АХА

В мире, плетённом из стальных законов и холодного света искусственных солнц, каждый атом бытия был предопределён. Воздух, густой от промышленного дыхания, носил вкус стандартизированной пыли. Города,

величественные скелеты из титана и стекла, росли не вверх, а вглубь, этаж за этажом уходя в вечную мерзлоту планеты. Одежда граждан определялась калькуляцией пользы, пища — биохимическими таблоидами, сны — одобренными сценариями психокоррекции. Всё было функционально, прозрачно и беззвучно.

Тишина была не отсутствием звука, а самой тканью этого мира. И вот в этой тишине родился смех. Сначала его приняли за сбой в системе вентиляции — отрывистый, резкий, «А-ХА!», эхом покатившийся по голым стенам каньонов-улиц. Потом его увидели.


Он появлялся на закате, когда главное светило гасили, а на смену зажигали тусклые рубиновые маяки. На пустых плазах, где разрешалось лишь быстрое транзитное движение, он танцевал. Его костюм был собран из тысяч осколков несуществующих витражей, ломаных линий и дерзких плоскостей цвета фуксии, лазури и солнечного яда. Лицо его скрывала белая, абсолютно гладкая маска венецианского кроя — лик без прошлого и эмоций. Его движения были взрывом контролируемого безумия — пируэты, замирающие в невесомости, падения, оборачивающиеся прыжком, немыслимые изгибы, будто кости его были не из кальция, а из света. Он был антифункционален. Он не передавал данные, не производил энергию, не корректировал поведение. Он просто был. И смеялся. «А-ХА-ХА-ХА!» Его прозвали АХА.

Однажды утром система распределения пищевых концентратов выдала на все уровни брикеты с абсурдными вкусами. «Морозный рассвет на горе из жевательной резинки», «Запах старой книги, смешанный с карамелью», «Ностальгия по несуществующему лету». Паника функционеров была столь же беззвучной, как и всё остальное: мигание тревожных индикаторов, бешеные потоки данных. А вечером АХА танцевал на площади Общественного Согласия, и в щелях его плаща, сотканного из полигональных лучей, люди видели отблески тех самых нелепых вкусов.

В другую безлунную смену на главной коммуникационной башне, обычно испещрённой бегущими строками указов, расцвело граффити. Огромное, стилизованное, собранное из угловатых плоскостей, оно изображало самого АХА в момент прыжка. Краски были яркими, но уже будто припылёнными временем, будто это не нарисовали, а откопали. А под изображением, спиной к стене, маленькая фигурка в маске дорисовывала последний элемент — свой же собственный силуэт внутри большого. Два шута, один внутри другого, матрёшка неповиновения.

Но его шедевром стал Концерт Тишины. На той же площади, под испепеляющим взглядом всех камер наблюдения, он появился в окружении десятка призрачных фигур. Никто не видел их лиц, лишь смутные силуэты, будто смазанные кадры. И зазвучала музыка. Её источником был АХА. Он касался воздуха — и рождался звон хрустальных струн; взмахивал рукой — и эфир гудел басовой нотой далёкой галактики; топал ногой — и по мостовой бежал ритм первобытного сердца. Это была симфония чистого хаоса и чистой красоты, не записанная ни в одном одобренном каталоге чувств. Люди замирали у своих порогов, и на щеках, высушенных кондиционированным воздухом, чувствовали странную влагу.

Функционеры в своих стерильных кельях не плакали. Они вычисляли уровень угрозы. АХА был вирусом в идеальном коде. Вирусом, который смеялся. «А-ХА-ХА!» — раздавался смех в их наушниках, проникая даже туда.

Выследили его на нижнем ярусе, у Чёрного Колодца — шахты, куда сбрасывали отслужившие механизмы. Он стоял на краю, спиной к бездне и к ним, глядя на серые шестерёнки городских силуэтов, вырезанные на фоне багрового неба. Жандармы в полигональных доспехах цвета стали и пепла возникли беззвучно, перекрыв все выходы.

Он не стал убегать. Он повернулся к ним и поклонился — театральным, широчайшим жестом циркового артиста. И засмеялся в последний раз. Выстрелов не было слышно. Лишь резкий, сухой звук — треск, будто ломалось стекло. Белая маска на его лице дала сеть тончайших паутинок. Из его спины, из-под ломаного узора костюма, вырвались не кровавые фонтанчики, а всплески цвета — алые, золотые, ультрамариновые геометрические формы, будто наружу выплеснулась сама сущность его красок. Он сделал шаг вперёд, ещё один — и рухнул, не как человек, а как пустая оболочка, с треском рассыпавшаяся на угловатые, поблёкшие фрагменты. Яркость из них утекла моментально, оставив блёкло-серые и бледно-голубые полигоны на тёмном асфальте.

Тишина вернулась. Глубокая, всепоглощающая. Только когда жандармы, убедившись в нейтрализации угрозы, растворились в сумерках, из тени вентиляционной шахты выскользнула другая фигура. Молодой, в костюме, где угадывались неумелые, но дерзкие узоры бирюзы и охры. Он подошёл и опустился на колени перед тем, что осталось от АХА. Его лицо, открытое и искажённое немой болью, было противоположностью бесстрастной маске.

Он протянул руку и коснулся треснувшей белизны. Маска легко отделилась. Он поднял её. Пластик был тёплым. Он смотрел на неё, а в её кривых отражениях видел искажённый, разбитый мир — и луч нового, ещё неведомого света, пробивавшийся между силуэтами башен.

Он не произнёс клятвы. Не проронил слезы. Он просто медленно, почти невесомо, поднёс маску к своему лицу. В момент, когда белизна коснулась его кожи, линии трещин на маске сдвинулись, образовав новый, едва уловимый узор. Суть осталась. Лик изменился. Он встал. Теперь его лицо было гладкой белой плоскостью, отражающей рубиновый свет маяков. Он повернулся к мрачному городу, к бесконечным этажам предопределённой жизни. Глубоко вдохнул воздух, густой от пыли и порядка.

И из-под белой маски, тихо, но неудержимо, полился смех. Сначала робкий, потом набирающий силу, уверенность, ту самую заразительную дерзость.


– А-ХА...


– А-ХА-ХА!


– А-ХА-ХА-ХА-ХА!


Он не был бессмертен. Его тело можно было разобрать на полигоны, краски — погасить, смех — заглушить в вентиляционных шахтах. Но маска была лишь зеркалом. Зеркалом, в которое мог посмотреть любой. Тот, кто видел в отражении не себя, а другую возможность. И пока в мире оставалась хотя бы одна щель для цвета, хотя бы один слух, тоскующий по мелодии, маска ждала своего часа. Её мог поднять он. Её мог поднять ты. Её мог поднять я.

И АХА, вечный, непредсказуемый, необходимый, выпрямлялся во весь рост и затевал новый танец — под холодными звёздами, на вечном ветру порядка, который всегда будет опаздывать на один смех.

Загрузка...