Утро началось, как всегда, с осознания бессмысленности. Я сидел за своим столом, точнее, за той его частью, что не была погребена под слоями бумаги, и смотрел на стопку. Она стояла справа, аккуратная, прямоугольная, белесая гора, увенчанная небрежно брошенным пресс-папье в виде миниатюрного гильотинного ножа – подарок коллеги по случаю пятилетия службы. Вчера, покидая это царство мертвых формуляров, я отметил про себя: стопка уменьшилась. Незначительно, на сантиметр, не более, но факт оставался фактом. Я извлек из нее не менее десятка бланков – для Петровой, для Сидорова, для того нервного типа с дрожащими руками, чье имя я уже забыл, едва он скрылся за дверью. Один лист, самый верхний, с небольшим дефектом по краю, пошел на самолетик. Я запустил его в сторону мусорной корзины, но порыв воздуха от кондиционера подхватил хлипкую конструкцию, и она, описав жалкую дугу, приземлилась аккурат под столом начальника отдела, мимоходом задев его начищенный ботинок. Он даже не вздрогнул, погруженный в созерцание монитора, где, как я подозревал, застыла игра в косынку.
И вот теперь, в это утро, стопка была… прежней. Той же высоты. Той же ширины. Тот же дефектный лист лежал наверху. Я наклонился, всматриваясь. Да, это он. Тот самый, с маленьким загибом в левом нижнем углу, будто кто-то оторвал микроскопический кусочек. Но я же использовал его! Я помню текстуру бумаги под пальцами, легкий хруст при сгибании крыльев, разочарование от промаха. Он улетел под стол. Его должны были подмести уборщики вечером. Он не мог вернуться. Он не должен был вернуться.
Мысль эта, холодная и скользкая, заползла в сознание, застряла там, как заноза. Кто? Кто подкладывает листы? И зачем? Может, это новый негласный показатель? Не только скорость обработки заявлений, но и… потребление бумаги? У нас же была та памятка, туманная и угрожающая, о «рациональном использовании ресурсов предприятия». Но что рационально? Использовать много – плохо? Использовать мало – тоже плохо? Может, существует некий идеальный коэффициент, известный лишь избранным наверху? Или это война отделов? Мне – премия за утилизацию определенного объема за месяц, а кому-то другому – за его пополнение? Абсурд. Чистейший абсурд. Но в этом абсурде была своя, извращенная логика. Здесь, в этих стенах, выкрашенных в цвет то ли сметаны, то ли гниющего зуба, логика обычного мира давно сдала позиции. Здесь правили параграфы, подпункты и невысказанные, но оттого не менее обязательные к исполнению инструкции. Возможно, где-то в недрах здания существовал целый отдел по контролю за уровнем бумажных стопок. Сотрудники в серых халатах, с мерными линейками, обходящие кабинеты под покровом ночи, аккуратно добавляя или убавляя листы согласно таинственным графикам. Должность… «Младший инженер по балансу целлюлозно-информационных масс». «Старший специалист по коррекции визуального объема канцелярских ресурсов». Звучало вполне правдоподобно. Я почувствовал, как в висках застучало. Беспокойство, тупое и навязчивое, как зубная боль. Я потянулся к стопке, намереваясь пересчитать листы, сравнить с вчерашним числом в моем блокноте - еще одна иллюзия контроля, - но тут раздался звук.
Это был не столько кашель, сколько предсмертный хрип, переходящий в надрывный, влажный звук, похожий на попытку запустить заржавевший двигатель где-то глубоко в груди. Я вздрогнул и обернулся. У стойки стояла Она. Пенсионерка. Фигура, знакомая до боли, до тошноты. Пальто цвета заплесневелого хлеба, платок, завязанный под самым подбородком так туго, что казалось, он врезается в кожу. Лицо – карта прожитых лет, испещренная морщинами, как высохшее русло реки. И бородавка. Огромная, мясистая, цвета старого воска, свисающая с левой щеки, прямо у уголка рта. Она покачивалась при каждом ее хриплом выдохе.
— Молодой человек! — проскрежетала она, и бородавка дернулась, как живой отдельный организм. — Помогите! Совсем замучили!
Я встал, ощущая, как ноги наливаются свинцом. Движения мои были автоматическими, отработанными до мелочей. Улыбнуться. Не слишком широко. Вежливо. Безэмоционально.
— Чем могу помочь? — прозвучал мой голос, плоский, как поверхность стола.
— Документ! — она швырнула на стойку пачку бумаг, перевязанную грязной резинкой. — Менять! Пенсионный! А они… они… — голос ее сорвался в визгливую ноту. — Требуют форму! Форму какую-то! Говорят, старая не годится! Я же приносила! В прошлом году! Или позапрошлом? Ай, не помню! Замучили совсем!
Я взял пачку. Пахло нафталином, дешевым табаком и чем-то еще… затхлым, как погреб. Я развязал резинку. Листы были мятыми, пожелтевшими, с пятнами неизвестного происхождения. Я начал листать, пытаясь найти хоть что-то, напоминающее внятное заявление или справку. Среди справок о рождении внуков (трое, судя по всему), вырезок из газет про урожай картофеля 1978 года, рецептов от радикулита и фотографий усатого кота мелькнул нужный документ. Вернее, то, что от него осталось.
— Вот, видите, — я показал пальцем на потрепанный листок. — Здесь указано, что вам выдали свидетельство по форме ФЗГ-315(б)-УГХ. Но сейчас, согласно последним циркулярам Ведомства Н, для замены пенсионного удостоверения требуется форма ФЗГ-315(г)-УГХ. С печатью именно Ведомства Н. У вас – (б), и печать районного отделения. Это… устарело.
Я ждал взрыва. Ожидал потока брани, жалоб, угроз пожаловаться «куда следует». Но пенсионерка лишь тяжело вздохнула. И начала говорить. Не о форме. Не о печати. Не о Ведомстве Н.
— А вы знаете, у меня внучка, Оленька, — голос ее внезапно стал… почти нежным? — Умница! В школе только пятерки! Поет! Как соловей! На прошлой неделе конкурс выиграла! Песню… как ее… про голубой вагон! Прямо до слез! А внук, Сереженька… — бородавка закачалась сильнее, синхронно с движением ее губ. — Тот хулиган! Но золото! В футбол играет! Все окна во дворе перебил! Но такой лапочка! Глаза большие, честные! И младшая, Катюша… ей только три годика… кудряшки, как у ангелочка! Говорит: «Бабуля, я тебя лю!» — Она замолчала на секунду, глотнула воздух, и в ее мутных глазах блеснула влага. — А сын… сын мой… хороший был мальчик… работал… кормил семью… да сгорел на работе… на этой вашей… — она махнула рукой в сторону бесконечных коридоров, и жест этот был полон такой безысходной тоски, что у меня сжалось внутри. — Оставил их… сиротами… А невестка… гулящая! Мужиков таскает! Дети плачут! Я старая… куда мне? Силы нет! А они… документы… формы… печати… — голос ее снова стал скрипучим, обиженным. — Вы только подумайте! Внуки! Сироты! А им – форма какая-то! (б), (г)! Буквы! Бумажки!
Она говорила. И говорила. Поток слов обрушился на меня, как лавина. Оленька, Сереженька, Катюша, гулящая невестка, сгоревший сын, соседка-воровка, которая ворует помидоры с балкона, больные ноги, дорогие лекарства, злобные чиновники (не я, слава богу, пока еще другие), холод в квартире, подорожавший хлеб. Я кивал. Делал вид, что слушаю. Старался вставить «да-да» или «понимаю» в паузы, которых почти не было. Но мой взгляд… мой взгляд неумолимо притягивался к бородавке. Она жила своей жизнью. Колебалась, подрагивала, когда голос пенсионерки взлетал в истерике или падал до шепота. Мясистый, желтовато-коричневый нарост. На нем были поры. Крошечные, почти невидимые. Я представил, как под кожей пульсируют сосуды, питая это чудовищное образование. Как оно крепится к лицу невидимыми корнями. Оно стало центром вселенной. Все звуки – ее голос, гул кондиционера, щелканье клавиш из соседнего кабинета – сливались в монотонный гул. Стеллажи с папками расплывались. Свет люминесцентных ламп стал мерцать, немилосердно бьющим в глаза. Бородавка росла в моем восприятии, заполняя собой все поле зрения. Она качалась, как маятник. Тик-так. Тик-так. Тик… Меня затягивало в воронку этого ритма, в бездну отупения и жалости, перемешанной с глухим раздражением. Я перестал слышать слова. Видел только движение губ и покачивающуюся плоть.
— …и печать Ведомства Н! — словно удар хлыста, фраза вырвала меня из оцепенения. — Где мне ее взять-то? А? Молодой человек! Вы что, оглохли? Я спрашиваю! Где взять эту вашу печать? На рынке что ли купить? Или в киоске? Форма (г)! Где она? Я должна опять по всем кабинетам бегать? Ноги отвалятся! Сердце не выдержит! Вы что, издеваетесь над старухой? Бездушные вы! Бумажки ваши проклятые! Чтоб вам самим… — поток брани, древней, как само здание, искренней и беспощадной, обрушился на меня. Она проклинала меня, моих коллег, Ведомство Н, форму ФЗГ-315 во всех ее модификациях, бумагу, из которой она сделана, и весь этот белый, стерильный ад, в котором мы обретались. — …всех вас в шею! Чтоб ваши собственные внуки так же мучились! Чтоб…
Я не слышал конца. Отупение было полным. Абсолютным. Как будто мозг отключился, оставив лишь рефлексы. Я протянул руку, взял ее мятые бумаги, сунул обратно в пачку, перевязал резинкой и протянул через стойку.
— Вам… — мой голос прозвучал из какой-то далекой трубы, — …необходимо обратиться в кабинет 317-бис. За справкой о необходимости предоставления формы (г). С предварительной регистрацией через терминал в холле. Терминал… зеленый.
Я указал куда-то в сторону коридора. Она схватила пачку, бросила на меня взгляд, полный такой немой ненависти, что мне стало физически холодно, плюнула (плевок, к счастью, не долетел до стойки, угодив в щель между плитками пола), развернулась и заковыляла прочь, бормоча проклятия. Бородавка скрылась из виду. Я стоял, опираясь руками о стойку, пытаясь перевести дыхание. В ушах звенело. Руки слегка дрожали. Эмоциональное опустошение было тотальным. Я ощущал себя выжатым, как та тряпка, которой уборщица по утрам протирает подоконники. Бумажная стопка слева молчаливо напоминала о своем загадочном постоянстве. Гильотинное пресс-папье казалось намеком.
Воды. Мне отчаянно хотелось воды. Холодной, чистой, способной смыть этот налипший на кожу и на душу липкий налет чужих бед, бюрократического абсурда и бородавочного гипноза. Я оттолкнулся от стойки и поплелся по коридору.
Коридоры здесь были особым видом чистилища. Бесконечные. Абсолютно одинаковые. Стены – тот же цвет больной сметаны. Пол – полированный до ослепительного блеска линолеум серо-бежевого оттенка, на котором отчетливо видны были малейшие соринки, вызывая у уборщиц священный ужас и ярость. Двери по обе стороны – темное дерево или его удачная имитация, с блестящими металлическими табличками с номерами: 214, 215, 216… Никаких имен. Только цифры. Свет падал сверху, от длинных люминесцентных трубок, спрятанных за матовыми плафонами. Он был холодным, безжалостным, выхолащивающим все краски, отбрасывающим резкие тени. Он не освещал, а препарировал пространство. Шаги мои глухо отдавались в этой стерильной пустоте. Гул вентиляции – единственный постоянный звук, фон, на котором любое движение, любой голос казались инородным телом. Я проходил мимо закрытых дверей. За одной слышался монотонный голос, читающий что-то вслух. За другой – тихий, нервный смешок. В проеме третьей мелькнула фигура в сером халате с тележкой – уборщица? Специалист по балансу бумажных масс? – и тут же скрылась. Я шел, чувствуя, как стены медленно, но неотвратимо сдвигаются. Как воздух становится гуще, труднее вдыхать. Как белизна начинает давить на сетчатку. Стерильность здесь была не чистотой, а отсутствием жизни. Обеззараживающим раствором, убивающим все живое.
Наконец, поворот. И он – Кулер. Оазис. Место силы и слабости одновременно. Большая пластиковая колонна синего цвета, с двумя кранами – красным и синим, и гора одноразовых стаканчиков на подставке рядом. Возле него, спиной ко мне, стояла Надя.
Надя была маленькой, хрупкой брюнеткой с вечно испуганными, слишком большими глазами. Она работала в архивном отделе, этажом выше, но спускалась сюда, к нашему кулеру, потому что их, по ее словам, «журчал как-то не так». Я знал о ее… особенностях. ОКР, говорили шепотом. Проявлялось оно именно здесь, у источника живительной влаги.
Я подошел тихо, стараясь не спугнуть. Она держала пустой стаканчик. Ее движения были отточенными, почти ритуальными. Она нажала на синий кран. Тонкая струйка холодной воды наполнила стакан примерно на треть. Надя поднесла стаканчик к губам, но не стала пить. Она осторожно, как дегустатор дорогого вина, высунула самый кончик языка и коснулась им поверхности воды. Сразу же отдернула. На лице – гримаса недовольства. Слишком холодно. Она вылила воду в специальный сливной лоток кулера. Звук падающих капель был громким в тишине. Она взяла новый стаканчик. Чистый. Безупречно чистый. Нажала на красный кран. Горячая вода бурлящим потоком устремилась в стакан. Снова – треть. Снова поднесла к губам. Снова – кончик языка. И снова – резкое отдергивание. Слишком горячо. Вылив воду, она вздохнула, звук был похож на всхлип. Ее плечи напряглись. Она взяла третий стаканчик.
Я кашлянул, чтобы обозначить свое присутствие. Она вздрогнула, как пойманная на месте преступления, и обернулась. Увидев меня, ее лицо расплылось в робкой, виноватой улыбке.
— О, Семён! Здравствуйте! — ее голосок был тихим, мелодичным.
— Здравствуйте, Надежда, — я кивнул, стараясь выглядеть спокойным, обыденным. — Водички решил попить. Жара сегодня… какая-то… духота.
— Да? — она на мгновение отвлеклась от стаканчика, посмотрела вверх, на безликий потолок, будто пытаясь разглядеть сквозь него погоду. — А мне показалось, прохладно. Сквозняк из вентиляции. Я даже кофту надела. — Она потрогала рукав своей серой кардиган-тройки. — Вы не замерзли?
— Нет, нет, — я поспешно ответил. — Просто… работа. Нервы. Знаете. — Я махнул рукой в сторону своего кабинета.
— Ах, да… — она сочувственно кивнула. — У вас же там… народ. Разный. Сложно, наверное.
— О да, — я вздохнул с преувеличенной тяжестью, пытаясь поддержать легкий тон. — Только что была бабушка. Рассказывала про внуков. Троих. И кота. И сгоревшего сына.
— Боже мой! — Надя приложила руку к щеке, забыв на секунду о воде. — Как страшно! И бедные дети! Сироты!
— М-да, — я пробормотал. — А у вас как? Архив не рухнул сегодня? Не задавил никого?
Она тихо засмеялась, звук был похож на звяканье маленьких колокольчиков.
— Пока нет! Сегодня спокойно. Только пыль. Много пыли. Чихаю. — Она вдруг снова посерьезнела, взгляд ее упал на стаканчик в руке. — Вы не подскажете, Семён, — она понизила голос до конспиративного шепота, — у вас тут вода… она сегодня нормальная? Не горчит? Не пахнет пластиком?
Я искренне удивился.
— Пластиком? Нет, вроде. Я не замечал. Пью постоянно. Вроде обычная.
— А… — она выглядела разочарованной и снова сосредоточенной. — Мне показалось… или вчера… или позавчера… был легкий привкус. Фруктовый какой-то. Странный.
— Может, стаканчик? — предложил я, указывая на гору белых цилиндриков.
— Нет! — она покачала головой с неожиданной твердостью. — Стаканчики я проверяю. Всегда. На просвет. Чтобы не было вмятин, разводов. Это вода. Она… изменчивая.
Я не стал спорить. Спорить с Надей о воде было так же продуктивно, как спорить с пенсионеркой о необходимости формы (г). Я просто ждал, держа в руке свой стаканчик, готовый подставить его под кран, как только она закончит свой ритуал. Она снова нажала на синий кран. Снова налила треть. Снова – тест языком. На этот раз ее лицо исказила гримаса отвращения.
— Ой! Ледяная! Совсем! Как сосулька! — Она чуть не выронила стакан, торопливо выливая воду. — Нельзя же так! Это же вредно! Горло схватит! — Она взяла новый стаканчик. Четвертый. Пятый? Я уже сбился со счета. Нажала на красный кран. Вода повалила паром. Тест языком – и ожог. Она всхлипнула, выливая кипяток. — Опять! Вечно так! То кипяток, то лед! Никак не поймать золотую середину! Как будто издеваются! Специально!
— Может, кран неисправен? — осторожно предположил я. — Вызвать техника?
Она посмотрела на меня большими, полными ужаса глазами.
— Техника? Сюда? К кулеру? О нет! Что вы! Он же… он же будет ковыряться! С инструментами! Гаечными ключами! Разберет его! А потом… а вдруг соберет неправильно? Или деталь потеряет? Или… или заменит что-то не то! И вода вообще станет другой! Непригодной! Лучше уж так… я как-нибудь… — Она сжала новый стаканчик в руке так, что он смялся. — А у вас собака есть, Семён? — спросила она вдруг, резко сменив тему, словно пытаясь сбежать от собственной тревоги.
— Собака? — я опешил. — Нет. Некогда. Работа. Да и квартира маленькая.
— А жаль, — она вздохнула, разглаживая смятый стаканчик, но он уже не годился, она бросила его в урну и взяла новый. — Собаки… они такие… понимающие. У соседки моей тети, в деревне, был пес. Барбос. Так он… — она снова нажала на синий кран, но теперь лишь капнула каплю на язык, — …он всегда знал, когда ей плохо. Подходил, голову на колени клал. И все. И ей сразу легче. — Капля, видимо, была приемлемой температуры. Она рискнула налить чуть больше, сантиметра на два. Снова тест языком. Сосредоточенное выражение лица. — Ага! Вроде… ничего. Почти нормально. — Она сделала маленький, осторожный глоток. Промокла губы. — Да, сегодня… терпимо. Холодновато, но терпимо. — Она посмотрела на меня, и в ее глазах было что-то вроде победы. — Вы тоже нальете? Синий кран сегодня… сносный.
Я поспешно подставил свой стаканчик под синий кран и нажал. Холодная вода с журчанием заполнила его до краев. Я отпил большой глоток. Она была просто водой. Холодной, безвкусной, ничем не примечательной. Никакого пластика. Никаких фруктов. Никакой золотой середины. Просто вода. В этом безумном мире бюрократических кошмаров, пенсионерок с бородавками и бесконечных коридоров это было единственное, что имело смысл. Просто вода. Я сделал еще один глоток, чувствуя, как холод растекается внутри, ненадолго прогоняя тошнотворное ощущение бумажной пыли и чужих несчастий. Надя смотрела на меня, осторожно прихлебывая из своего стаканчика, будто боясь спугнуть удачное стечение обстоятельств. В ее глазах все еще читалась тревога, но сейчас она была приглушена. Мы стояли молча у синей пластиковой колонны, двое маленьких винтиков в огромной, бессмысленной машине, на мгновение найдя точку опоры в банальном акте утоления жажды. Где-то там, в кабинете, ждала моя вечная стопка бумаг. Где-то там блуждала пенсионерка в поисках кабинета 317-бис и зеленого терминала. Где-то там Ведомство Н ставило свои печати на форму (г). Но здесь и сейчас был только холод воды, тихий гул кулера и хрупкое перемирие с реальностью. Я допил воду. Стаканчик смялся в руке с глухим хрустом. Пора было возвращаться. В бумажную трясину. В ожидание чуда, которое, возможно, заключалось лишь в том, что завтра стопка все-таки окажется хоть чуть-чуть ниже.