Усы....Мудрые, властные, жёлтые от бесконечного сигаретного дыма усы всегда смотрели на меня с заботой. Они продолжают наблюдать и сейчас, откуда-то свысока, из той самой трещины в небе, которую не замазать никаким раствором. Этот текст принадлежит им.

Они пахли свежими каплями дождя, вывернутой наизнанку землей и едким табаком, оставляя после себя густое послевкусие одеколона «Александр». Когда этот запах заполнял комнату, я знал: пришли «усы». Вместе с ними всегда появлялось ощущение праздника, купленного на последние копейки: аромат белого шоколада, хруст свежего изюма и холодная тяжесть пломбира в вафельном рожке. Пломбир таял, пачкая пальцы, но усы оставались неподвижными и строгими, как два застывших крыла.

Своего голоса у него не было. Точнее, память стерла его, оставив на месте голосовых связок хриплый, надрывный бас Высоцкого. Казалось, дед не говорит, а прокручивает внутри себя старую виниловую пластинку. На полках у него стояли фолианты — сосновые, пыльные, пахнущие лесом и вечностью. Но иногда этот сладкий дух библиотеки и мороженого обрывался. В нос бил вкус бетона. Мелкая каменная крошка скрипела на зубах, а кирпичная присыпка забивала поры. В ушах начинал ворочаться рев бетономешалки и далекий гул кранов, возводящих этот город-коробку.

— Пойдем, малец, — хрипнул Высоцкий откуда-то из-под желтой щетины. — Червей пора копать.

В тот день солнце было странным — белым, как тот самый шоколад, и совершенно не грело. Дед встал. Встал тяжело, как поднимается груженая фура на подъеме. Его ноги, казалось, весили по тонне каждая; они были затянуты в тяжелые ботинки и будто врастали в пол. Я видел, как напрягаются его руки, покрытые сеткой вздутых вен, похожих на реки на старой карте. Ему было больно ходить, каждый шаг давался так, будто он заново заливал фундамент под собственным весом. Я хотел подать ему руку, но он лишь качнул головой — усы дрогнули, запрещая жалость.

Мы вышли в подъезд. Запах «Александра» и табака тянулся за нами шлейфом, перебивая вонь мусоропровода. Мы шли на аллею за домом — место, которое в детстве казалось мне джунглями, а теперь выглядело как узкий коридор между серыми пятиэтажками. Дед шел впереди, и походка его была странной: он почти не касался земли, но при этом каждый его шаг отзывался в моих подошвах тяжелым ударом, будто где-то неподалеку забивали сваи.

— Лопату возьми, — бросил он, не оборачиваясь.

Я нес старую штыковую лопату с коротким черенком. Она была холодной и тяжелой. Мы остановились у края аллеи, у старой, кривой березы, чьи корни взламывали асфальт, как ребра покойника — изнутри. Дед медленно опустился на колено. Это было похоже на обрушение здания: сначала задрожали плечи, потом грузно осели суставы. Он указал пальцем на жирный лоскут земли, едва прикрытый прошлогодней листвой.

— Тут бери. Здесь самая гуща.

Я вогнал сталь в почву. Земля подалась неохотно, с чмокающим звуком, будто не хотела отпускать то, что прятала. Я вывернул пласт. На свет божий вывалились розовые, кольчатые тела червей. Дед протянул руку. Его пальцы, желтые от никотина, бережно подхватили одного.

— Смотри, малец, — хрипнул Высоцкий. — Жизнь. Она всегда внизу. Сверху — бетон, крошка, шум. А внизу — тишина и вот они. Глубоко сидят. Видишь, как земля дышит?

Я присмотрелся. Земля не шевелилась. Но когда я поднял глаза на деда, я замер. Солнечный луч прошел сквозь его плечо и ударил в лопату, не встретив никакой преграды. В том месте, где должна была быть плотная ткань пиджака, я видел колышущуюся траву и серый бордюр аллеи. Он стоял на коленях перед ямой, но трава под ним даже не примялась.

— Дед, — позвал я, и в горле застрял комок того самого белого шоколада. — А ты... ты как здесь? Ты же в больнице лежал. Мама говорила...

Он не вздрогнул. Усы замерли. Взгляд его оставался мягким, заботливым, но в нем появилось что-то пугающе вечное.

— Больница — это для тех, кто боится бетона, Матвей, — бас Высоцкого теперь звучал не из его груди, а будто бы из самой ямы, которую я вырыл. — А я свой бетон уже принял. Весь, до последней тонны. Просто лаконизация, внук. Слишком много места занимал. Пришлось сократить до воспоминания.

Он медленно встал. Теперь я видел это отчетливо: его ботинки не приминали траву. Он стоял на поверхности земли, как лист бумаги, упавший на воду — не погружаясь, не нарушая покоя.

— Я пришел червей тебе показать, — продолжал он. — Чтобы ты помнил: что бы ты ни строил сверху, какие бы фолианты ни читал, правда всегда пахнет дождем и сырой землей. И изюмом. Не забудь купить изюм, когда пойдешь обратно.

— Но тебя нет, — прошептал я, чувствуя, как на языке снова появляется вкус кирпичной присыпки. — Тебя же похоронили в четверг.

Дед усмехнулся. Усы на мгновение закрыли губы, и я снова почувствовал запах белого шоколада.

— Похоронить можно только кости и мясо. А усы... усы — они остаются присматривать. И Высоцкий остается. Гул кранов — он тоже никуда не денется, пока ты его слышишь.

Он начал медленно пятиться в сторону дома, растворяясь в белом свете, как кадр старой кинопленки, который слишком долго держали под лампой. Я рванулся к нему, отбросив лопату. Она звякнула о корень березы — звук был сухим и коротким, как щелчок выключателя. Но там, где только что стоял дед, остался лишь воздух, пропитанный озоном и горелым табаком.

— Деда! — крикнул я, и мой крик захлебнулся в нахлынувшем шуме.

Это был уже не просто бас Высоцкого. Это был рев тысячи бетономешалок, работающих в унисон. Гул кранов стал таким мощным, что задрожала почва под ногами. Я упал на колени, в ту самую яму. Мои руки по локоть ушли в рыхлую землю, но вместо червей я нащупывал там что-то твердое, холодное и бесконечно гладкое. Я потянул это наверх. Из земли показался край белого шоколада в серебристой фольге, но когда я коснулся его, фольга рассыпалась в серую кирпичную пыль.

Все закончилось мгновенно. Шум стих, оставив в ушах звенящую пустоту. Аллея снова стала обычной: обшарпанные лавочки, пустые бутылки в кустах и ленивое карканье ворон. Никакого Высоцкого. Только слабый, едва уловимый шлейф одеколона «Александр».

Я шел домой, волоча лопату за собой по асфальту. Металл высекал редкие искры, и этот звук казался мне последним эхом того огромного гула, который только что сотрясал мир. Зайдя в магазин на углу, я подошел к кассе. Продавщица, женщина с усталыми глазами, даже не посмотрела на мои грязные руки.

— Пломбир в рожке. И пачку изюма, — сказал я. Голос мой дрожал, в нем пробивались те самые хриплые нотки, которых я раньше в себе не замечал. — И белый шоколад. Две плитки.

Выйдя на крыльцо, я развернул шоколад. Он был идеально белым, как свежевыкрашенная стена нового дома. Я откусил кусок, ожидая сладости, но почувствовал лишь знакомый, сухой вкус бетона. Это не было противно. Это было правильно.

Теперь я знаю: дед не ушел. Он просто сменил форму. Он стал этим городом, что был построен его руками, он стал теми стенами, этим белым снегом, который иногда падает на Асбест в середине весны. Его усы — это горизонт, который всегда следит за мной, чтобы я не сбился с ритма, когда заливаю фундамент своей собственной жизни.

Я сел на лавочку, туго набил рот изюмом и посмотрел наверх. Там, в разрыве серых туч, мне на мгновение показалось, что небо — это огромные, мудрые и чуть пожелтевшие от дыма усы. Они пахли дождем. И они одобряли мой путь.

Загрузка...