Золотой октябрь в предгорьях Адыгеи — время тихого увядания и подведения итогов. Склоны горы Физиабго, еще недавно тонувшие в сочной зелени, теперь пылали оранжевым пожаром кизила, багрянцем дикой виноградной лозы и нежным золотом буков. Воздух, прозрачный и холодящий по утрам, к полудню наполнялся терпким ароматом прелой листвы, древесной коры и далекого дымка — где-то жгли сухую траву на покосных лугах. Именно в это время Даурген начинал свою самую важную, неторопливую работу — он укладывал пчёл на зимовку.

Ещё вчера по радио, сквозь шипение и треск, передавали скорое похолодание, ночные заморозки. Для неподготовленных ульев это могло стать гибелью. Работать нужно было быстро, но Даурген никогда не торопился. Он знал: спешка — враг и пчелы, и человека.

Его пасека из сорока ульев стояла на яру, с которого открывался вид на бескрайний океан лесов, упирающихся в зубчатый гребень Кавказского хребта. Даургену было под семьдесят, и годы согнули его некогда мощную спину, но руки, испещренные сетью шрамов от жал, по-прежнему были тверды и уверенны в движениях. Он часто разговаривал с пчёлами не вслух, а мысленно, понимая их гул как речь старого друга. Его отец, научивший его этому ремеслу, говорил, что пчела не терпит суеты. Она живет в ритме солнца и цветка. И Даурген, тогда еще мальчишка, запомнил не слова, а тепло отцовской руки на своем плече у дымаря и тихий, уверенный гул семьи, которому вторил низкий, спокойный голос отца: «Слушай, сынок. Это — жизнь». Теперь он был, пожалуй, последним, кто слышал эту жизнь так, как слышали ее его предки. Сын уехал в город, где пахнет бензином и бетоном, а не воском и мёдом, а дочь звонила раз в месяц, с тревогой в голосе спрашивая, не пора ли бросить это тяжёлое хозяйство.

В тот день он замер у одного улья — не нового, крашенного, а старого, почерневшего от времени дупляка, сколоченного еще его отцом. Он положил ладонь на шершавое дерево, чувствуя под кожей вековую память породы и слыша внутри себя эхо отцовского смеха. Этот улей был для Даургена мостом через пропасть времени. Пчёлы из этого улья вели себя странно. Вместо того, чтобы лениво кружить у летка, готовясь к зимнему сну, они вылетали дружно и целенаправленно, с тем особым гулом, который бывает только при обильном медосборе.

«Куда вы, глупые? — прошептал Даурген, щурясь на низкое осеннее солнце. — Всё уже отцвело. Последняя липа сбросила цвет, иван-чай обронил свой пух. Одумайтесь».

Он с тревогой посмотрел на небо, подёрнутое молочной дымкой — верный признак грядущего холода. Всё надо было утеплить до ночи. Но как оставить этих упрямиц?

Пчёлы не слушались. Тонкая золотая струйка тянулась от летка в сторону глухого ущелья, заросшего буком и грабом. И Даурген, отложив в сторону дымарь, решил последовать за ними. Взяв свой посох из кизилового дерева, он зашагал по едва заметной звериной тропе. Внутри боролись два чувства: практичная тревога хозяина, обязанного спасти свое хозяйство от заморозков, и глубокая, инстинктивная вера пчеловода в мудрость пчёл.

Лес встретил его торжественной, почти церковной тишиной, нарушаемой лишь хрустом подошв по мёрзлой корочке утреннего инея и далёким перекликом птиц. Солнечные лучи пробивались сквозь оголённые кроны, ложась на землю длинными холодными пятнами. Воздух был густым, пах грибами, влажной глиной и горьковатой медью увядающего папоротника. Гигантские буки возвышались, как молчаливые стражи, их гладкая серая кора местами была покрыта изумрудным мхом. Где-то внизу, в каменной теснине, с глухим рокотом несла свои уже не такие бурные воды река Белая. Даурген шёл, и ему казалось, что он шагает сквозь самое сердце осени, сквозь ее прохладную, печальную и прекрасную душу.

Пчёлы не обманули его. Пройдя с полкилометра, он почувствовал слабый, но упрямый цветочный аромат, несвойственный этому времени года. Тропа вывела его к небольшому скальному разлому. Камни, нагретые за день, отдавали накопленное тепло, создавая здесь свой, особый микроклимат.

И там, в этой каменной колыбели, он увидел чудо. Небольшая поляна, размером с комнату, была устлана ковром из цветущего клевера. Его сиреневые и розовые головки, маленькие и нежные, пылали на фоне рыжей осенней травы, словно последние угольки в потухающем камине. Камни держали тепло — и поэтому тут задержался клевер — редкое, почти магическое явление. Воздух над этим клочком лета гудел и вибрировал от работы трудолюбивых тел. Пчёлы сновали туда-сюда, игнорируя приближение зимы, занятые своим последним, самым важным делом года. Смешанный запах цветочного нектара, нагретого камня и горьковатой осенней грусти был опьяняющим.

Даурген присел на корточки на краю поляны, опершись на посох. Он не сорвал ни одного цветка. Он просто смотрел, и на его лице, похожем на высохшую горную породу, появилась улыбка — тихая, ясная, исполненная безмолвного понимания. Он понял, что пчёлы ведут свою вечную работу, не зная о его человеческих тревогах. Они просто делали то, для чего были рождены, до самого конца. И в этом был высший смысл и суровая правда.

Он просидел так, может, минут десять, а может, два часа, забыв о времени, наблюдая за этим маленьким праздником жизни, упрямо вспыхнувшим посреди всеобщего угасания.

Вернувшись, он аккуратно, стараясь не потревожить пчёл, взял из дупляка всего несколько рамок. Он работал теперь с вдвое большей энергией, но без суеты — словно получил от пчёл и цветущего клевера незримое благословение и уверенность. Медогонка заворчала старческим голосом, и по дому разлился густой, несравнимый ни с чем аромат. Мёд получился темно-янтарным, почти коричневым, с красноватым отливом. Он был невероятно душистым, с глубоким, сложным вкусом, в котором угадывались и сладость, и лёгкая, приятная горчинка, как послевкусие от хорошего чая.

Вечером Даурген растопил печь, заварил в большом медном чайнике чай из горных трав — чабреца и душицы. Он налил заварку в пиалу, положил туда ложечку этого особенного мёда и вышел на крыльцо. Ульи были утеплены, пчёлы спасены от внезапного холода. Его род, пусть и прервавшись в пчеловодах, продолжился в этих сорока домиках-семьях, готовых к зиме.

Сумерки ложились на долину сизым шёлком. Последняя алая полоса догорала на заснеженных пиках далёких гор. Где-то в лесу прокричала сова. Даурген сделал медленный глоток. Тёплый чай с мёдом разлился по телу живительным теплом. Вкус был поразительным — в нем было всё: и жар ушедшего лета, и прохлада осеннего утра, и терпкость горных трав, и сладость последнего цветка. И в этой сложной гамме был и весь его жизненный путь — с его трудностями и радостями, потерями и найденными чудесами.

Он сидел, смотрел на проступающие одна за другой звёзды и чувствовал не гордость добытчика, а безмерную, тихую благодарность. Благодарность горам, пчёлам и этому упрямому клеверу, что подарил ему этот миг. Он понимал, что природа не сдаётся. Она не умирает, а лишь затаивает дыхание, чтобы набраться сил для нового витка. И её щедрость не знает границ — нужно только быть внимательным и вовремя заметить золотую пчелиную тропу, ведущую к чуду.

Он знал, что был последним пасечником здесь. Но пока жив лес, пока находятся цветы, готовые цвести наперекор календарю, а пчёлы — находить их, его дело не умрет. Оно просто станет частью вечного круговорота, в котором у каждого свое назначение. Его назначением было хранить эту мудрость до последнего вздоха.

В сердце старика, таком же исхоженном, как горные тропы, не было печали. Было лишь спокойное, глубокое, как горное озеро, счастье. Счастье от осознания, что он — часть этого вечного, мудрого круговорота. И пока в его чае тает последний мёд уходящего года, он знает — весна обязательно придёт.

Загрузка...