Десять дней — это много.
Десять дней — это целая вечность, если ты четырнадцатилетний сирота на дне Никодимовской ямы. И одновременно — один удар сердца, если ты алхимик, строящий империю из грязи, золы и упрямства.
Прошло ровно десять дней с тех пор, как я утопил человека в канаве.
Я старался не думать об этом. Получалось не всегда. Иногда, особенно перед рассветом, когда общая спальня храпела и стонала вокруг меня, я чувствовал, как его пальцы, скользкие и слабеющие, цепляются за мои запястья. Потом я вспоминал, зачем это было сделано, и засыпал снова. Константин Радомирский, великий изобретатель Империи, тоже не всегда спал спокойно. Но он умел отделять необходимое от приятного. Лис учился делать то же самое.
Впрочем, у меня теперь хватало забот и без моих ночных кошмаров.
Мои пациенты шли на поправку — все четверо, что само по себе было маленьким чудом в месте, где дети мерли от обычной простуды.
Мышь дышала ровнее с каждым днем. Я по-прежнему слышал в ее легких тихий свист, который никуда не денется, если не давить на него без перерыва. Но влажный, продуктивный кашель давно пришел на смену сухим, раздирающим приступам, от которых еще дней десять назад Мышь скручивалась на полу. Щеки у нее слегка порозовели. Совсем чуть-чуть — но для человека, привыкшего читать тело как книгу, это было красноречивее любого трактата.
Тим перестал хвататься за горло. Хроническая ангина, постоянно его терзавшая, наконец отпустила — толченый уголь, скорлупа и ржавый гвоздь, а также полоскание сделали свою неказистую, но честную работу. Тим даже начал петь. Тихонько, себе под нос, какую-то портовую дрянь, от которой приличная барышня упала бы в обморок. Однако я счел это вполне хорошим знаком.
Кухарка Фрося, моя стратегическая союзница по линии снабжения — начала двигаться заметно бодрее. Упражнения для спины, которые я ей показал, она выполняла с фанатичной дисциплиной, какую я не видел даже у армейских. Иногда я даже заставал ее на кухне за этим делом. При этом мазь и компрессы, которые я обновлял ей раз в три дня, продолжали устранять самые острые приступы, которых становилось в последнее время все меньше и меньше. В обмен Фрося закрывала глаза на наши вечерние вылазки к кухне и щедро делилась тем, что официально считалось отходами, а на деле было вполне пригодным сырьем.
И наконец — Кирпич.
Вчера я снял у него швы.
Точнее — снял то, что имело наглость называться швами: грубые стежки сапожной иглой, наложенные в полевых условиях, пока Кирпич скрипел зубами так, что я всерьез опасался за его челюсти. Рана от пули — рваная, гнойная, безнадежная по всем меркам приютской медицины — затянулась. Не идеально. Рубец останется толстый, бугристый, некрасивый. Но чистый. Без красноты, без воспаления, без того сладковатого запаха гниения, который я учуял в первый день, и который означал лишь одно: еще сутки — и рука начнет отмирать, а за ней и сам Кирпич.
Он сидел на перевернутом ведре в Сердце, пока я аккуратно вытягивал нитку за ниткой, промывая каждый канал травяным отваром и промокая вокруг смоченной в спирте тряпицей. Молчал. Осторожно двигал плечом, пробуя, как ходят мышцы под заживающей кожей.
— Добро, — сказал он, когда процедура была окончена.
Одно слово. Ни «спасибо», ни улыбки, ни рукопожатия. Просто — «добро». Словно принял работу у подрядчика.
Я кивнул. С Кирпичом иначе и не бывало. Его благодарность выражалась не в словах, а в том, что вчера вечером он молча положил рядом с моим импровизированным новым верстачком холщовый мешочек. В мешочке лежали три глиняных горшка — целых, без трещин, — моток чистой льняной тряпицы и сверток с сушеными корнями валерианы. Все это стоило на рынке не меньше двадцати копеек. Для нас это было целое состояние.
Кирпич не говорил «спасибо». Кирпич расплачивался делами.
Впрочем, он был не единственным, кто платил.
За эту неделю наше мыло — серое, грубоватое, пахнущее полынью и мятой — начало приносить настоящие деньги. Не обычные «услуги» и «одолжения», к которым я привык в первые дни, а медные копейки. Небольшие, потемневшие от чьих-то потных ладоней, с полустертым профилем двуглавого орла — но настоящие. Законное платежное средство Российской Империи.
Кирпич выстроил канал сбыта так, как я и предполагал: через портовых грузчиков и мастеровых из Бочарной слободы. Людей, которые целыми днями ворочали тюки и бочки, покрываясь коркой грязи и пота, и кормили на себе столько вшей, что хватило бы на небольшую армию. Для них наше антипаразитное мыло с полынью и дегтем было не роскошью, а необходимостью. Первая пробная партия ушла за три дня. Вторая — за два. К концу недели у нас были заказы еще на тридцать шайб вперед, и Кирпич начал ворчать, что я варю слишком медленно.
Однако я варил настолько быстро, насколько позволяли ресурсы. И ресурсы, надо отдать должное всей моей команде, поступали все оперативнее.
Мышь наладила бесперебойный сбор трав. Она привлекла к делу двух мелких, Сеньку и Груню — смышленых и инициативных детей из младшей группы, которые поначалу за половину шайбы мыла и право постирать свои рубахи готовы были прочесывать пустыри за приютом хоть до темноты.
Однако потом выяснилось, что не все так просто. Оказывается, эти пройдохи начали барыжить нашим мылом в своем бараке, сформировав первую прослойку приютских перепродажников. Узнав об этом, я не стал препятствовать формированию новой торговой системы. Наоборот, даже поощрил, лично побеседовав с этими «спекулянтами». После этого они стали собирать ресурсы вдвое усерднее, подрядив под это дело еще и своих подопечных. Мыльнянка, полынь, мята, ромашка и остальное — все это теперь поступало регулярно и в достаточных объемах.
Тим держал запасы золы и угля на уровне, который я считал приемлемым, а он — безумно избыточным. Кроме того, он оказался неожиданно ловким в вопросах внутренней разведки: его маленькая сеть из нескольких воспитанников среднего возраста исправно сообщала о перемещениях Семена, настроениях в бараках и любых слухах, которые могли нас касаться.
Костыль — мой внешний агент — регулярно выбирался за пределы приюта и возвращался с добычей. Именно он приволок на этой неделе льняную тряпицу, стеклянную бутыль с узким горлом и слух о том, что у старьевщика Маркеля появились медные трубки от разобранного самогонного аппарата. Медные трубки. У меня от одной мысли о них зачесались руки.
Но это было далеко не все. Еще у нас появилась крыша.
Нет, серьезно. У Сердца теперь была настоящая крыша.
Это Костыль придумал. Точнее, это я обронил за работой, что неплохо бы защитить лабораторию от дождя, а Костыль, который воспринимал любое мое «неплохо бы» как прямой приказ, взял и сделал. Притащил из-за забора четыре кривых, но прочных жерди — остатки от старого штакетника, выброшенного с одного из близлежащих дворов. Приладил их к стене амбара и забору, создав подобие стропил. Тим помог ему натянуть поверх два слоя просмоленной парусины, которую Мышь выпросила у Фроси под каким-то надуманным предлогом. Сверху Костыль набросал еловых лап — их он надрал в рощице у пустыря — и обмазал стыки смесью глины с соломой, которую сам же замешал в старом корыте.
Конструкция выглядела, мягко говоря, убого. Кривая, просевшая на один бок, с торчащими во все стороны хвойными лохмами — больше похожая на гнездо сумасшедшей вороны, чем на инженерное сооружение. Но она держала воду. Позавчерашний ливень, затянувший все небо чугунной пеленой, не промочил ни один горшок, ни одну связку сохнущих трав, ни мешочек с драгоценными медяками, спрятанный в нише за кирпичом.
Я сидел тогда под этой нелепой крышей, слушал, как дождь барабанит по парусине, и думал: вот оно. Вот с чего начинаются империи. Не с дворцов и реакторов. С крыши над головой, горстки монет и людей, которые верят тебе настолько, чтобы из кожи вон лезть ради твоих идей.
Утро того дня — а это был вторник, если мне не изменяет память, — началось как обычно. Общий подъем, молитва под гнусавый речитатив приютского дьячка, баланда, которую Фрося по моей просьбе делала чуть погуще для нашего стола. Потом — рабочая рутина. Мышь ушла на кухню помогать с посудой, Тим — на двор, таскать дрова, Костыль — скреб полы в коридоре, старательно хромая чуть сильнее, чем требовалось.
Я отработал положенные часы в канцелярии, переписывая очередную партию писем для благотворителей. Писарь, как обычно, дремал за своим столом, и я мог спокойно посматривать на стену с иконами, за которой тянулся вспомогательный контур приютской эфирной сети. Мой паразитный виток работал стабильно. Капля за каплей, неощутимо для основной системы, энергия утекала в мой карманный резерв. Я подзарядил еще один конденсатор — новый, улучшенный, собранный в дополнение к тому, что я разрядил в затылок чистильщику. Проверил кольца-ключи: все четыре работали штатно.
Около часа пополудни я закончил и благополучно был отпущен писарем на обеденный перерыв. Через четверть часа вся наша компания была уже в Сердце.
Мышь пришла первой — как всегда, бесшумная, будто кошка. Юркнула под навес, привычно коснулась кольца на пальце, поблагодарив, что Тихий Колокол ее пропустил, и села на свое обычное место — перевернутое полено у стены. За нее я был спокоен. Ее худое лицо, заостренное голодом и болезнью, в последние дни обрело какое-то новое выражение. Не просто настороженность — сосредоточенность. Мышь больше не выживала. Мышь работала. Мышь зарабатывала. И постепенно оживала. Добавки к нашему скудному рациону, которыми платили за мыло некоторые клиенты Кирпича, делали свое дело.
Тим ввалился следом, шумный и неуклюжий, как теленок. Рыжий, веснушчатый, с вечно сбитыми костяшками — он ухитрялся задеть каждый горшок и каждую жердь на своем пути. Но при этом — ни одного лишнего слова при посторонних, ни одной ошибки в сборе материалов. Верный и надежный, как ломовая лошадь. Тим сел на корточки, прислонившись спиной к теплому боку амбара.
Костыль подтянулся последним, волоча свою поврежденную ногу и осторожно поглядывая через плечо — привычка, от которой я не хотел его отучать. Лишняя бдительность в нашем положении дорогого стоила. Он остановился на своем привычном месте: у входа, привалившись к стойке навеса.
Я оглядел свою команду. Три пары глаз — серые, голубые, карие — смотрели на меня выжидающе. Они уже привыкли: если Лис собирает всех перед обедом, значит, будет что-то новое. И это «новое» обычно означает работу, риск и — если повезет — шаг вперед.
— Мыло идет хорошо, — начал я, присаживаясь на край верстака. — Кирпич говорит, что спрос растет. Это правда. Через неделю-две мы выйдем на стабильные тридцать-сорок шайб в декаду, и на этом потолок. Больше — не хватит ни щелока, ни рук.
Тим шевельнулся.
— Так это ж хорошо? Тридцать шайб — это…
— Это хорошо, — перебил его я. — Но мало.
Мышь чуть наклонила голову. Она уже понимала, куда я веду. Мышь вообще соображала быстрее всех — быстрее, чем могло кому-либо показаться.
— Мыло — это база. Наш хлеб. Но любой торговец на Апраксином дворе скажет тебе: на одном товаре далеко не уедешь. Нужен, как минимум, еще один. Такой, которого ни у кого больше нет. Такой, за который люди будут платить не копейку, а две. Или три.
Я выдержал паузу. Не столько для драматического эффекта, сколько для привлечения максимального внимания. Константин Радомирский в прошлой жизни читал лекции перед залами, набитыми академиками и чиновниками. Он знал цену хорошей паузе.
— Я собираюсь делать пилюли.
Тишина. Костыль переглянулся с Тимом. Мышь не шевельнулась.
— Какие пилюли? — осторожно спросил Тим. — Вроде тех штук, что аптекари продают? За полтинник серебром?
— Вроде. Только проще, дешевле и полезнее, особенно для тех, кто живет в приюте. Я назову их Крепкий сон.
— Крепкий сон, — повторила Мышь, словно пробуя слова на вкус. — От бессонницы?
— От бессонницы. От страха. От боли, которая не дает уснуть. От рези после побоев. От ночных кошмаров.
Я специально перечислял то, что каждый из них испытал на собственной шкуре. Мышь, которая раньше кашляла ночами напролет. Тим, которого Семен лупил палкой по пяткам за малейшую провинность. Костыль, который просыпался каждый час от ломоты в ноге.
— Подумайте, — продолжил я. — Сколько детей в нашем приюте не спят ночами?
— Половина, — тихо ответила Мышь.
— Больше, — поправил я. — Две трети. А из тех, кто спит, — половина спит так, что лучше бы вообще не спали. Скрипят зубами, плачут, вскрикивают. Утром встают разбитые, с больной головой. Семен за это бьет, от битья спится еще хуже, а от следующего плохого сна — новые побои. Замкнутый круг.
Тим хмуро кивнул. Он не понаслышке знал этот круг. Семен любил до него докапываться за недостаточно быстрое пробуждение и вялость на утренних работах.
— А теперь представьте: маленький шарик, размером с горошину. Положил на язык, запил водой. Через полчаса — глаза слипаются, беспокойство уходит, внутри становится тепло и спокойно. Засыпаешь легко. Спишь до утра. Просыпаешься — и голова ясная, и руки не трясутся, и силы появляются. Никакого колдовства. Никакой магии. Только травы, мед и мука.