Я шёл по улице. Обычный вечер. Обычный город. Ничего не предвещало.

Потом была вспышка. И темнота.

Очнулся я на куче тряпья. Воняло маслом, потом и какой-то химией. Спину ломило, рёбра болели, во рту — привкус крови. Я попытался сесть и понял, что руки — чужие. Худые, длинные, в ссадинах. Не мои.

Вокруг стояли пацаны. Лет по шестнадцать-семнадцать, тощие, злые, в грязных куртках. Смотрели на меня с надеждой и страхом.

— Артур, ты живой? — спросил один, коренастый, с разбитыми костяшками. — Ты как?

— Какой Артур? — прохрипел я.

И тут меня накрыло. В голову хлынуло чужое. Артур. Семнадцать лет. Дистрикт 8. Текстильщики. Банда «Текстильщики». Улица, драки, ножи, голод. Вчера была разборка с соседним районом, Артуру прилетело по башке, и он… кончился. А на его место заскочил я. Комсорг. Из хорошей страны. Из страны, которой больше нет. А здесь её никогда и не было.

Я сидел на тряпье, смотрел на чужие руки и чувствовал, как внутри всё сжимается. Там, где я жил, было солнце, стройки, песни у костра, вера в то, что справедливость — это не пустое слово. Здесь же было только небо в саже, голод и Капитолий, который отправлял детей на смерть ради своего шоу. И никакой надежды.

— Артур, — позвал Вепрь. — Ты нас веди. Что делать будем? Миротворцы скоро нос сунут, у нас же стволов нет, только заточки.

Я поднял голову, оглядел их. Шесть человек. Грязные, злые, преданные. Они не знали другой жизни, кроме драки за объедки. Но в них горела ненависть к системе. А это уже много.

Я вспомнил свои комсомольские годы. Как мы строили, как верили, как умели находить выход там, где его не было. Этот опыт — он никуда не делся. Он был со мной.

Я сел ровнее, посмотрел каждому в глаза.

— Слушайте меня внимательно. Рано или поздно нас поймают. Даже если мы отбрешемся при следующем обходе — на третий, на пятый раз нас всё равно вычислят. У них есть патрули, осведомители, Марк, который вечно языком треплет. Мы можем прятаться, можем драться, но стволов у нас нет, а у них — броневики и автоматы. В открытую мы не выстоим.

Пацаны притихли. Вепрь сжал кулаки.

— Так что предлагаешь? Сдаться?

— Нет, — сказал я. — Я предлагаю действовать по-новому. Мы не будем прятаться. Мы не будем отбиваться. Мы интегрируемся в систему. Станем её частью.

— Чего? — вытаращился Вепрь. — Ты хочешь, чтобы мы пошли к миротворцам на поклон?

— Хуже, — я усмехнулся. — Мы станем патриотами. Самыми верными слугами Капитолия.

Меня заулыбались. Кто-то хмыкнул. Чума сплюнул в сторону.

— Ты чё, Артур? Кукухой поехал? Этих уродов ненавидеть надо, а не служить им.

— Ненавидеть будем в душе, — сказал я жёстко. — А на людях — улыбаться. Поняли? Мы не служить им идём. Мы их использовать будем.

Я подался вперёд, заговорил тише, но весомее:

— В любом эксплуататорском государстве есть один железный закон. Им всё равно, верим мы или нет. Им главное, чтобы мы делали вид. Потому что если мы делаем вид, то и другие начнут. А для них это стабильность. Стабильность они ценят выше всего. Выше, чем правду. Выше, чем справедливость. Они за такую стабильность любую банду простят. Даже облагодетельствуют.

Пацаны переглянулись. Я видел, как в их глазах страх сменяется интересом. Лена придвинулась ближе, слушала, раскрыв рот.

— То есть, — медленно проговорил Вепрь, — мы типа свои? Прикидываемся, что любим их, а они нас не трогают?

— Не трогают. Больше того — дадут ресурсы, чтобы мы их защищали. От таких же, как мы. Потому что мы теперь — не банда. Мы — отряд юных патриотов. Самая верная опора режима. А под этой опорой мы построим своё. Справедливое.

Я поднялся, чувствуя, как ноет чужое тело.

— Мы войдём в систему. Сделаем вид, что играем по их правилам. А когда они расслабятся, когда поверят, что мы свои — тогда и ударим. Не с ножом, а головой. Умом. Знаниями. Властью, которую они сами нам дадут.

Я замолчал, давая им время переварить.

Вепрь посмотрел на меня долгим взглядом. Потом кивнул.

— А если не получится?

— Получится, — сказал я. — В мире, где детей убивают на глазах у всей страны, работает только одна тактика. Стать незаменимыми. А потом — перевернуть всё. Я такие штуки знаю. В моей… — я запнулся, — в моей старой жизни мы умели строить из ничего. Мы умели ждать. Мы умели бить, когда никто не ждёт.

Я обвёл их взглядом.

— Вопросы есть?

Вепрь молчал. Остальные молчали. Потом он усмехнулся, разжал кулаки.

— Нету вопросов. Ты нас уже не раз вывозил. Веди.

— Тогда слушайте боевую задачу, — сказал я, чувствуя, как внутри разгорается знакомое, давно забытое чувство. Чувство стройки. Чувство, когда из ничего начинаешь возводить новое. — Нам нужно три вещи. Белые рубашки. Значки с профилем президента. И гимн. Выучить наизусть, чтобы ночью разбуди — споёшь без запинки.

— Белые рубашки? — Чума оглядел свои лохмотья. — Артур, ты видел, в чём мы ходим?

— Значит, добудем, — сказал я. — Где в этом районе свалка?

— За текстильной фабрикой, — сказал Вепрь. — Там барахла много. Но миротворцы иногда шарят.

— Ночью пойдём, — решил я. — А со значками что? У кого-нибудь есть капитолийские побрякушки?

— У меня один есть, — нехотя сказал Чума, вытаскивая из кармана дешёвый значок с профилем Сноу. — На прошлой неделе у торговца стырил. Думал продать.

Я взял значок, покрутил в пальцах. Жестянка, краска облезла, но профиль узнаваем.

— Хорошо. Нам нужно таких штук двадцать. Как минимум.

— Двадцать?! — вытаращился Вепрь. — Где ж мы столько возьмём?

— Сделаем, — сказал я. — Жесть нарежем, краской обольём. В комсомоле мы и не такое клепали. Главное — чтобы издалека походили. Никто же вглядываться не будет. А если спросят — скажем, сами сделали из любви к президенту. В знак уважения.

Пацаны смотрели на меня с недоверием, но глаза уже горели.

— А гимн? — спросил кто-то.

— Выучим, — сказал я. — Прямо сейчас. Я слова помню. Повторяйте за мной.

Я закрыл глаза, вспоминая. Дурацкая, пафосная песня. Но слова въелись в память из репортажей с Голодных игр. Я начал тихо напевать:

Слава Панэму, великой стране,
Слава Сноу, нашему вождю…

Пацаны слушали, переглядывались. Потом Вепрь подхватил, фальшиво, но громко. Остальные втянулись.

Мы пели до утра. Сначала тихо, потом громче. К рассвету знали гимн наизусть.

Ночью мы двинули на свалку.

Шли молча, задами, через разбитые заборы. Я ещё не привык к этому телу — оно слушалось плохо, ноги заплетались, но я держался. Вепрь вёл, остальные замыкали. Месяц прятался за тучами, только редкие фонари бросали жёлтые пятна на разбитый асфальт.

Свалка за текстильной фабрикой пахла гнилью, маслом и мокрой ветошью. Горы тряпья, ржавые бочки, обломки станков. Где-то в темноте скрежетало железо — крысы, а может, кто покрупнее.

— Быстро, — скомандовал я. — Ищем чистое. Белое. Без дырок. Или хотя бы с маленькими, потом зашьём.

Мы разошлись. Я копался в куче старой одежды, перебирал тряпьё. Пальцы нащупали что-то хлопковое — вытащил мужскую рубашку. Серую, в пятнах, но без дыр. Не белая, но близко. Сунул под мышку, полез дальше.

— Есть! — тихо крикнул Чума. Он стоял у груды мешков, держа в руках целую пачку рубашек. Белых. Пожелтевших от времени, но целых. — Тут кто-то выкинул партию. Бракованные, что ли.

Я подошёл, перебрал. Десять штук. Потом Вепрь нашёл ещё пять в ржавом контейнере. К утру у нас было семнадцать белых рубашек. Не новые, не глаженые, с пятнами, которые предстояло отстирывать, но — чистые.

Вепрь оглядел нашу добычу, усмехнулся.

— Артур, мы банда или ателье?

— Банда, которая выживет, — ответил я. — Тащите всё на склад.

На следующий день мы стирали. Нашли во дворе ржавую бочку, развели костёр, кипятили рубашки в воде с золой. Полоскали в ручье за фабрикой. Сушили на верёвках, натянутых между ржавыми трубами.

Потом штопали. Дыры зашивали кое-как — криво, но крепко. Пуговицы подбирали с других тряпок. К вечеру семнадцать рубашек висели на верёвках, белея в сумерках, как призраки.

— А где остальные? — спросила мелкая Лена, которая прибилась к нам на второй день.

— Дошьём, — сказал я. — Или найдём ещё.

А ночью мы делали значки.

Жесть резали ножницами по металлу, которые Вепрь стырил в заброшенной мастерской. Форму вырезали на глаз — кружки размером с монету. Потом Чума принёс краску: баллончик с белой и тюбик чёрной, нашёл где-то на стройке.

— Кто рисовать умеет? — спросил я.

Все молчали. Я вздохнул.

— Ладно, я.

Я налил краску в ржавую крышку, макал палец и рисовал профиль Сноу на каждой жестяной заготовке. Получалось коряво, но похоже. С расстояния в три метра — точно похоже. Сверху покрывал белым, чтобы блестело.

Сделали двадцать штук. К утру краска высохла. Я разложил значки на ящике, оглядел.

— Сойдёт. Издалека не отличишь.

На рассвете я стоял перед ними. Семнадцать белых рубашек на верёвках. Двадцать значков в мешочке. Портрет Сноу — распечатку нашли у какого-то торговца, выменяли на заточку — висел на стене, криво прибитый гвоздиками.

Я снял одну рубашку, надел. Застегнул пуговицы, прицепил значок на грудь. Повернулся к пацанам.

— Примеряйте.

Они одевались молча. Кто-то крутился перед осколком зеркала, кто-то одёргивал подол. Лена нацепила значок чуть криво, я поправил.

— Запомните, — сказал я. — С сегодняшнего дня мы — не банда. Мы — отряд юных патриотов. Мы любим президента. Мы поём гимн. Мы носим значки. И мы делаем это каждый день. Чтобы они поверили. Чтобы они нас не тронули. Чтобы мы могли расти. Понимаете?

Вепрь сжал кулак, посмотрел на меня.

— А когда мы перестанем притворяться?

— Когда станем сильнее, — сказал я. — Когда нас будет не остановить. Когда мы возьмём власть. Хотя бы в этом дистрикте. А то и в Капитолии.

Я подошёл к окну, посмотрел на серое небо. Где-то там, далеко, был Капитолий. Жирный, сытый, жестокий. Они думали, что загнали всех в угол. Они не знали, что в углу иногда рождаются комсорги. Из хорошей страны. Которой здесь нет. Но которая навсегда со мной.

Я встал перед строем, поднял руку.

— Отряд, становись! Равнение на флаг! Звучит гимн великой республики Панэм!

Мы запели. Семнадцать глоток, фальшиво, но громко. Гимн Панэма разносился над разбитыми крышами, над ржавыми трубами, над свалкой, где мы ещё вчера рылись в тряпье. Мы пели о стране, которая нас ненавидела. Мы пели о президенте, который отправлял наших детей на смерть. Но мы пели так, будто верили каждому слову.

Потому что это была наша броня. Наш билет в систему. Наше оружие.

Я пел и улыбался. А в душе считал дни до того момента, когда мы перестанем улыбаться. И покажем им, что такое настоящая справедливость. Из страны, которой здесь нет. Но которая навсегда со мной.

Загрузка...