Смерть окружала его со всех сторон. Врывалась в ноздри запахом крови, пороха и немытых тел. Сотни, тысячи тел наполняли овраг...
«Все жиды города Киева и его окрестностей должны явиться в понедельник 29 сентября 1941 года к 8 часам утра на угол Мельниковой и Дегтяревской улиц (возле кладбища)».
— Немцы — культурная нация, — сказала бабашка Сара. — Они хотят вывезти нас за черту оседлости. Фима, ты знаешь, что такое «черта оседлости»?
Бабушка Сара никогда не упускала случай проверить — хорошо ли внук учит уроки в школе?
«Взять с собой документы, деньги, ценные вещи, а также теплую одежду, белье и пр.»
Дедушка Исаак собрал саквояж, куда сложил смену белья, золотые часы с гравировкой «...от благодарных учеников...» и любимую книгу — «Легенда о Тиле Уленшпигеле и Ламме Гудзаке». Дедушка преподавал сопромат в Киевском индустриальном институте. Дедушка не был членом партии, но он любил называть себя сочувствующим. Ему не нравилось, что Красная Армия оставила Киев, но он понимал, что по-другому нельзя. Дедушке не нравилось выполнять приказы оккупационной власти. Он так и сказал. Шёпотом. Дедушка старался не произносить вслух слов, которые не нравятся власти, какой бы она не была. Он многое пережил.
«Кто из жидов не выполнит этого распоряжения и будет найден в другом месте, будет расстрелян».
А мама ничего не сказала. Она плакала. Она боялась за всех. За дедушку, у которого больное сердце, за бабушку, страдавшую одышкой, за папу, который сейчас где-то на фронте и последнюю весточку прислал из-под Москвы, а потом письма перестали приходить. Она боялась за маленькую Розу и за третьеклассника Фиму.
«Кто из граждан проникнет в оставленные жидами квартиры и присвоит себе вещи, будет расстрелян...»
Они не стали закрывать дверь. Если немцы запрещают грабить, то никто не посмеет взять даже чайную ложку, сказала бабушка. Она жила в Киеве при гетмане Скоропадском, при Петлюре, при немцах... Она знала, о чём говорила. Бабушка вообще всё на свете знала лучше всех. Что кушать, когда гулять с ребятами во дворе, какие книги читать и как правильно учить математику.
А Фима математику не любил. И чистописание. Историю тоже — заучивать даты скучно и неинтересно. Фима любил зоологию. Первый том сочинения Альфреда Брема зачитал почти до дырок.
Они долго шли. Пешком. Мужчины глядели настороженно, женщины беззвучно плакали. Даже дети не шалили — настроение взрослых передалось им.
Столько людей вместе Фима не видел даже на Первомай, когда шла демонстрация по Крещатику. Сотни, тысячи людей... Фима тогда подумал — не так ли выглядели странствия евреев по пустыне? Идут, не зная куда, впереди неизвестность.
«После санобработки все евреи и их дети, как элитная нация, будут отправлены в безопасные места…»
После огороженной противотанковыми «ежами» заставы и походной канцелярии в конце улицы Мельникова, где у них отобрали документы, личные вещи, заставили раздеться, Фиме стало по-настоящему страшно. Он мало что запомнил. Ну, разве что духовой оркестр, изрыгающий из сверкающих туб и валторнов бравурные марши, лающие выкрики немцев в чёрной форме, местных полицаев, набранных совсем недавно — недели не прошло. Никаких воспоминаний. Лица родных, которые остались в памяти, врезались в неё раньше. Животный ужас, парализующий тело и разум. Липкие, холодные пальцы страха, сжавшие желудок. На деревянных ногах Фима подошёл к оврагу, шагнул... Упал. Разбил губу о чей-то локоть. Под ладонь попало ещё тёплое, но уже не живое, резиновое на ощупь тело. Скользкое от крови. Кто-то закричал, но без слов... Выстрел, выстрел, выстрел...
Пуля обожгла череп острой болью, но закричать Фима не смог — на спину навалилось тяжёлое тело, выжимающее воздух из лёгких. Мальчик потерял сознание.
В себя он пришёл уже в сумерках. Голова болела, руки-ноги онемели. Фима не мог вдохнуть полной грудью. Но пошевелиться удалось, хотя и с большим трудом. Смерть окружала его со всех сторон. Врывалась в ноздри запахом крови, пороха и немытых тел. Обоняние обострилось до предела. Равно как и слух. Он различал стоны таких же случайно выживших или отсрочивших свидание со смертью. Карканье ворон в перелеске за оврагом. Урчание мотора вдали.
Вот тогда-то еврейский мальчик захотел жить. Выбраться любой ценой. Пусть даже придётся отгрызть себе лапу, как угодивший в капкан волк, о котором он читал. Кажется у Сетона-Томпсона... Или нет? Не важно... Извиваясь всем телом, он пополз, протискиваясь между начинающими коченеть трупами. Почему мальчик не умер раньше, задохнувшись, расплющенный весом тел? Он сам не знал, да и не было времени задумываться. Только желание жить. Хорошо быть дождевым червяком — он способен пробиться сквозь самую плотную землю. Кротом, землеройкой, слепышом... Броненосцы тоже, как писал Брем, при опасности зарываются за считанные мгновение. Зверей их природа наградила — кого гибким телом без костей, способным протискиваться в мельчайшие щели, кого могучими когтистыми лапами, кого зубами, которыми можно рыть землю. Но слабое человеческое тело еврейского мальчика, добросовестного ученика, которому хорошие оценки по физической культуре ставили только потому, что по остальным было «примерно», отказывалось бороться за выживание, хотя разум кричал: «Давай! Давай! Сражайся!»
На глаза Фимы навернулись слёзы отчаяния. Кровь стучала в висках, горело горло от нехватки воздуха.
— Давай! Давай! Сражайся! — прошептал он едва слышно.
Кто мог подчиниться столь жалкому приказу?
Но неожиданно тело отозвалось.
Словно в раскалённый лом превратился хребет.
Отозвались хрустом меняющиеся суставы, заныли связки и сухожилия.
Огнём вспыхнула кожа, когда наружу рванулись стремительно прорастающая шерсть.
Из горла вырвался нечеловеческий рык.
Несколько мгновений мальчик корчился, сжатый со всех сторон окоченевшим трупами, а потом ногти сменились крепкими, как сталь когтями, лицо вытянулось в продолговатую морду, туловище покрылось похожей на броню чешуей, а из копчика появился хвост-морковка. Словно живая торпеда из братской могилы рванулся к свободе кургузый зверь-армадилл, какого отродясь не было в Киевском зоопарке, зато Альфред Брем нарисовал с великой любовью и тщанием.