Утро в Версале начиналось не с пения птиц, а с шелеста шёлка и шёпота интриг. Для Луи-Станисласа-Ксавье, графа Прованского, брата короля, этот шелест был удушливее любой пыли, а шёпот – ядовитее любого сквозняка. Ему исполнился тридцать один год, возраст, когда многие мужчины уже обзаводились титулами и любовницами, а он всё ещё чувствовал себя чужим в золотой клетке, которая была его домом.

Он стоял у высокого окна своих апартаментов, выходящих на Северный партер. Сад, вытянутый и строго геометричный, с фонтанами, чьи струи взмывали к небу с математической точностью, казался метафорой всей его жизни. Всё здесь было выверено, идеально, но лишено живой души. Искусственность парила в воздухе, смешиваясь с приторным запахом пудры и пота, которым пахли придворные. Луи-Станислас ненавидел этот запах, эту фальшь, эту вечную, показную благопристойность, за которой скрывались самые низменные страсти.

«Они подобны восковым фигурам, ожившим лишь для того, чтобы сыграть свою роль в вечном театре лицемерия», — думал он, поправляя тонкий батистовый манжет, который только что расправил его камердинер. «Их лица — маски, их улыбки — заученные гримасы, их слова — тщательно подобранные, пустые звуки. Корона, эта проклятая золотая цепь, висит на шее не только моего брата, но и всей Франции, души́т её медленно, но верно».

Его брат, Людовик XVI, был добрым человеком. Слишком добрым. Слишком нерешительным. Он любил свои замки, свою охоту, свои часы и свою несчастную жену, Марию-Антуанетту, чьё легкомыслие и презрение к нуждам народа были притчей во языцех даже среди самых верных подданных. Луи-Станислас видел, как Королева, подобно бабочке, порхает между балами и нарядами, не замечая, как земля под её ногами начинает дрожать. Он видел, как Людовик, обременённый грузом долга и неспособный к решительным действиям, медленно, но верно ведёт Францию к пропасти.

«Они не понимают», — его мысль всегда возвращалась к этому. «Они оторваны. Их мир — этот Версаль, эти зеркальные галереи, эти золотые клетки — отрезал их от истинной жизни, от истинной Франции. И от истинного сердца народа».

Он верил в народ. Искренне верил. Читал Руссо с пылким энтузиазмом, пролистывая страницы до дыр, мечтая о «естественном человеке», не испорченном развращённой цивилизацией. В его идеалистическом представлении, крестьянин, землепашец, ремесленник — это воплощение добродетели, чистой души, не знающей лжи и коварства. Он был убеждён, что стоит только прислушаться к голосу народа, дать ему свободу, и Франция возродится, станет царством разума и добродетели, о котором грезили философы Просвещения. Он видел себя, Луи-Станисласа, не просто принцем крови, а будущим «философом на троне», тем, кто сможет привести Францию к этому золотому веку.

***

Поиск этой «истинной Франции» стал для Принца навязчивой идеей. Он часто покидал Версаль под покровом ночи, переодеваясь в скромную, но добротную одежду, которую ему шил доверенный портной в Париже. Камердинер, старый Жан-Поль, поначалу ворчал, но смирился. Эти «прогулки в народ» были опасны, но для Луи-Станисласа они были глотком свежего воздуха, единственным способом сбежать от удушающей атмосферы двора.

В один из таких дней, жарким августовским полднем 1787 года, он оказался в деревне Сен-Жермен-ан-Ле, что в нескольких лье от Версаля. Деревня, некогда процветавшая, теперь выглядела уныло. Дома из грубого камня и глины, крытые соломой, покосились. Улицы были пыльными, вонь от сточных канав смешивалась с запахом навоза и пота. Крестьяне, работавшие в полях, были исхудавшими, их лица — изборождены морщинами, а глаза — потухшими. Это не была идиллическая картина, нарисованная Руссо. Это была реальность, жестокая и беспощадная.

Он наблюдал за сценой на площади у колодца. Несколько крестьян, оборванных и злых, спорили с местным сборщиком налогов — толстым, надменным человеком в грязном камзоле. Сборщик требовал последние гроши за неурожайный год, угрожая конфискацией имущества. Один из крестьян, старик с трясущимися руками, пытался объяснить, что у него ничего не осталось, что его дети голодают. Сборщик лишь рассмеялся, отмахнулся и ударил старика по лицу.

«Звери», — стиснул зубы Принц. «Вот истинные звери. Не народ, а те, кто его угнетает, кто жиреет на его слезах».

И тут он увидел её. Девушка, стоявшая чуть в стороне, с корзиной белья в руках. Она была не просто красива, она была поразительно красива, даже в её простой, выцветшей одежде. Высокая, стройная, с тёмными волосами, заплетёнными в тугую косу, и глазами цвета лесного мха, которые горели гневным огнём. Когда сборщик ударил старика, она шагнула вперёд.

— Что же вы делаете, месье?! — её голос, хоть и звонкий, был полон такой силы и страсти, что Принц вздрогнул. — Разве вам мало? Разве вам не стыдно? Они умирают с голоду, а вы отнимаете последнее!

Сборщик нагло расхохотался. — О, поглядите! У нас тут проповедница! Не твоё дело, девка! Займись своим бельём!

— Моё дело — это справедливость! — воскликнула Марианна, её лицо вспыхнуло праведным гневом. — Вы — вор! Вы — паразит! Народ запомнит это! И придёт час, когда вы за всё ответите!

Сборщик, опешив от такой дерзости, замахнулся, чтобы ударить её. Но Принц среагировал быстрее. Он шагнул вперёд, перехватил руку сборщика, крепко сжав её.

— Довольно, месье, — голос Луи-Станисласа, низкий и спокойный, прозвучал неожиданно властно, несмотря на его простую одежду. — Насилие никогда не было путём к справедливости.

Сборщик, чувствуя стальную хватку и видя холодный взгляд незнакомца, опешил. Он почувствовал скрытую угрозу, которая обычно исходила от благородных. Он попятился, бормоча извинения.

— Кто вы такой? — пробормотал он.

— Просто прохожий, — ответил Принц, отпуская его руку. — Который считает, что несправедливость не останется безнаказанной. Идите. Сегодня вы ничего здесь не получите.

Сборщик, напуганный, поспешно удалился.

На площади воцарилась тишина. Крестьяне смотрели на Принца и Марианну с изумлением. Девушка повернулась к нему.

— Спасибо, месье, — сказала она, её глаза всё ещё горели. — Вы спасли старика. И… и показали, что не все ещё забыли о чести.

— Я лишь сделал то, что должен, — ответил Принц, вглядываясь в её глаза. Они были глубокими, полными силы, которая, казалось, исходила из самой земли. Он почувствовал к ней мгновенное, почти иррациональное влечение. Не просто физическое, а духовное. Это была та самая «подлинность», которую он искал.

— Меня зовут Марианна, — сказала она. — Марианна Дюбуа.

— Луи, — ответил он, назвав лишь часть своего имени. — Просто Луи.

Он протянул ей руку. Она колебалась, однако затем пожала её. Её ладонь была мозолистой, тёплой, настоящей. Не как бледные, изнеженные руки придворных дам.

«Вот она!» — его сердце запело. «Истинная Франция. Истинная добродетель. Неиспорченная. Это не просто крестьянка. Это Муза. Муза для нового времени, Муза для моей Франции».

Принц Луи-Станислас проецировал на Марианну все свои идеалы. Её страсть к справедливости он видел как чистую добродетель, её гнев — как праведное возмущение, её амбиции — как естественное стремление к лучшему. Он не заметил, или не захотел заметить, лёгкую нотку зависти, которая мелькала в её глазах, когда она смотрела на его пусть и скромную, но дорогую одежду. Не уловил едва заметной хитринки, когда она, узнав, что он из Парижа и «близок к знати», начала расспрашивать его о жизни в столице, о Версале, о влиятельных людях. Для него это было лишь «невинным любопытством» простолюдинки.

***

Их тайные встречи стали регулярными. Сначала — раз в месяц, потом — чаще. Принц Луи-Станислас сбегал из Версаля, чтобы провести несколько часов с Марианной в уединённой роще за Сен-Жермен-ан-Ле, или в маленькой таверне, где никто бы их не узнал. Он приносил ей книги — Руссо, Монтескье, Дидро. Они часами говорили о справедливости, о свободе, о равенстве, о том, как «должна быть устроена» Франция.

Принц делился с ней своими реформаторскими идеями: о налоговой системе, о правах крестьян, о необходимости ограничения власти аристократии. Он рассказывал ей о своих разочарованиях в Людовике XVI, о его нерешительности, о его неспособности понять масштабы кризиса. Он доверял ей свои самые сокровенные мысли, свои мечты о новой Франции. Для него это была не просто любовь, это было слияние душ, союз разума и чистоты, который должен был стать основой для будущего королевства.

Марианна слушала внимательно. Она была способной ученицей, быстро схватывала идеи Просвещения, но интерпретировала их по-своему, через призму своего личного опыта унижений и бедности. Для неё «свобода» часто означала «свободу от тех, кто угнетает», а «равенство» — «возможность возвыситься над теми, кто смотрел свысока». Принц не замечал этой тонкой, но важной разницы. Он видел лишь её горящие глаза, её страстную убеждённость и считал это подтверждением её «добродетели».

Их роман расцветал. Первые робкие прикосновения переросли в пылкие объятия. В тайных комнатах, которые Принц арендовал для их встреч в парижских пригородах, они делили не только мысли, но и тела. Для Принца это был опыт абсолютной искренности, освобождения от придворной фальши. Он находил в её объятиях утешение, убежище от Версаля, подтверждение своей веры в «чистую» любовь. Эти ночи были полны страсти, которая для него была символом подлинности, нетронутой моральным разложением.

«В её руках я ощущаю себя живым», — писал он в своём тайном дневнике, который вёл шифром. «Её смех, её взгляд, её прикосновение — вот истина. Не в позолоченных стенах Версаля, не в пустых словах придворных, а в ней. В её простоте, её страсти. Она — моё спасение. И спасение для Франции».

Марианна отвечала на его ласки, на его страсть. Возможно, в её чувствах была доля искренности, но она была прочно переплетена с расчётом. Она видела, как он идеализирует её, и умело пользовалась этим. Она начала тонко, почти неосознанно, манипулировать им. Например, она могла рассказать ему о каком-то новом случае несправедливости, о чрезмерных налогах, о жестокости местного сеньора, но подать это так, чтобы принц чувствовал личную ответственность и вину. Она могла похвастаться своими связями с «активистами» из Третьего сословия, которые тоже жаждут перемен, подталкивая принца к идее, что «народ» сам готов действовать, и ему нужна лишь его, принца, поддержка.

***

Граф де Морепа был старым лисом. Его морщинистое лицо всегда сохраняло выражение лёгкой скуки, а глаза, скрытые за полуприкрытыми веками, ничего не выражали. Но он видел всё. Он видел, как меняется Луи-Станислас, как его глаза горят непривычным огнём, как он стал более задумчив, а его тайные отлучки из Версаля стали слишком частыми, чтобы быть незамеченными. Морепа не верил в случайности. Он верил в человеческую природу, в её неизменность, в её пороки, которые проявлялись в каждом сословии, пусть и под разными масками.

Однажды, за вечерним разговором в его кабинете, Морепа коснулся темы, которая, как он знал, была болезненной для принца.

— Ваше Высочество, — начал он, медленно отхлёбывая вино из бокала, — я слышал, что вы продолжаете свои… прогулки. Изучаете жизнь народа, как подобает просвещённому правителю. Весьма похвально.

Принц Луи-Станислас слегка напрягся. — Я лишь стремлюсь понять истинные нужды Франции, Граф.

— Разумеется, разумеется, — Морепа кивнул, его взгляд оставался пустым. — Но, Ваше Высочество, народ, порой, подобен необъезженной лошади. Она может быть красива, сильна, полна благородного пыла. Но если дать ей слишком много воли, если посадить на неё неопытного наездника, она сбросит его и растопчет всё на своём пути.

Принц нахмурился. — Я не считаю народ лошадью, Граф. Народ — это сердце Франции.

— Сердце, да, — согласился Морепа. — Но сердце, которое, будучи выпущенным из-под контроля головы, может превратиться в дикий, неуправляемый пульс. Вы верите в добродетель, Ваше Высочество. В добродетель, которая, как вы читаете в книгах, присуща низшим сословиям.

— А вы в неё не верите, Граф? — голос Принца стал резче.

— Я верю в порядок, Ваше Высочество, — Морепа медленно поставил бокал на стол. — В порядок, который создавался веками. В иерархию, которая удерживает мир от хаоса. В то, что каждый должен знать своё место. Крестьянин, каким бы добродетельным он ни был, не рождён для того, чтобы править. Ибо ему неведома тяжесть короны, и он не понимает, что великая власть требует великого долга, а не просто желаний.

Он посмотрел на Принца, и на мгновение в его глазах мелькнула острая, почти пророческая грусть.

— Грязь, Ваше Высочество, — проговорил Морепа тихо, — однажды поднятая со дна, редко возвращается на своё место. И та, что кажется чистой, может быть самой опасной, ибо её гниение начинается изнутри. Надеюсь, ваша… привязанность к естественному не ослепит вас.

Принц Луи-Станислас почувствовал прилив раздражения. «Циник! Он видит лишь пороки, ибо сам ими полон! Он не понимает истинной чистоты!»

— Вы слишком скептичны, Граф, — отрезал Принц. — И ваши суждения старомодны. Я верю в иной путь для Франции. И в иную любовь.

Морепа лишь пожал плечами, его лицо снова стало непроницаемым. Он сделал глоток вина, словно проглотил какую-то горькую пилюлю. Он сказал всё, что мог. Теперь оставалось лишь ждать. Ибо мир, который строил принц в своей голове, был прекрасен, но он строился на песке, а предвестники шторма уже витали в воздухе.

Загрузка...