— А вы знаете, что У?

А вы знаете, что ХАРМ?

А вы знаете, что СА?

Что у Хармса юбилей

Будет нынче в декабре? —

И не двадцать,

И не тридцать, —

Три по сорок набежит!


— Врешь, врешь, врёшь!

Еще двадцать,

Еще тридцать,

Ну еще туда-сюда,

А за сотню

Чтобы было —

Это просто ерунда!*


Почему нам так трудно поверить, что Хармсу «натикало» уже сто двадцать лет? Да потому, что пощечина, которую он однажды дал общественному вкусу, до сих пор краснеет.

Однажды мы с семьей были на иммерсивной экскурсии, посвященной архитектуре нашего прошлого.

Нас предупредили, что мы встретим читателя, у которого «хармс» головного мозга, и художника, который живет на крыше.

Мы зашли в полузаброшенную многоэтажку, единственный подъезд которой смахивал на брутальное гетто, где стены буквально разлинованы неутомимым художником, чтобы уместилось на них все: от философских вопросов до скабрезных рисунков, от размашистых дутых почеркушек а ля комикс до своего рода наскальной библиотеки русской поэзии. Это была серьезная русская поэзия. Тяжелая, как несбывшаяся мечта, как сожаления намучавшейся совести, как взятый из земли кирпич-сырец. Экскурсовод осторожно окликал заблудшие души:

— Псс, проходите мимо, а то зашибет! Здесь творили, как иные назидали: «Стихи надо писать так, что если бросить стихотворением в окно, то стекло разобьётся».*

На подоконниках разбитых окон этаж за этажом стояли разные вещички. Сами по себе эти вещи не удивляли, но в данных интерьерах казались усмешкой человеческого бытопроизводства, ибо лишились они самого главного — потеряли человека, взамен чего приобрели время, которое не с кем им теперь провести, некуда потратить. Старая лыжа, левая, одна штука, толстый пыльный кактус в самодельном горшке из виниловой пластинки, новенькие фигурные коньки и яркие розовые ботинки с высокой шнуровкой.

— Вы как сюда попали? — спросил тонкий, вставая с дивана.

— В шкафу приехала, — сказала старушка.

— В каком шкафу? — в один голос спросили толстый и тонкий.

— В том, который у вас на лестнице вверх и вниз катается, — сказала старушка.

— Ах, в лифте! — рассмеялся тонкий.*

Мы не рискнули ехать в лифте, хотя в том подъезде их было два. Говорят, предыдущая экскурсия застряла в грузовой кабине, и мятежный дух, точнее сразу четырнадцать духов, теперь томятся в подъезде, из которого не могут выйти, поскольку невнимательно слушали экскурсовода и запамятовали, что первый этаж здесь по-хармсу был вздорно обозначен кнопкой «два».

Знаете, Хармс любил прибавлять единицы, чтобы сошелся дебит с кредитом. Как будто реальности ему было мало, и вот чуть-чуть ее приумножив, он мог сохранить этот мир в изначальном его равновесии…

Так в известной истории, он оставил трем сыновьем 17 лошадей, а разделить их наказал следующим образом: ½, 1/3 и 1/9. Но ведь 17 ни на 2, ни на 3, ни на 9 не делится — рвали на голове волосы его герои, желая получить целых, а не резанных, лошадей во владение. Тогда Хармс ловко накинул им одну пришлую лошадь, и уже 18 голов его паства сумела поделить, взяв 9, 6 и 2 лошади, соответственно, что в сумме дало им те же самые 17, которые и были у них изначально.* Ловкость рук — и никакого мошенничества!

Там, где кончался лифт, мы уперлись в фигурную решетку, за которой — чердачный этаж и дорога на крышу. Немного повозившись с замком, прошли дальше. Мы вошли в маленькую прихожую, где предстояло надеть унылые бахилы, совершенно не вязавшиеся с видами, открывающимися из прихожей. Вот я стою на одной ножке, неловко подпрыгивая, чтобы натянуть на другую сандалю синий пакетик, и вижу:

Огромная светлая пустая комната, застеленная чистыми коврами, круглые, начинающиеся прямо от пола, окна, выходящие сразу на три стороны света. Это вам не скупые иллюминаторы, отрезающие незадачливых колумбов от вящих угроз внешнего мира, где нет еще Нового Света, а Индия скрывается за семью морями так искусно, что искать ее нужно годами. Напротив — эти окна приглашали в мир, смотрели на весь город и позволяли выходить на крышу, потому что рамы в них были устроены таким образом, что содержали стеклянные двери, и двери те были настежь распахнуты по случаю лета.

А если выглянуть из окна на землю, то, ух, как просторно — дух
захватывает! А на земле всё маленькое-маленькое и не тем боком друг к другу
повёрнуто. Корявенько, да все ж любо, будто и правда добрались мы до Нового Света!*

Да только теперь я скачу на другой ножке, обувая предыдущую в бахилу. Краем глаза вижу, что через всю комнату растянуты разноцветные квадратные флажки, а краем уха слышу, как играет музыка, какой-то фоновый ритмичный перебор без конца и начала. Верно, старый, под стать коврам, магнитофон сюда принесли и включили для атмосферы. Нас много, но мы стараемся не шуметь: атмосфера обязывает. Вроде, все такое несерьезное – и нелепый в июне рождественский венок из ивовых прутьев, и ситар с лопнувшими струнами, ставший частью натюрморта, и ловец снов, подрагивающий на сквозняке в такт невидимого магнитофона мелодии, и горшочная пышная герань, перехваченная веревочками, чтобы не рассыпалась, и синяя пластмассовая лейка, у которой, верно, на донышке выпукло обозначено «3 коп.», да только все какое-то праздничное, чуть торжественное в избыточном свете и глубокой тени от оконных рам, крестящейся на коврах.

Наконец все обуты, а кто напротив — разут до носков, и мы входим в комнату. Буквально после двух шагов все остолбенели. Оказывается, за шкапом, невидный из прихожей, в пустой комнате сидел человек, и это он перебирал без конца струны, создавая звучание той удивительной атмосферы. Празднично убранное помещение начинает казаться жилым: здесь — высокие подушки, неловко прикрытые пледом, а здесь — тщательно вымытые столовые приборы на одну персону. Из крана капает вода. Через спинку стульчика перекинуто вафельное полотенчико.

Если человек тут и живет, то одет не по-домашнему. Закрытые туфли, брюки, серый в рубчик пиджак, черная бабочка, тонкая кремовая рубашка, расползающаяся на пуговицах, белая кепка. Оправа очков такая толстая, будто и она — часть гардероба. Когда нас набилось под завязку в эту комнату, он вскочил со своего стула, разбил гитару и, стоя возле круглого окна, загромыхал хорошо поставленным тенором на всю комнату:

— Одна старуха от чрезмерного любопытства вывалилась из окна, упала и разбилась. Из окна высунулась другая старуха и стала смотреть вниз на разбившуюся, но от чрезмерного любопытства тоже вывалилась из окна, упала и разбилась.*

Так у него вывалились старуха за старухой, пораженные экскурсанты сели на пол, а я в некотором смущении и любопытстве подошла к окну… Вот ведь диво! Кто бы еще сочинил про меня так ладно!


*использованы следующие произведения Даниила Хармса (1905 — 1942) в порядке встречаемости в тексте:

Стихотворение «Врун» (1930) — адаптировано, «Из записной книжки» (1937 — 1938) — цитата, сказки для детей (1928 — 1929) «О том, как старушка чернила покупала» — цитата, «17 лошадей» — пересказ, «О том, как Колька Панкин летал в Бразилию, а Петька Ершов ничему не верил» — адаптировано, рассказ «Вываливающиеся старухи» (1936 — 1937) — цитата.


Загрузка...