Я слышу зов моей страны – чрез горы и моря

В надежде и страданиях она зовёт меня.

Я вижу – меч в её руке, шелом на голове,

И павшие, у ног её лежащие в траве.

Скорее, в путь! Не медля и тревоги не тая,

Мать-родина, спешу к тебе – я плоть и кровь твоя!


Сесил Спринг Райс

«Град Божий, или Два отечества»


* * *


Она мыла ноги в ведре, по очереди. Тем временем Коля в своей комнатушке настраивал детекторный приёмник, надеясь уловить сигнал далёкой Ходынской радиостанции. Поймав морзянку, которую большевики выстукивали телеграфным ключом, он бывал счастлив как ребёнок, словно установил прямую связь, и тут же начинал посылать им проклятия.

В Москве его не слышали, зато слышала Настя.

Просить Колю, чтобы он замолчал или хотя бы говорил тише, было бесполезно – наушники с мягкими каучуковыми чашками делали его совсем глухим. И так-то после контузии с ним приходилось говорить на повышенных тонах, как со стариком. А тут, когда он разгорячился, голос разума совсем не доходил до его сознания. Пока не выдохнется и не заплачет, его не остановишь. Оставалось строго напоминать себе о терпении Христовом.

За окнами было григорианское воскресенье, 13 марта. Здесь, внутри – 28 февраля по старому календарю. Их квартира в мансарде на улице Жуи-Рув в Бельвиле отставала от суетного мира на две недели – этакая машина времени Уэллса наоборот. Истинный календарь на 1921 год Коля разлиновал красной и чёрной тушью на листе веленевой бумаги ин-фолио, вывесил его на видном месте. А на двери квартиры кнопками прикрепил объявление: «Notre Crimée est ici. Nous ne partirons pas»[1].

Наймодатель не возражал. Известно же – все русские эмигранты немного ку-ку. Конечно, они прошли войну и революцию – о! мы, французы, знаем, что это такое!.. Русские ранены и обездолены, они привезли из России жуткие воспоминания, шрамы и револьвер. У них в глазах застыло прошлое, где – лёд, пламя, кровь, смерть и дьявол.

Завтра, в понедельник, начинался Великий пост. Насте предстояло ехать на работу в больницу Отель-Дьё – а потом и весь день проводить, – с воздержанием от пищи.

Из колиной комнатки пахло, как обычно пахнет от калькировщиков – канифоль, скипидар, спирт, эфир. Этот москательный запах был способен отбить аппетит, и Настя глубоко вдыхала его вместе с паром от горячей воды в ведре.

Коля досыта выругается, выплачется, потом будет с четверть часа тишины – и вновь зашуршат листы кальки. Это хлеб, это необходимо – одна копия чертежа стоит два франка.

«Завтра мы много сэкономим на еде, – подумала Настя, вытирая ногу, и замерла. – Боже, я размышляю, как француженка… как мелкая, мелочная парижанка, озабоченная грошовым доходом и своими жалкими тратами… Стыдно так жить».

Они вернулись с всенощного бдения в Александро-Невском храме – ехали на трамвае с бульвара де Курсель, вторым классом. Трамвай способен вытрясти душу, но Настя с Колей получили хорошую закалку и в очередной раз выдержали. Разумеется, спать после этого они не могли. Николай взялся за свой самодельный приёмник, а Настя занялась собой.

Солнечная весна глядела им в окна. Где-то наливались соком ветви, набухали почки – как рано приходит сюда тепло! – а в умах был прошлый ноябрь, когда красные орды прорвали Перекоп.

Чистые бульвары, уютные кафе, изобильные магазины, нарядные толпы, полные блестящих автомобилей улицы не могли избавить от воспоминаний. Как будто надрывный голос продолжал кричать: «Подводы прибыли! Выносите раненых! Скорее, скорее!»

Настя встряхнула головой – видение пропало.

Но стоило расслабиться, как оно опять вернулось. На сей раз – впечатление от парохода, идущего в Стамбул через холодное, тревожное море.

Должно быть, так выглядит корабль, где капитан – Харон. С берега света, счастья и добра он везёт людей в чуждую тьму, в бессмысленное варварское бормотанье, в суету обычаев, кажущихся издевательством. Там, на палубе, одновременно ели, оправлялись, умирали, рожали, молились, ругались, искали вшей, вели богословские диспуты и политические беседы. Она переступала через сопящие и бездыханные тела, прижимая к груди жестянку мясных консервов и думала лишь об одном – чтобы никто не украл у Коли одеяло. Ему нужно сытно питаться и быть в тепле, тогда он выживет.

«А если я найду его остывшим, то возьму револьвер, отыщу вора и застрелю».


– Сестра? Вы же сестра из госпиталя в Ливадии?.. Я помню вас, вы лечили нашего командира. Можете помочь?

– Конечно. Сейчас. Идёмте вместе, чтобы не потерять друг друга. Сперва я должна накормить брата…

– Вы правда знаете молитву против зараженья крови?

– Нет. Только для чистоты.

– Всё равно. Мы взяли на борт раненого, везли из Джанкоя. У него жар, бред. Помогите, сестрица. Врач сказал – найдите батюшку на пароходе, чтобы причастил и соборовал, а я умываю руки. Он… мой друг, прекрасный человек, ему нельзя умирать!..


– Коля, можно к тебе зайти?

Он отдышался, вытер слёзы, выпрямился. Наваждение радиосвязи отхлынуло; покинуло его, от лица отлила краска, в тело вернулась выправка.

– Да! Что? Пожалуйста, говори громче.

– Я взяла литр молока, сыворотки, муки, яиц, масла и прочего. Мы сделаем блины. Настоящие блины, как раньше. Попрощаемся с Масленой.

– Ты… волшебница! Моя добрая фея! Господи, словно мы вновь дома… – тут Коля осёкся и отвёл глаза.

Литр молока – девяносто сантимов, дюжина яиц – семь с половиной франков, полфунта масла – три франка. Даже небольшой семейный праздник выбивал брешь в бюджете.

Сытности и сласти допустимы. Опасность таилась в вине – литр красного в лавочке нижнего этажа стоил всего полтора франка, а контуженным вино нельзя. Год, два, три – надо держаться трезвости, иначе от одного стакана ветераны возвращаются в тот бой, где рядом с ними взорвался снаряд.

– …а потом на чин прощения.

Поездка на трамвае уже не казалась ей такой унылой.

– Может быть, глоток вина?.. – предложил Коля с наигранной улыбкой.

– В другой раз, ладно?

Молоко, мука, масло – всё отдавало чужбиной, инаковостью, но в умелых руках превращалось в источник родных, узнаваемых запахов. Стоит прикрыть глаза, и ты словно оказываешься в Ярнышке, в прадедовском доме. Только там стряпала баба Лухова, а Натуся вертелась у плиты и вынюхивала кухарочьи тайны. Зачем ей было, барышне? А пригодилось же, когда после курсов сестёр милосердия отправилась на фронт с лечебно-питательным отрядом.

– Нет настоящего мёда, – сокрушалась Настя. – Ни варенья; вместо него - конфитюр.

Орешки в сахаре, коломенская пастила, круглые пряники – они виделись, мерцали, блазнились в кухонном запахе. Их заменял свежий, сытный блинный дух.

– И хорошо, что всего мало. Оставим три блина Аршаду и Ирам с детьми – а остальное съедим, чтобы понедельник чистым был.

– Не поехать ли нам на метрополитене? – поев, Коля порозовел и расхрабрился, как от хмельного. – Я чувствую себя готовым.

– Рано. Сначала я покажу тебя доктору. Он разрешит, вот тогда…

На Перекопе при взрыве его завалило досками и землёй; очнувшись, он решил, что похоронен заживо. Это наложило отпечаток на все их дальнейшие странствия – в замкнутом пространстве Коля почти терял рассудок от ужаса. Кто не знал приключений, тому стоит попутешествовать с братом, согласным спать лишь на палубе. Метрополитен – спуск в подземелье, где громыхают поезда, – стал его новым страхом.

– Прости меня, Коля. Я привезла тебя сюда, надеясь, что найду бабушку Лузиньян, что она примет нас жить. А она уже переселилась на погост. Надо было ехать в Белград, куда приглашали.

– Бог простит, Туся, и я тебя прощаю. Я и там был бы обузой, соратникам от меня пользы мало. Куда бы мы ни подались, везде будем гостями – но погоди, я поправлюсь, окрепну, ветер переменится, и мы вернёмся домой.

– Коленька, – мягко сказала Настя, – сегодня лучше думать о другом. Вот увидишь, отец Иаков это вспомнит в проповеди.

Голос Коли ожесточился:

– Перед ним я смирюсь. Но ему, служащему здесь уж четверть века, далеко и туманно наше хождение по мукам. Он не видел, с кем мы столкнулись. И говорить нам об Адамовом изгнании…

– Мы жили в раю и не сознавали этого, – отстранённо проговорила сестра, глядя куда-то сквозь него, в неведомую даль. – Как праотец Адам. Ему не с чем было сравнить эдемское житьё. Рязанская Ярнышка, крымский Карасан – в любом владении рай, вокруг четыре райские реки – Фисон, Гихон, Хиддекель и Евфрат… даже если они притворялись канавками или ручьями. А я вышла из их ограды – и не смогла вернуться.

– Довольно, Туся. Мы не заблудшие, мы беженцы. Вспомни их рёв, их дым, их пожар. Ты видела, что они творили. Это Гог из земли Магог и его сборище полчищ. Может, – уступил он немного, – мы изгнаны за грехи, но в назидание. Для того, чтобы однажды возвратиться, когда будет призван меч против Гога. Я живу и жду ради этого.

У него был свой план действий, он строго его придерживался. Постепенно избавиться от глуховатости и головной боли, преодолеть клаустрофобию. Это же Франция, здесь созвездие светил мировой неврологии!.. Одновременно упорной гимнастикой вернуть силу и гибкость израненному телу, а потом… потом соратники. Они ждут его – прежнего, умного и решительного командира батареи шестидюймовок Канэ. Инженер выпуска военного времени Николай де Лузиньян покажет себя, будьте уверены, господа. В роли калькировщика, два франка за копию, он исполняет подвиг бедности, чтобы искупить…

…искупить что?

– Нам не в чем себя обвинить, Туся. Мы не выбирали семью, в которой родились. Наши предки, начиная с Рожера, при матушке Екатерине, служили России. Их ордена и звания куплены кровью на поле битвы, а не поклонами на куртагах. Мы получили в награду Ярнышку – но, милая, это была деревня в болотной глуши, вдали от проезжих трактов. Деревня без церкви, где лешие люди молились пню! Мы проложили туда дорогу, возвели каменный храм, построили школу – и за это нас поднять на вилы, растерзать, предать огню?.. за что, за милосердие и щедрость?.. Клянусь, прежнего меня там не увидят. Я должен спросить...

– Хочешь убить бабу Лухову, которая тебя кормила в детстве?

Коля поджал губы.

– Того комиссара, который реквизировал поместье.

Насте приходилось брать в руки оружие, но до стрельбы не доходило, всё как-то миновалось. Или семейная молитва помогла обратить дело к добру. Она же действует, правда. Всё же родители остались живы. Но как они там сейчас?..

В день, когда вспоминают Адама, из принца Эдема ставшего рабом долины смертной тени, от Коли исходила злая темнота. Засевшая в нём тогда, на Перекопе, где батарею накрыл залп полевых пушек Фрунзе. Там он оказался под землёй, и кости мёртвых нашептали ему месть.

Эти глухие шёпоты земли тянулись следом за ними через всё Средиземноморье, словно прилипли к подошвам, и, добравшись до улицы Жуи-Рув, влезли в мансарду. Они и сейчас едва слышно вещали из темноты чулана – голоса без слов, едва осмысленные, плетущие в сумрачном воздухе видения земной геенны.

Страха не было, но с каждым наплывом памяти нарастало тяжёлое, мучительное чувство – желание уйти, сбежать, избавиться от зрелища. Сесть в трамвай, сойти к перронам метрополитена, заглянуть в кондитерскую, спросить пирожного, кофе и забыться сладкой едой. Поверить в то, что мир разумен, уютен, правилен, населён предупредительными, добрыми людьми. Что задержка арендной платы за жильё – пустяк, долг бакалейщику – мелочь, сборщик налогов – милый человек, и с каждым можно как-то договориться…

Всё иначе, не как там, где орут, хамят, бьют в лицо, стреляют, грабят, рубят саблями, насилуют. Некий бурый смерч, несущийся по земле со стонами, лаем и брызгами крови, после которого остаются руины, пожарища и мертвецы.

Даже пять лет службы в лазаретах не могут примирить с тем, что это возможно.

Возвращаться туда?..

– Схожу к Аршаду. Прощёное воскресенье – оно для всех.


* * *


Бывший зуав Аршад Лабани жил этажом ниже с женой Ирам – смешно, однако её имя значит Райский Сад, – и детишками. За военные заслуги ему полагалась небольшая пенсия от Французской республики; этого было достаточно, чтобы забыть про Марокко и подрабатывать в Париже швейцаром. Бородатый как казак, с медалями, Аршад очень представительно выглядел у дверей ресторана, мог порассказать о сражениях, получал щедрые чаевые.

Вообще после войны Бельвиль явно превращался в иммигрантский квартал. Тут селились греки, армяне, поляки, множились портновские и обувные мастерские. Настоящий Вавилон.

– Яа аниса Нази аль-мухтарама! (О уважаемая девушка Настя!) – Аршад глубоко вежлив; он долго служил под началом европейцев и усвоил, как обращаться к мадемуазель-дворянке. – Что привело вас под мой скромный кров?

– Сегодня особенный день моей веры, Аршад, когда принято просить прощения у близких и соседей, не взирая на то, кому они молятся. Прости меня, если обидела тебя чем-либо. И прими подарок к столу, раздели его с семьёй.

– Жена! Дети! Нази принесла нам жирные русские лепёшки! Они зовутся «блины», я ел их в Одессе, вкуснота необычайная!

Ирам только кланялась и смущённо улыбалась, зато дочки зуава прыгали возле Насти, как козлята, с кусками блинов в масленых ладошках. Аршад, затвердивший кое-что из русского, охотно учил потомство азам вежливости:

– Слушайте, дети! Бог велик, он даёт и отнимает. Мне он дал путешествие в Россию, я видел там много чудес. Если вы попадёте туда, надо знать три слова – «трастфуйте», «пасиба» и «пажалуста». Это – приветствие, благодарность и просьба.

– Аршад, вода из крана по-прежнему ржавая?

– Увы, почтенная аниса. Водопроводная компания – дитя шайтана, она злонамеренно гонит в Бельвиль нечистую воду, чтобы у людей в почках выросли гайки. Да покарает их Всевышний! Я процеживаю воду через уголь и батист, как меня учили в армии…

– Покажи мне эту воду, как она течёт.

– Извольте!

– …а дети пусть останутся, им идти не надо.

– Дети, ступайте гулять!

Когда Аршад повернул вентиль, кран фыркнул, полилась струйка с заметной рыжиной. Там, где струя касалась эмалированной чугунной раковины, красовалось тёмно-коричневое пятно, похожее на поперечный спил железного дерева.

– Так было и тогда, когда мы въехали сюда.

– У тебя остались в Одессе знакомые, контрабандисты? – глядя на пятно в раковине, негромко спросила Настя. От Коли она знала, что экспедиционный корпус Французской республики погряз в коррупции и контрабанде чуть больше, чем полностью.

– Э-э… зачем это вам, почтенная аниса?

Вместо ответа Настя протянула руку раскрытой ладонью к струе воды. Вода побелела, затем сделалась кристально чистой, будто из горного родника.

– Если хочешь, чтобы ты и твоя семья пили хорошую воду, напиши им. Ты грамотный, ты сможешь. Мне нужен человек, который передаст письмо в Россию и пришлёт ответ. И не вздумай обмануть меня. Обманешь – это железо будет в твоей крови.

Она отвела руку, и к воде вернулся прежний нездоровый цвет.

– За пересылку писем я заплачу. А вода будет сверх того, в награду.

Наблюдавшая это в безмолвии Ирам оползла на колени и взмолилась:

– Господин мой, сделай всё что она велит! Это хозяйка воды, от таких нет пощады.


* * *


Вечерня того воскресенья запомнилась Насте – в храме на улице Дарю было тесно от прихожан, гостей и просто любопытных.

Парижане и в двадцатом веке юношески любопытны ко всем этническим диковинам, будь то черный сенегалец, краснокожий из Америки (местные хулиганы даже приняли имя апачей!), индус в ожерельях – или древнее богослужение à l'ancienne manière russe, à la manière orthodoxe[2], со священниками в золотых одеяниях.

В притворе тихо стояли, прислушиваясь к службе, модно приодетые мидинетки – молоденькие швеи, продавщицы, – со своими ухажерами, работягами или ворами. Католические патеры им наскучили; вдобавок вера была полтораста лет осмеяна республиканскими фельетонистами. А здесь… «Ты слышал? Они сходятся толпами, будто в Лурде или в провинции, поют без музыки, могут стоять часами. В этом что-то есть! некий шик, правда? А ещё их попы могут жениться!»

Вряд ли парижские зеваки представляли, сколь разная публика сходится в Александро-Невском. Сторонники всех властей и идейных течений России последних лет, кроме разве что большевиков, отверженных Европой. Правда, кое в ком уже подозревали агентов вездесущей ВЧК и тревожно шептались об этом.

При удаче здесь можно было встретить и Керенского, и Дягилева. И лишь обычай – не затевать в храме ссор, – мешал иному офицеру надавать пощёчин бывшему министру-председателю, на взгляд некоторых виновному во всех бедах России.

Если бы, как в шестнадцатом, над Парижем возник кайзеровский цеппелин и сбросил сюда бомбу, история лишилась бы целой библиотеки лживых мемуаров. Известно же, никогда столько не лгут, как после войны. Причём лгут все – и победители, и проигравшие. Правду знают рядовые, но кто их спросит?..

«Боюсь, меня не станут ни слушать, ни публиковать, – сокрушалась Настя. – Что за дамский каприз – «Воспоминания сестры милосердия»? То ли дело министры, генералы. Уж они-то объяснят, почему мы временно отступили».


* * *


По стечению обстоятельств, в тот вечер на улице Дарю случилась обесточка, и храм был освещён лишь свечами. В полумраке, в сыроватой тёплой духоте трудно было различить лицо третьего человека от себя. Словно в старой церкви Ярнышки. И запах тот же, прямо голова кружится – свечной, горячий, вощаной, с медовой ноткой и примесью ладана.

Сейчас даже Вечный Жид мог зайти сюда, помолиться, выслушать проповедь. Потом на паперти угостить папироской какого-нибудь неимущего прапорщика из Корниловского ударного полка и услышать – «Откуда вы? Россия?.. Бывал, знаком. Балы, красавицы, лакеи, юнкера… Скоро обратно?.. Да, я тоже надеюсь вернуться домой, но всё как-то не складывается».

Настя казалось, что прапорщик, затянувшись, поднимет на древнего циничного еврея выгоревшие, пустые глаза и усмехнётся – «Балы?.. Грязь по колено, сыпной тиф. Вместо мундира – куртка инженера путей сообщения, чужие шаровары, подошвы верёвкой подвязаны. Вы там были в другом веке, любезный».

Служба начиналась как обычная вечерня, но на аналоях уже были великопостные чёрные ризы, а в середине службы батюшки сменили облачение на тёмное. Храм омрачился. Тем ярче засияли огни свечей, тем рельефнее в их свете выделялись заострённые, сосредоточенные, устремлённые горе́ лица. Живая часть России, злой судьбой оторванная от целого, но жаждущая воссоединиться – пусть не телом, хотя бы душой. Эта общая надежда охватила и Настю – заодно с другими она представила, как после испытаний, после тягот и мук придёт светлое воскресение.

И радовало, что сегодня все здесь прощают друг друга. Искренности от каждого она не требовала – но разве не обычаем держится традиция, традицией – культура, а культурой – нация?..

Николай после службы погрузился в себя, но в трамвае немного повеселел, разглядывая проплывающие за стеклами ночные улицы – чёрно сверкающие от дождя, с бегущими в обе стороны «рено», «ситроенами», «фордами». Там рябили и разбрызгивались зеркальные лужи, оттуда веяло бензиновым дымком, переливались и мерцали электрические созвездия реклам.

– Ты угадала – отец Иаков и впрямь связал судьбу ветхого Адама с нашей. Уверен, это не всем понравилось. И я с ним не согласен. Представь, что проповедник времён Марии-Антуанетты стал бы внушать аристократам-эмигрантам, что они обобраны и пострадали по заслугам, а их родных гильотинировали за дело. Какое ещё сравнение с Адамом?!.. Праотец был изгнан по справедливости, высшей силой, а мы?.. чернью! Адам съел запретный плод – а мы? просто были чище, умней, благороднее, а чернь терпеть не может то, что выше неё… И её больше. Нас одолели числом.

– Это стоило предвидеть, – вздохнула Настя, и её дыхание легло на стекло зыбким туманным пятном. – И постараться, чтобы большинство было за нас. Людей низкого звания следовало держать в простоте, а их держали в нищете. Вот гром и грянул.

– Ты говоришь прямо как агитатор…

– Я много поняла, пока трудилась в лазаретах. Например, что род и дух мой выше общего, выше толпы, но разумом, как человек, я одна из них. Когда я с ними делилась тем, что умела, а не тем, что имела, это родство было ощутимее всего. До сих пор живо помню это глубокое, странное чувство единства с народом, для которого я в другое время – барышня. Разве ты не ощущал подобного?..

– Бывало. Но после всего, что случилось… Я даже в лучшие моменты где-то в глубине себя ждал, что солдаты и унтеры изменят. Спать с револьвером под подушкой я начал с тех пор, как полки стали митинговать.

– Вот и подумай, чем их обратить к себе, чтобы прийти вновь.

Чтобы Коля не продолжал бесконечную, болезненную тему, она отвернула лицо к окну и едва слышно запела старинный стих с пономарской двери:


Плакася Адам пред раем сидя:

«Раю мой, раю, прекрасный мой раю!

Мене ради, раю, сотворен еси,

а Евги ради, раю, затворен еси.

Уже яз не слышу архангельска гласа,

уже яз не вижу райския пищи.

Увы мне грешному, помилуй мя падшаго!


Прервать её, после вечери отстранённую, будто светящуюся накопленным теплом свечей и лампад, Николай не посмел. Но всё же проворчал, когда стих кончился:

– Папский календарь готовит нам очередной сюрприз. Пасха придётся на первое мая – справлять будем вместе с коммунистами, в их красную маёвку…

– Здесь их нет, угомонись. Кстати, в церкви я загадала, чтобы к Пасхе пришли вести о родных. Пусть это сбудется.

– Как это по-детски, право… Я тоже хочу верить в чудеса, но чем дальше от храма, чем ближе к Бельвилю, тем больше я из наивного гимназиста становлюсь инженером и скептиком.

– А ты верь. Вера горами движет.

– …например, во время проповеди я задумался, что Адам и Ева были по сути брат с сестрой. Одного корня, одной крови, плоть от плоти – так ведь?

Со своей стороны Настя уже приложила усилия, чтобы гора тревожного и горького неведения о судьбе родителей сдвинулась и подала издали весть. По её подсчётам, сорока восьми дней Великого поста должно было хватить, чтобы доблестный мародёр Аршад (марокканец и мародёр – синонимы) написал дружку-проходимцу в Стамбул, тот – греку-гяуру в Крым (все контрабандисты братья, бог у них хабар), а тот – в Рязанскую губернию.

«Для верности наговорю в письмо, прежде чем его заклеить, а конверт облизну сама. Пусть только кто-нибудь попробует раскрыть, кому не предназначено».

– Как мы договорились, продолжим справлять все до единого праздники. Хоть из папье-маше, но кулич и паска должны быть

– Будут. – Коля дружески, крепко и тепло пожал ей руку, да так ладонь в ладони и остались. Как на пароходе, где однажды он не отпускал её часов восемь, а она сидела рядом с ним, не отходя, не шевелясь.

Может, потому он и выжил.

«Может, и мы так выживем, повторяя «Аз есмь». Надо говорить по-нашему, читать по-нашему, думать по-нашему, мечтать по-нашему. Только тогда собой останемся. Иначе мы пропадём, потеряем себя и забудем дорогу домой».

– А ты знаешь, Аршад выучил в Одессе песню тамошнего шансонье. Вспоминал на слух – дико! все слова искажены. Но какой-то парень, матрос, перевёл ему в рифму –


Maman, qu'est-ce qu'on va faire

Quand viendra le froid d'hiver?[3]


Дома было пусто, всё съедено.

Устали оба; тем более, для Николая было испытанием подниматься по лестнице. Чтобы отвлечься от ощущения своей немочи и дойти без передышки, он выдумал при подъёме с нижнего этажа до мансарды тихо читать «Верую».

Они помолились в темноте и легли спать.


* * *


Разгоралась весна. Париж украсился цветущими розами, солнце озарило море домов, засверкало водами Сены. Быстро и незаметно минула католическая Пасха, когда волшебный кролик несёт шоколадные яйца, и все поздравляют друг друга с тем, смысл чего уже позабыли.

Каждое буднее утро Настя одевалась, как подобает выглядеть медсестре крупной столичной клиники – скромно, но стильно. Всё своими силами. Кроить и шить научилась ещё в Ярнышке, потом развила навыки на сестринских курсах, а на фронтах рукоделие ой как пригодилось. Здесь взяла в аренду швейную машинку Singer, чтобы обшивать себя и Николая.

На пятом трамвае до площади Нации, там пересадка до ратуши Отель-де-Виль, а там через Аркольский мост – на остров Сите. Впереди, направо, высились корпуса больницы, налево – собор Нотр-Дам. Кругом живая история, застывшая в камне – у ратуши раньше казнили, мост напоминал о Наполеоне, собор – о Квазимодо с Эсмеральдой; но от постной голодовки мысли очистились. На уме была только Ярнышка. Письмо. Как оно там, быстро ли движется.

Куда быстрее долетали новости до Николая. Со своим всеслышащим кристаллом он ловил их в эфире и по вечерам выкладывал сестре, будто пойманных рыб на разделочную доску.

– У большевиков Совет труда и обороны принял постановление «О борьбе с засухой». Этого они скрыть не могут. Понимаешь, что оно значит?..

Потом, когда оно из опасений стало настоящим ужасом, кое-кто радовался. Но Николай уже тогда, в конце апреля, был хмур, насуплен. Он понимал, что грядёт.

Голод.

Настя, сама полуголодная, припала к дверному косяку, чтобы не упасть. Ноги плохо держали.

– Нашу… губернию назвали?

– Нет. Саратовская, Тульская, Самарская. Ещё Царицынская, Астраханская…

– Рядом. Рукой подать.

За ужином старались не вспоминать о радиопередаче из Москвы. Продолжения ждать было недолго – май покажет, каковы всходы.

В Чистый четверг Лузиньяны поехали в турецкие бани на улицу Матюрен – благо, был день, когда банное заведение могут посещать и женщины, проникая через скрытую дверь с бульвара Осман. Да, это дорого. Среди клиентов бань – герцоги, принц Уэльский, барон Ротшильд. Тут хаммам, массаж, бассейн, ресторан и парикмахерская, богатый винный погреб, превосходные сигары. Но чтобы встретить праздник в полной чистоте, можно потратиться. Тем более, сервис бань позволял даме снять отдельный апартамент и – для Насти это было важно, – без посторонних погрузить в горячую воду обе ноги одновременно. В Ярнышке – а позднее и в Крыму, где Лузиньяны купили имение Карасан, – для этого служила своя господская баня, закрытая и тёмная, но столь уютная, что Настя специально закрывала глаза, чтобы представить себя в ней.

Перед тем, как раздеться, она внимательно проверили стены на наличие «глазков» – и точно, нашла один. Вуайеристы тут как тут. Ну что вы хотите – Париж! пляс Пигаль!.. Для такого случая она имела в запасе американский чуингам[4], который не сразу отлепишь, хотя жевать его было противно. Но заклинать «Кто отлепит – окривеет» не стала. Лютого страха будет достаточно.

И только потом позволила себе преобразиться без забот и тревог. Если не считать мыслей о доме и родителях. Это её не оставляло.


– Я должна вас кое о чём предупредить, мсье. Если вы зададите вопрос о моей личной жизни, о том, есть ли у меня друг и каковы мои планы – вы лишаетесь права на дальнейшую беседу и покидаете это кафе.

– О, мадемуазель де Лузиньян, я настойчив и могу добиваться своего.

– Вы предупреждены. Теперь спрашивайте.

– Ваши предки – французы?

– Да. Родоначальник русских Лузиньянов бежал в Россию после дуэли. Вашу революцию он не принял. Воевал на стороне русских с турками, штурмовал Измаил, потом в коалиционных войнах против Наполеона.

– Вы считаете, что вернулись домой?

– Нет. Мой род более века внесен в родословную книгу дворянства Рязанской губернии. У меня нет другой родины, кроме России.

– Много ли богатства вы потеряли из-за большевиков?

– Две усадьбы, дома в Рязани и Москве, все деньги и ценности. Я привезла во Францию только то, что было на мне и в саквояже. И ещё профессию сестры милосердия. Я предъявила в Отель-Дьё рекомендательное письмо начальника французской военной миссии в Крыму, генерала Брюссо, и была принята без испытательного срока.

– Вы его вылечили?

– Об этом я не стану рассказывать.

– Думается мне, вас приняли не из-за письма…

– Убирайтесь. Немедленно. Я не желаю вас видеть. Если вы осмелитесь опубликовать нашу беседу, вам не поздоровится.

– Ну, ну, не стоит так волноваться!.. Это всего лишь интервью, мадемуазель. Вы в самом деле думаете обратиться в суд, если я…

– О, нет, мсье. Я плюну на ваш след. Вот тогда вы узнаете цену своей наглости.

Выражение её лица – милого, округлого лица со светло-синими славянскими глазами, в обрамлении золотистых волос, – внезапно стало не просто угрожающим, а жутким. Репортёр «Пти Паризьен» даже забыл откланяться, а в себя пришёл лишь через квартал, пробежав сотню метров по брусчатке узкой Жуи-Рув.


* * *


Согласно регламенту Главного управления государственной помощи, в ночное дежурство персоналу больницы Отель-Дьё спать не полагалось. Нанялся бдеть за двойную плату – изволь бодрствовать до рассвета.

Берега Сены вдоль острова Сите – чиновный центр Парижа, здесь ночью здания мертвы и холодны; лишь автомобили мелькают, сверкая фарами, да временами шествуют по двое патрульные ажаны в чёрных плащах. Бурная ночная жизнь – это на Монмартре, где район красных фонарей, скабрёзное кабаре «Мулен Руж» и театр ужасов «Гран Гиньоль».

В комнате дежурных Настя усаживалась у окна – ей нравилось видеть, как появляется первая миниатюрная двуколка, запряжённая тройкой степенно идущих собак. Молочница, их хозяйка, отчего-то носила наряд вроде бретонского, с белым рогатым чепцом, и сторожа муниципальных контор выходили к ней с бидончиками.

Про себя Настя забавлялась, представляя, как большевики назвали бы больничную администрацию Парижа. ГлавУпр ГосПом БолПар…

Старшим напарником ей выпал Жан Дюшерон, практикант из провинции. Парни и девушки из глубин Франции готовы годами работать за гроши в столичных клиниках, чтобы попасть в штат и приблизиться к заветной цели – стать парижским медиком. С таким званием можно вернуться домой, высоко держа голову. Тогда провинциалы до конца дней будут кланяться тебе и платить втрое больше, чем местным лекарям.

Ради будущего престижа Дюшерон поступил в инфекционное отделение Отель-Дьё, где платили меньше, а работать было опаснее – сам воздух, казалось, был здесь пронизан миазмами желтухи, дифтерии и летаргического энцефалита. Отделение считалось почти чумным бараком – и только Настя нанялась сюда так же решительно, как прежде склонялась к тифозным больным, изнемогающим от жара и жажды, или к синюшным жертвам «испанки».

Она полагала, что Дюшерон не без умысла напросился к ней в пару. Замечала, как он, говоря по-русски, «особо поглядывал». Но держался корректно, лишнего себе не позволял. И вот – решился создать обстановку для большей откровенности.

Не то чтобы он ей нравился. Она видела молодых мужчин и крепче статью, и привлекательней. Но противен не был и, если на прямоту, шансы у него были.

– Угощайтесь, мадемуазель. Булочки последней выпечки, прямо перед сменой брал горячими.

– Благодарю, мсье. Вы весьма любезны.

Откусили, обменялись быстрыми взглядами.

«Ну, и что дальше?»

«Боже, помоги мне».

– Должно быть, вы удивились, когда вас взяли в штат без испытания? – спросил Жан Дюшерон, искоса взглянув на Настю.

«Ещё один знаток истории» – Не меняясь в лице, она отпила кофе и стала ждать знакомого продолжения. Готовая отшить раз и навсегда. С того дня, как к ней навязались с интервью, Настя давала от ворот поворот на все намёки вроде «А я знаю! а я умный! а я догадался!»

Часть шансов Жана растаяла, о чём он не подозревал.

Но сегодня душу Насте грел пасхальный подарок судьбы – письмецо из России, – и она была добрее, чем обычно. Аршад не подвёл, всё сладил как следует. Он заслужил свою чистую воду.

Послание достигло Ярнышки, нашло родителей – и от них пришёл ответ!

За мятый конверт с множеством штемпелей, за сотню раз читанное письмо она готовы была простить даже намёк на своё особое происхождение.


Здравствуйте, милые мои Тусенька и Никоша!

Сколько было радости от вашей весточки, просто сказать невозможно. Папа даже немного заболел от счастья, но скоро стал здоров и сразу велел мне писать к вам.

Мы по-прежнему живём в Ярнышке, где нас застало всеобщее бедствие. Дом наш, службы, все мебели и библиотека, кроме учебной литературы, отошли волостному исполнительному комитету (коротко «волисполком», так сейчас называется местная власть). Теперь в доме лазарет для красноармейских солдат, раненых в тамбовском мятеже. Почти все они – курсанты Рязанских пехотных курсов, которые теперь вместо духовной семинарии. Я по мере сил подаю помощь этим больным, а папа читает им лекции по началам наук. Это считается продолжением их учёбы, поэтому папе назначили академический паёк, то есть в месяц муки 35 ф., крупы 12 ф., гороха 6 ф., мяса 15 ф., рыбы 5 ф., жиров 4 ф., сахара 2½ ф., кофе ½ ф., соли 2 ф. мыла 1 ф., табаку ¾ ф. и 5 кор. спичек. То же получаю я как член семьи. Благодаря этому и заступничеству комиссара Матвея Субоцкого мы до сих пор живы. Это тем важнее, что нынешняя весна очень суха и сулит нам голодный год…


– Ничуть не удивилась, – ровным голосом отозвалась Настя. – У меня отличная сестринская практика по нескольким дисциплинам – хирургия, терапия. Стаж с пятнадцатого года.

В отделении всюду пахло хлором и карболкой. Только в питательной комнате эти назойливые запахи сменялись ароматами кофе, корицы и ванили.

Из отделения доносились редкие глухие стоны, слышался далёкий храп. Надо быть наготове, чтобы в любой момент по звонку встать и быстро идти туда, где вспыхивает электрическая лампочка.

Боже, лампочки! любые медикаменты! стерильные салфетки и бинты! всегда горячая вода и чистое бельё!.. впервые шагнув сюда, Настя вспомнила свои фронтовые лазареты и готова была расплакаться. За что русским выпало столько страданий? почему конец войны не принёс ни облегченья, ни надежды?..

– Нет, разгадка в другом, – улыбнулся Дюшерон. – Французы, чтобы вы знали, очень любят великосветские сплетни. В большинстве своём французы – маленькие люди. Днём они работают в конторах, у станков, на фермах, а вечером приходят в кабачок, чтобы взять с оцинкованной стойки свой стакан портвейна и полистать газету, где пишут про жизнь высокого круга. Герцоги, маркизы, великие князья!.. хлебнув вина, француз мнит себя равным аристократии. Он считает, что понимает высший свет, он склонен посудачить о нём…

– Может быть, всё именно так – но при чём тут я?

– Имя, мадемуазель Нази. Имя. Встретив вас, каждый вспоминает – О, ведь точно так же звали великую княжну русской династии!.. Где она, что с ней? а вдруг она жива?.. ведь ходят толки, что принцесса Нази спаслась от расправы, что она сбежала через леса и горы, через снега, в Америку – или во Францию? Даже заведующий отделением не избежит соблазна приютить у себя… кого? быть может, наследницу престола?

– Чепуха, – рассердилась Настя. – Августейшая семья убита. Наивно думать, что революционеры хоть кого-то пощадили.

– Такие слухи бывают всегда. Вспомните нашего несчастного дофина Луи-Шарля[5]. Да мало ли примеров… Помочь будущей наследнице престола – великое событие! Когда она вернёт трон, будет, о чём вспомнить на склоне дней, рассказать газетчикам…

– … и прославиться. Все соседи-рантье будут благодарить за возвращение доходов по русским имперским облигациям.

– Ясно как день! – восхитился Жан, хлопнув себя по колену. – Вот вы бы вернули, верно?

– С учётом войны, разрухи, бедности я попросила бы отсрочки. Но у кого её просить?.. Одного короля вы казнили, других выгнали. Будь я императрицей, предпочла бы иметь дело с равными. А кто сейчас ваш президент? Мильеран, сын торговца, адвокат, социалист… даже Керенский милей, хоть и неудачник – по крайней мере, он родом из духовных, а не лоточников.

– Я был бы рад представить вам Францию королей и лилий, но увы – уже тридцать лет как наши главные легитимисты[6] торжественно признали Республику и на фуршете примирились с наследниками Робеспьера. Едва не облобызались. – На лице Жана промелькнула гримаса презрения. – Боюсь, мадемуазель Нази, то же самое ждёт и вас. Реставрации бывали, но не сделали погоды в мире. Не знаю, что должно случиться, чтобы вернулись Бурбоны. Остаётся верить, что наше королевство не от мира сего, и мы живём в нём вопреки всем революциям… Согласитесь, что большевики взяли верх, но…

Жан перевёл дыхание; он глядел исподлобья, жёстко:

– …не миритесь с ними, как это сделали наши.

– Между нами и ними – великая пропасть. Куда бо́льшая, чем между аристократами и санкюлотами. Ваши якобинцы казнили дворян, а наши – всех, кто лучше образован, лучше одет, лучше воспитан. Тех, кто им нужен, без кого они пропадут, они просто покупают – ведь однажды резня кончится, и надо будет строить жизнь, а как?.. Мы два разных, даже противоположных мира, словно день и ночь. Согласитесь, у вас разрыв не был столь ужасен.

– Верно. Речь шла только о родовых привилегиях…

– А вы… роялист, мсье? не бонапартист, я полагаю?

Неожиданно для себя Настя обнаружила, что беседует с Жаном без тени кокетства, вообще без каких-то задних мыслей.

Практикант ответил после долгой паузы:

– Да. Я родом из Вандеи. Там помнят, что такое Белая армия и Белое знамя. Больше того – мы носим нашу память близ сердца.

Он отвернул лацкан – на изнанке отворота Настя увидела значок. Сакре-Кёр, католический символ святого сердца Иисуса. Нечто вроде червонного туза, увенчанного крестом в пламени и окружённого терновым венцом, и всё это на фоне республиканского флага, с надписью Espoir et salut de la France[7].

– Господи Боже… – вырвалось у Насти. – Может, ещё скажете, что вы пуатвинец?

– Точно так. Родился в Пуату, там же учился. В наших краях знают, какова цена верности, но не боятся её платить.

– Послушайте, Жан, я буду с вами откровенна… Pour Dieu et le Roi[8], так, да?..

Нервный смех, глубокий вздох жалости и сильное, но мимолётное желание обнять Дюшерона с его мстительными мечтами о реставрации Бурбонов, с его тоской о том, что реставрация немыслима, а республика торжествует – эти чувства охватили Настю как приступ жара, знаменующий начало гриппа. Бедный, искренний, наивный Жан! Бедные все мы!..

«Вы ждёте, что моё сердце затрепещет, и я немедля вступлю в ваш орден. А вы?.. каковы сами вы? Носите Сакре-Кёр вместо королевских лилий, на республиканском флаге – страха ради иудейска. Чтобы не стать притчею между французами, покиванием головы между соплеменниками, не попасть под арест… Тайные масоны-бойскауты со значками за лацканами… Поглядите, во что вы превратились, отчаянные воины Вандеи… Что же, и нам так жить прикажете – полтора века с фигой в кармане?»

– Зачем вы меня преследуете – вы, все? Ваше дело минуло, тому сто с лишним лет… Франция – давно республика, на что вы надеетесь? что вам нужно от меня?.. Это вы – скажите, вы? – выдумали бабушку Лузиньян, её письма, её могилу на Пер-Лашез? я же была там, оставляла ей цветы, молилась…

– Вы всё поняли правильно, мадемуазель Нази, – тихо заговорил Жан, чуть придвинувшись к ней. – Я преклоняюсь перед вашим тонким умом. Скажу больше – мне доверено склонить вас к браку, но теперь – я отказываюсь от этого. Только вы сами можете выбрать край, в котором жить, которому благотворить. Ни соблазнить, ни принудить вас никто не вправе.

После долгой паузы Настя спросила:

– Что там… у вас?

– Уверен, вы слышали о Пуатвинских болотах. После того, как последняя… хранительница нас покинула, воды наступают на сушу. Почвы теряют плодородие. Провинции нужна властительная воля, чтобы отозвать воды к их истокам. Тогда земля вновь станет родить изобильно, и мы снова прославимся козьими сырами и коньяком. Пока – устрицы, только устрицы. Но за них отвечает морская царевна.

– А могила… – Настя будто не слышала его. – Могила бабушки пуста, верно?..

– Нет никакой бабушки, забудьте. В роду Лузиньянов всегда есть только одна Мелюзина, владычица свежей воды в ключах, чистой воды в реках. Теперь это вы, мадемуазель Нази, и вам решать.

– Я подумаю, – после паузы ответила Настя. – Я могу подумать, да?

– Как вам угодно. Провинция ждёт вашего решения, мадемуазель. Но будьте уверены – мы приложим все силы, чтобы обеспечить вам достойный доход. Можем устроить пенсию от правительства. Если не хотите быть рантье – пожалуйста, ваши таланты модельерши могут быть востребованы в House of Worth, где занимаются от кутюр. Судите сами – разве ваше место в больнице, где умирают желтушные и паралитики?.. А в Пуату вы будете королевой. Вечной королевой, которая повелевает водами…


* * *


С переходом от весны к лету всё явственнее становилось, что поволжские губернии России ждёт тяжелейший недород.

Коля перешёл на ночной образ жизни, потому что уверенно принимать радио из Москвы можно было с десяти вечера до пяти утра. Калькировал он в перерывах вещания – каждые полчаса на Ходынском поле давали отдых операторам и время для настройки передатчиков.

Оттуда передавали политические новости, директивы Советов, разные циркулярные документы. Одно название июльской статьи в «Правде» – «Поволжье, голод и наши враги», – намекало на грядущий ужас. Хотя в статье утверждалось обратное, но слова прямо-таки кричали: «Напрасно думают они, что у нас всеобщая катастрофа. Нулевой урожай в Поволжье компенсирует прекрасный урожай на Украине». Вместе с тем появились слухи, что вождь большевиков Ульянов-Ленин велел покупать муку за границей.

Среди эмигрантов мрачные новости вызывали самые противоречивые чувства.

Одни, жаждущие реванша, уповали, что голод вынудит народ раскаяться, призвать изгнанников – прямо как в летописном предании: «Приходите княжить и владеть нами», – а большевиков поднять на вилы.

Другие, менее воинственные, рассчитывали выждать, пока красные изноют в экономическом упадке и дойдут до полного ничтожества – тут не зевай и подхватывай власть, выпавшую из костлявых рук.

Остальные делились на две партию – бедственную и сострадательную. Первым было не до голода у Волги, себя бы прокормить-одеть. Вторые, к которым относились, в частности, Лузиньяны из Бельвиля, стремились помочь.

Год катился с медленным, тоскливым скрипом, словно телега Анку – бретонского вестника смерти. Высокий, тощий, с длинными белыми космами и пустыми глазницами, одетый в чёрный плащ, правит он похоронной повозкой, запряжённой жёлтой кобылой. На фотографиях миссии Нансена, где равнодушный объектив запечатлел иссохших людей, сидящих и лежащих, бездыханных, Настя чувствовала присутствие Анку. Чёрный вестник стоял где-то совсем рядом, за рамкой кадра, и беззвучно слышался его мерный скрежещущий голос: ««Подводы прибыли. Выносите мёртвых. Поторапливайтесь, пора на кладбище».

В тон вознице смерти звучали речи в Лиге Наций: «Мы не дадим ни пенни парням из Москвы… из двух зол – голода и большевизма я считаю последний худшим». И это говорил Мирослав Сполайкович – серб, православный, бывший посланник в России. Вот так он спокойно обрекал десятки, если не сотни тысяч человек на голодную смерть!..

– Он нас втянул в войну, – говорили после службы в Александро-Невском храме, – а теперь помогает добивать страну. Холодно, цинично, равнодушно. Политики продали души дьяволу…

Отправить набор продуктов через Американскую администрацию помощи[9] стоило 135 франков – деньги не маленькие! Устроить это – и многое другое, – взялся русский Комитет помощи голодающим, занимавшийся сбором взносов, пожертвований и самообложением эмигрантов. Как съёмщики меблированной комнаты, Настя и Николай обязались отчислять 5 % от месячной арендной платы. Кроме того, Настя участвовала в секции по сбору хлеба.

– «Кусочек хлеба»?.. Тогда и от меня примите, – Жан-практикант протянул увесистый пакет из крафт-бумаги. – Как вы будете их пересылать?

– В виде сухарей, с эшелоном Красного Креста. Это проверенный путь – сотрудники Нансена нам сообщают, дошёл ли груз.

– Продуктов хватает?

Ответить «Нет» ей показалось жестоко, но правду сказать следовало.

– Там началось людоедство. А какова будет погода в будущем году… до него надо дожить. На Рязанщине, откуда я родом, засуха была очень сильна.

Если весной Жан надеялся, что она выберет Пуату и согласится ехать в Вандею, к заждавшимся подданым, то ближе к зиме он потерял эту надежду. Мадемуазель Нази не говорила пространных речей о бедствиях в России, просто глаза её от голода становились всё больше, всё прозрачнее, всё синее. А в глазах, как в волшебном зеркале, виделся незнакомый мир – тёмно-зелёные дремучие леса, полные чёрных теней, разлив полноводных таинственных рек, гиблые мшистые болота, люди с бородами, женщины в синих и красных платьях, похожие на грелки для чайников. Дым из печных труб, столбом восходящий в морозное небо. Белые бесконечные снега.

– Мне кажется, что я вижу вашу страну. Это сверхчувственное. Какие-то топи в густых тростниках, с зеркалами озёр, и утки взлетают над ними. Сосны, высокие, как мачты парусников.

– Это Мещёра, там дом родителей.

– Похоже на Пуатвинские болота, но – более дикое, словно от начала времён.

– Что-то происходит там с водой, она стягивается к истокам. Так бывает, когда в воду попадает много невинной крови. Для воды это скверно, вода оскорбляется. Понимаете, Жан?.. Тина, ил, помёт, рыбья кровь – они естественны, они мутят, но не оскверняют воду. Но человеческая кровь – это иное. Для воды она – особая нечистота, её не должно быть. От одного вида… да что от вида – от сознания того, что это случилось, я чувствую себя больной. Не могу есть, не могу радоваться солнцу. Вот что такое отношение к воде.

– Но тогда что случилось у нас? чем мы оскорбили её?

– Я не была в Пуату, не пила вашей воды. Пусть мне привезут бутылку, набранную в самом чистом месте – может быть, я смогу вам подсказать.

Возвращаясь домой, промокла под ноябрьским дождиком, а тут Коля с новостью, словно подстерегал:

– Подарок от большевиков. Амнистия в честь их победы. Всем, кто воевал за Колчака, Деникина, Врангеля, Юденича… но только солдатам.

– Ну, – вздохнула Настя, складывая пакет Дюшерона на стол, – я не офицер, я бы могла вернуться. Сестра милосердия – даже не солдат. Хоть и питалась с офицерской кухни. Правда, той же кониной, что и рядовые.

– Ты… – Николай будто задохнулся. – …к ним? С твоими мыслями, с твоими чувствами, со всем, что видела?..

– Не к большевикам. К отцу, к матери. К ярнышским, к бабе Луховой.

– У неё сын в Красной армии! как это… краском!

– Но она-то не с винтовкой и не в форме. Надеюсь, у неё хватит такта не упрекать меня за эмиграцию.

– А что должен делать я?.. Будь я совершенно здоров – искренне, ждал бы дня, считал часы до момента, когда вместе с армией смогу войти…

– Пока мы смогли только выйти, Коленька. А войти… я же знаю, как ты относишься к тому, что происходит там. Сердишься, гневаешься, злишься, шлёшь проклятия – но на посылки ARA мы жертвуем вместе. Проценты самообложения тоже платим вместе, собираем хлеб. Для кого? для чего?.. ведь не затем, чтоб успокоить свою совесть. Разве, если бы тебя позвали, ты не пошёл бы?..

– Не знаю… просто из желания помочь. Потому что не могу иначе.

– …и ты не ждёшь, пока там от голода свалится последний красноармеец, чтобы войти и вернуть всё обратно. Так не побеждают. Мы так не делаем.

– Да. Это даже французам знакомо.


Нет, слишком круты и подъём, и склон

Пред тем, кто чьей-то смерти втайне ждёт[10]


Раздеваясь, Настя прибавила:

– Я написала в Ревель полпреду Литвинову с вопросом о репатриации. Ответ ещё не пришёл.

– Ха, Литвинов!.. он такой же Литвинов, как я Гогенцоллерн!.. Меер-Генох Валлах, террорист, экспроприатор…

– Искренне, Коленька, я равнодушна к тому, молится он Иегове или Марксу. Я выше этого. Мне важно въехать не крадучись, с поддельным паспортом, а официально, под своей фамилией. Ступить на свою землю и коснуться своей воды.

– Я боюсь за тебя, – признался Николай. – Сейчас я не могу отправиться с тобой и защитить.

– …ещё я хочу увидеть комиссара Субоцкого, которому мы обязаны благополучием родителей. У меня есть кое-какие соображения насчёт его подчёркнутого милосердия к статскому советнику де Лузиньяну и его супруге. Если мама и папа играют роль приманки, я бы скорее боялась за комиссара.


* * *


В феврале 1922 года, сразу после Сретения, Советы издали постановление «Об изъятии церковных ценностей для реализации на помощь голодающим». Что помогать следует, Настю убеждать было не надо, но разорение церквей её задело. Присланная заботами Аршада Лабани склянка окской воды показывала – урожай должен быть, пусть и не очень щедрый.

Она заспешила со сборами. В Ревеле сменился полпред Советов – теперь пост занимал Леонид Старк, поэт и протеже Максима Горького; это он некогда телеграфировал всему миру с Почтамтской в Петрограде о победе большевиков. Он оказался сговорчивее и проворнее Литвинова – разрешение на въезд и жительство в РСФСР. Аббревиатура смешно напомнила Насте выдуманное ею ГлавУпр ГосПом.

Кроме брата и Жана, Настю на вокзал провожал и отставной зуав – с расчёсанной бородищей, при сверкающих медалях, он нёс её саквояж и вздыхал:

– Ах, аниса Нази аль-мухтарама, зачем вы покидаете Париж?.. Каюсь, я за вами шпионил по поручению командира, он пуатвинец – вы не отнимете за это чистую воду?..

– Как можно, Аршад? я дала воду не тебе, а твоим детям. И твоя заслуга неотменна – ты мне оказал большую помощь.

Далее было долгое путешествие – железной дорогой, по морю, из Ревеля в Петроград, оттуда в Москву. И вот уже перед глазами Казанский вокзал, суета, теснота и толчея мешочников, кислые запахи еды и пота, вонь махорки, звон трамваев, яркие и аляповатые вывески НЭПа. Но Настя шла быстро, держалась прямо, оглядывалась с любопытством и светло улыбалась.

«Здравствуй, всё сущее!.. Это по-прежнему моё царство. Жан был прав – наше королевство не отменяется и не упраздняется ни лозунгами, ни митингами, ни войной, ни гильотиной. Вот они, золотые кресты и купола, вот русская речь, вот люди, которые были и будут – смятённые переменами, согнутые тяжёлым временем, но прежние. Не Гог из Магога, не головоногие пришельцы мистера Уэллса, заброшенные к нам снарядом межпланетной пушки, а всё тот же народ, который призвал Михаила Романова, шёл за Невским, за Донским. Мы переживём нелёгкую годину, верно, люди?.. Вода смоет кровь и очистится вновь, чтобы напоить хлеба и плоды. Я помогу воде, для этого живу…»

В Рязани её встречали – не с извозчиком, с автомобилем! Усатый шофёр в кожанке, в кожаной фуражке, а с ним другой, в серой пиджачной паре и мягкой шляпе, бледный с синевой впалых бритых щёк, с очками в стальной оправе. Тёмно-карие глаза его смотрели цепко, внимательно, будто стремились проникнуть в сердце, в мысли. Лет за сорок, он был худ и выглядел моложаво.

– С кем имею честь?.. – осторожно спросила Настя.

– Субоцкий, Матвей Аронович. – Этот был самим собой, за псевдоним не прятался. – А вы, я полагаю, Анастасия Петровна де Лузиньян?

– Отдаю должное вашей догадливости, товарищ комиссар.

Она хотела сказать ему какую-нибудь резкость, но тут Субоцкий взял её багаж, затем распахнул даме дверцу, приглашая в машину. В его манерах ей почудилось нечто знакомое.

– Во вторую губернскую больницу, – хлопнул он шофёра по плечу.

– Я здорова. Что это за больница?..

– Раньше её называли Салтыковской. На берегу Рюминского пруда. Извините, Анастасия Петровна, вас должны осмотреть местные светила медицины, чтобы своими подписями заверить заключение.

– Заключение о чём?.. я отказываюсь с вами ехать, пока вы мне не объясните. Остановите машину.

Тут Субоцкий заговорил на хорошем французском:

– Вам следует знать, что я учился в Сорбонне. Затем в Швейцарии. Был в эмиграции, чтобы не попасть на каторгу. Мадемуазель, мне известно, кто вы. Но чтобы вы получили охранную грамоту от Совнаркома, нужно подтверждение дипломированных специалистов. Тогда я дам вам ордер на жильё и всё остальное.

Перешла на французский и Настя:

– Выражайтесь яснее. Что вам от меня нужно? Я заранее отказываюсь от всего, что ниже моего достоинства.

– Ничего особенного. Только разуться и погрузить обе ступни одновременно в горячую воду.

– Но… послушайте, вы же атеисты. Материалисты. Вы не верите в сказки?

– Я должен увидеть, чтобы поверить. – Лицо Субоцкого словно окоченело, глаза застыли. – Пусть это будет первый раз в жизни. Наконец, я прошу вас. Пожалуйста.

– Хорошо, вы помните историю о Мелюзине? – быстро спросила Настя.

– Да.

– Вы точно не испугаетесь? Догадываетесь, о чём я?

– Трансформация… превращение. В… дракона? в змею? что-то связанное с водной стихией.

– Выкладывайте всё начистоту. Зачем вам это надо?

– Сначала скажите, какую площадь вы покрываете… своим влиянием.

– Около сотни вёрст во все стороны.

– Отлично!.. то есть почти всю губернию… за вычетом Мещёры, которая и без того богата водой… Видите ли, скоро посевная. Почве нужна вода, то есть ваша помощь.

Вам нужна?.. Вас что, расстреляют, если вновь будет неурожай?

– Это пустяки, – поморщился Субоцкий. – Смерть не существенна. Дело в исполнении обязанностей. Я серьёзно подхожу к этому.

Подскакивая на булыжной мостовой Московского шоссе, отпугивая клаксоном пешеходов и возниц, машина добралась до тюремного замка и свернула к нему – Настя насторожилась. Втайне она ожидала, что за искренностью и вежливостью комиссара кроется подвох, и её увезут в гостиницу Штейерта на Астраханской, где свила гнездо Рязанская ЧК. А тут сразу тюрьма!.. но, миновав угрюмые приземистые башни замка, автомобиль покатил по пыльным проулкам окраины, мимо огородов и кладбища, пока не выехал к краснокирпичным корпусам бывшей Салтыковской больницы, полуокружённой тихим прудом и пышной зеленью городской рощи. Тут Насте стало спокойнее.

По глади пруда, редко взмахивая вёслами, ползали прогулочные лодки, на аллеях виднелись парочки и компании. С НЭПом и сюда вернулись простые человеческие радости. Той кровавой грязной бури, из которой Настю увёз французский пароход, больше не было.

– Вода в пруду чистая, – вырвалось у неё.

– Что?.. – вздрогнул Субоцкий, полуобернувшись.

– Кровью от воды не пахнет. Не знаю, поймёте ли вы важность этого… – задумчиво проговорила она и вдруг остро на него взглянула. – Поймёте. Вас учили основам веры?

– Да. В хедере. Но при чём тут…

– «Душа тела в крови». И ещё – «потому что кровь есть душа». Помните?.. Так вот, если в воде будет кровь – я уйду. Буду плакать, но уйду. Как ушла бабушка Лузиньян от резни «адских колонн» в Вандее – и сто лет не возвращалась. Если уж вы меня призвали, то будьте любезны соблюдать ваш собственный закон. Готовы?

– Конечно. Пока я жив, пока я здесь имею власть.

– Клянитесь. На коленях. Здесь, передо мной. То, чем вы поклянётесь, будет истреблено нечистотой, если нарушите слово.


* * *


И долго помнила Рязань, как Субоцкий из губотдела ГПУ, вызывавший у людей трепет, встал на колени перед какой-то модной девушкой, похожей на иностранку, а потом нёс за ней чемоданы. У больницы было в тот день немало народа, и весть эта разнеслась быстро, хоть и шёпотом.

И пока самого его через пятнадцать лет не смела железная метла, вода кровью не мутилась, и неурожаи Рязанщину не посещали, даже в 1933-ем. А потом спросить за клятву стало не с кого.

Оба маститых доктора, бывшие свидетелями того, как Настя совершала омовение ног, в один голос горячо заверили больничное начальство, что такой человек здравоохранению нужен как воздух.

Позже её и в Москву зазывали, но Анастасия Петровна осталась верна родным местам. Там и проработала до конца 1950-ых, а когда горисполком решил очистить Рюминский пруд и выгреб его экскаваторами до дна – уволилась, несмотря на уговоры, со словами: «Ноги моей не будет там, где грязнят воду», и переехала в заокскую лесную глушь.

В тех краях знают, что чистая вода свята – как чистая совесть, как чистая жизнь; ею и напиться, и умыться – будто причаститься. Даже больше говорят – будто в урочный день при колокольном звоне, если старуха окунется в речной ток, то её смытая старость уплывёт в другое царство, а молодость выйдет из вод и продолжит её доброе дело.

Так продолжается жизнь бесконечная.


И есть страна иная – та, в которой вечен свет,

Где на скрижалях высечен Божественный Завет.

Нет счёта армиям её, и Царь её незрим,

И мириады душ, любя, склоняются пред Ним.

И ласков тихий зов Царя – Он терпеливо ждёт,

Когда путём добра к Нему душа моя придёт.[11]


* * *



[1] Наш Крым здесь. Мы не уйдем (фр.)

[2] (фр.) по-древнерусски, по православному

[3] (фр.) Мама, что мы будем делать

Когда наступят зимние холода?

[4] (англ.) chewing gum – жевательная резинка, массово появилась в Франции с 1918 г.

[5] Людовик Карл (1785– 1795), сын Людовика XVI и Марии-Антуанетты

[6] в широком смысле – сторонники свергнутой монархии

[7] (фр.) Надежда и спасение Франции

[8] (фр.) «За Бога и Короля», девиз мятежников Вандеи (1793-1800 гг.)

[9] American Relief Administration, ARA (1919 – конец 1930-ых) – создана для реализации «Закона о помощи Голодающей Европе», согласно которому выделялись деньги на поставку продовольствия и медикаментов для пострадавших стран Европы.

[10] «Нимская телега», пер. со старофранцузского Ю. Корнеева

[11] Сесил Спринг Райс, «Град Божий, или Два отечества»

Загрузка...