Солнечный луч, пробившийся сквозь неплотно задернутые шторы, ощущался на веке почти физически — теплым, настойчивым весом. Он не жег, а именно давил, требуя внимания, вытягивая сознание из вязкой, черной глубины сна, где не было ни времени, ни образов, только плотная, обволакивающая тишина.

Первым вернулся слух. Звук был ритмичным, шершавым и до странности знакомым, хотя разум, все еще цепляющийся за остатки ночного небытия, никак не мог подобрать к нему правильный визуальный ряд. Шших-шших. Шших-шших. Пауза. Звон чего-то металлического о камень. И снова — шших-шших.

Дворник. Это метла скребла по асфальту где-то внизу, за окном. Не жужжание уборочной машины, не рев двигателя мусоровоза, от которого обычно срабатывали сигнализации припаркованных во дворе иномарок, а именно этот, почти забытый, патриархальный звук березовых прутьев, сгоняющих пыль в аккуратные кучки. Следом, словно подтверждая нереальность происходящего, вдалеке прозвенел трамвай — тонко, жалобно, как натянутая струна, по которой ударили молоточком.

Юра попытался перевернуться на другой бок, привычно ожидая прострела в пояснице — старой травмы, заработанной на монтировке декораций в девяностые и ставшей верной спутницей последних десяти лет. Тело напряглось, готовясь принять боль, сгруппировалось... но боли не последовало. Вместо привычной тяжести, хруста в суставах и утренней скованности, мышцы отозвались пружинистой, пугающей легкостью. Словно с позвоночника сняли свинцовый корсет, который он носил не снимая.

Это было настолько неправильно, что глаза открылись сами собой. Резко.

Потолок был белым. Не серым от времени, не заклеенным пенопластовой плиткой, которую он так и не собрался поменять в своей «однушке» на окраине, а чисто, безукоризненно беленым. На нем играли солнечные зайчики, отраженные от чего-то на улице, и в этих пятнах света танцевали пылинки — мириады крошечных вселенных, медленно дрейфующих в неподвижном воздухе. В углу, под самым потолком, темнела небольшая трещинка, похожая на молнию.

Юра лежал неподвижно, боясь спугнуть это ощущение невесомости. Взгляд скользнул ниже. Обои. Бумажные, блекло-зеленые, с мелким, едва различимым растительным узором. На стене справа висел ковер. Настоящий, плюшевый, с оленями, застывшими в вечном прыжке над невидимой пропастью. Ворс на боку одного из оленей был вытерт — видимо, кто-то часто прислонялся к стене именно в этом месте.

«Декорация, — мелькнула первая, профессионально-отстраненная мысль. — Слишком детальная. Реквизиторы перестарались. Где я? В больнице? В коме? Или это тот самый сон, который видят перед тем, как...»

Он попытался вспомнить вчерашний день. И тут реальность дрогнула.

Память раздвоилась, как пленка в испорченном кинопроекторе, накладывая два кадра друг на друга.

В одном кадре был холодный, дождливый ноябрь 2024 года. Запах дешевого растворимого кофе в пластиковом стаканчике, гул вентиляции в пустом репетиционном зале, усталое лицо бывшей жены в экране смартфона, говорящей что-то о разделе имущества. Тяжесть в груди, тахикардия, таблетка под язык, которую он искал в кармане пальто, стоя на остановке под ледяным ветром. Темнота.

В другом кадре было солнце. Жаркий, липкий полдень, запах нагретой резины и пыли. Футбольный мяч, глухо ударяющийся о деревянный борт хоккейной коробки. Сбитое колено, которое саднило под штаниной. Смех Леньки Крапивина. Вкус теплой газировки «Буратино», купленной в ларьке за три копейки — они пили из одного стакана, не боясь заразы. И усталость — не та, черная, беспросветная взрослая усталость, от которой хочется лечь и не вставать, а звонкая, приятная истома в ногах после беготни.

Два этих воспоминания существовали одновременно, переплетались, спорили, не желая уступать место друг другу. Юра чувствовал вкус кофе и вкус лимонада. Чувствовал холодный ветер ноября и июньский зной.

Он медленно поднял руку к лицу.

Рука была чужой.

Тонкое запястье с выступающей косточкой. Кожа гладкая, загорелая, без пигментных пятен, без шрама от ожога на указательном пальце (обжегся паяльником в кружке радиоэлектроники в восьмидесятом... или это еще только предстоит?). Ногти коротко обстрижены, под одним — черная каемка, след вчерашней грязи с футбольного поля.

Юра сжал пальцы в кулак. Разжал. Команды проходили мгновенно, связки работали идеально. Это была его рука, и в то же время — совершенно не его.

Сердце пропустило удар, потом забилось гулко, сильно, ударяя в ребра. Это не было похоже на старческую аритмию. Это был мотор гоночного болида, запущенный на холостых оборотах.

Он резко сел в кровати. Пружины панцирной сетки скрипнули — жалобно, по-домашнему. Одеяло в пододеяльнике с ромбовидным вырезом посередине сползло на пол.

Комната была небольшой, вытянутой, как пенал. Посередине, разделяя пространство на две неравные зоны, стоял массивный платяной шкаф. Полированный, темно-коричневый, он отражал комнату в своих лакированных боках, как в кривом зеркале. На полках этажерки, притулившейся у окна, стояли книги. Корешки были знакомы до боли, до спазма в горле: зеленый том Чехова, потрепанный «Таинственный остров», подшивка «Юного техника» за прошлый год. На нижней полке валялся футбольный мяч с потертыми белыми шестигранниками.

Воздух пах иначе. В нем не было химической стерильности кондиционеров, не было запаха пластика и перегретой электроники. Пахло старой бумагой, домашней пылью, чуть-чуть — нафталином из шкафа и чем-то неуловимо сладким. Ванилью? Сдобой?

Юра спустил ноги на пол. Линолеум был прохладным, с вытертым узором «под паркет». Ощущение твердой поверхности под босыми ступнями немного привело в чувство. Он встал, покачнувшись от резкого движения. Рост изменился. Угол зрения сместился вниз сантиметров на пять, и от этого привычные пропорции мира казались искаженными. Стол казался выше, подоконник — массивнее.

Он сделал шаг к шкафу. Дверца была приоткрыта, и на внутренней стороне висело зеркало — небольшое, прямоугольное, с мутноватым пятном в нижнем углу.

Юра замер перед ним, не решаясь поднять глаза. Дыхание перехватило. Он знал, что там увидит, и одновременно отказывался в это верить. Разум взрослого человека, привыкшего к рациональному объяснению всего происходящего, лихорадочно строил гипотезы: галлюцинация, психоз, виртуальная реальность нового поколения...

Он поднял взгляд.

Из зеркального стекла на него смотрел мальчишка.

Худой, угловатый, с торчащими ключицами, которые виднелись в вырезе расстегнутой пижамной рубашки. Темно-русые волосы всклокочены после сна, одна прядь упрямо торчит надо лбом. Нос чуть припух — вчера мяч таки прилетел в лицо, вспомнил он вдруг с пугающей ясностью. Губы полноватые, обветренные. И никакой щетины. Кожа на щеках гладкая, лишь над верхней губой пробивается едва заметный темный пушок — гордость и предмет тайных переживаний.

Но страшнее всего были глаза.

Серо-зеленые, широко распахнутые, они смотрели с пугающей, недетской глубиной. В них плескался ужас узнавания. Это были глаза человека, который видел крах империй, пережил предательства, похоронил родителей и смирился с собственным одиночеством. Глаза тридцатичетырехлетнего мужчины, запертые в лице шестнадцатилетнего подростка.

Юра коснулся щеки. Отражение повторило жест. Пальцы ощутили тепло кожи, упругость юных мышц. Он оттянул нижнее веко, скорчил гримасу — зеркало послушно отобразило кривую ухмылку.

— Господи, — прошептал он.

Голос сорвался. Вместо привычного прокуренного баритона из горла вырвался ломающийся, неустойчивый тенор, давший «петуха» на первой же гласной.

Он закашлялся, пытаясь прочистить горло, вернуть себе свой голос, свое звучание. Но связки были другими. Короткими, эластичными, не знающими табачного дыма.

В этот момент за шкафом, в другой половине комнаты, завозились. Скрипнула кровать. Послышался глубокий вздох и шуршание одеяла.

— Юрка? — сонный, недовольный голос. — Ты чего там бубнишь? Шесть утра же...

Вера.

Имя всплыло в сознании мгновенно, подтянув за собой целый архив: двенадцать лет, шестой класс «Б», косички, которые она ненавидит заплетать, коллекция открыток с артистами кино, вечно потерянные сменные туфли.

Юра замер, вцепившись рукой в дверцу шкафа. Дерево было теплым, лак чуть липким.

— Ничего, — ответил он. Старался говорить тише, чтобы не сорваться снова на фальцет. — Спи.

— Воды дай... — пробормотала сестра, явно не собираясь просыпаться окончательно.

Юра машинально огляделся. На столе стоял графин с водой, накрытый перевернутым граненым стаканом. Он взял графин — тяжелый, стеклянный, с отбитым носиком. Вода плеснула в стакан, прозрачная, с пузырьками воздуха. Рука дрожала, стекло звякнуло о стекло.

Он обошел шкаф.

Вера спала, свернувшись калачиком, накрытая байковым одеялом по самый нос. Из-под одеяла торчала только растрепанная макушка и одна нога в сбившимся носке. На спинке её кровати висела школьная форма — коричневое платье и черный фартук, аккуратно сложенные. На стуле рядом — портфель с металлическими замками-защелками.

Все это было таким вопиюще, кричаще реальным, что у Юры перехватило дыхание. Никакая компьютерная графика, никакой бред воспаленного мозга не мог создать эту текстуру шерстяного носка, эту пыль, пляшущую в солнечном луче, этот запах спящего ребенка — теплый, молочный.

Он поставил стакан на тумбочку. Вера, не открывая глаз, нашарила его рукой, приподнялась, сделала несколько жадных глотков, пролив немного на подушку, и тут же рухнула обратно.

— Угу... — буркнула она в подушку. — Спасибо. Ты дверь закрой, свет мешает.

Юра стоял над ней, глядя на её спокойное лицо. В его памяти — той, другой памяти — Веры не было уже давно. Она уехала в Канаду в начале двухтысячных, они созванивались раз в полгода по скайпу, чужие люди с общим прошлым. А потом звонки прекратились. Рак и она сгорела буквально за три месяца, он даже не успел на похороны из-за проблем с визой.

А здесь она дышала. Живая. Маленькая. С веснушками на носу, которые еще не пыталась замазывать тональным кремом.

В груди что-то сжалось — горячее, острое. Желание упасть на колени, разбудить, обнять, рассказать, предупредить... Он сжал кулаки так, что ногти вонзились в ладони. Боль отрезвила.

«Спокойно, Лоцман. Спокойно. Не пугай ребенка. Ты режиссер или кто? Ты в предлагаемых обстоятельствах. Обстоятельства: утро, 1969 год, ты школьник, она сестра. Играй».

Он глубоко вдохнул, стараясь выровнять дыхание. Воздух входил в легкие легко, наполняя кровь кислородом до головокружения.

— Спи, Верка, — сказал он тихо, уже увереннее контролируя чужой-свой голос. — Еще рано.

Он попятился к выходу из комнаты, стараясь не скрипеть половицами. На пороге оглянулся. Комната, залитая утренним солнцем, казалась ковчегом, плывущим сквозь время. Ковчегом, который каким-то чудом подобрал его, тонущего в ледяной воде будущего, и вернул к началу.

Ноги сами вынесли его в коридор. Здесь было темнее. На вешалке висел отцовский плащ из болоньи и мамина сумка. Пахло обувным кремом.

Юра прислонился спиной к прохладной стене, закрыл глаза. В голове все еще шумело, мысли сталкивались, как бильярдные шары. Но сквозь хаос пробивалось одно отчетливое, звенящее понимание: это не конец. Это не смерть.

Это премьера. И занавес уже подняли, хотя он еще не выучил роль.

В животе предательски заурчало. Организм молодого, растущего Юрия Лоцмана требовал своего, игнорируя метафизические терзания разума. Из кухни донесся отчетливый запах жареного теста и шкворчание масла на сковороде.

Юра открыл глаза. Мир вокруг был плотным, цветным и пугающе настоящим. Нужно было идти завтракать.

Он оттолкнулся от стены и сделал первый шаг по коридору, чувствуя, как этот шаг отделяет его от прошлой жизни сильнее, чем миллионы световых лет.

Кухня встретила плотным, почти осязаемым облаком запахов, которое ударило в ноздри сильнее любого нашатыря. Пахло разогретым подсолнечным маслом — тем самым, нерафинированным, с густым ароматом семечек, — сладкой ванильной сдобой и крепким, чуть горчащим табачным дымом. Этот коктейль мгновенно запустил в мозгу цепную реакцию узнавания, вытаскивая из глубин памяти образы, казавшиеся давно стертыми.

Помещение было крошечным — те самые хрущевские шесть метров, где двум людям уже тесно, а троим приходится двигаться по сложной, годами отработанной хореографии. Слева гудел пузатый холодильник «ЗИЛ» с округлой хромированной ручкой, запирающейся с лязгом затвора винтовки. На подоконнике, среди горшков с геранью, бормотала радиоточка — бодрый, неестественно жизнерадостный голос диктора вещал о перевыполнении плана на каком-то металлургическом комбинате.

За столом, занимая собой добрую половину пространства, сидел отец.

Павел Григорьевич Лоцман.

Юра замер в дверном проеме, не в силах сделать вдох. В его взрослой памяти отец остался дряхлым, иссохшим от болезни стариком, который в последние дни даже не узнавал сына, путая его с давно погибшим братом. Здесь же, за столом, накрытым клеенкой в красно-белую клетку, сидела скала. Широкая спина, обтянутая белой майкой-алкоголичкой, мощные плечи, седеющий, но густой ежик волос.

Отец читал газету «Правда», разложенную поверх отодвинутой тарелки. В правой руке дымилась папироса «Беломорканал», и сизый дымок лениво поднимался к пожелтевшему потолку, свиваясь в причудливые спирали.

— Доброе утро, соня, — голос мамы прозвучал совсем рядом, заставив вздрогнуть.

Антонина Федоровна стояла у плиты, ловко переворачивая на шипящей сковороде золотистые кругляши сырников. В легком ситцевом халате, перехваченном поясом, она казалась невероятно молодой — моложе, чем Юра помнил её на фотографиях. Миниатюрная, быстрая, с выбившейся из прически светлой прядкой, которую она привычным движением заправляла за ухо тыльной стороной ладони.

— Садись, пока горячие, — она кивнула на свободную табуретку. — Сметана в холодильнике, достань.

Юра двигался как во сне, боясь нарушить хрупкое равновесие этого утра. Рука потянулась к ручке холодильника. Холодный металл. Щелчок. Тяжелая дверь подалась с усилием. Внутри пахло холодом и квашеной капустой. На решетчатой полке стояла стеклянная банка со сметаной, прикрытая марлей, рядом — бутылка молока с широким горлышком под фольговой крышечкой. Серебристая фольга, на которой можно было ногтем выдавливать узоры.

Он достал банку, поставил на стол. Ноги сами нашли перекладину под табуреткой. Тело помнило. Тело знало эту кухню лучше, чем разум.

Отец опустил газету. Поверх очков в роговой оправе на Юру уставились внимательные, чуть прищуренные серые глаза. Взгляд был цепким, сканирующим — взгляд инженера, привыкшего искать дефекты в конструкции.

— Чего вскочил? — спросил он, стряхивая пепел в тяжелую стеклянную пепельницу. — Каникулы же. Спал бы, пока спится.

Юра сглотнул. Голос застрял в горле. Как разговаривать с отцом, которого похоронил пятнадцать лет назад? Как не выдать в интонации ту бездну тоски и вины, что копилась годами?

— Выспался, — выдавил он, стараясь смотреть не в глаза, а на переносицу отца. — Солнце разбудило.

— Солнце... — хмыкнул отец, возвращаясь к передовице. — Солнце — это хорошо. На заводе духота будет, в цеху под сорок градусов. А у тебя свобода. Цени, пока молодой.

Мама поставила перед Юрой тарелку. Три пышных, румяных сырника, еще шкворчащих маслом. Рядом шлепнулась ложка густой, деревенской сметаны.

— Ешь, Юрочка. Тебе расти надо, вон как вытянулся за зиму, одни колени торчат. Брюки новые покупать придется, старые совсем коротки.

Юра взял вилку. Алюминиевую, с гнутыми зубцами и клеймом «нерж» на черенке. Отломил кусочек сырника, окунул в сметану. Поднес ко рту.

Вкус взорвался на языке.

Это была не просто еда. А машина времени. Вкус настоящего творога — кисловатый, плотный, зернистый. Сладость сахара, жирность сметаны, привкус подгоревшей корочки. Ни в одном ресторане «мишленовского» уровня в двадцать первом веке он не ел ничего подобного. Там были суррогаты, имитации, «продукты, идентичные натуральным». А здесь была жизнь. Концентрированная, честная жизнь.

Он жевал, и глаза предательски щипало. Пришлось опустить голову низко к тарелке, делая вид, что увлечен едой.

— Ты чего смурной такой? — голос отца снова прорезал тишину, на этот раз с ноткой беспокойства. Газета зашуршала, складываясь. — С Ленькой поругался вчера? Или в школе хвосты остались?

— Нет, пап, — Юра заставил себя поднять голову. — Все нормально. Просто... сон дурацкий приснился.

— Сон? — отец усмехнулся, выпуская струю дыма в сторону форточки. — Сны — это от безделья. Делом надо заняться, тогда и спать будешь без задних ног. Я вот думаю, может, тебя на завод к нам пристроить на июль? В чертежный отдел. Посмотришь, как настоящие люди работают, гайки покрутишь. А то болтаешься без дела...

— Паша, ну какой завод? — вмешалась мама, наливая чай из пузатого чайника в чашку с цветочками. — Ребенку шестнадцать лет, пусть отдохнет. Он же поступать собирается... куда-то.

Она осеклась, бросив быстрый взгляд на мужа. Тема поступления в семье явно была минным полем.

— Куда-то, — передразнил отец, но без злости, скорее с усталой иронией. — В артисты он собирается. Клоуном быть. Лицедействовать.

Взрослая часть сознания Юры вскинулась. Режиссер внутри него привык защищать свою профессию, привык к спорам об искусстве. Фраза готова была сорваться с языка: «Актер — это проводник смыслов, это зеркало общества...». Но подросток Юрка Лоцман знал: с отцом спорить бесполезно. Особенно сейчас, утром, перед сменой.

— Я еще не решил, — осторожно сказал он. — Думаю пока.

Отец внимательно посмотрел на него сквозь клубы дыма. В этом взгляде читалось удивление. Обычно такие разговоры заканчивались вспышкой, хлопаньем дверью и обиженным молчанием. Сегодняшняя сдержанность сына сбила Павла Григорьевича с толку.

— Думает он, — проворчал отец, но тон стал мягче. — Думать полезно. Голова не только для того, чтобы шапку носить. Ладно...

Он затушил папиросу, с силой вдавив окурок в пепельницу. Встал. Стул скрипнул под тяжестью его тела. Юра невольно сжался, чувствуя этот масштаб, эту физическую мощь человека, прошедшего войну, построившего дом, вырастившего детей. Рядом с ним он, даже со своим тридцатичетырехлетним опытом, чувствовал себя мальчишкой.

— Мне пора, — отец посмотрел на часы — массивные «Командирские» на широком кожаном ремне. — Тоня, обед собрала?

— В сумке, Паша. Котлеты и огурчики свежие положила.

Отец подошел к маме, коротко, по-хозяйски поцеловал её в щеку. Потом его тяжелая ладонь легла на плечо Юры.

— Ты это... мать не расстраивай. И Верой займись, пусть под ногами не путается.

Тепло отцовской руки прожгло тонкую ткань рубашки. Юра замер, боясь пошевелиться. Ему хотелось перехватить эту руку, прижаться к ней щекой, удержать этот момент. Но он просто кивнул.

— Хорошо, пап.

Отец вышел. Через минуту хлопнула входная дверь, лязгнул замок.

В кухне повисла тишина, нарушаемая лишь бормотанием радио и стуком маминого ножа — она уже резала хлеб.

— Ты правда заболел, что ли? — спросила она, не оборачиваясь. — Тихий какой-то. Лоб не горячий?

Она подошла, приложила прохладную ладонь к его лбу. Этот жест — простой, материнский, забытый — едва не сломал его выдержку окончательно.

— Нормально все, мам. Просто... взрослею, наверное.

Мама улыбнулась — светло, с легкой грустинкой в уголках глаз.

— Взрослеешь... Рано вы взрослеете. Ешь давай, остынет все. Я сегодня пораньше приду, в ЖЭКе отчетный период кончился. Пирог испеку. С капустой будешь?

— Буду, — выдохнул Юра. — С капустой — самый любимый.

Он доедал сырник, уже не чувствуя вкуса. В голове стучала одна мысль: они живые. Они здесь. У него есть шанс. Не исправить прошлое — черт с ней, с историей, — а просто прожить это время с ними. По-человечески. Сказать то, что не успел. Послушать то, что пропускал мимо ушей. Запомнить.

Радио сменило пластинку. Зазвучала музыка — что-то из ранней Пахмутовой, светлое, устремленное ввысь.

Юра допил чай, одним глотком, обжигая горло. Ему нужно было выйти. Срочно. Стены квартиры, наполненные любовью и памятью, давили на него, как прессом. Ему нужен был воздух, нужно было пространство, где можно выдохнуть и собрать себя заново.

— Мам, я гулять, — он встал, унося пустую тарелку в раковину.

— Посуду помой! — крикнула она ему в спину уже привычно, без нажима.

— Вечером! Все вечером! — крикнул он уже из коридора, натягивая кеды.

Шнурки путались. Пальцы дрожали. Он схватил с вешалки кепку — старую, отцовскую, с длинным козырьком, — нахлобучил на голову. Щелкнул замком.

Дверь подъезда распахнулась, впуская в полумрак лестничной клетки сноп яркого, слепящего света и шум просыпающегося города. Юра шагнул в этот свет, как в открытый космос.

Подъезд пах мокрой известью, старыми газетами и почему-то жареным луком, хотя время для обеда было ещё раннее. Этот запах — густой, въедливый дух советского быта — показался Юре роднее, чем все ароматы французских парфюмерных бутиков, вместе взятые. Он сбегал по стертым ступеням, перепрыгивая через две, и кеды «Botas» мягко пружинили, глуша шаги.

Лифт гудел где-то на верхних этажах, лязгая дверями, как голодный железный зверь, но ждать не хотелось. Хотелось движения.

На первом этаже, у ряда покосившихся почтовых ящиков с облупившейся синей краской, он притормозил. Пальцы сами, по старой памяти, скользнули в щель ящика с номером 34. Пусто. Только пыль и сухой тополиный листок, залетевший сюда, наверное, ещё осенью.

Тяжелая дверь подъезда, обитая дерматином, поддалась с трудом, скрипнув ржавой пружиной.

Улица ударила по глазам зеленью и светом.

В двадцать первом веке Москва такого цвета уже не имела. Там зелень была либо чахлой, присыпанной реагентами, либо слишком ухоженной, дизайнерской, запертой в кадки. Здесь же двор утопал в буйстве растительности. Тополя, еще не начавшие пушить, стояли огромными зелеными великанами, заслоняя небо. Кусты сирени, уже отцветшие, но все еще густые, создавали живые лабиринты вдоль дорожек. Асфальт был старым, серым, с трещинками, сквозь которые пробивалась трава — наглая, живая мурава.

Юра зажмурился. Солнце грело лицо, ветерок шевелил волосы. Где-то совсем рядом, на детской площадке, скрипели качели.

— Юрка! Лоцман!

Крик донесся со стороны лавочек у соседнего подъезда. Юра вздрогнул, открыл глаза.

Там сидели двое парней. Один — в майке-алкоголичке и трико с вытянутыми коленками — что-то крутил в велосипедном колесе. Второй, помладше, просто болтал ногами. Лица были смутно знакомы — кажется, Витька с третьего этажа и еще кто-то.

— Привет! — крикнул Юра в ответ и махнул рукой. Жест получился естественным, автоматическим.

— Ты на коробку пойдешь вечером? — крикнул «велосипедист».

— Посмотрим! — бросил Юра, не сбавляя шага.

Он прошел сквозь двор, чувствуя спиной взгляды. Они видели в нем своего. Обычного парня, соседа, приятеля. Никто не заметил, что внутри этой худой фигурки в синих брюках идет тридцатичетырехлетний мужик, готовый завыть от сюрреализма происходящего.

Арка дома вывела его на Ленинградский проспект.

Вот тут масштаб накрыл по-настоящему.

Проспект был широким, просторным и каким-то... пустым. Не было бесконечной, стоящей в мертвой пробке реки из блестящих иномарок. Машины ехали быстро, свободно. «Волги» с оленями на капотах, пузатые «Победы», юркие «Москвичи», редкие, похожие на жуков, «Запорожцы». И грузовики — много грузовиков с надписями «Хлеб», «Молоко», «Мебель» на будках.

Звук города был другим. Он был ниже тональностью. Не было визга тормозов, не было надрывного воя сирен, не было басовитого "бум-бум-бум" из сабвуферов проезжающих тонированных авто. Был ровный гул моторов, шуршание шин и звон трамваев.

Трамвай номер 23, красный с желтой полосой, прогрохотал мимо, высекая искры на стыках рельсов. В открытых окнах виднелись лица пассажиров. Спокойные. Никто не тыкал пальцем в светящийся прямоугольник. Люди смотрели в окна, читали книги или просто дремали.

Юра остановился у газетного киоска «Союзпечать». Стеклянная витрина была завалена пестрой продукцией: журналы «Советский экран», «Работница», «Крокодил», пачки марок, открытки с видами Кремля, карандаши в деревянной оправе.

Он похлопал по карманам брюк. Звякнуло. Выудил горсть мелочь.

Монеты были тяжелыми, тусклыми. Медь и никель. 15 копеек, 20 копеек, пятачок. На каждой — герб с лентами. Он помнил, как в детстве пытался сосчитать эти ленты, чтобы узнать, сколько республик в Союзе.

— «Советскую культуру», пожалуйста, — попросил он, протягивая монеты в окошко.

Продавщица, полная женщина в синем халате и с высокой начесанной прической, даже не взглянула на него. Привычным движением смахнула мелочь в деревянный лоток, выдернула из стопки газету и шлепнула её на прилавок.

— Три копейки сдачи, — буркнула она, выкладывая три маленькие монетки.

Юра сгреб сдачу. Развернул газету. Пальцы тут же окрасились свежей типографской краской — черной, маркой, пахнущей керосином.

В правом верхнем углу, под названием газеты, стояла дата.

3 июня 1969 года. Вторник.

Цифры были четкими, бескомпромиссными. Не электронное табло, которое можно перепрограммировать. Это был факт, отпечатанный на дешевой серой бумаге миллионным тиражом.

Юра отошел к ближайшей скамейке в сквере у метро «Сокол». Сел. Деревянные рейки были теплыми, нагретыми солнцем.

Он положил газету на колени, но читать не стал. Просто смотрел на проспект.

Мимо прошла девушка в легком платье в горошек, с высокой прической «бабетта». Процокала каблучками, оставив за собой шлейф духов «Красная Москва». Прошел военный с портфелем, фуражка сдвинута на затылок. Пробежала стайка школьников с красными галстуками — у них, видимо, начиналась летняя практика.

Никакой рекламы. Никаких билбордов, закрывающих небо. На фасаде дома напротив — только огромная надпись «МИРУ — МИР» и профиль Ленина.

Юра глубоко вдохнул. Воздух пах бензином, но это был другой бензин — менее химический, более сладкий. И ещё пахло липой.

Внутри него начал работать профессионал. Режиссер. Тот самый циник, который привык разбирать жизнь на сцены, мотивы и сверхзадачи.

«Анализируй, — приказал он себе. — Если это бред, то где сбои? Где пиксели? Где нестыковки логики? Во сне ты не можешь прочитать текст дважды — он меняется. Попробуй».

Он опустил глаза в газету. Заголовок передовицы: «Высокое призвание деятелей искусств». Прочитал первое предложение. Отворачивался. Посмотрел на голубей, клюющих крошки у урны. Снова посмотрел в газету.

Текст не изменился. «Высокое призвание деятелей искусств».

«Если это кома или посмертие, — продолжал он рассуждать, — то почему у меня чешется левая пятка? Почему кеды немного жмут в мизинце? Почему я чувствую этот чертов запах асфальта?»

Детализация мира была избыточной для галлюцинации. Галлюцинация строится на том, что ты знаешь. А он не знал, не помнил, что у продавщицы в киоске золотой зуб слева, который блеснул, когда она зевнула. Он не помнил, что на третьем этаже соседнего дома на балконе сушатся синие мужские трусы в белый горох. Его мозг не мог бы сгенерировать этот мир с такой пугающей достоверностью.

Значит, это реальность.

Юра откинулся на спинку скамейки. Страх, который держал его за горло с момента пробуждения, начал отступать, сменяясь странным, холодным спокойствием. И любопытством.

Он здесь. Он — Юрий Павлович Лоцман. Ему шестнадцать лет. У него вся жизнь впереди. И он знает, что будет дальше.

Он знает, что через месяц американцы высадятся на Луну. Знает, что через десять лет начнется Афганистан. Знает, что в девяносто первом эта огромная страна, казавшаяся сейчас монолитом, рассыплется в прах. Знает про интернет, ковид, войны дронов.

Но сейчас, здесь, на этой лавочке, это знание казалось чем-то далеким, почти несуществующим. Как сюжет фантастического романа, который он прочитал и забыл.

Здесь было 3 июня. Впереди было лето. Целое лето шестьдесят девятого года.

Он посмотрел на свои руки. Юные, сильные, без единой морщины. Сжал и разжал кулак.

— Ладно, — сказал он тихо самому себе. — Ладно. Камера, мотор. Сцена первая, дубль второй. Поехали.

Он свернул газету, сунул её под мышку и встал.

В кармане звякнули монеты. Девятнадцать копеек — цена самого вкусного мороженого в мире. Пломбир в вафельном стаканчике.

Юра улыбнулся — впервые за это утро искренне, без страха. И зашагал к лотку с мороженым, который стоял у входа в метро. Он вдруг понял, что ужасно хочет этого сладкого, холодного вкуса. Вкуса жизни, которую ему подарили заново.

Загрузка...