проверял наличие.
— Здарово, мужики.
— Здаров, — буркнул Семеныч, не поднимая головы.
Дядя Коля сплюнул:
— Опять эти... Обещали талоны на бензин, а возить на чем? На плечах? У частников бензин дороже, а зарплата та же. Скоро вообще работать не будем.
Семеныч поднял глаза:
— Коль, ты как маленький. Страна развалилась, талоны эти скоро вообще отменят к чертовой матери. Ты главное крути баранку, а с бензином разберемся.
— Тебе хорошо говорить, — огрызнулся дядя Коля. — Ты не за рулем.
— Эт да, у нас знаешь, в Афгане наоборот было, — Семеныч захлопнул чемодан, — Бывало по пол тонны сливали прям на землю, когда продать не успели.
Залезли в «рафик». В салоне пахло бензином, лекарствами и сыростью. Дмитрий сел вперед, рядом с дядей Колей. Семеныч устроился сзади, с чемоданом на коленях.
— Первая, на связь! — зашипела рация. Голос тети Зины: — Вызов: драка, ножевое, район Петровско-Разумовского рынка. Повторяю: Петровско-Разумовский рынок.
Дядя Коля оживился:
— О, Петровско-Разумовский! Там сейчас весело. Говорят, измайловские с долгопрудненскими за рынок никак не поделятся.
— Наше дело телеги возить, — Семеныч закурил, открыв окно, — Коль, без геройства.
— Я всегда без геройства.
Дядя Коля лихо вырулил со двора, вписался в поток. Москва утром была Москвой: трамваи, троллейбусы, редкие иномарки и куча «Жигулей». Ехали быстро, срезая углы по дворам: дядя Коля знал город как свои пять пальцев.
До Петровско-Разумовского добрались за полчаса. Но не доезжая, у каких-то складов, их остановил мрачный мужик в кожанке. Махнул рукой, загораживая дорогу.
— Мужики, не надо, — сказал он, наклоняясь к окну, — Сами разобрались. Тут уже менты.
В стороне действительно виднелись фигуры, темная «Волга» без номеров. Кто-то стоял, кто-то курил, ожидая.
Рация зашипела снова, голос тети Зины звучал напряженно:
— Первая, вызов отменяется. Возвращайтесь на базу. Повторяю: отмена.
— Понял, — Дядя Коля развернулся.
В машине повисла тишина. Дмитрий переглянулся с Семенычем. Тот только рукой махнул:
— Меньше знаешь крепче спишь. Поехали, Коль. На базе хоть чаю попьем, а то проспал сегодня.
Дмитрий сунул руку во внутренний карман, коснулся рисунка Нины. «Чтоб не забывал, как мы ждем». Мысли о дочери не отпускали. Усталость, боль в суставах, отказ от еды... Он снова гнал от себя тревогу, но она возвращалась.
Второй вызов не заставил себя ждать. Едва успели вернуться на подстанцию и выпить по стакану чая, как рация ожила снова:
— Первая, вызов: пьяная драка, подворотня во дворах на Воронцовской. Резаная рана.
Дядя Коля, который как раз успел присесть на лавочку, кряхтя поднялся:
— Опять алкаши. Ну что за народ...
Ехали недолго. Двор на Воронцовской, старые пятиэтажки, облезлые стены. У подворотни стояла толпа человека три-четыре, пьяные голоса, женский визг.
— Мужики, врачи приехали! — крикнул дядя Коля, пробиваясь сквозь толпу, — Расступитесь!
В подворотне, прислонившись к стене, сидел мужик лет сорока в промасленной телогрейке. Зажимал руку тряпкой, из-под которой сочилась кровь. Рядом качался второй, тоже пьяный, пытался что-то объяснить.
— Я его, придурка... он первый начал... — мычал он.
— Заткнись ты, — бросил Семеныч, уже раскрывая чемодан, — Дим, смотри.
Дмитрий присел на корточки, отодрал тряпку. Глубокая резаная рана предплечья: не артерия, но крови много. Мышцы видны.
Семеныч подал инструменты, вполголоса:
— Последний моток кетгута, Дим. Не разводи антисанитарию, тут не операционная. Кровь останови, и в больницу, там зашьют.
— Да тут до кости, если не стянуть, кровью истечет, — Дмитрий уже надевал перчатки, — Новокаин давай.
— Куда ему! Он уже принял внутрь... Ладно, держи. Только давай два шва, ему хватит.
Работали быстро, на автомате. Затащили мужичка в машину. Новокаин, обработка перекисью, пара узловых швов — стянуть края, остановить кровь. Мужик мычал, ругался, но терпел. Дмитрий работал иглодержателем, руки сами помнили, что делать. На пальцах мелкие шрамы от скальпеля и хирургических игл, старая память о Склифе, о тех временах, когда он оперировал в стерильной чистоте, а не в подворотне, под ногами у пьяных зевак.
— Папка! — вдруг раздался тонкий голос.
Дмитрий поднял глаза. К мужику пробивалась девочка лет десяти, в школьной форме, заплаканная, испуганная.
— Папка, ты живой?! Ты чего?!
Мужик, пьяный, отмахнулся от неё здоровой рукой:
— Иди отсюда, не стой тут!
Девочка не уходила, смотрела на отца, на кровь, на Дмитрия, который ковыряется в ране. Глаза у нее были большие, испуганные, совсем как у Нины, когда она маленькая боялась темноты.
Дмитрий замер на секунду. Потом закончил шов быстрее, чем планировал. Сказал, стараясь, чтобы голос звучал ровно:
— Готово, кровь остановил. В травмпункт его везем, там доделают. И не пейте так много, белый день на дворе!
Встал, отдал инструменты Семенычу.
Семеныч положил руку на плечо:
— Слышь, Дим, может, по маленькой? Вон за углом палатка есть. Снимет стресс.
— Не, Семеныч. Не сегодня, дома дела есть, надо голову трезвую.
— Понимаю, — кивнул тот, — Свои они... ближе. Ладно, поехали, Коль заводи.
— Ага, глаза под лоб, — пошутил дядя Коля.
Домой Дмитрий вернулся в двадцать пятнадцать. Уже стемнело, моросил дождь со снегом: мартовская московская гадость. На Котельнической горели редкие окна, внизу, во дворе, было пусто и сыро.
В прихожей горел свет, что было странно. Обычно в это время уже ложились. Дмитрий разделся, повесил куртку, и тут услышал голоса с кухни.
Зашел.
Ирина Андреевна сидела за столом с заплаканными глазами, комкала в руках носовой платок. Сергей Петрович напротив, перед ним стоял пустой стакан и початая бутылка «Столичной». Редкость: отец почти не пил.
На столе были разложены какие-то бумаги, похожие на анализы. Дмитрий узнал бланки из поликлиники.
— Что с Ниной? — спросил он.
Сергей Петрович поднял глаза. Молчал долго, словно собираясь с силами.
— С ней пока порядок. Спит, устала очень.
Он пододвинул к сыну листки.
— Я сегодня звонил Насоновой в институт на Каширку. Показал последние анализы: ревмопробы, общий белок, суточную мочу. Она сказала, картина нехорошая. Высокий титр АНА, это плохо. Белок в моче высокий, эритроциты в моче кишат.
Дмитрий сел за стол, чувствуя, как холодеет внутри. Страх поднимался откуда-то из живота, сковывал грудную клетку.
— Это похоже на системную красную волчанку с поражением почек, — продолжил отец, — Люпус-нефрит. Нужна биопсия, чтобы окончательно подтвердить, но и так ясно: процесс пошел. Ей нужна основная терапия .
— Лекарства... — выдохнул Дмитрий.
— Преднизолон наш есть, но Насонова говорит лучше импортный, — Сергей Петрович говорил жестко, — А вот подавляющие нормальные только импортные. Цитостатики, азатиоприн. В аптеках их нет, только у фармацевтов с «левой» руки через подпольные каналы. И берут они... — он назвал сумму. В долларах.
Тишина повисла в кухне. Слышно было, как тикают старые часы в гостиной.
— У нас есть небольшие сбережения, — продолжал отец, — Вчера у «фарцы» у метро по сто двадцать пять рублей за доллар взял, а курс скачет! Завтра может и сто пятьдесят быть. Но надолго ли хватит не знаю.
Он встал, подошел к сыну вплотную, посмотрел в глаза.
— Завтра я везу ее на Каширку к Насоновой. Мест нет, но она обещала «выбить» койку, по старой памяти. Кладем в стационар. А ты... — Сергей Петрович сделал паузу, — Дмитрий, возвращайся в хирургию. Хватит бегать по вызовам. В Склифе или у меня на кафедре и зарплата выше, и лекарства достать проще через знакомых. Иначе мы ее не вытащим. Ты понимаешь?
В хирургию. Где каждый день память о Лене. Где белые стены и тишина, от которой хочется выть. Где все напоминает. Дмитрий сжал кулаки.
Он поднял глаза на отца. Хотел возразить, сказать, что не может, что скорую он выбрал не случайно, что там, в Склифе, он задохнется. И в этот момент из коридора донесся тихий голос:
— Пап? Ты пришел?
Дмитрий встал и пошел на голос.
Нина сидела на кровати, худенькая, в пижаме, с темными кругами под глазами. Она смотрела на него, и в глазах ее была недетская тоска.
— Пап, я слышала, вы говорили... — голос дрожал, но она держалась, — Я не хочу в больницу. Там холодно, и уколы делают больно. И пахнет странно... И Дашка из параллельного говорила, что от их таблеток все толстеют и лысеют. Я не хочу быть лысой...
Дмитрий сел рядом, обнял ее, прижал к себе. Гладил по голове, по тонким волосам. Она прижалась к нему, как маленькая, и он чувствовал, как она дрожит.
В кармане куртки в прихожей, лежал ее рисунок.
А в голове у Дмитрия было пусто и холодно. И только одна мысль:
«Я сделаю все что угодно. Достану эти деньги, достану эти лекарства. На все пойду, только живи. Только будь здорова».
За окном моросил мартовский дождь. В сталинке на Котельнической набережной горел свет в окне восьмого этажа. А Москва девяносто второго года жила своей жизнью — там, внизу, где темные улицы, где по ночам стреляют, и где врачи иногда становятся единственной ниточкой между этим светом и тем.