Клан Первого Шёпота праздновал пополнение. Глава клана, демон Кхарзуд, раздирал в клочья душу новоприбывшего грешника, аккуратно раскладывая куски по блюдам, а его супруга, демоница Шишра, вышивала на его ещё трепещущей печени изящные, ядовитые узоры. Их брак был эталоном адской идиллии: они ненавидели друг друга лютой, изобретательной ненавистью, от которой плавился камень и закипала река Стикс. Он подсыпал ей в кубок расплавленный свинец, она в ответ ставила силки из живых нервов на его любимом троне из черепов. Их любовь была крепка, как вечные узы проклятых.
Когда Шишра снесла яйцо, покрытое бархатистой, шипящей плесенью, всё пекло ликовало. Из яйца должен был вылупиться идеальный наследник — злобный, коварный, алчный бесёнок, способный продолжить славную традицию взаимного мучения.
Бесёнок, которого назвали Икки, оказался… тихим. Он вылупился не с воплем, а с тонким писком. Вместо того, чтобы тут же укусить акушерку-ведьму за палец, он уткнулся в её костлявую руку и затих. Его первым словом было не «мучайте!», а «не бойся».
Кхарзуд и Шишра поначалу думали, что это тонкая, изощрённая форма зла. Может, он хочет замаскироваться под безобидного, чтобы нанести удар посильнее? Они с интересом наблюдали.
Но Икки не менялся. Он украдкой поливал адским плавнем (которым положено жечь) увядающие огненные кактусы, и те распускались жутковатыми, но нежными цветами. Когда в котлах варили грешников, он отворачивался. Однажды, увидев, как его отец отрывает крылья у мелкого импа, Икки подошёл и… погладил несчастное существо по обугленной голове. Имп перестал визжать и удивлённо захныкал — от жалости, а не от боли.
— Бракованный, — с ледяной яростью прошипела Шишра, наблюдая эту сцену.
— Урод, — согласился Кхарзуд, сжимая кулаки так, что из них брызнула сера. — Позор клану.
Они пытались его «исправить». Водили на экскурсии в глубины Татарта, где вечные льды пронизывали самое нутро. Икки смотрел на замерзших титанов и шептал: «Им, наверное, очень одиноко». Его сажали на колени к самой Гневной Фурии, обучающей ненависти. Фурия орала ему в уши леденящие душу проклятия. Икки выслушал, а потом спросил: «Тетя, у тебя горло не болит? Хочешь, я тебе угольков из пламени принесу? Говорят, помогают». Фурия, впервые за миллион лет, онемела.
Отчаянию его родителей не было предела. Они консультировались у старого демона-генетика, Абаддона. Тот, ковыряясь в сущности Икки своими хирургическими клещами, вынес вердикт:
— Генетический сбой. Редкая мутация. В нём… — Абаддон с отвращением выплюнул слово, — сострадание. В чистейшей форме. Не лицемерное, не корыстное. Абсолютное. Он не способен причинять страдания. Более того, он стремится их облегчить.
— Можно вырезать? — надеясь, спросил Кхарзуд.
— Можно. Но вырежете и его сущность. Останется пустая шелуха. Вам шелуха нужна?
Родители в бессильной ярости сожгли лабораторию Абаддона, но решение так и не нашли.
Икки рос. Его нелюбовь стала притчей во языцех во всём Круге. Над ним издевались, его травили, его тыкали раскалёнными прутьями. Он не злился. Он смотрел на мучителей грустными, горящими как два маленьких уголька, глазами и говорил: «Тебе, наверное, тоже больно, раз ты делаешь больно другим». И что-то в этих словах заставляло даже самых отпетых бесов на миг замереть, ощутив внутри странную, непонятную пустоту, которую не заполнить ничьими страданиями.
Однажды он спас падшего ангела. Не великого, а мелкого, служебного, которого демоны-стражники замучили до полусмерти и бросили в щель между мирами. Икки нашёл его, отнёс в тихую расщелину, поливал смолистой водой из реки Забытья и шептал ободряющие слова. Ангел, по имени Рамиэль, придя в себя, уставился на маленького беса с ужасом.
— Зачем? — прошипел он. — Что ты хочешь взамен? Моё крыло? Последнюю молитву?
— Ты страдал, — просто сказал Икки. — Я не могу на это смотреть.
Рамиэль, столетия знавший только ненависть и боль, расплакался. Горячие, чистые слёзы падшего ангела падали на адский камень, и в тех местах прорастали тончайшие, серебристые папоротники — первые безобидные растения за всю историю Преисподней.
Эта история достигла ушей самого Властелина. Люцифер призвал семейство к себе. Тронный зал был высечен из вечного мрака и отчаяния.
— Бракованный продукт, — огласил приговор Князь Тьмы, разглядывая Икки, который стоял, не опуская глаз. — Нарушает экосистему. Порядок вещей. Страдание — фундамент нашей реальности. Сострадание — это… сбой. Вирус. Его необходимо стереть.
Кхарзуд и Шишра, к своему собственному ужасу, почувствовали что-то странное. Не жалость. Никогда. Но… протест? Их идеально отлаженная ненависть друг к другу дала трещину, объединившись против внешней угрозы их… их уроду.
— Владыка, — рискнула Шишра, её голос, всегда ядовитый, звучал хрипло. — Он… наш. Наша плоть. Наша ошибка. Позволь нам… разобраться с ним самими. Изобретательно. Долго. Больно.
Люцифер смерил их взглядом. Уловил дрожь ярости в их голосах. Кивнул.
— Неделя. Чтобы ни следа, ни памяти. Иначе — растворю в небытии вас всех троих.
Они забрали Икки в самые глубины своих владений. В пещеру, где когда-то пытали надежду. Там не было никого.
Кхарзуд выдвинул когти. Шишра оскалила иглы.
— Ну, уродец, — прошипел Кхарзуд. — Ты опозорил нас. Теперь умрёшь.
Икки посмотрел на отца. Потом на мать. В его глазах не было страха. Была… та самая, невыносимая грусть.
— Я знаю, — тихо сказал он. — Вы страдаете из-за меня. Вам стыдно. И больно. Простите, что я такой.
Шишра взвыла — не от ярости, а от какого-то незнакомого, дикого чувства, которое рвалось изнутри. Её иглы дрогнули.
— Замолчи! Прекрати говорить эти слова!
— Какие слова, мама?
— Эти! Про «страдание» и «больно»! — закричал Кхарзуд, и в его рёве тоже слышался надрыв. — Ты всё ломаешь! Всё!
И тогда Икки сделал то, чего не делал никогда. Он шагнул вперёд. Обнял отца за перекошенную от бешенства шею. Потом повернулся и прижался к острым, как бритва, бокам матери.
— Я люблю вас, — сказал он. Просто и ясно.
В аду наступила тишина. Та самая, что была до Падения. Абсолютная, всепоглощающая.
Когти Кхарзуда невольно сомкнулись вокруг тощего тельца сына, но не чтобы разорвать, а… удержать. Иглы Шишра впились в его спину, но не проткнули кожу, а замерли, дрожа.
Их ненависть, их совершенный, прекрасный адский союз, рассыпался в прах. Потому что в эту секунду они ощутили нечто в миллион раз более чудовищное, чем любая ненависть. Они почувствовали любовь. Настоящую. Нежную. Безусловную. Ту, что не причиняет боль, а принимает её. Ту, что видит уродство и называет его своим.
Они отпрянули от него, как от раскалённого солнца. На их демонических лицах было выражение чистого, животного ужаса.
— Что… что ты с нами сделал? — выдавила Шишра.
— Ничего, — сказал Икки. — Я просто есть.
Они не убили его. Они не могли. Вирус сострадания оказался заразен. Он мутировал. Превратился во что-то, против чего у ада не было иммунитета.
Они спрятали его. Не в темницу. В ту самую расщелину, где росли серебристые папоротники. Сказали Люциферу, что растворили его сущность в реке Леты. Князь Тьмы удовлетворённо кивнул.
Но слухи уже ползли. Мелкий имп, которого погладил Икки, вдруг отказался мучить грешника, сказав, что у него «болит коготь». Фурия, которой он предлагал угольков, иногда замолкала посреди проклятия, глядя в пустоту. А в щелях между мирами, куда стекали слёзы и шепотки отверженных, пробивались ростки папоротников.
Кхарзуд и Шишра больше не мучили друг друга. Они сидели по разные стороны своей тронной залы, погружённые в тяжёлое, непонятное раздумье. Их прежняя жизнь казалась им теперь плоским, глупым фарсом. Они стали… несчастны. По-настоящему. И в этом новом, страшном для них чувстве была какая-то странная, мучительная глубина.
А Икки, маленький бракованный бесёнок, в своём укрытии ухаживал за папоротниками и выхаживал новых раненых тварей, которых тайком подкидывали к его пещере демоны с потухшими глазами. Он становился не проблемой. Он становился тайной. Первой тайной, которую ад не мог разгадать, потому что ключом к ней была не ненависть, а та самая тишина, что наступила после слов «я люблю вас».
И где-то в самых основательных мирах Люцифер, Властелин всего этого беспорядка, почувствовал лёгкий, ни на что не похожий сквозняк. Сквозняк, пахнущий не серой и страхом, а чем-то свежим, горьким и дико, дико живым. Он нахмурился. Это было ново. А значит — опасно. Охота только начиналась. Но охотиться предстояло уже не на бесёнка. А на ту тишину, что он посеял в сердцах, считавшихся навеки окаменевшими.