Лето в Петербурге пахнет не столько розами, сколько стылым гранитом и Невой. Солнце стоит высоко, но город все равно будто светится изнутри холодом: белесые фасады, зеркальные каналы, строгие линии мостов. И магия, привычная до оскомины, в этом сиянии не прячется. Она ходит по улицам открыто, как чиновник в мундире.
Вон там, у Адмиралтейства, гвардеец лениво держит в ладони светляк-искряч, он отгоняет мошкару и одновременно проверяет печати на пропусках. У торговых рядов разодетая барышня шепчет в рукав заклинание чистоты, и пыль с ее башмачка слетает, словно испуганная мошкара. На Невском мчится карета, а тянут ее не лошади, а полупрозрачные големы, словно сотканные из серого воздуха: модно, дорого, безопасно, ведь голема не напугаешь громким звуком.
Я все это люблю. Я люблю город, который умеет быть величественным даже в мелочах. И я люблю, что этот город признает силу разума.
Меня зовут Константин Андреевич Радомирский, граф, действительный статский советник, кавалер двух орденов, член Императорского Технического Синклита и лейб-медик порфироносного семейства. Для повседневных же речей, для шепота в гостиных и зависти в мастерских, я давно стал просто титулом: Радомирский, величайший алхимик и изобретатель Империи.
А если уж говорить совсем начистоту, я был тем, кто держал Империю на острие прогресса — и приставлял это острие все ближе к ее горлу.
Мастер эфироцинковых батарей. Изобретатель самодвижущихся экипажей. Создатель первого в мире арканомеханического вычислителя, который перепугал половину министров, когда за двадцать минут подсчитал то, на что их канцелярии тратили месяцы.
Я слишком быстро шел вперед…
В тот день я проснулся рано, когда по высоким шпилям еще только сползала утренняя позолота.
— Кон-стан-тин Ан-дре-е-вич, — распевно протянул в углу лаборатории граммофонный шар, плохо подражая голосу первого секретаря Синклита. — Напомина-ю, завтра в полдень — демонстра-ция вашего нового изооорр… э-э… изооруд-о-вания Его Импера-торскому Величеству…
Я поморщился.
— Не завтра, — отрезал я, не отрывая взгляда от мерцающего в реторте раствора. — Никакой демонстрации не будет, пока я не решу проблему перегрева матрицы.
Шар обиженно кашлянул, щелкнул и затих. Я провел рукой по воздуху, отключая потоки эфира, текущие к устройству, и в лаборатории повисла тишина, нарушаемая лишь шепотом огня под тиглем и приглушенным гулом города за толстым стеклом.
Моя лаборатория находилась в отдельном крыле Академического корпуса на Васильевском острове. Высокие окна, застекленные не обычным стеклом, а слоистым кварцевым триплексом с вплетенной рунной сеткой, смотрели на Неву. По ее неспокойной глади медленно ползли лодки и буеры — обычные и зачарованные, с эфирными парусами, переливающимися радужными отблесками. Вдалеке сияли купола соборов и шпиль Адмиралтейства, поверх которого вились сторожевые скорпион-дроны Императорской Канцелярии Безопасности.
Империя смотрела на меня, даже когда делала вид, что занята своими делами.
Я потянул плечами, чувствуя, как потрескивает в костях накопленная усталость. Сутки без сна. Два дня на одних стимуляторах. Вокруг пахло гарью, озоном, сандалом от защитных ладанов и чуть-чуть — кровью: я снова укололся иглой с ртутным составом и не заметил.
Передо мной на массивном каменном столе стояло мое последнее творение. В теории — величайшее из всех. А на практике пока еще кусок металла, стекла и рунных пластин, время от времени норовящий взорваться.
Кристаллоэфирный реактор.
Я хотел отнять у чародеев их монополию. Забрать силу у родовитых аристократов, в чьих жилах текла древняя кровь, дающая им право насылать грозы и поднимать защитные барьеры одним лишь словом. Я мечтал о том дне, когда любой, у кого есть руки, голова и доступ к хорошо отлаженному механизму, сможет зажечь светильник, запустить карету, поднять в воздух дирижабль — без заклинаний, без разрешения, без мзды.
Принцип был прост до неприличия. Магия в Империи держалась на трех китах: дворянских родах, лицензиях Синклита и тайне. Сила передавалась через кровь, закреплялась печатями и контролировалась правом. Кто не в роде, тот либо служит, либо молится, либо голодает.
А Кристаллоэфирный реактор позволял любому человеку взять энергию из самого воздуха и направить ее по проводнику, как поток воды, без дара, без печати, без клятвы на гербе. Он превращал «божий дар» в ремесло.
Императору поначалу это даже понравилось.
Первые эфироцинковые батареи, что питали его личный дворцовый комплекс. Самоходные пушки, которые ломали хребет мятежным провинциям с небывалой доселе экономией крови гвардейцев. Прозрачные щиты над Зимним дворцом, от которых отскакивали любые вражьи чары. Я был его любимой игрушкой, его «милым кудесником», как он любил говорить, потягивая венгерское вино и разглядывая новые машины с любопытством капризного ребенка.
А потом на заседании Академии я заявил, что следующим шагом будет «Общероссийское общество просвещения и механизации», бесплатные школы при фабриках и мастерских и — богомерзость какая — проект закона о допуске мещан и даже крестьянских детей к техническому образованию, если у тех обнаружится склонность к наукам.
Я видел, как побелели лица министров. Как нахмурился Император. Как его пальцы сжали лист бумаги чуть сильнее, чем следовало.
В ту ночь ко мне в кабинет пришел глава Третьего отделения, князь Голицын, и мягко, очень вежливо, с улыбкой, в которой было больше стали, чем в арсеналах столицы, предложил «умерить пыл».
Я отказался.
Наверное, тогда-то все и решилось.
Я понимал мотивы двора. Я даже мог бы оправдать их, если бы хотел. Государство держится на балансе. Слишком резкий перевес разрушает трон. Дворяне боялись, что их сделают лишними. Синклит боялся, что его законы превратятся в бумажные фантики. А Император боялся одного: что появится сила, которую нельзя запереть в регламент. Он страшился не меня — идеи. Мысли о том, что где-то существует возможность сделать магами тысячи, миллионы людей.
Такие вещи не прощают даже гениям.
Но сейчас, стоя над мерцающим реактором, я не думал о политике. Алхимия ревнива. Стоит отвлечься — и твой величайший прорыв превратится в краткий некролог.
Я осторожно наклонил реторту, выпуская тонкую струйку голубоватого раствора на поверхность кристаллической сердцевины. Реактор коротко вспыхнул, руны на его корпусе обрели четкость и глубину, по воздуху разлился низкий гул, как будто где-то далеко за стенами зазвучал гигантский орган.
— Еще немного… — прошептал я.
Пламя под тиглем взвилось выше, затем, по моему щелчку, погасло. В лаборатории мгновенно стало тихо, и только реактор продолжал еле слышно вибрировать и светиться. Лиловые отблески бегали по рунным дорожкам. Металл на стыках слегка посинел от напряжения.
Достичь стабильности. Зафиксировать параметры. Потом — отчет перед комиссией. За ним — тяжелейшая схватка за изобретение.
Я прекрасно понимал: если этот реактор заработает так, как я задумал, потребность Империи во многих специалистах, вероятнее всего, исчезнет. А если я еще и продолжу разговоры о школах для сирот и детей фабричных рабочих…
Шаги за спиной я услышал, когда реактор уже вошел в резонанс.
Тихие. Вкрадчивые. Послушный подмастерье так не ходит. Чиновник тоже. Слуга же либо размахивает ногами, как мельница, либо ползет, как тень, но даже в этом случае выдает себя трением подошв о паркет.
А эти шаги были… выверенными. Как у человека, который привык убивать в тишине.
— Я занят, — не оборачиваясь, произнес я. — Все вопросы — через канцелярию.
Шаги на миг остановились, затем вновь двинулись ко мне.
До меня донесся легкий запах — железа, кожи и чего-то терпкого, цветочного, но не дешевого мыла, а благовоний, которыми пропитывают мантии служителей Внутренней канцелярии.
Я сразу все понял. Но было уже поздно.
— Константин Андреевич Радомирский? — спросил тихий голос за спиной. Мужской. Молодой. Спокойный до жути.
Я медленно выпрямился, не отрывая ладоней от рычагов управления реактором, и повернул голову.
У входа в лабораторию стоял невысокий человек в сером сюртуке без единой пуговицы, заколотом на потайные крючки. Лицо обычное, будто слепленное по учебнику: прямой нос, серые глаза, ни одной запоминающейся черты. Такие люди легко теряются в толпе, стекают с памяти, как вода.
Но магический контур, обвивавший его запястья и шею тонкой сеткой золотых нитей, я видел отчетливо. Рунные узлы жгли эфир, как свечи в темной комнате.
Личный пес Императора.
— Кто спрашивает? — мой голос, на удивление, не дрогнул.
Он чуть склонил голову, почти с уважением.
— Тот, кто пришел облегчить вашу ношу, господин алхимик, — мягко произнес он. — Империи больше не требуется ваш гений.
Реактор завыл громче. По верхней кромке корпуса побежали трещинки. Я скрестил потоки, сбрасывая лишнюю энергию в заземляющий контур. Искры посыпались на пол.
— Безрассудно устраивать сцену в моем присутствии, — процедил я. — Если Император желает моего отстранения, существуют приказы, подписи, печати…
— Приказ есть, — спокойно перебил он. — Но подпись и печать на нем — не те, что предъявляют подданным. Да и способ исполнения тоже особый. Не судебный.
Вот так вот просто.
Я думал, меня хотя бы попытаются опорочить, устроить фарс с обвинениями в государственной измене, манипуляциях с демонами, в сношениях с враждебными державами. Дадут мне возможность выступить, защищаться. Но нет.
Империя не любила спектаклей, если сценарий писали не ее режиссеры.
— Мотив? — спросил я, не узнавая свой голос. — Хочу знать, за что умираю.
Он будто действительно задумался, подбирая слова.
— Вы опасны, — наконец произнес он. — Ваша мысль идет дальше трона. Дальше династии. Дальше установленных богом сословий. Вы хотите дать силу тем, кому предначертано лишь повиноваться. А Император — страж порядка. Его долг — уберечь мир от хаоса. И вас — от вас самих.
Любопытный перевертыш.
Я хрипло усмехнулся.
— Я думал, его долг — беречь Империю. Вместе с людьми, которые ее двигают.
— Империя — выше людей, — ответил он почти с нежностью. — А вы… слишком их любите. — И он неприязненно поморщился, а потом шагнул ближе.
Я бросил быстрый взгляд на ближайший артефакт защиты. Рунический щит над столом, отсекатель заклинаний у окна, пара боевых амулетов в ящике — все казалось таким далеким, смешным и бессильным. Против человека, у которого за спиной вся воля монарха и вся мощь его тайных служб.
— Мне жаль, — искренне, без фальши произнес он. — Ваши труды будут сохранены. Ваши изобретения послужат престолу. Историю напишут так, чтобы вы остались героем. Просто… немного менее своевольным, чем в жизни.
— А тела сирот, которые сгорят в шахтах, добывая руду для ваших реакторов, тоже красиво опишут? — спросил я. — Или их сочтут сухой статистикой?
Его губы на миг дрогнули. Не робот. Жаль. Такие долго не живут.
— Я всего лишь инструмент, — тихо ответил. — Каким были и вы. Каким станут ваши машины.
Он поднял руку.
Я увидел, как на его ладони раскрывается печать — сложнейший узел рун, связывающий физическое, эфирное и душевное. Удар не по телу. Удар по сути.
Однако, я тоже был не безоружен. Мои ладони были исписаны тонкими линиями лабораторных чар, на запястье — скрытый амулет от вторжений в сознание, в сердце — уверенность, что я предусмотрел если не все, то многое.
Но против Императора, решившего, что ты лишний, нет абсолютной защиты.
— Прощайте, Константин Андреевич, — произнес убийца. — Ваше имя будет звучать в гимнах.
— Я еще заставлю вас запеть, — пробормотал я, активируя свой последний, экспериментальный протокол. — Всех вас.
Феникс. Девятая печать. Резервирование душевной матрицы, — пронеслось в голове. — Теория. Не опробовано. Шанс успеха — смехотворен.
Но лучше смехотворный шанс, чем покорная смерть.
Его печать вспыхнула белым, как полдень в степи. Моя — черным, как подземный лед. В лаборатории запахло паленым мясом и ладаном одновременно. Реактор завизжал, переходя в ультразвук. Мир взорвался светом и болью.
Мне прожгло грудь, голову, руки, а затем вывернуло наизнанку, как старую перчатку. Я почувствовал, как меня хватают за что-то, что не кости и не плоть, и рвут, тянут, дробят.
Последняя мысль, мелькнувшая в угасающем разуме, была о несправедливости. Не о боли, не о страхе смерти — о несправедливости. Столько знаний. Столько силы. Столько возможностей — и все исчезнет, потому что один трусливый монарх испугался перемен.
Темнота накрыла меня, как тяжелое одеяло.
И в этой темноте я закричал.
Не знаю, сколько это продолжалось. Может миг. А может целую вечность. Но, наконец, тьма отступила.
Я увидел Неву, сияющую серебряной лентой. Увидел далекие, словно игрушечные, шпили с куполами, и на миг решил, что это и есть смерть: медленный подъем над городом, которым я так долго пытался управлять сквозь формулы, шестерни и руны.
Петербург лежал подо мной, как на гравюре. Рассвет растекался по небу молочным покрывалом, подергивая крыши домов перламутром. На Васильевском горели сигнальные маяки порталов — красные, синие, зеленые точки в эфире. Над Литейной летел патрульный дирижабль с гербом Империи на борту, отбрасывая на площадь овальные тени. Между домами, как жуки, ползали самоходные кареты, искрили в воздухе телепортационные линии, вспыхивали и тухли разряды уличной магии.
Мой город. Моя Империя. Мой мир.
А затем меня дернуло вниз.
***
Это был не плавный спуск — рывок. Как будто кто-то ухватил меня за горло и швырнул обратно, но не туда, откуда я взлетел. Я мчался сквозь слои света и тьмы, в каждом вспыхивали чужие лица, незнакомые улицы, отдаленные крики. Мельком увидел заснеженную деревню, черный лес, чью-то сломанную судьбу, кровь на снегу — и снова провал.
Холод сменился жаром. Воздух вокруг потемнел, запахи стали густыми, липкими.
Гниль. Плесень. Затхлая моча. Пот давно немытых тел. Угар дешевого каменного угля, которым топят не для тепла, а чтобы хоть как-то выгнать сырость. И еще — тонкая, с привкусом железа, кислая нота, знакомая до боли: детская кровь.
Меня швырнуло в эту вонь, как в яму.
Я ударился — всем сразу. Не головой, не спиной — всем своим естеством.
Оглушающая, плотная боль накрыла, как волна. В груди — будто раскаленный обруч, сжимающий ребра. В боку — тупой, злой огонь. Во рту — вкус железа и гнилого хлеба. Легкие не работали. Сердце… Я вообще не был уверен, что оно еще есть.
Мое тело дернулось, пытаясь вдохнуть, но легкие ответили только влажным хрипом. Что-то теплое и соленое потекло из уголка рта вниз, по щеке, в ухо.
А потом я услышал голоса.
— Ну все, добил… — Где-то слева: грубый, сиплый, мужской.
— Сам виноват, крысеныш. Сказано было — не воровать с барского стола. — Второй: вязкий, ленивый.
Щелчок. Деревянная палка ударила обо что-то твердое.
Где-то в глубине подсознания прокатилось чужое, истерическое: «Бежать! Надо бежать! Но не сейчас. Пока не дышать, не шевелиться, а потом, как он уйдет… Лис не сдается! Лис всех перехитрит!»
Лис?
Чужие мысли царапнули мое сознание, как когти по стеклу, и исчезли, растворяясь в моей собственной боли и отголосках затухающего заклятия.
Я попытался поднять руку — привычным, уверенным движением взрослого мужчины, привыкшего к тому, что тело ему подчиняется.
Рука оказалась тонкой. Легкой. Сухой, как палка.
Пальцы дрожали. Кожа на ощупь — горячая и жесткая, как пергамент, натянутый на слишком узкой раме. Костлявость. Никаких привычных мозолей от тонких инструментов и увесистых артефактных перчаток. Тут мозоли были другие — грубые, рваные — на ладонях и костяшках пальцев. Это были руки подростка. Руки того, кто привык драться за свое место под солнцем.
Я ребенок?
Собрав остатки воли в тугой комок, я заставил веки приоткрыться.
Мир вокруг расплывался.
Сначала я видел только какие-то неясные пятна. Темное, коричневое, желтое, серое. Затем появились линии. Кривые бревенчатые стены, щели, из которых тянет стылым воздухом несмотря на то, что на дворе лето. Потемневший от времени и грязи потолок с гирляндами паутины. В углу еле виднеется кособокий образок, к которому уже давно не поднимают глаза.
Это была не роскошная лаборатория с кварцевыми стеклами и руническими панелями. Я находился в сыром, ветхом и неотапливаемом помещении, которое кто-то по недоразумению назвал жильем.
Пол подо мной — не камень, а грубые, давно немытые доски. Щели между ними забиты мусором, крошками, запекшейся кровью. Сквозь одну из них пробивалась тоненькая травинка — зеленое упорство в царстве грязи.
Запах усилился. К нему добавился еще один — кислый дух прелой капусты и репы из соседнего помещения. Где-то булькал котел. Кто-то кашлял — сухо, надсадно, с хрипами, как старый сломанный мех.
Приют.
Я не сразу это понял, но, когда, наконец, осознал, внутри что-то холодно щелкнуло. В Империи немало приютов. Государственных — для отчетности. Церковных — для показного милосердия. Частных — когда купец или аристократ желал искупить грехи алчности или просто произвести впечатление на нужных людей.
На деле большинство из них были складами ненужных душ. Мешками с будущей дешевой рабочей силой.
— Эй, — снова сиплый голос. Чьи-то тяжелые шаги приблизились, пол подо мной дрогнул. — Живой, што ли?
Мое новое тело, видимо по привычке, попыталось съежиться, убежать внутрь себя. Боль вспыхнула ярче. В глазах потемнело.
Надо дышать.
Я заставил себя вдохнуть еще раз. Воздух вошел в грудь рвано, как ржавая пила. Внутри что-то булькнуло. Легко было бы отпустить все: расслабиться, провалиться обратно в ту темную, равнодушную пустоту, что навалилась после удара Императорской печати.
Но я не был создан для легких путей.
Не для того я рвал душу сквозь миры, чтобы умереть под сапогом какого-то провонявшего дешевым пойлом выродка.
— Ж… живой, — прохрипел я. Голос сорвался на писк. Высокий. Подростковый. Совсем не мой.
Сверху раздался смешок.
— Слышал? Лисенок еще шевелится. Дерзкий, гаденыш. — Чьи-то пальцы схватили меня за ворот рубахи — грубой, линялой, пропитанной потом и кровью — и дернули вверх.
Боль в боку сузила мир до белого шума. Я повис, болтая ногами. Ноги… Боже. Тонкие, как прутья. Ступни в рваных, почти без подошв, лаптях. Кожа на голенях — в синяках и ссадинах.
Лисенок.
Кличка, метка. Значит, этот мальчишка жил здесь достаточно долго, чтобы получить имя. Не официальное, записанное в приютской книге, но свое, дворовое. За хитрость? За рыжие волосы?
Я попытался сфокусировать взгляд.
Передо мной — лицо. Толстое, одутловатое. Прожилки лопнувших сосудов вокруг водянистых глаз. Красный нос, раздавленный, как переспевший помидор. Неровная щетина. На лбу — грубо наколотый символ какого-то малоизвестного монашеского братства, наверное, чтобы напоминать самому себе, что когда-то был ближе к храму, чем к кабаку.
Смотритель. Надзиратель. Мелкий царек в этом королевстве грязи.
— Гляди, и правда живой, — протянул он. — Ишь ты, Лис, опять вывернулся. Поди думал, что если хлеб украдешь, то левитаться научишься, а? — Он захохотал своей же шутке, пуская вонючий перегар мне прямо в лицо.
Я чувствовал, как в глубине, под слоем чужих воспоминаний и боли, поднимается старое, знакомое чувство — холодная, расчетливая ярость. Не вспышка, нет. Расплавленный металл, который пока еще в тигле.
Когда-то я мог одним жестом превратить этого хряка в каменную статую, а затем — в пыль. Сейчас… сейчас я не мог даже увернуться от удара его грязной лапы.
Пока не мог.
— Не… крал, — зубы застучали, слова обрываясь на осколки. Чужие уста, чужие привычки речи. Где-то на заднем плане зашептал тот, прежний Лис: «Молчи, дурак! Молчи! Не высовывайся…»
Но я не умел молчать, когда меня били за то, чего я не делал. Да даже если и за то, что делал.
Надзиратель прищурился.
— Что, решил в праведника сыграть? — Он встряхнул меня, как котенка. — Кто хлеб от барыниной плошки уволок? Не ты, значит? Сам к тебе в карман прыгнул?
Я чувствовал его мысли. Не напрямую — инстинктом. Он не боялся, что я умру. Для него моя жизнь ничего не стоила. Сдохнет один — привезут другого. На окраинах Петербурга сирот больше, чем блох на его рубахе. Потому он и бил так, как бил: от души, с наслаждением.
Я глубоко вдохнул еще раз. Воздух жег легкие, но вместе с этим жжением в грудь вошло нечто знакомое. Эфир.
Слабый. Разреженный. Как если бы я пытался зачерпнуть море ладонью, а ухватил лишь несколько капель. Детское тело. Хилые каналы. Простолюдин без дара. Максимум, что есть, так это чуйка на уличную магию, подворотенные трюки.
Но, в отличие от того, прежнего Лиса, я не был ребенком. Моя душа помнила, как обращаться с бурями.
Я прищурился, собрал клочок эфира, что вился в воздухе — остатки каких-то старых, давно поставленных оберегов, молитв, шепотных заговоров нянек. Это был мусор для серьезного мага, пыль. Но пыль тоже можно обратить в порох, если знаешь, что делать.
Щепотка силы легла на язык, как соль. Я прошептал — почти беззвучно — крохотную формулу. Не заклинание, нет. Привычную лабораторную команду, которой когда-то оживлял механических мышей для опытов. Без жестов, без знаков.
Этого хватило, чтобы по коже надзирателя пробежал легкий разряд.
Совсем слабый. Как укус комара.
Но он вздрогнул, глаза расширились.
— Што за… — Он уставился на свою руку, все еще держащую мой ворот. На коже выступили крошечные, едва заметные искорки. — Ведьмачья морда… — прошептал он, и в этом шепоте впервые послышался страх.
Я не улыбнулся. Мне было слишком больно.
— Отпусти, — выдохнул я.
Это не была команда, подкрепленная настоящей силой. Скорее — привычка говорить так, чтобы тебя не только слышали, но еще и слушались. Порой правильно подобранная интонация делает больше, чем любая магия.
Надзиратель моргнул, словно опомнившись, но тут же злость победила страх, и он швырнул меня на пол.
Тот встретил меня жестко. В груди что-то хрустнуло. Мир на мгновение перевернулся. Я зажмурился и крепко стиснул зубы, чтобы меня не вырвало.
— Ведьмачок нашелся… — прорычал тот, топая вокруг. — Я из тебя всю нечисть выбью, понял? Чтобы больше такого не было! В могилу сведу, глазом моргнуть не успеешь.
Скорее всего, это была не пустая угроза.
Я слышал, как они со своим дружком уходят. Как тяжелые шаги удаляются к двери. Раздался скрип петель, лязг ржавого железа. Захлопнулась дверь, отсекая часть света и почти весь свежий воздух.
Тишина.
Не гробовая — неподалеку кто-то шмыгал носом, тихо всхлипывал, кашлял. Но вокруг меня на пару локтей — кольцо пустоты. Даже дети чувствовали: лучше держаться подальше от того, кого только что чуть не забили до смерти.
До смерти.
Фраза вернулась, как кувалда.
Я… умер. Там, в лаборатории. Мое тело, взрослое, сильное, пропитанное магией, сейчас, вероятно, уже остывает под присмотром Императорских врачей и следователей. Они запишут: «несчастный случай во время эксперимента», «взрыв реактора», «трагическая гибель».
Мое имя обрядят в траур, мои труды перелопатят, пригодное — присвоят, опасное — сожгут или спрячут под семью печатями.
Но я — не там.
Я здесь.
В грязной норе на окраине столицы. В теле четырнадцатилетнего мальчишки по кличке Лис, которого били так, что душа не выдержала и шагнула за порог, освобождая место для меня.
И я жив.
Это главное. Я был жив, и мой разум остался при мне. Знания — десятилетия исследований, тысячи формул, сотни открытий — все было здесь, в голове. Мощь, спрятанная под личиной слабости.
Император думает, что избавился от меня? Пусть думает.
Константин Радомирский умер. Но его знания, его гений, его жажда справедливости — живут. В теле приютского мальчишки по кличке Лис.
Я недобро ухмыльнулся разбитыми в кровь губами.
Что ж, Ваше Императорское Величество. Вы совершили ошибку.
Вы убили меня один раз. Второго шанса у вас не будет.