Забвение приходит не потоком, а точками. Сперва исчезает имя цветка на подоконнике. Потом — рецепт пирога, который пекли по воскресеньям. Потом из календаря выпадают целые месяцы, как петли из старого свитера, если потянуть за ниточку. Анна Ивановна не боялась этих дыр. В них было мягко и тепло, как в кармане старого пальто, где завалялась конфетка, но забылось, какая именно.
Её мир теперь держался на трёх вещах. Окне, в котором менялось небо. Клубке шерсти — тёплом и живом, как котёнок на коленях. И спицах. Двух длинных, отполированных временем палочках, которые в её руках становились волшебными. Они ловили беспорядочные мысли и превращали их в ровные, красивые ряды. Лицевая, изнаночная. Лицевая, изнаночная. Ритм, успокаивающий, как стук сердца.
Но однажды шерсть закончилась. Внук Артём, тот самый, с веснушками и смехом, как треск дров в печке, должен был привезти новую. Но он задерживался. Теперь он всегда задерживался. Анна Ивановна смотрела на пустые руки и чувствовала, как из неё начинает вытекать покой, как песок из разбитых часов.
И тогда она взяла спицы в руки просто так, от тоски. Провела одной о другую. Звука не было. Но между ними потянулась… нить. Не шерстяная. Она была из утреннего света, стелившегося по половицам. Блестела, как пыль в луче, и была тёплой. Анна Ивановна ахнула и сделала первую петлю. Она получилась воздушной и невесомой.
Так она открыла, что может вязать из всего, что чувствует.
Из тишины, густой и бархатной после полудня, получалась тёмная, уютная пряжа для носков. Из звука дождя за окном — серая, переливчатая нить с меланхоличным блеском. Из обрывка старой песни, крутившейся в голове («Там вдали, за рекой…»), — нить цвета закатного неба, с рыжеватым отсветом.
Но самое удивительное — она могла вязать из воспоминаний. Вернее, из их отзвуков. Потянешь за хвостик мысли — и вот уже между спицами тянется нить.
Запах пирогов с капустой, которые пекла её мама, стал тёплой бежевой нитью с едва уловимым вкусным духом. Первый крик сына в роддоме — ярко-алой, пульсирующей, как жилка. Смех Артёма в детстве, когда он бежал по лужам, — целым клубком прыгающих, солнечно-жёлтых ниток.
Она вязала шарф. Огромный, бесконечный, как дорога до того магазина, куда она уже не могла сходить. Шарф для Артёма. Чтобы ему не было холодно там, в большом городе, где он живёт и «работает в компьютере». Ей казалось, там должно быть очень холодно и шумно. А хороший шарф — он тихий. Он обнимает шею и шепчет: «Я тут. Я с тобой».
Шарф рос. Он был пёстрым, как лоскутное одеяло её жизни. Полоса синего восторга первого поцелуя. Полоса зелёного спокойствия лесной прогулки. Полоса серебристой грусти проводов.
Но однажды она столкнулась с пустотой. Она хотела связать самую тёплую часть — воротник. Для этого нужна была самая жаркая нить. Любовь. Но не абстрактная. Та самая, конкретная, что согревала её всю жизнь.
Она закрыла глаза и потянулась к самому яркому воспоминанию. К голосу Михаила, своего мужа, Миши. К тому, как он говорил ей утром, ещё хриплым от сна: «Ань, чайник шумит». Этот голос жил в ней отдельно, как драгоценность в шкатулке — глубокий, с лёгкой шершавостью, как кора дерева, и бесконечно родной.
Она потянула за эту память. И между спицами появилась нить. Она была цвета тлеющих углей в печи — тёмно-красная, почти бордовая, и от неё исходило такое плотное, физическое тепло, что в комнате будто стало светлее. Это была нить самой сущности их любви. Той, что пережила войны, переезды, болезнь и саму смерть Миши.
Анна Ивановна принялась вязать. Каждая петля из этой нити согревала её ладони, разливалась по жилам спокойной радостью. Воротник получался идеальным.
Но вдруг она почувствовала: что-то уходит. Не из комнаты. Из неё самой.
Она подняла глаза от вязки и попыталась вспомнить, как именно Миша смеялся. Не общий образ, а звук. Тот самый, когда он щекотал сына. Он… стал тише. Как радио в соседней комнате. Она в панике сжала в руках нить-уголь — тепло хлынуло с новой силой, память прояснилась. Но стоило сделать новую петлю, как голос в голове снова становился чуть более далёким, чуть более размытым.
Она поняла. Она не вязала из воспоминания. Она вязала само воспоминание. Распускала его на нитки и вплетала в шарф. Закончив воротник, она потушит эти угли навсегда. Голос Миши станет частью узора — красивой, но немой полосой в шарфе. А в её душе останется лишь тёплый пепел и знание, что любовь была. Но без её голоса.
Спицы задрожали в её руках. Стоило ли это делать? Чтобы согреть внука, который, может, уже и не вспомнит, как пахнет у неё в доме? Чтобы подарить тепло тому, кто, возможно, даже не завернёт в этот шарф?
Она сидела так долго. Вечер опустился за окно, и комната наполнилась синими сумерками. В них плавали пылинки, похожие на маленькие звёзды. Анна Ивановна смотрела на почти законченный шарф. Он лежал на её коленях — живой, переливающийся, дышащий теплом всех лучших моментов её жизни.
А потом она вспомнила. Не умом — телом, кожей. Как Артём, когда ему было пять лет, заболел и лежал у неё на диване, весь горячий. Она сидела рядом и вязала. Он спросил хриплым голосом: «Ба, а что ты вяжешь?» — «Сказку, — ответила она, не задумываясь. — Тёплую-тёплую сказку, чтобы ты выздоровел». Он тогда улыбнулся, доверчиво прижался щекой к её колену и уснул.
Она вязала не для того Артёма, который не приезжает. Она вязала для того пятилетнего, который до сих пор жив где-то внутри взрослого мужчины. И тому мальчику обязательно должно быть тепло.
Тихо, без сожалений, твёрдыми руками Анна Ивановна сделала последнюю петлю из нити-угля и аккуратно закрыла ряд. В комнате будто выключили невидимый обогреватель. Стало чуть прохладнее. А в её голове… воцарилась тишина. Прекрасная, ясная, просторная тишина. Голос Миши растворился в ней, как ложка мёда в тёплом молоке. Он не исчез — стал частью тишины, частью общего тепла.
Она больше не могла вспомнить его тембр. Но помнила, что он был. И это знание согревало её уже не снаружи, а изнутри — ровным, нерушимым светом.
На следующее утро приехал Артём. Взволнованный, виноватый, с двумя огромными пакетами шерсти.
— Бабушка, прости, аврал на работе, вообще кошмар…
Она молча подошла к нему, встала на цыпочки и накинула ему на шею шарф.
Он замолчал на полуслове. Глаза его округлились. Он потрогал ткань.
— Боже… Баба, это же… он какой-то… живой. И пахнет… — он прижал шарф к лицу, — пахнет твоими пирогами. И… и чем-то ещё. Таким… хорошим.
Он не знал, что это пахнет первым криком его отца, тишиной после дождя и голосом деда, которого он никогда не слышал, но который теперь навсегда будет греть его шею.
Анна Ивановна погладила шарф, поправила складки.
— Носи на здоровье, — сказала она просто. — А то, говорят, у вас там, в компьютерах, сквозняки.
Артём обнял её крепко-крепко, и она почувствовала, как по её спине, по едва уловимым ниточкам памяти, которые ещё оставались, бежит ответное, молодое тепло. Как будто её шарф уже начал дарить его обратно.
Она больше не умела вязать из тишины и света. Обычная шерсть снова стала для неё просто шерстью. Но это было не страшно. Главную свою работу она уже закончила. Она связала всю свою любовь в один тёплый узел и передала его дальше. А в её опустевших, тихих руках теперь лежало только одно, но самое важное воспоминание: чувство, что ты не зря. Не зря прожил. Не зря любил. Не зря помнил. Даже если само содержание памяти ушло, её смысл — вечен.
И это было самое тёплое, что она носила в душе. Теплее любого свитера на свете.