БАЛАМУТ
Повесть весёлая о чудном.
✦ ✦ ✦
ГЛАВА ПЕРВАЯ
КАК БАЛАМУТ НА СВЕТ ЯВИЛСЯ
Эх, люди добрые! Слушайте сказ чудной, что в старые годы на Руси бывало. В деревне тихой, что у реки Волховской притулилась, жил-был парень Тимофей, а кликали его Баламутом — за язык острый да нрав шаловливый. Рыжий, как мак в поле, крепкий, будто дубок молодой, а глазки — хитренькие, как у лисы в курятнике. И был у него дар такой, что ни попу, ни дьякону в ум не вместится: возьми он деньгу в ладонь — и множится она, как грибы после дождичка! Сколько пожелает, столько и будет. Только умный был парень, не дурак-балагур: золотой серебряный множить не стал, а медную полушку взял да поусердствовал — чтоб не спросили: «Откуда, Тимофей, богатство взялось?»...
Но не будем забегать наперёд, люди добрые. Сказ, он своей дорогой ходит — не торопи его, не подталкивай в бок, а то споткнётся, да и весь смысл рассыплется, как горох по половицам. Сядь-ка поближе к печке, налей себе кваску покрепче, да слушай, как оно всё началось — с самого что ни на есть начала.
Деревня та называлась Горелово. Отчего Горелово — никто уже не помнил толком. Старики говорили: то ли горело здесь что-то в давние времена, то ли хозяин первый был Горелый — из тех, что на солнце лицом обветрились. А может, просто язык у народа такой — что ни назовёт, то с чертинкой. Стояла деревня на берегу реки Волховки, той самой, что петляла по лугам, будто пьяный купец с ярмарки: то налево, то направо, а куда надо — не торопится. В реке водилась рыба, в лесу — дичь, на полях — рожь да гречиха, и жил народ не то чтобы богато, но и с голоду не пухнул. Слава Богу, говорили. Слава Богу да матушке-земле.
Дворов в Горелово было без малого сорок. С краю стоял двор кузнеца Прокопа — того самого, чьи подковы в трёх уездах знали. Посередине — изба старосты Фомы Лукича, мужика основательного, как дубовая колода: что скажет — не своротишь, что решит — не перерешишь. У реки жили бабы-рыбачки, чьи мужья либо в городе торговали, либо в земле лежали — кто от болезни, кто от лихолетья. А вот на самой горке, там, где ветер гулял вольнее и с утра был виден туман над лугами — там стоял двор Никиты Фомича, мужика рукастого и молчаливого, как омут. И вот в этом самом дворе, в тихий июльский день, когда пчёлы гудели особенно сладко, а петух Никитин прокричал не три раза, а целых пять — родился Тимофей.
Повитуха Аграфена Силантьевна, баба опытная, за сорок лет повидавшая всякого, когда приняла дитя на руки, вдруг остановилась. Молчала. Смотрела. Мать — Прасковья Никитична, женщина кроткая и богобоязненная — уже тревожиться начала: почему повитуха молчит? Жив ли? Цел ли?
— Жив, жив, — сказала наконец Аграфена, и голос у неё был странный — не то удивлённый, не то испуганный. — Только вот...
— Что «только вот»? — Прасковья привстала на локте.
— Рыжий, — сказала Аграфена. — Вот это «только вот». Рыжий, как лиса. Ни в отца, ни в мать. В кого пошёл — ума не приложу.
Никита Фомич, сидевший на лавке и державший шапку в руках, поскрёб затылок. Его род был тёмно-русым испокон веков. Прасковьин — и того темнее, почти вороной. А тут — рыжина такая, что хоть лучину не зажигай.
— Может, дед какой рыжий был? — осторожно предположил Никита.
— Может, и был, — согласилась Прасковья. — Дед Антип со стороны матери, сказывают, был рыж. Да я его в жизни не видела.
Так рыжина нашла себе объяснение — в деде Антипе, которого никто не помнил, но все теперь поминали добрым словом. Ребёнка окрестили Тимофеем, как и положено по святцам: июль — месяц богатый на имена. А рыжину оставили как есть — не перекрасишь.
Рос Тимофей быстро — не по дням, а по часам, как в сказке говорится. Только в сказках такой рост к подвигам богатырским приводит, а в Горелово — просто к тому, что мальчишка на всё деревенское добро зарился с любопытством неуёмным. Едва ходить научился — уже везде: и в огороде, и на реке, и в кузне у Прокопа, куда детям вообще-то хода не было. Прокоп его оттуда выгнал раза три, да потом махнул рукой: пускай смотрит, коли тихо сидит.
А мальчик тихо не сидел никогда. Это потом, когда уже кличку Баламут прилепили, все говорили: «С рождения баламут». И правда — будто верно. Едва слова складывать начал, уже спрашивал: «А почему?» Да «А зачем?» Да «А что будет, если?..» Прасковья Никитична, женщина терпеливая, отвечала сколько могла, потом просто крестила его в лоб и говорила: «Богу виднее». Что Тимофея никогда не удовлетворяло, но умолкать заставляло — ненадолго.
Лет пяти случилась первая его настоящая проказа. Деревня запомнила её надолго.
Поп Феофан, батюшка местный, мужик степенный и любящий благолепие во всём, держал в своём саду яблоню. Яблоня та была знаменитая — сорт особый, сладкий, каждый год давала плоды такие, что хоть на стол к самому воеводе ставь. Огорожена была та яблоня забором, и не кривым, а справным — доска к доске. А всё равно каждый год мальчишки добирались и по яблоку-другому таскали.
Тимофей же поступил иначе.
Он пришёл к попу прямо. Постучал в ворота. Когда открыли, снял шапку (пяти лет, а уже знал, когда шапку снимать!) и сказал:
— Батюшка Феофан, дозвольте яблочко взять.
Поп — человек, уважающий вежество, — растерялся. Прочие дети лезли через забор, а этот рыжий спрашивает как взрослый. Поколебался немного, да и ответил:
— Ну, бери одно. Одно — можно.
Тимофей кивнул, вошёл, выбрал яблоко — одно, самое лучшее, румяное — и ушёл. А потом вернулся. И снова постучал.
— Батюшка, дозвольте яблочко взять.
Поп опять дал: раз спрашивает — значит, уважает. Отказать неловко.
И так — пятнадцать раз.
К пятнадцатому разу поп Феофан уже понял, в чём хитрость, и захлопнул дверь, крикнув: «Пошёл вон, бесёнок рыжий!» Но четырнадцать яблок Тимофей уже успел раздать соседским ребятишкам, которые сидели за углом и давились от смеха. Себе взял одно — самое первое.
Феофан жаловался Никите: «Усмири чадо». Никита посмотрел на сына строго, спросил: «Ты зачем у попа яблоки брал?» Тимофей, нисколько не смущаясь, ответил: «А он дал, тятя. Сам. Я спрашивал — он давал». Никита почесал затылок, отвернулся и — хоть убейте — засмеялся в кулак.
— Ты смотри, бестия, — сказал он наконец. — Так нельзя. Понял?
— Понял, тятя.
— Ну и ладно.
Но по глазам было видно: не понял. Или понял — но принял к сведению лишь частично.
Шли годы. Тимофей рос. Рыжина его не блёкла — напротив, к годам двенадцати разгорелась так, что в солнечный день от него, казалось, исходило сияние. Ребятня дразнила: «Огонь-голова», «Лисёнок», «Сковородка». Тимофей не обижался. Смеялся вместе со всеми, а потом как-нибудь отвечал — тоже смешно, но обидно. После этого его больше не дразнили — опасались ответа. Язык у него был острее иголки, и бил он не сгоряча, а метко, в самую болячку. Но злобы в нём не было ни капли — дар редкий.
Отец его, Никита Фомич, плотничал. Руки у него были — диво дивное: любую доску чувствовали, любой брус слушался. Тимофей с малолетства подмастерьем был — подавай да держи. Но к ремеслу особой страсти не имел. Работал — и ладно, но как только заканчивал — сразу куда-нибудь уходил: то на реку, то к кузнецу, то в поле, где старый Еремей пас коров и знал сто тысяч историй.
Еремей этот был дед преклонных лет, сухой, как летошняя ветка, но живой — аж потрескивал от жизни. Он помнил времена, когда деревня была вдвое меньше, когда лес стоял ближе, когда по реке плавали лодки с синими парусами — откуда плавали, куда — уже никто не знал, кроме него. И вот к этому Еремею Тимофей ходил охотнее всего.
— Дед Еремей, — спрашивал он, усаживаясь рядом на пеньке, — а правда, что за лесом — другой мир?
— Правда, — отвечал Еремей, не отрываясь от трубки.
— А какой?
— Такой же, как этот. Только люди другие.
— А богаче живут?
— Кто богаче, кто беднее. Богатство, Тимоша, — оно как вода: где накопится, там и стоит. А потечёт — всё ровно станет.
— А правда, что есть люди с даром? Ну, которые могут что-то... такое?
Тут старик откладывал трубку. Смотрел на мальчика — долго, внимательно, будто что-то читал на его веснушчатом лице.
— Есть такие, — говорил наконец. — Редко. Но — есть.
— А ты видел?
— Видел одного. Давно. Пастух был — мог воду находить под землёй. Ткнёт палкой — и вот тебе колодец. Ни разу не ошибся.
— А ещё?
— Ещё не видел. Только слышал.
— Про что слышал?
Еремей улыбался — как всегда, одними углами рта, — и говорил:
— Про тех, у кого руки золотые. Только не потому, что мастера. А в буквальном смысле. Понимаешь?
Тимофей тогда не понял. Кивнул, будто понял, и ушёл. Но слова эти запомнил.
Ему шло двенадцать, когда начало происходить что-то странное. Сначала он не придавал этому значения — думал, чудится. Однажды мать послала его на базар в соседнее село — купить соли и верёвки. Дала две медных денги — ровно столько, сколько нужно. Тимофей деньги взял, зажал в кулак — и пошёл. А когда пришёл на базар и разжал руку...
В кулаке было четыре денги.
Он остановился. Пересчитал. Четыре. Ровно четыре. Он точно помнил — было две. Мать сказала: две. Он сам видел: две.
Стоял и смотрел на монеты. Долго. Потом решил: в дороге, верно, нашёл — не заметил. Или мать ошиблась. Купил соль, верёвку, принёс сдачу. Мать поглядела удивлённо:
— Ты что, торговался?
— Нет.
— А сдача откуда?
— Ты, наверное, три дала. Не две.
— Две, Тимоша. Ровно две.
Тимофей промолчал. Пожал плечами. Не стал объяснять того, чего сам не понимал.
Второй раз случилось недели через три. Он собирал в лесу грибы — один, любил один ходить, думать на ходу. Нашёл в кармане забытую полушку. Зажал её машинально — о своём думал. Когда вытащил руку, полушек стало три.
Вот тут уже испугался.
Сел прямо в лесу на замшелый камень и долго дышал. Потом взял одну полушку. Зажал в кулак — крепко, как только мог. Подождал. Разжал.
Три полушки.
Взял три. Зажал. Подождал. Разжал.
Девять.
Он уронил их в траву. Сидел и смотрел на девять маленьких медных кружочков, лежащих среди прошлогодней листвы. Сердце колотилось. Голова шла кругом.
«Бесовщина», — первая мысль.
«Чудо», — вторая.
«Что делать?» — третья.
Собрал монеты. Ссыпал в карман. Пошёл домой. Грибы забыл.
Дома никому ничего не сказал. Лёг спать, а сам всё думал. В голове крутилось: вдруг это плохо? Вдруг за это что-то будет? В церкви поп Феофан говорил, что деньги от диавола, особенно лишние. «Не накопляйте себе сокровищ на земле», — говорил батюшка, хотя сам имел и корову, и сад, и три кафтана. Но это, наверное, другое.
А может, наоборот — от Бога? Дар же? Бывают ведь дары?..
Так и уснул, не решив.
Следующие дни он наблюдал. Тихо, осторожно. Брал монету — умножалась. Брал горсть — умножалась. Не всегда одинаково: иногда вдвое, иногда втрое, один раз — вдесятеро. Зависело... от чего? Поначалу не понял. Потом сообразил: зависело от желания. Чего хочешь — столько и будет. Если не думаешь специально — раза в два-три само по себе.
Открытие это было огромным. Таким огромным, что он не знал, куда его деть.
С золотом и серебром он не пробовал — боялся. Медь — другое дело. Медяки — вещь незаметная. Никто не смотрит на медяки подозрительно. Никто не спрашивает: «Откуда у тебя, отрок, серебряный рубль?» А вот медяк — своё дело.
Умный был парень. Это сразу скажем.
И вот прошло ещё немного времени, и Тимофей начал осторожно пускать свой дар в ход. Самую малость. Чтобы незаметно. Чтобы тихо. Добавить монетку-другую там, где кому не хватает. Подбросить вдове Матрёне полушку к порогу — незаметно, мимоходом. Дать деду Еремею лишнего на табак.
Деревня не знала, кто благодетельствует. Говорили: «Бог дал». И это было правдой — в каком-то смысле.
Но прежде чем мы дойдём до этого — до доброты его и хитрости, до приключений и смеха, — надо рассказать ещё кое-что. Про то, каким он был в свои шестнадцать, когда сказ наш по-настоящему начинается.
К шестнадцати годам Тимофей по прозвищу Баламут был таков.
Росту — выше среднего. Не богатырь, но и не хлюпик: плечи широкие, руки рабочие, спина прямая. Рыжина его, как уже говорено, никуда не делась и не потускнела. Напротив — к осени, когда загорал, волосы его на солнце прямо-таки горели медью. Веснушки на носу — что зёрна ржи на белой скатерти — с годами только прибавились.
Лицо у него было открытое. Не то чтобы простодушное — нет, простодушных сразу видно, у них глаза как у телёнка. У Тимофея глаза были другие — и в них всегда что-то хитрило, что-то приглядывалось, что-то примечало. Но при этом — добрые. Вот в чём было главное чудо его лица: хитрый взгляд, но добрый. Такие глаза бывают у людей, которые знают про мир нечто, чего другие не знают, — но не пользуются этим знанием против людей.
Говорил он много. Охотно. Присказок знал столько, что иной раз людей в тупик ставил: скажет что-нибудь такое — и все стоят, думают: «Откуда это?» Сам придумывал — это уж точно. У него слово само шло, легко, как вода с горки.
Со старшими — уважителен, но без угодничества. С ровесниками — свой в доску, хоть и посмеивался над дурью. С меньшими — добр и терпелив, что особо редко встречается.
Денег не любил. Вот это — самое странное, если учесть дар его. Не потому что презирал — нет. Просто деньги для него были не целью, а струментом. Как топор: нужен — берёшь, не нужен — лежит. Копить не видел смысла. Тратить на себя — тоже особо не стремился. Зато раздать тому, у кого не хватает, — это да, это с удовольствием.
«Медяк не в кармане красив, а в деле», — говорил он. И это была не поза — это было нутро.
Вот такой был Тимофей Баламут к тому лету, когда сказ наш начинается по-настоящему. Лето стояло жаркое, река обмелела на четверть, кузнец Прокоп сломал мех у горна и ругался так, что бабы детей в дома загоняли, а на ярмарку в соседний Михайлов посад собиралась вся деревня от мала до велика.
И вот в один из таких дней, когда утро было туманным, петух орал беспутно, а матушка Прасковья гремела горшками в сенях, Тимофей лежал на сеновале и смотрел в дощатый потолок, сквозь щели которого сочился золотой июльский свет.
В кулаке он держал три медяка.
Просто так держал. Не думая. Думал о другом — о реке, о том, что надо бы сходить на ту сторону, где, говорят, ягоды уродились небывалые. О деде Еремее, который вчера рассказывал про времена, когда по этим местам ходили странники из дальних краёв. О том, что в Михайловом посаде на ярмарке будет скоморох Спиридон, которого он ещё не видел, а все говорят — уморительный.
Разжал кулак.
Девять медяков.
Зажал снова. Пожелал: двадцать семь.
Разжал.
Двадцать семь.
Он высыпал их в ладонь, посмотрел. Маленькие, тёртые, тёмные. На каждом — что-то стёртое, что-то когда-то значившее. Чьи-то руки их держали до него. Чьи-то нужды ими закрывались. Чьи-то надежды на них строились.
Деньги — они, в общем-то, ничего особенного. Сами по себе — медь. Ни тепла не дадут, ни слова доброго не скажут, ни обнять не могут. Всё, что они умеют — это служить. Переходить из рук в руки, как вестники. От тех, у кого много — к тем, кому не хватает. Или наоборот, когда несправедливость творится. Но несправедливость — это не монеты виноваты. Монеты-то что? Монеты — молчат.
Так думал Тимофей, лёжа на сеновале. По-своему думал, не по-книжному — книг он особо не читал, грамоту знал слабо, хотя дьячок Кузьма и учил его года два. Думал словами простыми, но мысли были не простые. Такое бывает: человек и без книг мудрость нашаривает — нутром, жизнью.
— Тимоша! — донёсся снизу голос матери. — Иди завтракать, чего лежишь!
— Иду, мама!
Он ссыпал монеты в кармашек — только девять, остальные двадцать семь обратно не обратил: не умел обратно. Дар умел только давать, не забирать. Ну и ладно. Он спрыгнул с сеновала, отряхнул сено с рубахи и пошёл в избу.
За завтраком отец сообщил:
— В пятницу — ярмарка в Михайловом. Поедем.
— Все? — спросила Прасковья.
— Все. Тимоша тоже. Пускай мир посмотрит.
Тимофей кивнул, не показав, насколько обрадовался. Ярмарка — это люди. А люди — это... ну, это жизнь, в общем-то. А жизнь Тимофей любил. Всю, целиком, с шумом и смехом, с руганью и примирением, с торговлей и обманом, с добром и глупостью. Любил — и умел в ней находить то, что другие пропускали мимо.
До ярмарки оставалось три дня.
За эти три дня произошло ещё одно событие, о котором стоит рассказать.
На второй день, под вечер, когда солнце уже клонилось к лесу и тени вытягивались по пыльной дороге, Тимофей шёл домой с реки — купался, понятное дело — и встретил Варьку.
Варька была его ровесница, дочь горшечника, девка боевая и острая на язык почти не хуже самого Тимофея. Они с детства то дружили, то ссорились — в зависимости от того, кто кого переострил в последний раз.
— Баламут, — сказала Варька, — ты кошелёк не находил?
— Чей кошелёк?
— Батькин. Потерял где-то. Там было три денги — последние. На ярмарку копили.
Тимофей посмотрел на неё. Варька хоть и боевая была, а глаза сейчас виноватые, тревожные. Отец, небось, ругает.
— Не находил, — сказал он. — Поищу, если хочешь.
— Уже всё облазила, — она махнула рукой. — Ладно. Не судьба.
И пошла.
Тимофей постоял. Посмотрел ей вслед. Потом полез в карман, нашарил медяк — один, — зажал в кулаке, подумал: три денги. Разжал: четыре медяка, и три денги среди них.
Подождал, пока Варька завернула за угол. Потом тихо подошёл к воротам Крошиных, нашёл в траве у калитки подходящее место — травка высокая, незаметное — и положил кошелёчек (сделал из тряпочки, что нашлась в кармане) с тремя денгами внутри.
— Гляди-ка, — услышал он минут через десять радостный Варькин крик. — Нашёлся! Тятя, нашёлся!
Тимофей шёл домой и насвистывал.
Вот таков был Баламут.
Не велик ещё — шестнадцать лет. Не богатырь, не мудрец, не святой. Обычный деревенский парень с рыжей головой, быстрым языком и тёплым сердцем. Только вот дар у него был — необычный. И что с этим даром делать, он ещё до конца не решил.
Но жизнь — она сама поспешит помочь с решением.
Три дня — до ярмарки.
А пока — спи, Тимофей. Завтра будет день, и в нём — новые дела.
✦ ✦ ✦
Эх, медяк — он не рубль золотой,
Да в добрых руках — любому родной.
Рыжий парень шёл — монету нашёл,
Умножил, раздал — и дальше пошёл!
✦ ✦ ✦
Но слушай, читатель-друг, — сказ наш только начинается. Впереди — ярмарка с её шумом и хитростью, поп с его праведностью и корыстью, боярские люди с их жадностью и страхом, старец в лесу с его молчанием и мудростью. Впереди — любовь, смех, искушение, потеря и обретение. Всё это будет. Всё это — в следующих главах.
А пока — в деревне Горелово у реки Волховки засыпают. Собаки перестают лаять. Кузнец Прокоп закрыл горн и пошёл домой. Поп Феофан прочитал вечернее правило и потушил свечу. Старoста Фома Лукич в последний раз проверил, заперты ли ворота, — заперты, — и лёг.
И только Тимофей Баламут лежит на сеновале, смотрит в щели потолка на звёзды, держит в кулаке один медяк — и тихо улыбается чему-то своему.
Спи, Баламут. Завтра — твой день.
А послезавтра — ярмарка.
А там посмотрим.
✦ ✦ ✦
Конец первой главы