В лавке пахло по-особенному. Этот запах ни с чем не спутаешь — смесь старой бумаги, потускневшего металла, выцветшего дерева и пыли, конечно же. Я привык к нему настолько, что почти не замечал. Почти.
Моя ладонь в перчатке скользила по корешкам книг, не касаясь их по-настоящему. Между мной и миром всегда была эта преграда — тонкая, но необходимая. Перчатки стали моей второй кожей с тех пор, как я понял, что мои руки — не просто часть тела, а инструмент, способный проникать сквозь время.
— Молодой человек, а эта брошь настоящая? — Голос пожилой дамы вырвал меня из задумчивости.
Я обернулся, растягивая губы в подобии улыбки, которую клиенты считали приветливой. На самом деле это была лишь маска вежливости, заученная за годы вынужденного общения.
— Смотря что вы понимаете под настоящей, — ответил я, подходя к витрине с украшениями. — Если вас интересует, из чистого ли золота эта брошь, то да. Если вас волнует, принадлежала ли она жене купца первой гильдии, как указано в описании, то… — я сделал паузу, — у нас есть бумаги, подтверждающие провенанс.
Дама наклонилась ближе к стеклу, разглядывая украшение с видом знатока, хотя я сомневался, что она отличит настоящее золото от позолоты.
— А вы сами верите в эту историю? — спросила она, лукаво прищурившись.
«Если бы вы знали, как мало мне есть дела до историй этих безделушек», — подумал я, но сказал другое:
— В нашем деле скептицизм — признак профессионализма. Я лично проверял документы. Они в порядке.
На самом деле, мне не нужны были никакие бумаги. Достаточно было бы снять перчатку и коснуться броши. Тогда я бы точно узнал, кто носил её, чьи пальцы закалывали её на платье, чьи слезы падали на золотое плетение… Но это было последним, чего я хотел.
Дама, в конце концов, ушла, не купив ничего. Часы на стене показывали пять вечера. Ещё час до закрытия, а я уже чувствовал усталость, как будто весь день разгружал вагоны, а не просто сидел за прилавком антикварной лавки.
«Осколки времён» — гласила вычурная вывеска над входом. Название придумал дядя Костя, когда открывал лавку тринадцать лет назад. Тогда я ещё был обычным подростком, занятым своими подростковыми проблемами. Тогда я ещё не знал, что такое видеть мир сквозь призму чужих воспоминаний, чувствовать эхо чужих радостей и болей, запечатлённых в неодушевлённых предметах.
Звякнул колокольчик над дверью. В лавку вошёл сам дядя Костя — полноватый мужчина с залысинами и жизнерадостной улыбкой, абсолютно не вяжущейся с моим представлением о хозяине антикварной лавки. Впрочем, бизнес он вёл отменно. Говорил, что в этом деле главное — уметь рассказать историю.
— Как дела, Лёша? Богатеем помаленьку?
— Всё как обычно, — пожал плечами я. — Три экскурсанта, которые только фотографировали, парочка любителей старины, которые всё щупали, но ничего не купили, и одна дама, которая долго выпытывала историю той золотой броши.
— И что ты ей рассказал? — улыбнулся дядя.
— Правду. То, что указано в документах.
Дядя Костя покачал головой:
— Лёш, ты бы хоть приврал для колорита.
— Зачем? — искренне не понимал я. — Правда достаточно интересна.
— Эх, не быть тебе коммерсантом, — вздохнул дядя. — Ладно, я за документами заехал и сразу на дачу. Я там дня два пробуду. С розами хочу повозиться, пока погода позволяет. Кстати, вчера вечером занёс новую партию. Я всё свалил в подсобке, разберёшь?
Я кивнул. Разбор новых поступлений был самой сложной, но в то же время самой безопасной частью моей работы. Перчатки, аккуратность и минимум контакта с предметами — вот залог моего душевного спокойствия.
— Там какая-то мелочёвка в основном, — продолжал дядя, роясь в своём столе в поисках бумаг. — Из интересного только шкатулка палехская в отличном состоянии и бронзовый подсвечник времён Николая Первого. Остальное — всякая дребедень для туристов. Я у Михалыча всю партию скопом взял. Он закрывается, в Финляндию к дочери переезжает.
Дядя нашёл нужные бумаги, сунул их в портфель и, попрощавшись, ушёл. Колокольчик над дверью ещё раз тренькнул и снова воцарилась тишина, нарушаемая только тиканьем старинных напольных часов в углу лавки.
Я запер входную дверь, повесил табличку «Закрыто» и направился в подсобку. Там, среди стеллажей, заставленных коробками, потёртыми чемоданами и просто беспорядочными грудами вещей, меня ждала новая партия.
Три картонные коробки стояли на полу, небрежно запечатанные скотчем. Рядом — потёртый саквояж, который видал лучшие времена ещё при царе, и какой-то свёрток, завёрнутый в старые газеты.
Надев перчатки потолще, я приступил к разбору. Как и говорил дядя, большинство вещей представляли собой типичную «туристическую» старину — безделушки, которые коллекционеры обходят стороной, но которые охотно раскупают приезжие. Мельхиоровые ложечки с гербами городов, пузатые чернильницы, пепельницы с выщербленной эмалью, открытки с пожелтевшими краями.
Я методично разбирал вещи, раскладывая их по категориям. Процесс этот действовал на меня успокаивающе. Несмотря на то, что каждый предмет нёс в себе отпечаток прошлого, защита в виде перчаток позволяла мне оставаться в стороне от чужих историй.
Палехская шкатулка действительно оказалась в хорошем состоянии — черный лак почти не потрескался, миниатюра с тройкой лошадей сохранила яркость красок. Подсвечник тоже был неплох, хоть и потемнел от времени.
Оставался последний свёрток. Я развернул его и обнаружил внутри нечто завёрнутое в ткань. Осторожно раскрыв ткань, я увидел старинную серебряную заколку для волос с искусной резьбой. На ней был закреплён крупный аметист, тускло поблёскивающий в свете лампы.
Заколка явно была старой, но работа была тонкой. Я повертел её в руках, рассматривая плетение серебряных нитей вокруг камня. Такую вещь можно будет хорошо продать, особенно если найдутся документы…
И тут произошло то, чего я всегда страшился: перчатка зацепилась за острый кончик, обнажив кожу. Мой указательный палец коснулся серебра.
То, что произошло дальше, невозможно описать обычными словами. Это было похоже на удар электрическим током, но вместо физической боли — обжигающая волна чужого ужаса. Кровь застыла в жилах, воздух выбило из лёгких. Я почувствовал чужой леденящий страх, отчаяние такой силы, что оно граничило с безумием, и потом — вспышка агонии, обрывающаяся темнотой.
Заколка выпала из моих рук и с глухим стуком упала на деревянный пол. Я отшатнулся, опрокинув стул, и вжался спиной в стену, не в силах отвести взгляд от этого предмета. Сердце колотилось так, словно пыталось выскочить из груди, в ушах звенело эхо чужого крика — беззвучного для всех, кроме меня.
За годы своего «дара» я привык к тому, что старые вещи хранят отголоски прошлого. Прикасаясь к ним, я улавливал обрывки эмоций их владельцев: тоска по дому, радость от подарка, гордость обладания. Иногда — более сильные чувства: горе потери, жгучая ревность, острое разочарование.
Но то, что я почувствовал сейчас, было совершенно иным. Это не было эхом давних событий, выцветшим от времени. Это был концентрированный ужас и боль такой интенсивности, какой я не испытывал никогда. И что хуже всего — ощущение было свежим, словно заколка впитала эти эмоции совсем недавно.
Я смотрел на заколку, лежащую на полу. Серебро тускло поблёскивало, аметист казался черным в полумраке подсобки. Он лежал там — всего лишь неодушевлённый предмет, старинное украшение для волос. И в то же время для меня он был подобен бомбе, готовой взорваться новой волной чужого страдания при малейшем прикосновении.
Мой дар — или проклятие — начался после того падения со строительных лесов, когда мне было двенадцать. Три дня комы, недели в больнице. А потом — новый мир, переполненный чужими эмоциями, запечатлёнными в предметах. Сначала я решил, что схожу с ума. Потом научился жить с этим — защищаться, отгораживаться, носить перчатки.
За эти годы я выработал правила. Никогда не прикасаться к чужим вещам голой кожей. Избегать мест, насыщенных историей. И самое главное — не привязываться к людям, потому что они и их вещи, заряженные эмоциями, были для меня как открытые окна в их души. Я не мог позволить себе такой близости.
И вот теперь передо мной лежала заколка, хранящая в себе нечто настолько жуткое, что даже мимолётное прикосновение обожгло меня, как кислота.
Медленно восстанавливая дыхание, я заставил себя успокоиться. Нужно было что-то делать с этой вещью. Выбросить? Нет, глупо. Отдать дяде, когда вернётся? Он наверняка просто продаст её…
Почему эмоциональный отпечаток на ней был таким сильным и свежим, словно трагедия случилась вчера, а не десятилетия назад?
Осторожно, с помощью карандаша, я подтолкнул заколку к ткани. Потом, натянув самые толстые перчатки, какие нашлись в подсобке, завернул её и спрятал в коробку из-под старых открыток.
Часы в лавке пробили семь. За окном уже темнело, октябрьский вечер окутал улицы туманной дымкой. Мне предстояло добраться до дома и решить, что делать дальше.
Я запер лавку и вышел на улицу. Моросил мелкий дождь. Люди спешили по своим делам, укрываясь под зонтами. Никто не обращал внимания на худощавого парня в перчатках не по сезону. Никто не знал, что я спрятал вещь, пропитанную чьим-то предсмертным ужасом. И что касание к ней открыло дверь, которую я старательно держал запертой все эти годы — дверь в чужую трагедию. Такова была моя участь — быть свидетелем чужих драм, записанных не чернилами на бумаге, а страхом, любовью, ненавистью и болью на вещах.
Надо было идти домой.