АВГУСТ. СНЫ о ПРОШЛОМ.

Анатолий Фельдман.

Жизнь Анатолия внезапно сломалась в этот августовский полдень. Так вот хрустнула, как лодыжка при неудачном падении, и осколки прежнего продрали настоящее, как обломки кости кожу. И вот она, торчит наружу, как символ того, что дальше хода нет. И уже не пойдешь, куда хочешь. Потому, что встал перед Анатолием помощник оперативного уполномоченного Каршенбаум и произнес: «Троцкист Самутин передает пламенный привет.»

И отчего-то из Анатолия ушли все силы, словно из проколотой камеры воздух. И явился миру не политработник дивизионного масштаба, а словно та же дырявая камера, кто знает, на что нужная. Потому старший политрук отрешенно, как сквозь аквариумное стекло, наблюдал за суетой вокруг. Как у него изымают документы,как из ящика стола извлекают пистолет Коровина и с удивлением разглядывают магазин, в котором только два патрона, как в кабинет заглядывает начальник артиллерийского склада и заявляет, что он видит это с глубочайшим удовлетворением, потому как давно пора было этого отщепенца к ногтю прижать, как троцкистскую вошь на теле страны, как он сам что-то отвечает на вопросы арестовывавших, но сам не слышит себя... Отрешенно он прошел под конвоем до ворот склада, мимо остолбеневших двух практикантов -пиротехников, что глядели на него квадратными глазами, мимо дореволюционной арки входа, мимо часового на входе…А вот путешествие по улице Пролетарской до городского отдела НКВД совершенно прошло мимо сознания. Потому Анатолий мог знать, что вели его сначала по той самой Пролетарской исключительно потому, что на эту улицу выводят главные ворота склада, дальше можно и на другую свернуть, но хоть квартал обязательно пройдешь по Пролетарской. Прежде, при царе, она звалась Костантино-Еленинской. Анатолий тогда жил не здесь, но, разбирая архив, видел старые бумаги. В гражданскую и сразу после бумаги не хватало, потому брали старую бумагу, и на чистом обороте ее печатали или писали свое. Глянешь так- протокол заседания складской организации профсоюза металлистов двадцать третьего года, перевернешь- прошение дореволюционного пиротехника об увольнении. Или список каких-то деталей орудийных лафетов, в котором современный специалист с трудом может разобраться.

Из ступора Анатолия вывел Каршенбаум. Пом.опера пробежался по кабинетам, вернулся и сел заполнять анкету арестованного. Он задавал вопросы, а Анатолий отвечал на них. Фамилия, имя, отчество, место рождения, год рождения, адрес, место работы или службы, должность, паспорт, социальное происхождение, социальное положение до и после революции, образование, партийность, отношение к воинской службе, национальность и гражданство, служба в белых и иностранных армиях, а равно участие в разных бандах и восстаниях против советской власти, каким репрессиям подвергался при советской власти. Состав семьи. Всего семнадцать пунктов, под которыми Анатолий и поставил свою подпись. Ниже под чертой были еще пункты, но Каршенбаум заполнял их сам, не задавая вопросов. Почерк у него был разборчивым и даже красивым. А вот специального звания не было, еще только кандидат на получение специального звания. Можно сказать, стажер, вроде этих двух стажеров-пиротехников с их склада, что встретились по дороге и пучили глаза на процессию. Впрочем, это было обычное их состояние. Сам Анатолий убедился в этом, попытавшись узнать, могут ли они сочинить заметку для стенгазеты или поучаствовать в самодеятельности, да и начальник их участка Гвоздев подтвердил, что ребята и возле станков выглядят не лучше.

Каршенбаум закончил писать и явно томился. Как будто ему хотелось что-то сказать или сделать, но все никак не решался. Наконец, он вскочил, кликнул из коридора милиционера, велел ему посидеть с арестованным, а сам рванул куда-то по коридору. В полуоткрытую дверь было слышно, как его сапоги застучали по чугунной лестнице на второй этаж.

Помощник оперуполномоченного вернулся, сменил озабоченное выражение лица на довольное и, как оказалось, занялся организацией конвоирования Анатолия. Но он понял это позднее, поскольку на его вопрос, что будет дальше- Каршенбаум не ответил.

А потом Анатолия повели по залитым солнцем улицам в сторону городской тюрьмы. Идти было совсем недалеко: три с лишним квартала. Впереди милиционер в белой летней форме, потом арестованный, сзади еще один милиционер, а Каршенбаум с бумагами шел то слева, то справа и регулярно прикладывал руку к кобуре. Но ни Анатолий не побежал в ближайшую подворотню, ни кто другой не попытался его отбить. Прохожие, когда испуганно, когда равнодушно, уступали дорогу конвою. Заинтересовалась только одна девушка в сиреневом платье, застывшая на противоположном тротуаре Советской улицы возле водопроводной колонки и, забыв про ведра, внимательно глядевшая на Анатолия. Арестованный, пройдя мимо, попытался обернуться, чтобы снова глянуть на нее, но его довольно ощутимо толкнули в спину-не задерживайся, дескать. И он, вздохнув, шагнул дальше.

Вот и тюрьма. Раньше Анатолий часто проходил мимо нее, потому что сначала они с семьей жили вот тут, на Авиационной, в трех кварталах дальше. Она не изменилась, все те же два входных корпуса, узорные металлические ворота, а глубже во дворе двухэтажное основное здание. Раньше вдоль него взгляд скользил, не задерживаясь, а вот теперь Анатолий вглядывался в старый кирпич стен с затаенным любопытством: что же его ждет там.

А ждало полчаса переговоров, разглядывания документов и разных других дел, пока он, лишенный ремня и всего, что было не положено, оказался в четвертой камере. За спиной хлопнула железная дверь. На Анатолия уставились десяток пар глаз: кто это к ним пожаловал?

--Здравствуйте, товарищи! -сказал он и как-то засомневался, правильно ли выразился. Народ нестройно ответил, кто как. Анатолий застыл, не зная, что делать дальше. Ну не было у него никакого тюремного опыта и что делать дальше, он и не ведал. Встречались ему сослуживцы и родственники, кто сидел в разных тюрьмах при царе, белых, гетманах с Деникиными, поэтому хотелось бы вспомнить, что они говорили, но все никак не получалось.

С койки поднялся высокий мужчина, заросший бородой, и сказал:

--Я Шломо Ниссенбаум, а в этом месте заточения староста камеры. Так что, если почтенному гостю что-то надо от администрации нашей тюрьмы, то вот для того я и есть, чтобы ходатайствовать. Благо здесь не первый раз, кое-кто из надзирателей меня еще не забыл, как мы протестовали и голодовку держали...

--Ой-вей, больше слушайте этого Шломо, великого борца за торжество идей Теодора Герцля, что голодовку держал. Когда в ДОПРе и так хлеба арестантам не хватало, он голодал и старался, чтобы начальнику ДОПРа помочь обойтись пятью хлебами на всех арестантов. Вы еще его спросите, как он ссылку в Палестине отбывать собрался и о том ОГПУ просил. Да, я Зиновий Шмулер. Сижу тут уже четвертый день, а этот Шломо седьмой.

--Анатолий Фельдман.

--Не из тех самых Фельдманов?

Этот бестактный вопрос в городе задавали Анатолию множество раз и он от него уже натурально бесился. Нет, не был он из семейства Фельдманов, которые сахарный завод в Екатеринославе держали, а здесь владели электрохимическим заведением, табачной фабрикой, паровой мельницей и кучей недвижимости. Но к семейству Фельдманов, из которых происходил Анатолий, они не имели никакого отношения, да и родился он в Батайске, а не тут. Но отвечать на этот вопрос все равно приходилось, и тут тоже ответил, что не из тех, а его отец служил счетоводом в Донском банке в Ростове.

--Жаль, жаль, а то бы рассказал я, какая у меня обида на Насона Залмановича и его сыночка Беню, а также на все их семейство.

--Зяма, Насон Залманович почти двадцать лет назад помер, когда узнал, что Деникина под Орлом разбили, а он только-только у генерала Бредова выпросил право газету издавать и подряд на ремонт трех уездных тюрем взял. А тут такое случилось. Какие гешефты растаяли, как утренний туман! Вот он разволновался, прилег на софу и помер.

--Да, Шломо прав, все семейство Фельдманов отсюда на юг подалось, ожидая, что красные ему припомнят все хорошее. Остался только хромой Шмуль, что на фельдмановском лесном складе сторожем служил. Он в губернском ЧеКа посидел с неделю, а потом его и выпустили. И правильно сделали, у него семейного только фамилия, а так жил бедно и все что имел, своими руками заработал. Помер он, когда вот этот и трое остальных за высылку в Палестину боролись. Но ты, самозваный староста, лучше бы нашел место новому жильцу, а не спрашивал, чей он родич.

--А чего тут выбирать, место свободное только одно, вот на этих двух койках. В тихие времена на сдвоенных койках по двое спали, а теперь по трое. Будешь у нас тут восемнадцатым, так что поворачивайся аккуратно, а то на пол слетишь. Правда, ниже подвала не упадешь. Когда я первый раз тут бывал, тогда в подвале никого не держали, а сейчас-уже приходится.

Староста кратко ввел новичка в курс дела, каков здесь распорядок дня, что можно, а что нельзя, а что вообще делать не стоит, порадовал вестью, что обед уже прошел, но ужин обязательно будет. и занялся своими делами.

Анатолий присел на краешек койки и огляделся вокруг. Тесновато и душновато. Августовское солнце сильно нагрело стены, да и арестантов в камере было немало. ну и пахло тоже -как от железной посудины в углу, так и от людей. Впрочем, Анатолий знал, что нос вскоре к этому привыкнет.

Соседом его оказался Михаил с лесной пристани, спросивший, нет ли у новичка табаку или папиросы. Увы, Анатолий не курил и спичек у него тоже не оказалось - где-то пропали, потому что утром он к себе в карман положил новый коробок. И вообще в карманах было немного-носовой платок, свернутый листок бумаги, огрызок карандаша и леденец в бумажке. Перочинный нож изъяли в отделе НКВД, а много нужных вещей мог бы взять с работы, но не взял-откуда было ему знать? Интересно, хоть миску какую-то дадут и кружку, чтобы воды попить? Бачок с кипяченой водой в камере имелся.

Напряжение, все время сжимавшее нервы Анатолия, начало потихоньку отпускать его. Анатолий оперся на железную спинку и стал вспоминать, кто такой тот самый Самутин, на которого намекал Каршенбаум при аресте. Вспоминалось туго и не сразу. Вроде как похожая фамилия была у инструктора райкома партии в Сквире, где он работал пять лет назад. Или не там? В стрелковом полку точно не было такого, здесь, на артскладе тоже. Может, из Селещины? Там он прослужил недолго, мог и не всех запомнить. Хотя, хотя, да, точно, Сквира, только не райком партии, а райисполком, завотделом, только вот каким именно, никак не вспоминалось. Да и лицо тоже. Но почему привет от Самутина? Здесь, в Среднереченске, он не работал, иначе бы Анатолий точно встретил его фамилию в газете, а самого Федора где-то на конференции или каком-то мероприятии. Анатолий снова попытался вспомнить еще что-то про Самутина, но особенно не преуспел. Всплывало лишь то, что у того было двое дочек, и жена чем-то болела и подобные мелочи. Вот про оппозиционные настроения Самутина он никак не мог вспомнить. Конечно, тот мог некогда голосовать за оппозиционную платформу и не один раз-сначала против нэпа, потом еще и еще. Но раз он во времена их знакомства был ответственным работником, значит, уже раскаялся и порвал с оппозицией, да и чистки прошел благополучно. Так что Анатолий мог и не знать про детали прошлого, и в общем-то и вправду не знал. Тогда к чему все это? Устав от размышлений о непонятном и пугающем, Фельдман попытался отвлечься, благо Шломо и Зяма опять затеяли свой спор и взаимную пикировку. Пожалуй, они явно этим занимаются всякий раз, когда друг друга увидят, а иногда и за глаза. Когда Зяма опять упомянул про ссылку в Палестину, Анатолий не выдержал и поинтересовался, как это можно ссылать в Палестину, если это не территория Союза, а вовсе подмандатная территория британского империализма? Да и как-то странно и нелогично - если человек сионист, то он должен стремиться в Палестину строить там новое еврейское государство. Ссылать туда такого - все равно, что пьяницу поставить во главе производства водки в качестве наказания. Зиновий улыбнул

--Позвольте великодушно задать вопрос? Коль ваш батюшка был не из тех Фельдманов, соблюдал ли он субботу и придерживался ли кашрута?

--Разве что в молодости. А чтобы жениться на моей маме, он перешел в лютеранство. Иначе бы маму за него не выдали.

--Понятно. Поскольку вряд ли ваши папа и мама принимали в доме последователей переселения туда, то вы тоже не разбираетесь в сортах этого беспокойного племени. В нашем же городе двенадцать лет назад имелся лишь четвертый сорт их. Юноши и девушки лет семнадцати - восемнадцати, которые начитались книжек о своем величии и величии своего народа и вообразили невесть что. У каждого нет ни профессии, ни образования, зато есть катар верхушки правого легкого, малокровие и нервность, которые во времена молодости наших отцов и матерей лечили браком и деторождением. Тогда юным Ханнам и Шломо сразу находилось множество занятий, отвлекающих от дурных мыслей об Иерусалиме. Но, поскольку мадам Фейга Ниссенбаум занималась поиском пропитания для семьи, у нее не хватило немножечко времени на воспитание Шломо. И вот двенадцать молодых людей из этого города, побуждаемые свои катаром верхушки, вообразили себя подпольщиками, которые должны бороться за правое дело. Они создали организацию, стали собираться, связываться с такими же цудрейтерами из Александрии, Кременчуга и Полтавы. Пока они сидели за столом, пили чай с бубликами, читали стихи и спорили, никто их не трогал, но, когда они стали писать прокламации-обращения к единомышленникам, сидящим в тюрьмах страны, то товарищ Нейман, что руководил здешним ГПУ, не поленился, и когда они очередной раз собрались, чтобы за чаем сочинить листовку-воззвание, их арестовал. Но горячим головам этого всего было мало, они решили объявить голодовку в знак протеста. Против чего вы тогда, Шломо, протестовали? Против запрета вашего «Гехалутца»? Его к том времени уже пять лет как запретили. Вот они и протестовали, рассчитывая, наверное, что их верхушки и малокровие от голодовки пройдет и из ДОПРа они выйдут крепче прежнего. Поскольку они были как бы политические узники, наказание им определял не судья Иваненко в народном суде на проспекте Революции, а начальство не то в Киеве, не то в Москве, оттого у них было много времени на размышление. Некоторые думали о главном, и оттого умнели. А три сиониста, которых звали Шломо, Борух и Менахем, написали заявление, в котором просили заменить им наказание в виде ссылки в северные края ссылкой в Палестину. Им эта идея показалась смешной и одновременно мудрой, оттого они попеременно то смеялись, то размышляли о своей мудрости, аидише копф! Остальных, которые того не просили, выслали в Киргизский край, в теплое место. А эти мишигенеры сидели за решеткой и на воздух выходили на полчаса в день, пока письма пересылают туда-сюда. А потом пришел ответ, что таки да, им заменена ссылка в Чимкент ссылкой в Палестину, оттого они и будут отправлены туда из Одессы.

Вот тогда наш Шломо ощутил второй прилив мудрости, поняв, что он поедет в другую страну без образования, без профессии и с теми жалкими грошами в карманах протертых штанов, что сможет раздобыть его мама. Кому он там такой нужен? Он попросил заменить Палестину на Киргизский край, посидел еще месяц, пока ему это разрешили и отправился туда, где мог быть уже полгода.

Как оказалось, там можно было выучиться на моториста, а если кушать много кумыса, то верхушка легкого выздоравливает, и малокровие проходит. Вы поглядите сейчас на него - он стал похож на человека, а не на заморенного цыпленка. Правда, после ссылки ему не разрешали жить в больших городах, но его мама жила-таки в Среднереченске, тогда называвшемся так, что неудобно вспомнить, а не в Москве или Гомеле. Кстати, Борух, отправившийся в Палестину, тоже заработал «минус», и даже после полной ужасных лишений ссылки на берегах Иордана все равно не имел права жить в Петрограде, как не до конца исправившийся.

Шломо этот рассказ не перебивал, а лишь в конце пробурчал, что Зяма кажется мудрым, как раввин Кофман после сытного ужина, но только сам в тюремных стенах оказывается чаще, чем Шломо.

--Да, чаще, но всегда не по пятьдесят восьмой статье.

Оттого и исправляюсь не в Киргизии и Соловецком лагере, как Лейбович. Ибо не враг государству.

--Так ты хочешь сказать, что я враг народа?!

--Нет, Шломо, не хочу. Чаще всего ты враг самому себе, а с тех пор, как пивзавод на улице Бебеля начал делать «Бархатное», то ты стал врагом тому пиву, не давая ему ни единого шанса испортиться у тебя дома. Но ни пиво, ни ты сам - не народ, поэтому ты не враг народа.

Слова «враг народа» были произнесены, и после их воцарилось молчание. Кое-кто обернулся, услышав, но комментариев не было. Видимо, им не хотелось, чтобы эти слова даже произносились-вдруг, слетев с языка, они зацепятся, останутся при них и перейдут на сказавшего. Повисло какое-то неловкое молчание, которое было прервано чьим-то животом-больно громко заурчал кишечник. Зиновий улыбнулся и сказал:

--Брюхо уже тоскует по ужину.

Анатолий снова погрузился в свои мысли, про жену и дочку. Как они там, сказали ли им про его арест? Если не сказали, то они тщетно будут ждать его к ужину и беспокоиться, отчего его нет вовремя, что такое случилось на службе, отчего он задерживается… Все-таки артиллерийский склад - не самое безопасное место. Конечно, его женщины не знают, сколько сотен тонн боеприпасов лежат в погребах и хранилищах, но как-то догадываются, что раз в год и палка стреляет. За время существования артиллерийского склада в городе, то есть полвека, взрывов на нем не было, и народ привык, что ничего страшного не случается, но ведь люди тоже годами живут рядом с вулканом, и ужасное от него происходит как бы только иногда. Анатолий дома, естественно, не рассказывал о страшных пожарах и взрывах на складах в Бресте в четырнадцатом году и Казани в семнадцатом, да и после гражданской была серия взрывов на артскладах, когда взлетали на воздух боеприпасы военного времени-зачем лишний раз пугать любимых людей? Это тестю можно было бы рассказать, он мужчина бывалый, а брестский пожар даже лично наблюдал и рассказывал, как люди настолько напугались, что безропотно уехали в эвакуацию в центральные губернии, спешно собравшись.

Анатолий стал вспоминать, как они с семейством гостили у тестя с тещей в Саратове... Дочке тогда было три года, потом они с Клавдией беспокоились, как она перенесет путешествия. Но все обошлось благополучно, Милочка легко освоилась в поезде, никакая хворь к ней не прицепилась, ну и у дедушки с бабушкой беспокоиться было не о чем.

Анатолий так увлекся воспоминаниями, что не обращал внимание на то, где находится, что ожидает его самого и когда. Душа потянулась к источнику любви и тем инстинктивно спасалась от ужаса, ждущего за стеною камеры.

Прочие же обитатели тоже думали о своем, но чаще всего их мысли сходились на желании покурить, за исключением трех некурящих и еще одного, который решил совместить пребывание в камере с попыткой бросить курить. Он не курил уже третьи сутки и пока выдерживал. А помогало ему то, что ни у кого тут не осталось ни крошки табаку. Как на грех, так сложились звезды, что все, что было, уже выкурили. А пополнить запасы через надзирателей, как это иногда делалось-не получалось. Вот так. Кто вытряхивал последние крошки табаку из швов в карманах, кто-то размышлял вслух, что бы можно было скурить в самокрутке за неимением табаку. Даже какой-то травы взамен табака- увы. Даже прошлогодних сухих листьев! Не щипать же портянки по ниточке вместо табаку или махорки.

Видя всеобщее уныние, некурящий Зиновий решил поднять общий настрой, рассказав историю о табаке, произошедшую чуть менее пятнадцати лет назад, в те блаженные времена, когда Среднереченск недолго был губернским городом. Дело было зимой двадцать второго года. Голодный двадцать первый недавно закончился, но никто не мог сказать, что готовит всем грядущее лето -снова голод или все будет куда лучше? До революции в городе было три табачных фабрики, принадлежащие разным владельцам. Потом их национализировали, образовав из трех одну государственную табачную фабрику. И вот ее служащие поехали в Минск и отвезли туда вагон махорки, согласно договору, и вот пришла пора возвращаться. Деньги за товар были большей частью получены, их пересчитали, упаковали, осталось получить еще оставшиеся полмиллиона денег, которые Минские товарищи должны были довезти вот-вот. Поэтому руководитель экспедиции с основной группой сотрудников и основной же суммой денег принял решение вернуться, а для получения недостающего оставил в Минске трех человек во главе с Антонином Михайловичем Сохором. Был он довольно известным в городе человеком, владевшим фотоателье и небольшой типолитографией. К тому времени его предприятие национализировали, и он служил на табачной фабрике кем-то вроде кладовщика. То есть это был мужчина лет сорока, женатый, имевший дочку, и с деловой хваткой, а не юный сионист, легко поддающийся на разные соблазны. Но вот в Минске его и попутал бес, а заодно он попутал его помощников Хаима Мендельсона и Ивана Ковнира. Бес внушил им кажущуюся очень мудрой мысль, что здесь, в Минске, есть в свободной продаже то, чего нет в их городе. И стоит оно дешево, и имеет смысл здесь накупить дешевого товару, а потом продать дома и поиметь приличный гешефт, который в такое голодное время будет совсем не лишним. Поскольку своих денег у троицы не было, бес подсказал, что можно временно взять деньги фабрики, а потом вернуть, продав привезенное. Ущерба фабрике никакого, разве что деньги лягут в кассу на пару дней позже. И все трое поддались. Таким образом, этот бес был явно интернационалистом, охмурившим одновременно католика Сохора, иудея Хаима и старовера Ивана. Трое гешефтмахеров успешно купили на казенные деньги сахарин и хромовую кожу, а потом поехали на юг, предвкушая возвращение домой и прибыль, обещанную бесом. Увы, их путь лежал через станцию Сновск, на которой их арестовала транспортная ЧК.

Жертвы беса-интернационалиста сначала на допросах блеяли нечто неосмысленное, потом осознали, что их блеяние им не поможет, и признались в грехах своих. Итого спекуляция, использование казенных денег в личных целях, что можно счесть растратой и прочее. В самом лучшем случае ДОПР. А в худшем-может, и стенка, потому как некоторые спекулянты ее заслужили, а некоторым из них ее ничем не заменили и так и оставили. Через две недели гешефтмахеры оказались в губернском ЧК родного города и стали ждать решения по их делу. Собралась коллегия губернского ЧК в составе четырех начальников отделов при секретаре и решили…

Зиновий остановился и предложил угадать, что вменили тем жертвам беса за использование казенных денег с целью спекуляции.

Мнения разошлись. Трое предположили, что расстрел, остальные называли разные сроки со строгой изоляцией и без нее.

Зиновий победоносно усмехнулся и сказал:

--Не угадали. Решили-конфискованное вернуть фабрике, пусть она с хромовой кожей и сахарином делает, что хочет. А по трем жертвам беса - передать их администрации фабрики для наказания доступными им средствами.

--Ой, врешь ты, Зяма, разве тогда еще ЧК была? Уже должна была быть ГПУ.

--Не любо-не слушай, а врать не мешай. Какая разница, где все это происходило - на Первомайской или в доме Насона Залмановича и сколько фунтов сахарина они везли с собой? В следственном деле все должно быть точно, а в рассказе о них можно и не указывать, как точно звали дочку Сохора -Бася или Вася....

В разговор вступил рыжеватый паренек с подбитым глазом.

--А откуда такое известно -то, что решила ЧеКа и кто из каких начальников решал, что сделать с этими спекулянтами?

--Газеты читать надо. Тогда в губернской газете «Знамя труда» печаталось, кто за что и насколько осужден, а кто из них по случаю третьей годовщины революции помилован полностью, а кому только треть срока срезали.

--А, ну, не знал.

--Есть и еще кое-что. Городок наш небольшой и все про всех знают. Потому что именно решил Моисей Миндлин-начальник отдела по борьбе с бандитизмом, а что ему возражал начальник секретно-политического отдела Арон Шелковер – обязательно людям станет известно. Не сразу, но узнают. А почему не сразу - для того, чтобы атаманам Павлу Пидмогильному и Ивану Загребельному об этом черти в аду рассказали.

--А что это за Пидмогильный? Про Загребельного я слышал, он из села Очеретяного, можно сказать, почти сосед.

--Он сначала у Махно отирался, а когда батькину армию где-то под Ромнами разбили, то сюда вернулся. Сначала он себя называл Орел, но, когда с него за такое имя смеяться стали, потому как не как орел выглядел, имя сменил. После того, как его хлопцы грузовую машину из двадцать пятой дивизии сожгли и ограбили, а обоих шофферов убили, его всерьез гонять стали. Потом прижали к болоту и всех расстреляли из пулеметов. Еще ходили слухи, что Павла под болотом не убили, а он выжил и снова начал гулять, но под другим именем, только все то сказки, как сказками были слухи про сына Махно, что снова придет к нам в губернию и все всем припомнит.

Время медленно двигалось к вечеру. Раздали ужин-пару кусков черного хлеба, небольшой кусочек рафинада и то, что должно было называться чаем. Такая жидкость обычно получается, когда пробуешь заварить чай или кофе и одновременно сильно сэкономить на этом. Но она была горячей, а что касается вкуса - не в московском ресторане, а в тюрьме, оттого нечего требовать изысканного.

Зиновий прекратил обсуждение со старостой кого-то из общих знакомых и улыбаясь, заявил:

--Всем понравилось заячье пиво?

Кто-то хмыкнул, почувствовав, что Зиновий сейчас пошутит, кто-то недоуменно вопросил, при чем тут зайцы и их пиво по отношению к чаю?

--Это традиция такая. В двадцать четвертом году здешней кухней заведовал товарищ Заяц родом из Мозыря, и вот из-за разных недостатков он и колдовал, чтобы сделать чай, по виду и вкусу от воды отличный. То сухих ягод заварит, то что-то из морковки сделает, то с желудями колдует. Вот в честь него прозвали чай «заячьим пивом». Это среди полешуков, откуда он родом, есть такая присказка, когда осенью сырая морось и туман по земле стелется. Вот там и говорят, что «заяц варит пиво», глядя на туман. И правда, если бы полевой заяц пиво варил на поляне, то получилось у него аккурат то, что у тюремного Зайца на кухне. А еще иногда нам кофе давали, он в паек входил.

Народ чуть не лопнул от хохота. Общее мнение было такое, что, конечно, «не любо - не слушай, а врать не мешай», но тут Зяма явно загнул и перегнул.

--Отсмеялись? А это чистая правда. Сам читал бумаги с нормами, только количество кофе в день не нормировано, как и фасоли с огурцами. Ну вот мне тогда и досталось один разок вместе заячьего пива. Но рассказывали бывалые люди, что имелся случай, когда ДОПРу хотели сдать в аренду городской пивзавод...

И тут случился второй взрыв хохота, перемежающийся шутками, что тогда арестанты сами бы на отсидку просились, а выгонять их из камер приходилось бы силой и тому подобного. Не смеялся только бледный мужчина в помятом костюме. но он вообще ничему не радовался, а отрешенно сидел, погруженный в свои мысли, и даже в разговорах не участвовал. Спросят его о чем-то, он коротко ответит, и снова уходитв себя, как рыба на дно. Сидел он в камере две недели и после первых двух дней, когда с утра до вечера был на следствии, потерял всякий интерес к жизни. К следователю с тех пор его вызывали всего один раз, когда вручили обвинительное заключение, так вот он и жил, погрузившись в себя.

Солнце садилось за реку, постепенно в камере стемнело. Зажглась электрическая лампочка, устроенная в нише стены и укрытая металлической сеткой. От нее в камере очень светло не стало. Видно, конечно, где кровать, где печка, что по летнему времени не используется, где параша, но и не более того.

Пришел час вечернего обхода. Прибыли три надзирателя, всех пересчитали, сверили со списком и отбыли. Пора было укладываться. Как сказал все тот же Зиновий, сейчас в тюрьмах стали устраивать откидные кровати. Ночью на них спят, а утром их снова поднимают к стене. Спать днем не разрешается, можно только сидеть. Но здесь все старое,

и стены, и кровати, прикрепленные намертво к полу, потому их никак не откинешь. Спать на них днем тоже не разрешают, а вот сейчас пора было укладываться, по трое на две рядом стоящие койки. Только улеглись, как загремел засов в двери, и голос надзирателя трубно возгласил.

--Лашевич, с вещами на выход!

Никто не пошевелился.

--Лашевич, вставай, с вещами на выход!

И голос добавил пару ласковых.

Бледный мужчина в помятом костюме поднялся с кровати. Медленно и неуверенно, как лунатик, он собрал свои вещички, завернул их в узелок и двинулся к двери. Волосы так и не пригладил, потому они торчали, как веночек, вокруг головы. На пороге он обернулся, выдавил из себя: «До видзения!» и вышел. Щелкнул засов. В камере осталось семнадцать человек.

--И чего это он на польский язык перешел?! Всегда по-русски разговаривал, хоть, когда в Госбанке работал, хоть тут, -донесся голос с первой койки, что была у входа.

Ответа он не дождался.

Загрузка...