Сергей Бузмаков


Беата

(маленькая повесть)


-Пошли. Или боишься?

-Хм…, мабуту* ничем не напугаешь.

-Тогда поиграем в разведчиков, - она говорит тихо, каким-то чужим, севшим голосом: на лавочке, что напротив нашей, всё те же Птичка, Засоня, крутится вокруг курилки строгий Сутулый, выпавший из сна и вздыхающий виновато Андрюха, стрельнул у неё диковинную сигаретку. - Считай до ста… мабута. Заходишь в … офис. И по коридору до угла. Ещё десять метров. Там не тайник, но стенд о наших достижениях. И рядом дверь. Стучать не надо.

Я и на самом деле, досчитал до ста. «Нет, дольше, дольше». Вздохнул судорожно и добавил к счёту и зачем-то по-немецки: айн, цвай, драй…эльф.

Открыл решительно конторскую дверь, пошёл какими-то невесомо-тяжёлыми шагами (ноги шли и не шли) тускло освещённым коридором по скрипучему полу, думая почему я досчитал именно до ста одиннадцати. Один, один, один. Но больше, конечно, мне надо было унять дрожь. Какую-то мелкую, противную, шкодливую. Такую чужую ко всему что происходило со мной – нет, я чувствовал: с нами – в эти две ночи.

Действительно, какой-то зачуханный стенд. Дверь. Надёжная такая, дверь, тяжёлая: что за ней? Что же ты медлишь? Надеешься, что враз прекратится бешенная сердечная гонка?

За дверью… ещё одна дверь (надо же!), а вот и комната в полумраке. Источник этого полумрака настольная лампа с большим круглым зелёным абажуром на столе. Точь-в-точь, как у нас дома.

Комната большая, дальние углы теряются во тьме, вместительная: для всяких там, видимо, собраний с отчётами, выговорами, борьбой со сном, постановлениями, голосованиями и прочей фальшью. Стол приставлен к стене (когда проводят собрания такие столы выдвигают на середину комнаты, его тёмно-коричневую полировку покрывают бархатистой, как правило, бордовой скатертью, да, и не забудем про непременный набор: графин с желтоватой окаёмкой снизу, гранённый стакан, мутноватый – его тоже не пощадила вода, реже поднос, на котором это «официальное» стоит), на столе помимо лампы бюстик гипсовый... да, точно, Ильича Первого. Рядом со столом невысокий стеллаж с рядками книг и брошюрок, стопками журналов. Несколько брошюрок беспорядочно разбросаны на столе, и раскрыт под лампой на кроссвордовой странице журнал «Огонёк» с задумчивым карандашиком. Два больших окна с задёрнутыми шторами для создания пусть и ущербного, но уюта, а скорее для того, чтобы не было видно грязных, кочегарных стёкол. Знамя больше угадывается, чем видится в одном из тёмных углов. Так же смутно читаем плакат на стене: что-то о трудовых вахтах. Да, конечно, это, не просто комната, а «красный уголок». Десяток неровно стоящих усталых стульев. Диван с клетчатым, аккуратно застеленным пледом. Конечно же сразу, только прикрыл двери, я глянул на него…

Обволакивающий, густой и сложный запах: тут и шлейф от сосновых опилок, и аромат непонятно какой марки сигарет - мягких, но с мятной горчинкой, присутствует и книжно-журнальная свинцовая сухость, а ещё - решительно, но вместе с тем и элегантно, вмешивается во всю эту сложность такой знакомый одеколонный настой Нового года и макушки лета, мандарина и свежескошенной травы.

Она сидит на диване, вполоборота повернувшись ко мне, попадая в ламповый круг освещающий её овал лица. Упирается ладонями в диван, словно готовится в мгновение, только позови, с дивана встать, плечи потому чуть приподняты, ноги в обтягивающих потёртых джинсах, подчёркивающих их стройность и длину. Зелёная штормовка сброшена на спинку ближнего к дивану стула, снят свитер и тоже брошен – признаки нетерпения. Она в белой футболке, плотно облегающей грудь, очень красивую, манящую, магнитящую мой взгляд.

В Беате всё красиво, всё вызывающе красиво, всё в ней меня восхищает. Нет, точнее (ищи слова, ищи, будущий «…»), очаровывает.

А вот и одеколон. Обоняние не подвело — это «О жён». Такой одеколон купила мне мама в начале восемьдесят четвёртого, на втором курсе. Одеколон занимает почётное и видное место на столе - я завершил первый осторожный маршрут: «дверь-стеллаж-стол» - и напоминает севший на диету народный одеколон «Тройной». Настольная лампа, одеколон… Я дома?

«О жён» приветствует меня по-свойски: легкомысленно и жизнерадостно. Мне даже показалось, что подмигивает эдак ехидно, но вместе с тем и задорно: ну, что ты тянешь? ага, начни ещё особенности потолка описывать, будущий «…», или под диван загляни, поищи там закатившийся вместе с детством мячик… Да, не дрейфь, юноша, не дрейфь, ефрейтором станешь.

Беата меня выручила. Встала с дивана, коснулась нежно моих плеч руками, успела и прижаться на мгновение следуя по маршруту «диван-стол-дверь-стол». В середине маршрута, на коротком привале так закрепляюще-ободряюще совершил две своих кругосветки замок на внутренней второй двери (комната-крепость). Подошла и приобняв меня за талию (я выше её на полголовы) начинает вместе рассматривать флакон. Как интересно…

И мы вместе уже при этом глупом рассматривании дрожим. Но пока ещё нужно что-то (не главное) говорить.

- Вода юности. Перевод. Удачная подделка фабрики «Новая заря». Наш мастер пользуется. Его любимый одеколон. Просто фанатеет от него. Пригоршнями себя заливает. Называет его, кобелёнок плешивый, «от жён». На девятое мая, представь, один кочегар спёр у него флакон и немедленно выпил. Читал «Москва-Петушки»? Нет? Ну, и ладно. Самое смешное – этот, немедленно выпивший, ещё оправдываться начал при всех. И чем громче оправдывается, чем шире свою пасть открывает, мамой клянётся, тем всё гуще от него ожёнит. Мы с девками прямо на пол сползли...

Беата и здесь говорит тихо, почти шепчет мне на ухо эту ненужную нам обоим чепуху, а руки наши уже так покорно-согласны, так призывно-нежны. Потом ещё досказывает, но это - ради двух последних слов - прервав начавшийся, решительный и бесповоротный для нас поцелуй:

- Я куплю тебе Балафр*. Для студента это что-то. Все девчонки будут твои, а ты будешь только мой… И никому… никому…


Завершался август. Неделю, не меньше, шли нудные, мелкие, хрестоматийные осенние дожди. Почему-то дождило-сеяло больше днём, а ночью небо оправдывалось перед людьми густыми звёздами и тянуло с Енисея холодом. Мне хотелось, чтобы «тянуло холодом» именно «с Енисея» – так нравилась мне эта фраза. И дожди, и ветерок, и холод несли добрую весть: совсем скоро календарная осень, скоро выйдет приказ главнокомандующего, а это значит, что мне останется всего год службы. Всего год… годик… годище…

Полз черепахой мой десятый армейский месяц, но я до сих пор не чувствовал себя полноценным солдатом, пусть и стройбатовцем. Та внезапность, с какой я оказался в армии, тяжёлые первые месяцы с лютыми морозами, ночными авральными работами, с двуединым и неосуществимым желанием согреться и выспаться – сменилось спустя несколько месяцев ощущением душевной неустроенности, терпкой, какой-то загадочной грусти по минувшему, что особо мучило, когда я оказывался наедине.

Вот и сейчас, в «ленинской» комнате нашей казармы я сидел один и тоскливо то смотрел в окно на сеющую муть, то перелистывал журнал «Смена» с бодрыми фоторепортажами с БАМа и других мест, где нашёл применение энтузиазм, задор и прочие качества присущие характеру советской молодёжи.

Услышал голос дневального: «Рядовой Боков! В канцелярию!»

Ткаченко встретил меня усталым взглядом, прищурившись (он был близорук, но не так сильно, чтобы носить очки, которых он, видимо стеснялся) плавным движением руки предложил сесть на один из стоящих у стены стульев.

С замполитом нашей роты лейтенантом Ткаченко у меня установились дружеские отношения, ровно настолько дружеские, насколько они могут существовать между солдатами-срочниками, пусть и призванными, как в моём случае с третьего курса института и офицерами-двухгодичниками, то есть призванные в армию на два года, людьми с высшим образованием, в которое вместилась и учёба на военной кафедре, а значит и присвоение офицерского звания. Ткаченко угодил в армию совсем уж обидно - на исходе своего двадцатишестилетия. Но таков уж был этот 1984 год. После окончания факультета журналистики Киевского университета он работал на Днепропетровском областном радио и голосом управлял в совершенстве. Голос был удивителен: мягкий, с лёгким украинским акцентом, обволакивающий слушателя искренностью и доверительностью: как же этот голос контрастировал с голосами других офицеров! Да и сам Игорь Богданович был словно не от мира сего: ни разу я не слышал от него не то, что сложносочинённого ругательства, ни одного «мляканья» не слышал, и ко всем этот задумчивый, погружённый в себя человек, обращался всегда на «вы».

- Вы, Максим, и не заметите, как эти два наши года пролетят. А это значит, что настоятельно надо возвращаться к своим прежним занятиям. Как говорил Лев Николаевич: «читайте книги в них всё написано». Вот я подобрал для вас начало романа-хроники Юрия Помпеева «Февральский вихрь» в «Знамени». Думаю вам, как будущему историку, это будет интересно. А это книга Агнии Кузнецовой «Земной поклон». Очень душевно написана. Нельзя, совершеннейшим образом нельзя, останавливаться в развитии, - говорил он мне ободряюще и вручал номера «толстых» литературных журналов или томики рекомендуемых книг.

Наш замполит писал стихи и однажды (мы отслужили с ним уже полгода), не утерпев, вызвал меня в канцелярию, где был один и вытащил из «дипломата» (с ним, качественным, покорившим массы советского народа, портфелем из кожи, а не пластиковой «мыльницей», он, немножко фрондируя, ходил на службу) журнал «Вiтчизна». На двух страницах разворотом и с фотографией молодого, вихрастого блондина была размещена подборка его стихов на украинском языке. Под фотографией сообщалось помимо биографических данных и то, что молодой поэт Ткаченко уже автор книги стихов, изданной в Киеве. Я подумал, что, наверное, я единственный кому Ткаченко «похвастался». За всё армейское время я ни разу не видел, чтобы кто-то в нашей части держал в руках книги или литературно-художественные журналы –да, что там! – просто газетки или журнальчики, типа «Крокодила», и те никто не читал: среди такой просвещённой публики я оказался.

Ткаченко уже с месяц был за командира роты, тот отбыл в отпуск, а заместитель командира роты основательно предавшись исследованию особенностей русской национальной болезни так увлёкся, так не рассчитал, не заметил, был коварно втянут силою нечистою – одним словом, на самом деле оказался, болезненный, в госпитале, в той особенной его палате, где лежали подобные ему «исследователи».

Игорь Богданович сообщил мне, что я должен сегодня (было воскресенье) подготовиться и завтра вместе с рядовым Амиром Омирбаевым под командой лейтенанта Сокола (он из только что прибывших, познакомитесь) отправиться в командировку.

Чуждое моему слуху и незнакомое моему опыту слово «командировка» тотчас было ласково мною обкатано: оно было таким гражданским, желанным, почти домашним.

Командировка началась только к вечеру следующего дня. Хотя с утра, сразу после завтрака мы с Омирбаевым получили на продовольственном складе сухой паёк на трое суток, прихорошившиеся, в изумительной белизны подворотничках - словно не работать едем, а отдыхать - мы истомились в беседке перед зданием штаба УНР (Управление Начальных Работ), ожидая весь день куда-то запропастившегося нашего командира с бравой фамилией.

Но ожидание наше было не докучным, к тому же вместе с командиром испарился и обязательный дневной дождь, а солнце распалилось долгожданной вседозволенностью – нам было хорошо: как бы в армии мы, и не в армии.

Лейтенант Сокол выглядел совсем юно и несолидно. Худенький такой заморыш, мордашка как у лисёнка, ему бы на скрипочке пиликать, а не мабутой, с кучей условно-досрочников и прочей шпаны командовать. К тому же Сокол был чрезвычайно взволнован и потому потел, бледнел, почёсывал переносицу и часто поправлял фуражку и галстучек.

С нами он познакомился ещё утром – мы с Амиром выполнили неспешно команду «Построиться!», успев обменяться многозначительными взглядами и внимательно выслушали соколиную речь. Речь начиналась словами «нам поручено дело государственной важности», продолжалась минут десять и включала в себя обтирание шеи носовым платком (четыре раза) и словосочетание «стало быть» (не менее десяти раз), и даже не совсем удавшуюся попытку матёрого служаки: качнуться с каблуков на мыски сапог и обратно.

Утро, как и положено даже в стройбате сменилось днём. Мы сходили с Амиром пообедали, потом решили полдничать и приступили по такому случаю к началу ликвидации сухпайка, выцедив через пробитые перочинным ножиком дырочки по банке сгущёнки. Нас сморило. Первым позапохрапывал Амир (перед этим он произнёс целую фразу о том, что сон – это хорошо - так ему говорил девяностолетний прадедушка Нурсултан, провожая правнука в армию и обещая непременно его оттуда дождаться), потом я клюнул носом в девяносто какую-то страницу «Роман-газеты» с чивилихинской «Памятью».

Разбудил нас смех и не слабые, пусть и дружественные пихания в наши бока пудовыми кулаками дежурного по штабу Олежки Кузнецова, хорошо нам знакомого, так как он был из нашей роты, и мы ему завидовали: приходит в казарму после отбоя и прочие вольности «штабиста». Олежка, как выяснилось, наблюдал от нечего делать из окна за нашим процессом засыпания, посмеивался, пил растворимый индийский кофе (вот ещё из штабных «плюсов»), а когда ему сообщили по телефону, что начальник УНР по прозвищу Ибрагим-бек выехал со стройки в штаб, Олег нас пожалел и бросился будить. Ибрагим-бек был нрава крутого.

Наконец, часов около шести прилетел к беседке Сокол, весь мокрый, с видом уже бывалым: галстук держался только на зажиме с искусственным гранатом, а хромовые со стрелкой сапоги стали серыми от пыли, чуток замазался и левый погон, и радостно выдохнул:

- Всё! Починили!

Потом мы у склада ОГМ (Отдел Главного Механика) загрузили в кузов «пятьдесят третьего» двадцать деревянных контейнеров, в которых влито-дисциплинированно ждали исполнения боевого задания стеклянные двадцатилитровые бутыли, «особий, слюшай, в натури, сверхпрочний стекло, я утайка пробовал, да?», сообщил подробности завскладом сержант Курбанов из самого лучшего, «слюшай, в натури, говорю, да?» города на земле – Ленкорани.

Для пущей сохранности бутыли были ещё и в оплётках. Произведение искусства, да и только, а не бутыль.

Водитель Андрюха – приземистый, ушастый, с круглым, глуповато-легкомысленным лицом, также как и мы «тянувший» ещё первый год службы был из соседней, за забором, части, и числился в ОГМ. Он стрельнул у меня сигаретку, свои мол, надоели, такая логика меня несколько насторожила, узнав, что я здешний, из Сибири, счёл нужным мне сообщить, что он из Пензы, а также поведать, что ГАЗ-53, да будет всем известно, машина – зверь, так что держитесь пацаны за борта, а лучше за воздух, когда буду переключаться на форсаж.

Мы закурили. Амир отошёл в сторонку, он не курил, он действительно занимался боксом на гражданке и был самым спокойным и уравновешенным - а каким ещё быть при таких имени и фамилии? – из всех его понтистых соплеменников, сплошь и рядом кишлачно-самодеятельных кандидатов в мастера и перворазрядников практически по всем видам единоборств, вообще, был этот казах умницей, и я был рад, что выпало ехать в командировку именно с ним.

Дело «государственной важности» состояло в том, что мы с Амиром должны были набрать на тепловой станции в эти самые бутыли дистиллированной воды, предназначавшейся «космонавтам». Так называли офицеров ракетно-космических войск - они уже начали монтаж оборудования на первом этаже «объекта», в строительстве которого мы – тысячи собранных со всей страны - и принимали посильное, с разной мерой ответственности, добровольно-принудительное участие. Двадцать бутылей по двадцать литров – итого четыреста. Четыреста умножаем на три поездки… тонна! и ещё двести литров – таков наш вклад в общее дело на ближайшие три дня.

Тепловая станция находилась в городке находившемся в каких-то семидесяти с лишком километрах от нашей стройки. Для таёжных пространств пустячок, а для нас целое путешествие!

Обустроились мы с Амиром в кузове. Ещё раз осмотрел нас, но прежде всего бутыли Сокол, сел в кабину – поехали.

Минут через двадцать мы проезжали Папахино – ближайшее к нашей стройке село - язык не поворачивался назвать Папахино деревенькой – настолько основательно смотрелись избы: рубленные искусно, с высокими крышами, много было светлых, новых, всё больше пятистенков. За невысокими покрашенными в коричневое, голубое, даже жёлтое штакетниками ухоженные палисадники с георгинами и мальвами, золотыми шарами и астрами с любопытством, посматривающими на дорогу. Встречались кое-где и тесовые ворота с непременными навесами – прямо из «Угрюм-реки» или какой-нибудь "Даурии". Всё было здесь крепко, основательно. И жизнь здесь, наверное, я подумал, спокойна, размерена, уверенна в завтрашнем дне. И мне так вдруг захотелось жить в таком вот селе, увлекать ребятишек историей и литературой, учить их футбольным финтам, зимой рубиться на хоккейной площадке, я заприметил её, настоящую, с бортами и даже с металлическими сетками за воротами рядом с двухэтажной, из белого кирпича, школой.

Ехали мы, вертели головами: красота вокруг! Особенно, когда перед селом Каргалино увидели по правую сторону Енисей. Он нёс могуче и спокойно (казачинские пороги остались позади) свои воды к северным ледникам. Обрывистый берег порос соснами, некоторые из них едва цепляются за берег своими корнями, но им до этого, кажется и дела мало, настолько они, как и река, спокойны. Слева от шоссе вплотную подступала тайга – не менее величественная и могучая.

Нашему занятию не мешало даже то, что «машина-зверь» ревела дуэтом медведя и белуги и пыталась, по моим эмпирическим ощущениям, добраться стрелкой на спидометре до семидесяти. Да, заездила, измылила, братец, все твои сто двадцать лошадок эта безжалостная мабута, эти лихачи, вроде Андрюхи, - пожалел я знакомого с детства трудягу «газона» с фирменной его неунывающей радиаторной улыбкой.

В дороге нас застали сумерки и стало нам холодно. Мы плотно укутались с Амиром в шинели. Грех нам, конечно, жаловаться - ехалось с комфортом, так как старшина нашей роты спрятал свою жадность в одно место и не стал перечить этому «интеллигентику» замполиту (в Ткаченко, как я догадывался, могла проявиться, и наверняка, проявлялась, и кремневая жила), а потому выделил нам аж целый матрац, кинул пару старых шинелей. В кузове отыскался ещё и потрёпанный бушлат по стройбатовской моде с трафаретной фамилией владельца (уже гуляющего, конечно, давно на "гражданке") на спине. К подобной моде могли быть причастными, правда, лишь авторитетные воины, а отцы-командиры — это хоккейно-футбольное нововведение как бы не замечали. Было нам тепло, относительно мягко и смотрели мы купейным умиротворённым взором, как убегает от нас неширокая лента асфальта. Совсем редко попадались навстречу автомобили, проносились мимо и растворялись в темноте тускло-красными пятнышками задних фонарей.

Впереди показались огни Лессобона – так назывался городок - были слышны требовательные свистки маневровых тепловозов. Мы сразу взбодрились: цивилизация!

Выяснилось, однако, что тепловая станция находилась на подъезде к городку – потому мы и не прокатились, как бы нам всем не хотелось, по городским улицам, с фонарями, светом витрин, и, конечно же, с прогуливающимися девчонками.

Сокол получил на проходной пропуск, заехали на территорию. Осторожно стали пробираться к самому освещённому месту – двухэтажному кирпичному зданию с надстройкой, разделённому, как потом выяснилось, на две части: производственную и административную. Искристо дымят две высокие трубы, шумит наклонная галерея с ленточным транспортёром. А вместо привычных для таких мест ворохов каменного угля освещают сильные лампы на столбах высокую террасу… опилок.

Оказалось, станция игнорировала уголь и потчевалась древесными отходами и потому-то нас ещё на подъезде к станции встретил и плотно окутал этот сосновый запах. Главное предназначение станции состояло в подаче тепловой энергии для рядом стоящего со станцией лесоперерабатывающего комбината с огромной территорией сплошняком заваленной брёвнами, – самого крупного во всей Сибири, «и на котором «дэвыпэшки делают» – просветил нас Сокол, видимо досконально изучивший всё о городке его первого служебного задания.

Суть же предстоящей работы доступно донесла до нас могучая женщина с трёх подбородочным, но свежим лицом и быстрыми, как у белки глазами. Женщина была в оранжево-зелёной спецовке и распахнутой синей фуфайке. На голове спортивная шапочка «петушок», из-под которой выглядывают колечки тёмных волос. Ноги в изящных кирзовых сапогах примерно сорок пятого размера. В правой руке что-то вроде школьной указки (спустя лет пять увидев такую «указку» я сравнил бы её с бейсбольной битой). Левая рука оставлена для жестикуляций, подкрепляющих слово к нам обращённое. Среди жестикуляций первенствовал вскидываемый к плечу сжатый кулак. Если бы была такая возможность и штабист Олежка Кузнецов поехал с нами, или сама Светлана Дмитриевна (так звали женщину) пожаловала бы в штаб УНР, скажем, на тайное рандеву с Ибрагим-беком, то Олежкин кулак заприметив кулак этой милашки скромно попросился бы в карманную эмиграцию.

Да и вообще, лучше если объяснение производил бы мужчина. Потому как процесс нашей работы на предстоящие три смены был изображён Светланой Дмитриевной («я - внештатный инструктор по тэбэ тээс номер один Лессобонского элдэка» так она отрекомендовалась голосом, в сравнении с которым шум станции напоминал журчание лесного ручейка) следующим образом:

- Дело мне это знакомо. Поэтому слушать сюды, бойцы. Подносите вот сюды и устанавливаете сюды бутыль. В горлышко бутыли уверенно, как будто не в первый раз, суёте шланг. Шланг вибрирует, подрагивает от нетерпения. Надо поэтому контролировать себя и его, чтобы шланг вошёл глубоко. Это первое. Во-вторых, надо бережно, но сильно придерживать его своими умелыми руками, на которых обязательно должны быть брезентовые верхонки исключительной чистоты. Согласно договорённости верхонки я выдам. Вот вам (шпажный выпад указки в Сокола, чудом не пронзённого). Под расписку. Дальше. Слушать сюды. Когда накапает половина бутыли тогда рукам можно дать волю и что-нибудь ими почесать. Так как шланг уже не вырвется из отверстия и не причинит никому тяжкого урона.

Всё это произносилось размеренно, сурово, с торжественным выражением на лице инструктора. Лишь указка-бита неуловимо мелькала перед нашими такими же сурово-торжественными лицами, вскидывался кулачок, да меленько тряслись подбородки.

Первым не выдержал стоящий рядом с нами лейтенант Сокол. Не дослушав Светлану Дмитриевну, согнувшись пополам, наш командир отвалил в сторону провожаемый испепеляющим, но с какой-то возникшей туманностью, взглядом инструктора. Мне это понравилось, и я Сокола тотчас зауважал – люди с чувством юмора в армии необходимы. Амир, как и всю дорогу, как и все эти месяцы, и уверен, все свои девятнадцать лет был невозмутим. Я боролся с накатившим вдруг на меня приступом кашля.

Светлана Дмитриевна продолжала словоживописать:

- Когда бутыль наполнится до краёв, вы осторожно вынаете из неё шланг и вставляете его сюды - то исть в другую бутыль. Бутыль вами уже подготовлена, отмыта от пыли и грязи наших суровых таёжных дорог. Шланг вставляйте, как и первый раз - быстро и ловко! Помните! Каждая капля драгоценна. За шланг не бойтесь – он неутомим в работе и в отдыхе не нуждается. Проверено на практике. И исчо. Смотри сюды! Сюды! И сюды! Не лезть! Опасно для жизни. Термоожоги у нас считаются вопиющими случаями и каждый вопиющий будет наказан. Вопросы есть?


Никогда я ещё не сталкивался с такой работой. И как-то трудно было назвать это капающее ожидание работой. Стой, сиди (увы, лежать нет возможности) и наблюдай, как торопящиеся капельки недавнего пара из подёргивающегося шланга переходят в пунктирный ручеек "Ага! Самогонку гоните!" - образно выразился посетивший нас в самом начале процесса Андрюха. Если бы только это происходило не здесь – на тепловой станции, или, как насмешливо называли её рабочие, «кочегаркой»... Всё было шумно, грохотно, и всё, как бы монотонизировалось рокотом, к которому вроде, как и привыкаешь, но привыкаешь как к неизбежной тяжести в голове, смиряешься с этим, но это не убавляет твоего желания оказаться на свободе, там, где тихо, там, где тихо и прохладно. А здесь жарко, душно, как-то тревожно от всполохов огня из печей. И так поскорее хочется вырваться на волю. А воля там за высокими железными воротами, а в воротах дверь, открываем её и бережно выносим контейнеры с заполненными бутылями и бережно их несём к машине, стоящей метрах в тридцати от станции. Андрюха спит-дремлет в кузове, недовольно ворчит, когда мы изволим его тревожить, а лейтенант Сокол куда-то исчез. Перед этим он оживлённо о чём-то говорил со Светланой Дмитриевной… О, Господи, дай ему сил… сопротивляться. Нет, думаю я совершенно обратное утреннему впечатлению о нём: этот пофигист далеко пойдёт, если, конечно не остановит его какой-нибудь глупый «залёт» или такой же неумный «косяк». Таких «залётных» и «накосячивших» полным-полно среди офицеров и нашей части и тех, кто работает на «объекте». Как в ссылку их, что ли направляют сюда, думаю иногда.

Мы с Амиром в нашей работе делаем перекуры по очереди, и некурящий мой напарник использует их неукоснительно.

Во время первого же моего перекура под крышу большой, вместительной беседки-курилки с тремя лавочками и металлической бочкой-пепельницей посредине зашли две женщины.

Одна с птичьим лицом, разговорчивая, бойкая, с южным говором, вторая - вся какая-то заторможенная, заспанная (заспавшая в том числе и былую свою красоту, так – остатки просматриваются). Разговорились.

- Как вы здесь оказались? Лучше работёнки не нашлось что ли? - спрашиваю.

- Мы подневольные. На «химии», - отвечает Птичка, - Да, таких здесь больше половины. А шо? Опилочками топимся. Запах для здоровья полезный, говорят.

- Ага! – поддерживает разговор Засоня, - Особенно, когда золу гребёшь. Одна, сплошная польза. А чо? – передразнивает на свой уральский лад, подружку. - Никаких курортов бердянских не надо, да?

После этого мне Птичкой был учинён блиц-допрос: откуда родом, сколько уже тянешь, в самоволку ходишь, куришь, пьёшь, баб… любишь?

Успокоилась, удовлетворившись ответами. Потом у товарки своей интересуется:

-Хде, Любаш, наша, пани, интересно мне знать?

-Появится. Не знаешь её чо ли, - Засоня, замечаю, начинает понемногу просыпаться, кидает на меня заинтересованные взгляды.

На второй перерыв та же компания. Плюс мужичок страдающий. Такое ощущение, что для него смена только что началась, и как у настоящего работяги – с перекура. Руки трясутся, сил хватает только на то, чтобы слабо и как-то стеснительно улыбаться на подначки Птички. Совсем сник, когда его погнал на работу появившийся у курилки пожилой мужчина, явно какой-то начальничек, сутулый, с вислыми же усами, но ругательства его были абсолютной прямизны и точности. Накрыло ими трясущегося – быстро так смотался.

И тут подошла она.

Сутулый распрямил плечи, насколько ему оставшимся здоровьем дозволялось.

Птичка захохотала, искренне так, радостно: «О! Розы гибнут на морозе, юность гибнет в лагерях! Но эти сказки не про нас!»

Засоня-Любаша опять засмурнела, как-то, очевидно, запереживала.

Удивительно, неправдоподобно, особенно здесь - в этом огнедышащем и грохочущем месте - совсем молодая красивая женщина, села на лавочку напротив меня, гордо и властно на всех глянула, потом, неожиданно, мягко улыбнулась, отчего обозначились ямочки на щеках, и я, оглушённый и ослеплённый тотчас вспомнил, тотчас оказался в той утренней пасмурности уходящего сентября, также разорвавшегося солнечной вспышкой…


…В армию меня - как и многих моих друзей по учёбе - не призвали, а забрали: невзирая на отсрочку, с третьего курса прямо утром с первой пары, в понедельник двенадцатого ноября 1984 года. В свою очередь я забрал в армию, для поддержания духа пылающего, в котором, как известно от старика-мореходца Державина, вся сила, множество воспоминаний. Чтобы вызвать одно из таких воспоминаний, мне совсем не нужно было делать усилий памяти, - так отчётливо и ясно всё помнил.

Было раннее утро конца сентября, и я, первокурсник, впервые решил прогулять занятия и оправдания для этого были очевидными для меня.

Я был как-то необычно растревожен в то утро – месяц заканчивался моего студенчества, первый месяц, и уже разочарование меня посетило, да что так кисейно: посетило… Придавило, серьёзно так, безвоздушно. Но сам и виноват. По-обыкновению нафантазировал, нагрезил… об особой студенческой жизни насыщенной серьёзностью, настроенностью на служение обществу, искренним желанием, непреклонной волей это общество исправлять, думами и страстями высокими, да, конечно, и весёлыми пирушками, как без них. Но - везде и всюду - обман, игра, лицемерие. И так хочется всё бросить и бежать сломя голову за край света.

Холодно, порывистый ветер, и кажется, что сейчас пойдёт снег, тот, что «на всём белом свете». Мне холодно, но я по-обыкновению, «греюсь» мечтами о будущих путешествиях в жизнь… Путешествиях полных приключений сердца, путаницы и сумятицы ума, но и душевного покоя, так как я увлечён свободным и честным трудом…

Как это бывало со мной и прежде - мечты согрели и ободрили меня. Идут они все эти разочарования куда подальше!

Я знаю точно, потому что так живёт моё сердце, так настроена душа, - я люблю жизнь. Люблю по-разному. То нежно, то требовательно, то без надежды, то с восторгом.

Люблю как женщину страстно, люблю больше всего, литературу. И со всем максимализмом своих семнадцати лет я убеждён, что её главной идеей должна быть честь, с которой и при всём потерянном, не потеряно ничего.

Ноги прислушались ко мне и привели туда, где так пронзительно ощущаешь жизнь, её быстротечность. Будоражащий запах шпал, манящий в дорогу.

На первом пути, поодаль от вокзального здания что-то необычное происходит, толпится народ. Подошёл ближе и увидел, что из замызганного вагона с зарешеченными окнами выходят как-то неуклюже, суетясь женщины в одинаковой одежде. Заключённые. Серые телогреечки, серые, размытые лица… Конвой шинельный ёжится на ветру, поторапливает грубовато, направляет сходящих со ступенек, будто они, несчастные, сами не знают, куда им. У вагона близко стоят канареечные милицейские фургоны.

И тут в проёме вагонной двери появилась она.

Клянусь, я не видел таких красивых! Длинные, вьющиеся, светлые, с каким-то жемчужным отливом волосы… лицо… не просто красивое, а ещё и одухотворённое. Здесь, вот. И такое лицо. Словно попала она, принцесса, в это серое шинельно-телогреечное царство теней по какой-то злой воли ведьмы-колдуньи, но, вот, сейчас, непременно, закончатся колдовские чары и взлетит она, изящная, стройная, с гордой спиной, взлетит высоко-высоко, далеко-далеко, и я вместе с нею…

Она помедлила стоя в дверном проёме, прежде чем спуститься по подножке вагонной… и в этот миг прорвалось сквозь тучи и озарило всё вокруг солнце. Принцессу и так-то не торопили сзади, и конвоиры внизу молчали очарованные, а тут ещё и солнечное море выплеснулось на скромный перрон.Ахнули зеваки дружно… Она как-то с вызовом встряхнула головой, отчего жемчуг рассыпался и засверкал на плечах. Быстро окинула взглядом собравшуюся толпу, мне показалось, что задержала взгляд… нет, мне показалось. Телогрейка распахнута, высокую грудь плотно облегает красный свитер, джинсы заправлены в белые полусапожки, матовую кожу лица так подчёркивают эти роскошные жемчужные волосы.

Всю её душу непорочную и чистую, всю её внешнюю красоту, восхитительность всех этих секунд я вместил в себя, забрал с собою, унёс с перрона и никому не показывал, не рассказывал. Даже маме…


... - Вы меня слышите? Аллё?..

Фоном кто-то смеётся. А её серо-голубые с поволокой глаза смотрят на меня внимательно, оценивающе. И так заколдованно-светло вокруг. Звёзды пришли мне на помощь. Они, звёзды, её, конечно, кто ещё, ко мне и привели.

Следующие два моих перекура были абсолютно пустыми, а на третий вышел – она в беседке. И мы (о, чудо!) были все эти минуты одни. А может мне так показалось – опять-таки не важно.

Наверное, столько желания, мольбы, страсти вложил я в эти вопросительные слова «расскажите о себе», что она, посмотрев на меня, снова как-то затаённо-оценивающе, и мне опять, (как тогда на перроне показалось...) стала говорить. О себе в третьем лице. И говорила необычно: приятным грудным голосом (мне думалось, что голос будет властным или изнеженно-капризным), с паузами между предложениями, словно в них она продолжала удивляться: про себя ли я рассказываю?

-Единственный ребёнок в типичной московской семье учёных-биологов. И дедушка с бабушкой по папиной линии – тоже биологи, представляете? Мама с папой души не чают в дочке. Девочка ходит с пяти лет на фигурное катание. К самому Станиславу Жуку попала. Правда, фигуристки из девочки не вышло. Девочка больше любила читать и мечтать о путешествиях. Наверное, девочка, не была обделена и какими-то способностями и потому успешно выдерживает экзамены в школу в Спасопесковском переулке. Знаешь, где это? - (мне не хватило духу соврать, тем более после первого «ты» - мне оно, уже в какой-то ненормальности пребывающему, показалось признанием в любви, не меньше) - Ты не москвич? А говор московский... Понятно. А школа эта на Арбате и школа вся такая… фу-ты ну-ты, ноги гнуты, необычная, словом, школа. Многие предметы на французском языке изучают. Как шутили про неё, двенадцатую, «школа для особо одарённых родителей». Школа закончена с золотой медалью.Девочка-книгочейка поступает на филологический факультет эмгэу…у-у (она смешно вытянула колечком свои полноватые, рдеющие губы и улыбнулась). Отделение романо-германской филологии. Три года полного погружения в учёбу. Ставшая вторым домом библиотека. Начало исследовательской работы. Полное доверие к девушке некоторых преподавателей и, особенно декана, чудесного Леонида Григорьевича, их намёки уже на третьем курсе на аспирантуру. И как результат - разрешают изучать творчество тех, кто любил родину, но жил вне её. Преимущественно во Франции. И в двадцатом веке. Клэр ком лё жур*, чтобы в не таком уж и далёком будущем девушка написала полную критики, с позиций соцреализма, кандидатскую диссертацию. Но в августе, после третьего курса в Дагомысе девушка знакомится с тридцатилетним мальчиком. Станислав, но не Жук. Полуполяк, полурусский, так хорош собой, так красиво, так элегантно ухаживает – фильмы снимать надо, романы писать. На французском языке. Жю те пресс сюр мон кёр*. С четвёртого курса девушка, увлечённая Набоковым и Ходасевичем, девушка-«синий чулок» превращается в самую близкую подругу очень известного в определённых кругах человека. А где начинается любовь, там кончается свобода. Станислав, становится Стасом, потом и вовсе, в минуты задиристого веселья, Стасиком, не будем называть его породистую, гетманскую фамилию. И оказывается не коллегой-филологом, а куратором «утюгов» по всему юго-западу столицы. Утюг? Это - фарцовщик. Куратор – это «шеф». Смотрел «Бриллиантовую руку»? Разумеется, это уровень, где валюта поставлена на поток, жизнь шикарная, голову сносит напрочь – бедные мама и папа…Одна лишь бабушка Ванда махнула рукой: я в тебя верю! И только две цифры: восемь-восемь – соединённые в одну, самые неприятные для таких, как Стас. До поры до времени девушка – близкая, желанная, самая-самая, восхищённые глаза Стаса каждое утро. Однако в экстремальных случаях сантименты - в сторону, а в силу вступает закон: кент на воле, жена на зоне. Экстим случился на следующий год после улёта олимпийского Мишки – просто сказочное время для Стаса и ему подобных. Сказка, увы, закончилась, а подробности были опускаем. Деньги, много денег, идут, чтобы для девушки восемьдесят восьмая статья ука – «бабочка» - улетела вместе со светящейся минимум десяткой, а прилетела сто пятьдесят четвёртая. «Спекуляция в виде промысла или в крупных размерах». Четыре с половиною года. Стас клянётся и божится, что сделает всё – тугрики есть, потерпи, потом вырвемся из этой железной клетки социализма - ждёт шале в твоей любимой Швейцарской Ривьере, но пока постигаем азы в швейном деле. В колонии под Владимиром. Никаких «прописок»* и прочих сложностей при моём характере – всё просто: деньги правят этим миром. Через год героиню рассказанной истории везут через всю страну «сюды», как говорит краса и гордость нашей станции, в Сибирь. Но - на поселение. Вольная жизнь, можно сказать. И та подходит к концу. Через пару месяцев – либерти!*


…Амир выразил неудовольствие моей задержкой (уже заполнялась следующая бутыль), но посмотрев на меня внимательно только покачал головой.


Она ждала меня, когда я выскочил из этого ада и (как мне тяжело было сдерживаться, чтобы не бежать ей навстречу) и сел на отполированную лавочку рядом с нею. Рука её была так побуждающе рядом, так зовуще нежна. Я не удержался и взял её, а она в ответ пожала мою ладонь. Так и просидели весь мой перекур – рука с рукой, заглядывая в глаза и находя там всё, что о чём и не надо было говорить.

Ты спросила меня – кто я? - слушала внимательно, и как мне показалось была напряжена, лицо твоё было непроницаемым, но я заметил, как радостным удивлением с горчинкой сожаления отозвались твои серо-голубые глаза, как порхнули длинные ресницы на сообщение, что я студент, - не изгнанный, а призванный, долг, значит, понятно перед кем, исполнить.

Ты курила диковинные для меня (да, и не только для меня, конечно) сигареты «Pall Mall». Предложила мне, извинившись: финские, штатовские не везут – трудности. "Нет не у Стаса, он, как говорят англосаксы, в полном порядке. Представь, кинул на днях весточку, что был недавно в Англии на стадионе «Уэмбли», там какой-то великий сейшен состоялся, а в целом трудновато. Но все верят, а Москва вся изнемогает от радости: сейчас при новом заживём".

И одежда твоя отличалась от однообразия затасканного, телогреечно-кирзачного однообразия других. Джинсы, по всем признакам настоящая «фирма», кроссовки «Puma», свитер не тот, не красный, а синий, штормовка, будто вчера купленная. Объяснила, что на станции твой участок работы - лаборатория химического анализа воды. Но это так – мираж. Здесь, с этим вопросом тоже всё решено с первых дней и за всё заплачено. «Вот и хожу, как неприкаянная. Мешаю народу трудовые подвиги совершать».

Беата была полна колдовского очарования, которое, согласно неизвестному закону, является всем влюблённым. Но это-то просто. Сложнее было понять, откуда, из каких запасов захватила она для своих чёрных лет столько царственной простоты и горделивой целомудренности? Откуда в ней столько отчаянной мудрости?

Всё это волновало и мучило меня, когда возвращались мы утром «домой» - на «объект». После первой, как сказал Андрюха, «ходки».

Возвращались гружённые (бутыли полные), утомлённые (лейтенант Сокол с синичками страсти на шее), дремавшие (Амир), бодро-внимательные (выспавшийся Андрюха), наконец, я – Пьеро с сегодняшней ночи, трагик в провинции с драмой Шекспировой.

Я не посмел, не решился ей сказать то от чего потерялся во времени и пространстве, когда увидел её во время перекура – времена наступившего блаженства, хрусталя горных водопадов, лучезарных дворцов с широкими лестницами, в которые превратились эти ленточные транспортёры и эти прокопчённые трубы с мигающими датчиками, светлейшей этой волнительной ночи и поющей скрипки – да, ты, с каждой секундой хорошела, ты была моя. Я не мог ей всего этого объяснить потому, как понимал, что не надо никаких объяснений тому, что случилось со мной три года назад.


Следующим вечером мы снова были на тепловой станции.

Сокол разъяснил, что, выполнять дело государственной важности, то есть набирать в бутыли водицу гораздо выгоднее в оперативном плане «по потёмках», то есть в ночное время суток. Так ему сообщили на совещании, само собою, тоже оперативном, и на котором он присутствовал, правда, в приёмной Ибрагим-бека.

Сам же я жил всё это время Беатой.

Я, к слову, нисколько не удивился такому её редкому имени (где-то там, в каком-то фильме, кажется у польской актрисы) – всё должно быть необычно у такой удивительной женщины.

Положенным дневным отдыхом я воспользовался не в казарме – она была невыносима. Забрёл на облюбованную ещё по весне полянку за забором нашей части, лежал на пожухлой травке (опять был день полный света, солнца, тепла) среди забредших в тайгу стайкой любимых берёз, мечтал, курил, мечтал, иногда забывался в полусне-полуяви. Вздрагивал и тотчас смотрел на часы. Они тикали. Время стояло. Через силу сходил пообедал, что-то во мне, то, что жило «как все» внушало настоятельно это сделать – так надо.

И вот мы начинаем набирать первую бутыль. Мы настолько приловчились, настолько изучили все повадки шланга, что для нас эта работёнка и вовсе прогулочная. К тому же как будто и шланг увеличил свою производительность. Бутыль минут за пятнадцать наполняется. Эдак мы часов за пять управимся… Умница Амир кивает: «иди, я позову, когда надо».

Мы сидим с Беатой на лавочке и говорим. Обо всём – нам надо успеть. И конечно же, вспоминаем о том, что будет.

«А будет, то, что ты приедешь в Москву, твоя замечательная мама всё поймёт и отпустит «своего поэта». Ты же пишешь стихи?» - «Да. И они настолько хороши, что я сам их не могу перечитывать. Доверяю это делать огню». – «Ты поступишь в литературный институт, потому как все эти… члены… не смогут сдержать слёз, прочитав нашу с тобой рукопись». – «Потом мы начнём судиться из-за авторских прав». – «Только попробуй. Ты разве не проникся моим бахвальством о моих связях и возможностях?» - «Ах, прости, забыл. Стасик. Куда мы его, кстати, денем?»

Так успевали и болтать. От лёгкости наступившей. От того, что мы обязательно встретимся и будет самыми близкими на этом свете.

Удивительно, но позже, спустя несколько месяцев вдруг с каким-то ужасом подумал: я ли носил эти бутыли с Амиром?! Нет, правда, спрашивал я себя, я не помню этого… на меня накатывало что-то вязкое и душное, реально, я не помню, не помню, как я выполнял это «дело государственной важности», не помню… не помню… и вслед за этим нахлынуло совсем страшное (я сидел ночью один в нашей комнате нормировщиков – был дежурным по штабу) – Беата… я должен немедленно, сию секунду её видеть!.. Очнулся. Весь мокрый. В глазах плывущие, извивающиеся, радужные круги. Пошёл, шатаясь, по коридору на свежий воздух.


Воспоём нашу русскую безалаберность! И трижды воспоём!

Андрюха умудрился… О, нет, ты не пензяк толстопятый, удостоенный суворовской похвалы! Ты, настоящий, современный гонец из Пензы! В командировку! Без «запаски»!

И покажите мне, покажите, я хочу видеть этот гвоздь! Возьму на память!

Мы получаем несколько часов свободы.

«До рассвета, а там будем решать проблему», - упавшим голосом наш Сокол-Казанова.

И Беата с потемневшими глазами, чужим, севшим голосом, говорит:

- Пошли. Или боишься?


…Любитель «О жёна» и чужих жён несколько раз пытался проникнуть. Первый раз -требовательно и нагло, второй – вопросительно-раздумчиво (начал догадываться), но сучья натура не давала покоя, наконец, Беата («Я его сейчас убью!») открыла:

– Ты, безмазовый*, так к бюсту Ильича припасть хочешь, что даже знаешь куда сейчас отправишься? Ах, пардон, я вижу, ты, лё кон*, как раз оттуда, - Беата, и в гневе невыразимо прекрасна, кажется, ударит этого любопытствующего, на сей раз буквально, физическим образом, после словесной оплеухи.

Плешивый мастер – он, кстати, широкоплеч, подтянут, да и физия такая… дамам нравится - и не думает обижаться. Он стелется перед Беатой, угодливо изгибаясь, как гоголевские персонажи из "Ревизора", гнусненько улыбается. Ему ежемесячно не только щедро перепадает из посылок с московскими фирменными гостинцами, но и щедрая премия выплачивается от Стасиковых «подданых». Также как и начальству поселенческому. «Кле дор пас парту, - говорит Беата. - Золотой ключик входит всюду».

-Приберись здесь! - как властно она это произносит, её высокие скулы так рельефно демонстрируют высокомерие и презрение к этому, может быть и… (первый укол ревности), плешивый покорно-безучастно кивает, а мне чудится: всё сделаю для тебя!

В коридоре Беата посвящаем меня в свой план:

- Мы пойдём к реке и встретим там рассвет. Чтобы всё было как в хорошем романе, который хочется перечитывать каждую зиму.

Мы выходим на улицу (я оборачиваюсь на выпустившую нас дверь – это точно мне не приснилось? нет, вот она рука Беаты) – на востоке, над тайгой прояснивается. Миновать наш несчастный (спасибо, дружище!) грузовик невозможно. Вокруг него тишина. Впрочем, Андрюха, заслышав шаги делает вид человека что-то там с колесом делающего. Сообщает вяло и тихо, что лейтёха опять куда-то улетел, а казах спит в кузове под шинелями и бушлатом в обнимку с наполненными бутылями.

- Ты у меня сейчас улетишь куда-нибудь, - спокойный голос Сокола из кабины.

Мгновение я решаю сообщать ему о нашем с Беатой плане или нет, но она тянет меня за руку. Я тихо говорю (почти шепчу) Андрюхе: «Мы прогуляемся», - он завистливо вздыхает.

Время в сутках самое комариное, но конец августа и этих кровопийц практически нет. Никаких проспектов к реке ведущих не наблюдается, зато если бы не мощные прожекторы, освещающие и огромный двор лесокомбината, вдоль забора которого мы идём, нашим ногам пришлось бы поспотыкаться на этом променаде к Енисею. Дважды нас окликали сторожа или вахтёры, или ещё как их там обзывают, не знаю, словом, бдящие за сохранностью добра государственного.

А мы несколько раз останавливались и целовались, страстно, сильно - до слабости в подгибающихся коленях.

На берегу и вовсе началась пытка. Мы чувствовали обострённо, что одни…

- Я скажу сейчас чудовищную банальность, но мне, поверь, никогда так не было… Же суи ком жё суи. Я такая, какая я есть. И я не одна. Вот, что удивительно.

Потом она попросила меня прочитать любимое из моего любимого Блока. До этого, в первую ночь мы говорили и о литературе, несколько минут, но так жадно, взахлёб, устанавливали и здесь жгучую близость.

Я прочёл: Мы были вместе/ помню я/ ночь волновалась, скрипка пела…

Вы кому я сейчас исповедуюсь, знаете ли, это, помните ли – держать человека за руку и через это чувствовать его всего? Помните это необъяснимое, всего тебя пронизывающего токами бесцельного блаженства, чувство?

Беата смотрит на огни стоящего на реке трёхпалубного теплохода. Нет, он конечно же идёт вниз по течению, и публика его утомлённая буднями северного сибирского круиза ещё спит, всё тихо, но так всегда кажется, что эти огни неподвижны и светят тебе вместе со звёздами, ободряют – ты не один.

Беата начинает читать стихи, я впервые слышу, как она читает, я вообще впервые со школьных времён слышу, как читают мне вслух стихи!

Она читает просто, без всех этих надрывов и аффектаций: Я где-то за городом, в поле/ и звёзды гулом неземным/ плывут, и сердце вздулось к ним/ как тёмный купол гулкой боли/ и в некий напряжённый свод-/ и всё труднее всё суровей-/ в моих бессонных жилах бьёт/ глухое всхлипыванье крови/ но в этой пустоте ночной/ при этом голом звёздном гуле/ вложу ли в барабан резной/ тугой и тусклый жемчуг пули…

Мы смотрим на реку.

«Умершие есть те, кто потерял память». –«Мы будем жить вечно». - «Время не проходит, проходим только мы. А человек живёт не материей, а обликами, что хранит его память». - «От этого ему и легче и труднее». – «Меня волнуют самые звуки слов». – «Я тоже любила Паустовского. А папа с ним встречался. Ездил к нему в Тарусу. Даже говорил по-польски». – «Да, ты что!» - «Один из его автографов на книге: «Блаженны испытания, ибо ими растём». – «Почему ты сказала, что любила? А сейчас?» - «А сейчас Константин Георгиевич просто обожаем. Он живёт в чистой комнате в домике у морских скал. Там хорошо дышится». - "Мы к нему приедем". – «Конечно».


Так это важно и нужно, чтобы слова только к тебе обращённые звучали на просторе, вот в таком звёздном гуле… Они, наши сводники и наши хранители прощаются, блекнут, уходят… Но вернутся, слышишь, стройбатовец, слышишь? И ты обязательно вернёшься в этот рассвет, и будешь держать бережно руки любимой.

Однажды, двадцать лет спустя, приезжал в наши края пан Генерал, спасший Польшу от гражданской войны. Так получилось, что я брал у него интервью и даже подарил ему, нахал, свою книжицу рассказов. Генерал прекрасно говорил по-русски, языку он учился у Пушкина, здесь в сибирской ссылке, в годы войны. Он и приезжал в Сибирь, чтобы проведывать могилу отца. Генерал был стар, хрупок, но это был настоящий генерал. Их, так мало настоящих генералов в наше ненастоящее время. Мне даже на миг захотелось обратиться к нему с просьбой...я представил, как я объясняю помощникам Генерала – два плотных, высоких молодых человека в безукоризненных костюмах - мне надо, понимаете, очень надо найти по имени и фамилии человека, который больше всего на свете любит свою родину. Помощники, странно на меня смотрят, ещё раз ощупывая взглядом, - нормален ли? - и, если бы не Генерал, которого они искренне уважают, поэтому помощники (лицевые мускулы дёргаются улыбкой) обещают. Через неделю, уже из Варшавы мне звонят на сотовый, и вежливо, старательно избавляя русские слова от шипящих звуков, сообщают что Беат N. такого-то года рождения в шестнадцати воеводствах республики Польша зарегистрировано одна тысяча девятьсот восемьдесят пять. У вас есть электронная почта? Женский голос в мобильнике певуч, трогателен своим искренним сочувствием, что у меня перехватывает в горле...


- Я хочу тебе рассказать… Был три года назад такой случай… Представь. Вокзал сибирского города. В конце перрона… - начинаю я, потом внутри меня словно стена вырастает, я упираюсь в неё.

Я замолкаю, молчит и Беата. Только слышно, как плещет речная вода и огни ушли к северному океану.

Потом мы долго целуемся. У неё прохладные девичьи губы. Она бережёт себя, хранит, не растрачивает. Как и подобает принцессе.

Беата откидывает голову, смеётся освобождено:

- Была одна радость – книги. И вот…

Вернулись с реки к окончанию её ночной двенадцатичасовой смены.

Как здорово (и здесь нам помогли свыше), что у неё и завтра смена. График: три ночных, два выходных, потом - три дневных, два выходных и так далее.

Плешивый ждал Беату, заметно нервничал. А она опять посмотрела на него с тем высокомерным недоумением, которое приводит в замешательство и отпетых наглецов, и таких вот плешивых прохвостов-дилетантов.

Я еле волочил ноги от усталости, споткнулся о порог конторы, где (по коридору направо) была комната… – так нестерпимо резал глаза солнечный свет из тёмного коридора.

«Я буду варить тебе кофе. Каждое утро. Веришь?»- «Да» - «Завтра ещё у меня ночная». – «Хорошо». – «Ну, не раскисай, слышишь! Я заеду к тебе, как только освобожусь».

Я не мог посмотреть на неё - мы сидели на родном нашем диване - и я спрятал лицо в её коленях.

Даже сейчас – спустя десятилетия – я помню нежность твоих ладоней и пронзительную приговариваемость, заклинаемую, врачующую банальность - «всё будет хорошо».


«Когда будешь это читать я буду лежать на кровати в нашей клоповной общаге поселенок и читать про путешествия по судьбе Мартына Эдельвейса – это из тех книжек, что приходят мне в посылках. Не только сигареты и прочий дефицит. Ты уже нахмурил своё высокое чело, сдвинул свои густые брови: кто такой этот Мартын и почему я ничего о нём не знаю? Потерпи, мой хопак (chlopak), мой мальчик. Ты многое узнаешь, в том числе и кто такой Мартын и кто такой, например, Тимофей Пнин. Только не ленись, читай, сочиняй, влюбляйся как в первый и последний раз и держи, не упускай, крепко держи своё презрение к тем, кто живёт только ради живота своего. У тебя такое открытое, беззащитное лицо, с лёгким сибирским прищуром, и вместе с тем, что удивительно, какое-то польское, длинное и гордое. Норовистое. И какой же ты молодец, что ничего не рассказал про свои стройбатовские будни, про тех, с кем мытарствуешь всё это время.

А теперь погадаю. У тебя будет много всего – радостей, горестей, обид на себя и на людей. Ты так и не сможешь стать экономом, стяжателем, собственником. Зачем тебе всё это, когда ты поэт. Так тебе сказала твоя мама? Она – Мария, да? - и покинув тебя на этой земле будет всегда рядом с тобой, будет оберегать и даже спасать тебя. Так она сумеет рассказать Богу о тебе.

Твоя беспомощность перед словом – это так замечательно! Поверь, только шарики-пустышки легко надуваются, но и так же легко и лопаются.

Перешла к советам. Вот ещё один. Никогда не суетись. Суета лишена души, и она вампирична.

Официально у меня температура, и я не вышла на «работу». Боже, если бы знали эти скучные, правильные люди, какая у меня температура! Любой градусник ошалел бы.

Бы. Кабы. Если бы. Как много мы спасаем, точнее теряем из-за этой SоSлагательности.

Я никогда не думала, что можно так чувствовать. И потому я растеряна, ошарашена, и такой ты меня, совсем взрослую, но враз ставшую дурочкой-девятиклассницей, не должен видеть.

Итак, свою продолжу ворожбу (жу-жу-жу). Я заметила, что ты любишь инверсию. Я тоже.

Ты, не успеет ещё окончиться молодость, потеряешь друзей. Кому нужен такой – серьёзно-сердитый, всё видящий, всё понимающий. Не переживай. Лучше радуйся этому избавлению. Вообще, друзья, подруги и нужны только до тех пор, пока ты самоутверждаешься.

Но держи, не отпускай ту женщину, гордую, с прямой спиной, которая хотя бы отчасти поймёт тебя, попытается понять.

И всю жизнь, в этом я уверена, мы будем вспоминать эти две ночи, эту станцию, что дарила нам тепло в эти холодные августовские ночи. Наш coinrouge. Будем вспоминать нашу «самоволку» на берег Енисея. Встречу рассвета. Мерцающие звёзды… Тёмная вода сильной, а ночью и вовсе страшной реки. Но нам не было страшно, правда?

В здешних краях сохранил свою честь после 1863 года мой прадед со стороны отца Казимеж. По-польски честь это – honor. Да, тот самый польский гонор, который есть и у тебя, я почувствовала.

Простые поляки, не эти мерзкие политики – нежные и легкоранимые. И больше всего на свете они любят свою родину, где бы они не жили. Любят и жалеют вас, русских людей, да, любят и жалеют. Славянской любовью и жалостью.

Милый, славный. Мой. Да, я поселилась в твоём сердце навсегда. Как и ты в моём. Глупо звучит, напыщенно. Но есть вещи, которые всегда звучат глупо.И как умно всегда молчание. И мы с тобой так здорово, так легко молчали, когда я уставала тебе исповедоваться. Никто и никогда так не слушал, так не понимал меня.

Ещё мне кажется, что и ты уже споткнулся в своей жизни о какое-то отчаяние. Даже заглянул за него. Тогда вот тебе, в поддержку твоей силы, от Владимира Владимировича, который не Маяковский, далеко не Маяковский…

…тут я рассмеялась, а потом заплакала, как хорошо, что в комнате никого нет, все «товарки» на смене…

Ну, почему, почему так?! Почему-у-у…

Начало ты слушал там, у реки…

…Иль дула кисловатый лёд/Прижав о высохшее нёбо/В бесплотный кинуться полёт/Из разорвавшегося гроба? /Нет! Я достойно дар приму/Великолепный и тяжёлый /Всю полнозвучность ночи голой/И горя творческую тьму.

Я чуть поправила гения. От него не убудет.

Всё. Иначе я не остановлюсь.

Мне хочется с тобою говорить вечно. И мы будем этим заниматься всю жизнь, слышишь? Etpasseulementcela.

Купи самоучитель французского. Я не шучу. Это язык любви.

Я передам это письмо Любаше (как соответствует она этому имени, приглядись). Она добрый, хороший человек с Урала, хоть и грохнула с десяток лет назад своего мужа. Из ревности. То есть потеряв голову от любви.

И как только я передам письмо и за Любашей закроется дверь мне станет страшно от того, что я тебе написала. Ничто прекрасное не исчезает…

Беата»








Примечания*


Мабута – на армейском сленге представители военно-строительных отрядов Советской Армии.

Балафр (Balafre-фр.) – один из самых престижных и дорогих в СССР мужских французских одеколонов

Клэр ком лё жур (фр.) – ясно как день.

Жю те пресс сюр мон кёр (фр.) – я прижимаю тебя к своему сердцу.

Прописка - на тюремном жаргоне означает ритуал принятия новичка в свои ряды.

Либерти (фр.) – свобода.

Безмазовый – на тюремном жаргоне так называют бесполезного, никудышного человека.

Лё кон (фр.) – ругательство, сродни русскому чудаку на букву «м».

Загрузка...