Существует заблуждение, будто Нью-Йорк — шумный город. Это не совсем так. Нью-Йорк — это не шум. Это тотальная, непрекращающаяся, многослойная трансляция. Каждый его житель — словно личная радиостанция, вещающая на частоте собственной жизни без всякой цензуры и, что характерно, без кнопки «выключить». Причём у этой радиостанции нет ни лицензии, ни ночного режима, ни неловкого “простите” перед рекламной паузой: она просто начинает говорить, как только вы оказались в радиусе поражения. Тишина здесь считается не вежливостью, а подозрительным поведением, признаком либо заговора, либо глубокой депрессии, требующей немедленного вмешательства ближайшего прохожего. Я, скромный выходец из страны, где фраза «как дела» подразумевает кивок и ничего более, усвоил этот урок ценой своей приватности, рассказанной биографии и пищевых предпочтений. А ещё ценой самого главного нью-йоркского ресурса — внимания: оно здесь ходит, как мелочь в кармане, звенит, передаётся из рук в руки и тратится быстрее, чем успеваешь осознать покупку, а иногда ещё и требует чаевых, даже если ты ничего не заказывал.
Всё началось невинно. Я стоял на углу Бродвея и какой-то улицы, ощущая себя песчинкой в бетонно-стеклянном водовороте, и безнадёжно крутил в руках карту, которая упорно не желала показывать, где же вход в метро. Карта была бумажная, упрямая, с характером: она шуршала, складывалась не так, как надо, и выглядела как признание в слабости в городе, где даже мусорные баки, кажется, знают, куда тебе идти. Рядом пахло жареными орешками, выхлопом и чем-то сладким, будто кто-то распылил ваниль прямо в поток автомобилей. Из решётки в асфальте тянуло тёплым паром — как дыханием подземелья, где живёт вечная спешка. Сирена, не умолкая, отъезжала и тут же возвращалась эхом, а над всем этим висел гул, похожий на бесконечный спор. Отчаяние моё, видимо, излучалось таким мощным сигналом беды, что его немедленно уловил радар местного жителя. В Нью-Йорке, как я быстро понял, у людей встроены датчики чужой растерянности — и они реагируют на неё быстрее, чем приложение с картой на телефоне, быстрее, чем ты успеваешь спрятать лицо “я всё контролирую”.
— Эй, приятель! Ты выглядишь так, будто твой GPS сбежал с твоей же женой в Мексику! — прогремел над моим ухом голос, по громкости сравнимый только с гудком такси.
Передо мной стоял Человек-Энергия в чистом виде. Лет пятидесяти, в ярко-оранжевой бейсболке «Yankees», с лицом, которое, казалось, было создано для того, чтобы на нём всегда сияла улыбка шириной в три полосы движения. Он улыбался так, будто не просто рад тебя видеть, а будто ты — давно ожидаемый гость, которому забыли выслать приглашение. Его звали, как он немедленно сообщил, Чед. Не просто Чед. Чед-из-Квинса. И в этом “из-Квинса” было столько гордости, будто он не из района, а из ордена. При этом, если присмотреться, за его улыбкой на секунду мелькало что-то человеческое и уставшее — как у людей, которые привыкли быть весёлыми на публике, потому что дома слишком тихо.
— Я… просто ищу метро 72nd Street, — робко пролепетал я, съёживаясь от его жизненной силы, от этого напора, который физически ощущался как тёплый поток воздуха из открытой духовки.
— Метро?! — воскликнул Чед так, что пара голубей на карнизе сорвалась в панический полёт. — О, братан, да ты попал по адресу! Я знаю нью-йоркское метро лучше, чем свои пять пальцев! Хотя, — он вдумчиво посмотрел на свою ладонь, — со средним пальцем правой руки у меня отдельная история. Я им в 2005-м году показывал Майклу Блумбергу, когда он… о, прости, я отвлёкся! Идём, я тебя провожу!
Не успел я произнести «спасибо, я сам», как его мощная рука легла мне на плечо, и мы тронулись в путь. Это было похоже не на то, что меня ведут, а на то, что меня взяли в сопровождение громкоговорителя. Плечо под его ладонью стало как бы общественным пространством, местом пересадки смыслов. Я вдруг понял, что моё тело — тоже часть этой трансляции: я уже не просто турист, я “тема”. И чем сильнее он держал меня за плечо, тем яснее становилось, что в Нью-Йорке тебя не спрашивают, хочешь ли ты быть включённым в эфир: тебя включают автоматически.
— Так откуда ты, приятель? — спросил Чед, не понижая тона, хотя мы шли в плотном потоке людей. — По акценту… О! Восточная Европа! У меня был сосед, поляк, Збигнев. Прекрасный парень! Пока не выяснилось, что он крал мой кабель! Но ты-то не похож на вора кабеля, ты похож на порядочного парня, у которого проблемы с навигацией! Женат?
Этот вопрос прозвучал с такой непосредственностью, будто он спрашивал не о моём семейном положении, а о том, какая сегодня погода. Я, ошарашенный, автоматически выдавил:
— Нет… то есть был… разведён…
И в этот момент я услышал, как это слово — “разведён” — отскочило от тротуара и покатилось дальше, как монетка: его уже можно было подобрать любому прохожему. Меня самого будто бы слегка “разменяли” на мелкие подробности.
— О-О-О! — Чед заголосил так, что несколько прохожих обернулись. — Развод! Брат, я тебя понимаю! Как ножом по сердцу! У меня тоже был развод! С Синтией! Три года терапии и тонна мороженого «Ben & Jerry’s» «Chunky Monkey»! Но знаешь что? — он остановился, заставив остановиться и меня, и весь пешеходный поток позади нас. — Это было лучшее, что случилось со мной после того, как «Джетс» выиграли в ’69! Освобождение! Теперь я с Тэмми! Она косметолог! Делает такие инъекции ботокса, что ты можешь месяц ходить с лицом двадцатилетнего, но не можешь поднять брови от удивления! Так что не грусти!
И вот тут, между “не грусти” и следующим вдохом, его глаза на долю секунды потухли — совсем чуть-чуть, как лампочка, которая моргнула от скачка напряжения. Он мгновенно вернул улыбку обратно, будто услышал собственную паузу и испугался её, будто пауза — это и есть настоящая беда.
Я не грустил. Я был в шоке. У меня в груди стояла та самая пустая пауза, когда ты хочешь сказать “простите, я не заказывал разговор”, но вместо этого только моргаешь и позволяешь чужой энергии протащить тебя через квартал, как чемодан на колёсиках. Я слышал свой голос где-то далеко и неузнаваемо тихо — будто он остался дома, в стране, где “как дела” действительно означает “как дела”, а не “давай вскроем твою биографию прямо на тротуаре”. Мы прошли всего полквартала, а незнакомец уже знал о моём разводе и делился историей своих отношений. Я попытался вернуться к исходной теме:
— Так о метро…
— Метро подождёт! — махнул рукой Чед. — Жизнь важнее! Смотри, мы проходим мимо лучшей пиццерии в этом районе! «Луиджи»! Его прадед приехал из Неаполя с одним рецептом и мешком надежды! У тебя нет аллергии на глютен? Арахис? Молочные продукты? У моей племянницы, Дженнифер, жуткая аллергия на арахис! Однажды на вечеринке…
И он, не сбавляя темпа и громкости, начал рассказывать историю про племянницу Дженнифер, скорую помощь и эпипен, при этом активно жестикулируя и кивая встречным прохожим, которые, казалось, были в курсе дела. Я замечал, как на нас скользят взгляды — не раздражённые, а включённые: как на знакомый сериал, который идёт в этом квартале давно, просто сегодня в серии появился новый персонаж, то есть я. В Нью-Йорке внимание не просится — оно берётся и раздаётся, как конфеты на детском празднике. Откуда-то сбоку тянуло жареным луком и горчицей, и этот запах, смешанный с паром из решёток и ароматом кофе из уличного киоска, делал происходящее ещё более “реальным”, до обидного реальным: как будто моё внутреннее смущение кто-то посыпал жареным кунжутом и подал в бумажном стакане.
— Привет, Чед! Как Дженнифер? — крикнул откуда-то сверху рабочий, чинивший вывеску.
— Живёт, Боб! Живёт! Спасибо, что спросил! — отпарировал Чед, не прерывая монолога. — Так вот, она теперь читает состав на всём, как священное писание!
В этот момент к нам подошла женщина с собачкой.
— Чед, это тот самый парень с картой? — спросила она, кивая в мою сторону.
— Да, Сьюзан! Русский! Разведён! Ищет метро! — отчеканил Чед, как диктор на стадионе.
Я вздрогнул от слова “русский” так, будто мне на лоб прилепили ярлык в магазине: “акция дня”. Сьюзан, кажется, приняла это как приглашение к сочувствию.
— О, милый, — Сьюзан посмотрела на меня с неподдельным сочувствием. — Развод — это ужасно. Мой Гарри ушёл к инструктору по йоге. Представляешь? В шестьдесят пять лет! Но ты держись. Чед, ты ему рассказал про группу поддержки в библиотеке на 74-й?
— Ещё нет! Впереди!
И Чед сказал это так, будто “впереди” — не просто по улице, а по жизни: как будто у каждого тут есть список мест, где тебя “поддержат”, если ты вдруг замолчишь.
Я чувствовал себя не человеком, а главным героем реалити-шоу, съёмки которого идут в прямом эфире без моего ведома. Причём “первый сезон” у них уже отснят, а меня просто ввели во “второй” без кастинга. Мы продолжили движение. Теперь в поле зрения Чеда попала витрина магазина электроники.
— О, смотри, новые телевизоры! Ты смотришь «Игру престолов»? — обрушил на меня очередной вопрос Чед.
— Нет… — попытался я сопротивляться, понимая, что это сопротивление звучит как шёпот против пожарной сирены.
— Нет?! — изумлению Чеда не было предела. — Так что же ты смотришь? «Очень странные дела»? «Друзья»? Классика! Я «Друзей» знаю наизусть! Моника — моя духовная сестра! Только я не так часто убираюсь!
Он начал цитировать диалоги из сериала, при этом обращаясь то ко мне, то к уличному продавцу хот-догов, который, похоже, тоже был в теме и подсказывал ему реплики. Казалось, весь квартал был одной большой, шумной семьёй, в разговор которой я был грубо, но сердечно втянут. И чем больше меня втягивали, тем яснее становилось: здесь за одиночество не ругают — его лечат. Громко. Коллективно. Без анестезии. И в этой терапии город выступал одновременно доктором, родственником и ведущим ток-шоу, который не терпит пауз.
Мы подошли к лестнице, ведущей в метро. Я вздохнул с облегчением: конец мучениям. Оттуда, снизу, тянуло холодным сквозняком и металлическим запахом, как из большого, живого механизма.
— Вот оно, приятель! 72nd Street! — Чед широким жестом указал на вход, как первооткрыватель на новую землю. — Будь осторожен там внизу. И смотри не ешь сэндвичи с арахисовым маслом, а то станешь как Дженнифер! Ха-ха!
Я уже готов был сбежать, как Чед снова положил мне на плечо руку. И эта рука была как печать: “не уходи, пока серия не закончится”. Его ладонь на моём плече вдруг показалась не только тяжёлой, но и чуть дрожащей — так дрожат руки у людей, которые очень хотят казаться уверенными, потому что внутри у них живёт то самое “а вдруг я никому не нужен”.
— Слушай, мне так понравилось с тобой говорить. Ты такой… слушающий. Редкое качество. — Его лицо вдруг стало серьёзным. — Знаешь, я тут подумал. Ты тут один, разведён, культурный шок… Тебе нужен друг. Вот. — Он вытащил из кармана чековую книжку (кто в XXI веке носит чековую книжку?!), что-то быстро нацарапал на обратной стороне одного из чеков и сунул мне в руку. — Это мой номер. И номер Тэмми. И номер моего терапевта, доктора Шварца. Он просто волшебник. И адрес группы поддержки для новоприбывших. И адрес той самой пиццерии. Просто приходи, скажи, что ты друг Чеда из Квинса. Тебе дадут скидку.
Он говорил это так быстро, будто боялся, что если остановится, то к нему подкрадётся тишина и задаст вопросы, на которые он не любит отвечать.
Я смотрел на клочок бумаги, испещрённый цифрами и адресами, как на материальное доказательство безумия, в котором только что участвовал. На чеке была целая инфраструктура спасения, как будто меня не в метро отправляли, а оформляли в местную систему социальной поддержки.
— Спасибо… — пробормотал я.
— Не за что! — он снова засиял. — Эй, ребята! — крикнул он группе подростков, проходивших мимо. — Этот парень из России! Только что пережил развод! Будьте с ним поласковее!
Подростки что-то заулыбались и помахали мне. Один крикнул: «Держись, чувак!»
И я вдруг поймал странную мысль: им правда не всё равно. Им не всё равно так громко, что это почти больно.
И тут Чед сделал то, чего я боялся больше всего. Он обернулся ко всей улице, сложил руки рупором и провозгласил на весь Бродвей:
— ВНИМАНИЕ, ВСЕМ! ЭТОГО ПАРНЯ ЗОВУТ… А КАК ТЕБЯ ЗОВУТ, ПРИЯТЕЛЬ?
И в этот момент я понял, что в Нью-Йорке внимание не спрашивают. Его берут, как берут салфетку у стойки: “тут для всех”. У меня пересохло во рту, а внутри поднялась паника не от того, что меня сейчас назовут по имени, а от того, что имя станет общим, публичным, коллективным — как пароль от вай-фая, который выкрикивают на весь зал. Я почувствовал, как мои границы, которые дома казались бетонными, здесь оказываются мелом на асфальте: один дождь, один крик — и их больше нет.
— Алексей… — прошептал я в надежде, что он не услышит.
— АЛЕКСЕЙ! — прогремел Чед. — ОН ИЗ РОССИИ! ОН ХОРОШИЙ ПАРЕНЬ! У НЕГО ТРУДНЫЙ ПЕРИОД! ЕСЛИ УВИДИТЕ ЕГО — ПОМОГИТЕ ЕМУ НАЙТИ ДОРОГУ ИЛИ ПРОСТО УЛЫБНИТЕСЬ! СПАСИБО, НЬЮ-ЙОРК! ВЫ ЛУЧШИЕ!
И на словах “вы лучшие” в его голосе опять мелькнула та же короткая, едва заметная трещина: как будто он говорил это не только Нью-Йорку, но и самому себе, убеждая себя в том, что мир — добрый, если кричать об этом достаточно громко.
На секунду воцарилась тишина. Потом кто-то аплодировал. Кто-то крикнул: «Добро пожаловать, Алексей!» Женщина с собачкой, Сьюзан, подошла и сунула мне в руку пакетик с собачьим печеньем. «На всякий случай. Ты выглядишь голодным». Пакетик был тёплый от её ладони, и это почему-то сделало ситуацию ещё абсурднее: как будто Нью-Йорк не просто узнал моё имя, а выдал мне стартовый набор.
Чед обнял меня на прощание так, что хрустнули рёбра, и скрылся в толпе, оставив меня стоять у входа в метро с пакетиком собачьего печенья, чеком с номерами телефонов пол-Нью-Йорка и ощущением, что я только что прошёл через стихийное бедствие в форме одного человека. Причём это бедствие оставило после себя не разрушение, а контакты и скидки. А ещё ощущение странной защищённости, как после слишком громкого, но честного объятия.
Спускаясь в метро, я поймал на себе взгляды. Люди улыбались. Один мужчина в костюме кивнул и сказал: «С доктором Шварцем вы сделали правильный выбор. Он мне помог после моего развода в 2010-м». Девушка-бариста из киоска с кофе, через которого я ещё не прошёл, крикнула: «Эй, Алексей! Заходи завтра, будет свежий круассан! У нас скидка для друзей Чеда!»
Я поймал себя на мысли, что моё внимание — мой внутренний ресурс — уже разошлось по рукам. Я ещё не спустился на платформу, а люди уже разговаривали со мной как с знакомым. Меня опознали. Меня “включили” в общий поток. И в этом потоке было странно тепло, как в слишком тёплом автобусе зимой: хочется открыть окно, но выходить тоже не хочется.
Я сел в вагон, и только тут до меня начало доходить. Меня не просто проводили до метро. Меня публично усыновили. Моя личная жизнь перестала быть личной. Она стала достоянием квартала. Мой развод, мои гастрономические предпочтения, мой культурный багаж — всё это было теперь частью местного фольклора, очередной главой в бесконечной, громкой саге под названием «Жизнь на Бродвее». И если в других местах приватность — это крепость, то здесь приватность — это просто не востребованный навык, как умение настраивать видеомагнитофон. Я смотрел на людей в вагоне: кто-то спорил по телефону, кто-то смеялся, кто-то ел что-то из коробочки, и все они были включены в свои эфиры так же естественно, как дышали.
И странное дело — сквозь шок и культурный ужас пробивалось другое чувство. Некое дикое, неожиданное тепло. Эти люди не хотели меня смутить или обидеть. Они, в своей оглушительной, бесцеремонной манере, пытались… подключить. Втянуть в свою орбиту. Сделать своим. В их мире одиночество и незамеченность — худшие из грехов. И мой потерянный вид был для них криком о помощи, на который они ответили всем скопом, всей мощью своей общительной, бесшабашной, абсолютно лишённой приватности солидарности. Это была их валюта: они платили вниманием щедро и без сдачи, а взамен брали твои подробности, твою историю, твою биографию — как залог. И, возможно, Чед особенно щедро платил именно потому, что знал цену пустоты, которая наступает, когда тебя никто не спрашивает ни о чём.
Я вытащил клочок бумаги от Чеда. Там, среди прочего, было написано: «Алексей, помни: в Нью-Йорке ты никогда не один. Даже если очень этого захочешь. Welcome to the family. P.S. Аллергия на арахис — это серьёзно». И в этом постскриптуме было всё: забота, навязчивость, комизм и тот самый американский способ говорить о важном громко, а о тонком — ещё громче. Я представил Чеда дома, в своей оранжевой бейсболке, который не выносит тишины и потому превращает улицу в гостиную, а прохожих — в родственников на минуту. И мне стало его по-человечески жаль и по-человечески тепло одновременно.
Я рассмеялся. Вагон метро был грохочущим, людным, абсолютно нью-йоркским. Но теперь этот шум был другим. Он не был чужим. Он был… семейным гвалтом. И я, к своему удивлению, чувствовал себя в нём чуть менее потерянным. Потому что меня здесь уже знали. Весь квартал. Со всеми моими, как выяснилось, не такими уж и страшными, подробностями. И в этом знании было что-то одновременно пугающее и утешительное — как если бы тебе сказали: “мы тебя заметили”, а ты вдруг понял, что давно этого хотел, просто не признавался.
А мыслитель бы резюмировал: Американец, вывернувший наизнанку твою душу за пять минут на углу улицы, не нарушает твои границы. Он их стирает, как мелом с асфальта, чтобы написать на освободившемся месте: «Ты свой». Это агрессивная, оглушающая, но искренняя форма милосердия. Потому что в стране, построенной переселенцами, самый страшный кошмар — это остаться незамеченным. И они лечат этот страх единственным известным им способом: сделав твою жизнь достоянием общественности. И требуя того же взамен. Это сделка. Шумная, навязчивая, но зачастую — честная. И, что особенно нью-йоркски, в этой сделке ты платишь не долларами, а вниманием и приватностью: ты отдаёшь кусочек себя в общий эфир — и взамен получаешь место в их шумной, неумолимой, но странно заботливой “семье”, где тебя могут оглушить, но не оставят без имени и без улыбки.