Мы спустились с террасы не торопясь, словно просто решили размять ноги после плотного приема пищи.

Сад у меня шикарный, почти несвойственный Гаване. После Минска и Варшавы мне не захотелось жить среди голой геометрии забора, оттого и появилась эта красота, после того как я и Инна привели в порядок запущенный манговый сад. Это была смесь советской дачи с кубинской привычкой к закрытым, утопленным в зелени проходам. Под навесом, закрывающим от солнца и ветра с залива, стоял круглый столик, рядом висел уличный фонарь с парой ламп в матовых колпаках, а у каменной стенки тихо гудел маломощный кондиционер израильского производства. Я сам переделал его питание через развязку и отдельный фильтр, убрав лишний фон в сети. В касе ни один электрический прибор не работал по штатной схеме.

Я шел последним и уже чувствовал, что разговор уже пошел в другом направлении. До этой минуты Роман Сергеевич был для меня прежде всего старым другом генерала, человеком из послевоенной Европы, живым осколком той эпохи, где многое решалось лицом к лицу, с сигаретой, с пистолетом под мышкой и с переводчиком в соседней комнате. Сейчас, услышав от меня псевдоним “Овация”, он внутренне собрался мгновенно. Не дернулся, не нахмурился, не сделал театральной паузы. Просто в его лице исчезло курортное выражение.

— Повтори, — тихо сказал он, когда мы вышли к скамье.

— “Овация”, — ответил я. — Источник, сдавший англичанам старое дело по “Кембриджской пятерке” и еще кое-что сверху.

— Где всплыло?

— В кабинете сотрудника MI5 (МИ5). Его зовут Питер Холлоуэй. Он пришел к Бланту, и от его дома мы повели его, а потом ночью наш человек проник в его кабинет и скопировал кое-какие бумаги.

Красовников остановился у гуавы, провел ладонью по шершавому стволу и покачал головой.

— Ну и черт же вас носит по белу свету.

Измайлов сухо усмехнулся.

— Нас уже давно носят не черти, а служба. Тебе знаком этот псевдоним?

— Знаю такой, — ответил Роман Сергеевич. — И, боюсь, намного лучше, чем хотелось бы.

Он сел не сразу. Сначала оглядел сад, дом, темную полосу моря за дальними крышами, и лишь потом опустился в кресло и, сцепив пальцы на колене, посмотрел на нас обоих по очереди. Во мне в ту минуту поднялось почти физическое ощущение: сейчас прозвучит что-то крупное, старое и дурно пахнущее. Филипп Иванович, судя по лицу, чувствовал то же самое.

— Я возглавляю “английский” отдел во Втором Главном управлении, — сказал Красовников уже без тени курортной расслабленности. — Не первый год. По роду службы через меня проходят и старые разработки, и консерва, и архивы, и старые связи, которые вдруг начинают шевелиться. Псевдоним “Овация” мне знаком. Это не англичанин и не их кадровый сотрудник. Уверен, это наш, либо агент, либо действующий сотрудник.

Я почувствовал, как внутри все стало суше.

— Кто именно?

— Если бы я знал фамилию, не сидел бы тут спокойно, — ответил он. — Однако в картотеке “Овация” шел как особо чувствительный источник. Слишком умный и слишком информированный для инициативника.

— Другими словами, крыса высокого уровня, — сказал Измайлов.

— Именно. И самое мерзкое в таких людях то, что они почти никогда не продают все сразу. Они торгуют не спеша и строго дозировано. Сегодня одна фамилия. Через год — две. Потом маленькая деталь, после которой рушится целая линия.

Я сел на край скамьи и коротко пересказал все, что мы успели накопать после визита Холлоуэя: поднятый архив, донесение, медицинскую линию, фразу про какого-то Yank (янк), уверенного в действии препарата, и наш вывод о целенаправленном заражении Бланта под видом заботы. Красовников слушал очень внимательно, иногда уточнял даты, иногда просил повторить формулировку, иногда просто прикрывал глаза и держал паузу, раскладывая услышанное на свои внутренние полки в голове.

— С Блантом история особенно поганая, — сказал он, когда я закончил. — Старик давно был под наблюдением. Это понятно. Однако если его решили не просто дожать временем, а аккуратно подтолкнуть к могиле, то скорее всего, кто-то в Лондоне или рядом с Лондоном испугался возможности его повторной активации.

— Либо повторного контакта со старой сетью, — вставил Измайлов.

— Да. И вот тут псевдоним “Овация” начинает звенеть еще хуже.

— Объясни, — попросил я.

Роман Сергеевич перевел взгляд на меня.

— Неприятная история произошла еще с двумя нелегалами, работавших с чужими паспортами в Европе. Их провал в свое время выглядел грязно и нелепо. Долгое время считалось, что англичане просто хорошо сработали на внешнем наблюдении, подцепили один контакт, размотали второй и свели картинку. Но с некоторых пор, я в этом сильно сомневаюсь.

Измайлов наклонился вперед. Даже в садовой темноте было видно, что он моментально встал в стойку.

— Имена?

— Здесь аккуратнее, — сказал Красовников. — Я могу ошибиться на уровне живой памяти, а память в нашей профессии надо проверять. Один шел как бельгиец, второй как австриец. Оба были глубоко законспирированы, оба сидели на разных направлениях, оба провалились в течение сравнительно короткого промежутка. После того провала по столице долго шла глухая злость, однако ясной картины никто не добился.

— И ты считаешь, что “Овация” приложил руку и к ним?

— Считаю, что вероятность высокая. Слишком характерный почерк. Очень выборочный слив. Не лавина. Не паника. Ровно те куски, которые позволяют противнику дотянуться рукой и потом сделать вид, что он до всего дошел сам.

Я молчал, прокручивая в голове услышанное. Месяц назад вся эта история для меня выглядела локальной: старый больной человек, англичане, наблюдение, медицинская диверсия. Сейчас в темноте кубинского сада передо мной вдруг развернулась старая советская рана, вышедшая из Европы, из её архивов, и возможно, из-за действующего крота, который годами умудряется оставаться инкогнито.

— У тебя есть доступ к нужным документам? — спросил Филипп Иванович.

Красовников коротко хмыкнул.

— Если бы не было, я бы не сидел в своем кресле.

— Тогда мне нужен максимум всего, что по нему сохранилось.

— Мне тоже, — ответил Роман Сергеевич. — И после сегодняшнего разговора это нужно уже не только вам на Кубе, а и мне в Москве.

— Передать сможешь?

— Смогу. Однако не по открытому каналу и не одномоментно. Если я вдруг начну шерстить старое дело слишком подробно, меня самого заметят.

— Кто? — спросил я.

Он усмехнулся нехорошо.

— Свои, Костя. Свои всегда замечают быстрее чужих, если полезешь туда, где лежит старый позор.

Со стороны дома донесся женский смех, звон посуды и обрывок какой-то песни с радиоприемника. На секунду весь разговор показался почти нереальным. Куба, сад, запах влажной земли, манго, табак, три счастливые женщины в освещенной гостиной и трое мужчин, которые в эту самую минуту ковыряют гнилую сердцевину старого советского провала. Однако именно в таких условиях самые тяжелые вещи почему-то и произносятся легче всего.

— Роман Сергеевич, — сказал я, — в бумагах Холлоуэя была еще одна фраза. Начальство велело вести “исторические объекты” тихо, без шума и без расширения круга вовлеченных.

— Значит, они сами боятся огласки, — сразу отозвался он. — Хорошо.

— Почему хорошо?

— Испуганный сотрудник делает больше ошибок. Если бы они чувствовали полную уверенность, уже пошла бы широкая проверка, вскрытие старых квартир, тряска соседей, шум по линии прессы, работа через союзников. Раз этого нет, они пока только щупают почву.

Измайлов медленно кивнул.

— Выходит, у нас еще есть зазор по времени.

— Есть, — подтвердил Красовников. — И его надо использовать не на суету, а на точечную работу.

— В двух направлениях, — сказал я. — Кто такой “Овация” и каким способом травили Бланта.

— В трех, — поправил меня Роман Сергеевич. — Есть еще цепочка, кто прикрывает “Овацию” у нас. Такой источник не живет десятилетиями без очень грамотной крыши.

Эта мысль ударила меня особенно неприятно. О самом предателе думать было просто. Предатель — он и есть предатель. Куда тяжелее осознавать, что рядом с ним долгие годы должен был существовать кто-то достаточно умный и влиятельный, чтобы не дать этой тухлой тени раствориться или всплыть раньше времени.

— Ты считаешь, прикрытие в Москве? — спросил Измайлов.

— Или было в Москве, — ответил Красовников. — Или в Вене, в Берлине, в Лондоне, потом перекочевало глубже. Такие конструкции редко держатся на одном человеке. Однако без своего на верхнем уровне подобный источник не доживает до седых волос.

— Значит, выявлять надо очень осторожно, — сказал я.

— Именно, — подтвердил он. — Если рвануть резко, он уйдет в нору, а вместе с ним и все следы.

Мы сидели уже довольно долго. Только листья над головой шуршали от ветра, и где-то за забором коротко и зло лаяла собака. Мне вдруг стало отчетливо ясно, что именно здесь и сейчас, в этом саду, ход моей жизни поворачивается окончательно. До сегодняшнего дня все выглядело цепью ярких, местами дерзких, местами опасных операций. Теперь перед нами появилось нечто куда более серьезное — старый невидимый противник, который умеет находится в глубокой тени, несмотря на смену кабинетов, провалы и смерти, оставаясь фигурой без лица.

— Я одно не понимаю, — сказал я после долгой паузы. — Если “Овация” настолько ценен, зачем англичанам сейчас снова дергать старое дело?

Роман ответил сразу:

— Из-за жадности. Из-за страха. Из-за надежды дожать еще один пласт. Вы влезли нетогда и не туда, куда они рассчитывали, оживили двух стариков, англичане занервничали и полезли в старые сейфы. А когда лезут в старые дела в спешке, оттуда часто вываливается лишнее.

— Другими словами, мы их спровоцировали.

— Да. И надо признать, получилось весьма умело.

Измайлов слегка усмехнулся.

— Хоть кто-то сегодня оценил.

Тут на дорожке послышались шаги. Жанна Михайловна вышла из дома, и, увидев наши лица, сразу все поняла без объяснений. Она была женой разведчика слишком давно, чтобы путать мужское молчание после коньяка с мужским молчанием во время разговора по делам службы.

— Кабальеры, — сказала она спокойно, — либо вы сейчас идете в дом и делаете вид, что все у вас прекрасно, либо Лида через минуту сама придет сюда и начнет вытаскивать из вас правду.

Лидия из глубины гостиной тут же отозвалась:

— Жанна, я уже иду!

Мы трое одновременно поднялись. Роман тихо выругался под нос, потом взял себя в руки и вдруг улыбнулся той самой своей старой, живой улыбкой.

— Вот видишь, Филипп. Самая надежная наружка в нашей жизни по-прежнему домашняя.

— И самая беспощадная, — добавил я.

— Зато любимая, — сказал Измайлов и первым пошел к дому.

Вечер закончился внешне мирно. Мы еще сидели за столом, старики вспоминали Вену, слушали женщин, смеялись над давними мелочами, а Красовниковы в итоге и вовсе остались ночевать, решив, что поздно ехать обратно на пляж. Однако под этим домашним покоем уже лежала другая реальность. Я чувствовал ее весь остаток ночи, даже когда ушел к себе. Сад, терраса, голоса, коньяк, старые фотографии — все это теперь соседствовало в голове с одним словом: “Овация”.

Утром я пришел к Филиппу Ивановичу рано. Он уже сидел на террасе, в светлой рубашке, с чашкой крепкого кофе и папкой на коленях. Море за дальними домами еще только набирало цвет, воздух был свежим, почти ласковым, и на секунду могло показаться, что день начинается обыкновенно. Я сел напротив и сразу начал говорить, не разогреваясь. За ночь “Друг” успел нарыть дополнительную информацию по Холлоуэю, по медицинскому фонду, в котором отчетливо просматривался американский след. Картина становилась все неприятнее и все интереснее.

— Последнюю сводку от «Друга» читали?

— Не успел…

— “Овация” сдал не только “кембриджцев”, — сказал я быстро. — Полностью подтверждается его участие в провале еще одной пары. Это те, о ком вчера говорил ваш коллега. Нелегалы, Европа, разные паспорта, разные года, но одинаковый характер утечки. И еще по Бланту пошла конкретика. Препарат могли завести через благотворительную медицинскую программу, а от нее тянется ниточка уходящая в Штаты.

Измайлов поднял голову, собираясь что-то ответить, и в этот момент с дверей террасы донесся голос Романа Сергеевича. Он вышел уже одетый, свежий, однако по лицу было видно: услышал главное.

— Постой, — сказал он. — Повтори еще раз.

Я повернулся к нему. Он подошел ближе, поставил чашку на перила и произнес уже без вчерашних обходов:

— Тогда слушайте внимательно. Я ночью плохо спал и прокрутил все заново. Да, я уверен. И если моя догадка верна, это уже не просто старый информатор. Это человек, который работал по нашим самым болезненным точкам много лет.

Измайлов медленно выпрямился в кресле.

Эти слова повисли над террасой тяжелее любой официальной справки.

И в этот момент, к нам на террасу донеслись женские голоса через приоткрытую дверь мягкой волной, с посудным звоном, с женским смехом, с тем домашним теплом, которое в нашем ремесле часто служит лучшей маскировкой. Я первым уловил уверенный голос Жанны Михайловны, а еще через миг различил вторую речь, более сухую, с московской выучкой, жены Красовникова — Лидии, она говорила неторопливо, словно каждое слово проходило внутреннюю проверку. Измайлов бросил короткий взгляд в сторону двери из комнаты на террасу, и снова, как и вчера едва заметно повел подбородком в сторону сада. Роман Сергеевич понял его без пояснений. Через полминуты мы уже спускались по каменным ступеням вниз, туда, где дорожка уходила вглубь, между манговыми деревьями.

— Вот здесь, — сказал я, отодвигая плетеное кресло. — На террасе совсем не место для таких разговоров.

— И у Лидии Сергеевны слух лучше, чем у многих посольских стенографисток. — Красовников хмыкнул и сел боком, удерживая в ладони погасшую трубку.

— У моей Жанны слух лучше, память крепче, а выводы обычно точнее моих, — произнес Измайлов. — Оттого я семейных советов опасаюсь больше, чем утечек. Ладно, вернемся к делу.

Измайлов снял руку с колена, провел ладонью по влажному подлокотнику и ответил не сразу. Ему требовалась пауза. Внешне он оставался тем же, кем его знали в Москве: аккуратный аппаратчик с хорошими связями, с редким умением вовремя промолчать. Только я уже видел иную сторону, ту, которую обычный наблюдатель практически всегда упускал. Филипп Иванович нес в себе постоянное ожидание удара. Не нервное, нет, рабочее. Подобное выражение я видел у капитана подводной лодки TR-1700 перед выходом, когда маршрут похода уже определен, а в голове еще раз проходит весь поход от первого пеленга на маяк базы, до последней команды при швартовке по возвращению к родному причалу.

— «Овация», как мы вчера говорили изначально была упомянута в одном лондонском документе.

— сказал генерал.

— Да, я теперь понимаю больше прежнего, — ответил Красовников. — Но полноты картины у меня все равно нет.

— Сейчас моя очередь задавать вопрос… Что еще можете сказать об «Овации»?

— Первый раз, мы столкнулись с ним при подготовке одного культурного обмена. Формально все вращалось вокруг гастролей, приемов, списков приглашенных, редакторов, переводчиков, писателей и людей из Комитета по культурным связям. В действительности, мы через эту витрину проверяли доступ к лицам из политического круга, которым нравилось на подобных мероприятиях попадать под свет софитов, слышать аплодисменты, чувствовать себя любимцами страны. Отсюда и слово — Овация, управляемое восхищение публикой.

Измайлов непроизвольно подался вперед.

— Оригинально. Кто придумал?

— Не один человек, — сказал Красовников. — Можно сказать мозговой штурм. Под это направление была сформирована спецгруппа. Кто-то из старших в идеологическом блоке, кто-то из внешней разведки, пару человек из моего отдела, плюс технари из Девятого управления, отвечавшие за залы, акустику, проходы, охрану, телекамеры. В итоге получилась редкая смесь их тщеславия и нашего ремесла.

— Серьезный подход. Как это происходило?

— Берешь крупное публичное мероприятие, под него собираешь списки гостей, технический персонал, временные пропуска, схему посадки, машинный парк, радиосвязь, кухня, врачи дежурной бригады. На бумаге лишь концерт или юбилейное собрание, а внутри полный срез нашей элиты.

Загрузка...