Вы слышали о ярмарке, что приходит без приглашения? Та, что не значится на картах, не светит огнями днём и не оставляет следов на утро? Её называют по-разному: «Бесконечный балаган», «Карусель без выхода», «Ярмарка, где куклами становятся гости». Но те, кто видел её вблизи, знают истинное имя - «Девятый час». А может, и нет. Ахахаха!

Она приходит с туманом, когда стрелки замирают на 9:00, и уходит с первыми петухами, утаскивая с собой тех, кто не нашёл двери. Когда-то, кто-то спросил у старухи у ворот: «Почему 9?» Она ответила: «Потому что в 12 духи приходят к людям… а в 9 - люди приходят к ним».

Говорят, за сто лет лишь один человек прошёл ярмарку до конца. Не потому, что был храбрее других… а потому, что был хуже.

Он не искал сокровищ, не верил в чудеса. Он пришёл с вопросом: «Кто здесь хозяин?» - и ушёл с ответом, зашитым в кожу. Теперь он сидит в тени карусели, поправляет цилиндр и ждёт новых гостей. Ждёт, чтобы спросить: «Вы уверены, что хотите войти? Билет - только в один конец».

Но вы же уже здесь, правда? Значит, пора начинать…

Городок Кутна-Гора - это не место, а забытый стон в теле Богемии. Здесь мостовые вымощены серебром мертвецов, а в окнах собора Святой Варвары до сих пор застревают чужие молитвы. Но самое интересное - даже не кости в часовне. А то, что под землёй...

Жили-были семь студентов. Нет, не святых - грешных. Голодных. Голодных до красок, тканей, аплодисментов… до чего-то большего, чем этот город-гроб. И когда по весне в Кутна-Гору пришла та самая ярмарка, они пошли - не потому, что верили в сказки. А потому, что уже видели её во сне.

Йиндра с его вечным фотоаппаратом. Витя с комиксами, где герои слишком похожи на знакомых. Каца, которая шила куклам платья из своих юбок. Барт, что прятал пистолет под барной стойкой. Домко, боявшийся испачкать ботинки. Куба, пивший за чужой счёт. И Либуше… ах, Либуше. Та, что лепила горшки из кладбищенской глины.

Они думали, идут на карнавал. Но ярмарка ждала именно их - семь ролей для своего вечного спектакля.

Городок Кутна-Гора лежал среди холмов Богемии, как старая монета, затерянная в складках зелёного сукна. Дома, выстроенные в беспорядке, будто сползали по откосу к реке, точно пьяные, цепляясь друг за друга кривыми крышами. Улицы, узкие и немощные, извивались между ними, как тропы, протоптанные за века сгорбленными спинами рудокопов.

Здесь всё дышало памятью - даже воздух был густ от запаха сырой земли и выветрившегося серебра. Собор Святой Варвары возвышался над городом, как напоминание о грехе и покаянии, его шпили вонзались в низкое небо, будто персты молящегося. А внизу, у подножия холма, стояла часовня из костей - место, где смерть, лишённая даже тени тайны, являла себя во всей наготе. Человеческие черепа, уложенные пирамидами, смотрели пустыми глазницами на редких путников, и казалось, шептали: «Всё тщета».

Жизнь в Кутна-Горе текла медленно и бесцельно, как вода в заброшенном фонтане на площади. Местные жители, бледные и молчаливые, словно призраки былого богатства, торговали на рынке глиняными горшками да луковицами тюльпанов, а по вечерам пили пиво в трактирах, где потолки были черны от копоти. Дети играли среди могильных плит, а старухи, закутанные в платки, крестились, проходя мимо заколоченного дома на Угольной улице - того, где когда-то жил сутенёр, а после - гробовщик.

А ещё здесь, раз в год, являлась ярмарка.

Не та ярмарка, что с баранами да пряниками, а иная - та, что приходила без огласки, без разрешения бургомистра, без объявлений в газетах. Она раскидывала свои шатры на пустыре у старой шахты, где земля была рыхлой, как трупное мясо, и манила огнями, которые горели, но не светили.

Здание Академии Святого Игнатия стояло на отшибе, как отчуждённая мысль среди городского шума – массивное, желтовато-серое, с выщербленными ступенями, по которым три века ходили послушники в чёрных сутанах. Окна его, узкие и высокие, напоминали бойницы, и сквозь них в классы проникал свет особого свойства – приглушённый, монастырский, будто пропущенный сквозь сито вековой пыли. Внутри пахло воском и тлением – запах, въевшийся в дубовые панели стен, когда в XVIII веке здесь ещё служили мессы. Теперь же в бывшей трапезной, где некогда читали «Подражание Христу», на стенах висели эскизы сценографии, а вместо распятия над кафедрой красовался портрет Станиславского с трещиной через лицо.

Студенты называли его «Каменный исповедник» - здание венчали 12 ниш, где когда-то стояли апостолы, но теперь пустовали все, кроме одной. В последней, над главным входом, темнела полустёртая фигура святого Иуды Фаддея - покровителя потерянных причин.

- Он смотрит, как мы входим, - шептала Либуше. - И пишет наши имена в свитке, но не чернилами, а дырками.

По вечерам, когда закат бил в витражи, весь фасад истекал рубиновым светом - казалось, здание кровоточит сквозь швы.

Главный зал: «Театр без спектакля». Здесь сохранился орган с трубами из оленьих костей. Иезуиты верили, что музыка должна напоминать о смерти. Когда в него дул ветер из щелей, он играл «Dies Irae» - но только ту часть, где поётся о вечном холоде. Студенты сидели на скамьях, выдолбленных из дубов-самоубийц, деревья, что когда-то росли у Костницы. Их спинки были испещрены надрезами - поколения семинаристов выцарапывали тут: «Pater, peccavi» («Отче, согрешил»), «Libera nos» («Избавь нас»)

Йиндржих фотографировал эти надписи, а Катержина обводила их по ткани для своих платьев - чтобы грехи лучше сидели.

Стены, расписанные фресками Страшного суда, со временем ожили в странных местах. У демона на плече выросла рожица первого ректора. Райские кущи превратились в ярмарочные шатры. По ночам, когда студенты задерживались, они слышали шаги, чьи-то ноги волочились по камню, хотя коридор был пуст. Смех, не из уст, а из швов между кирпичами. Доминик, одержимый чистотой, заклеивал щели воском, но утром находил его растопленным в виде слез.

А в Академии подвал служил «Классом для особых уроков». Сюда водили лишь избранных. Всё здесь было зеркальным - даже пол, отполированный до сияния. Но отражения лгали. У Витезслава в зеркале не было лица - только пустой овал. Якуб видел себя в сутане, хотя носил кожаную куртку. Преподаватель сценического фехтования, брат Урбан, говорил:

- Здесь учатся не ролям, а учатся исчезать.

Он показывал приёмы кинжалом без рукояти, лезвие резало пальцы, и капли падали на зеркальный пол, не оставляя следов.

Башня с часами: «Сердце академии». Циферблат был, перечёркнут трещиной - после того, как в 1889 году часовщик сбросился с крыши, крикнув: «Время - это Бог, который умер!».

Студенты верили, если встать под часами в 3:15, по времени смерти Христа, можно услышать тиканье в обратную сторону.

Йиндржих Штерн, с его вечным фотоаппаратом, ловил в этих коридорах отблески прошлого – тени давно исчезнувших семинаристов на повороте лестницы, пятно сырости в форме креста на потолке актового зала.

Витезслав Билý, мечтатель, чьи комиксы были полны алхимиков и ангелов, подписывал работы в углу библиотеки – прямо под фреской, где демон искушал святого Игнатия. Катержина Врбова кроила костюмы на монастырских сундуках XVII века, а иглы её тонули в древесине, будто в мягком теле. Ноаш Бартош, бармен, замечал странное: например, что дверь в подвал всегда приоткрыта ровно на палец, или что в туалетах слишком тёплая вода - будто кто-то только что мыл руки. Однако молчал, предпочитая оставить всё в тайне. Доминик Грживна, перфекционист, ненавидел зеркало в гримёрке – оно делало лица слишком бледными, даже если накладывал румяна. Якуб Моравек, циник, пил коньяк из фляжки с гравировкой «Ad maiorem Dei gloriam» («К вящей славе Божьей») - найденной в старом шкафу. Либуше Корнелова занималась керамикой, вылепливая подсвечники, в бывшей исповедальне, где акустика была такова, что шепот со второго этажа звучал как крик в ухе.

Именно здесь, в классе сценографии №3, бывшей келье, где в 1701 году повесился юный послушник, они впервые услышали о ярмарке.

Старый сторож, чистивший подсвечники, обронил:

- А вы знаете, почему в колледже нет зеркал в полный рост? Потому что в 1893 году один студент...

Но тут прозвенел звонок, и слова его потонули в скрипе дверей – тех самых, что когда-то запирались изнутри.

В помещении бывшей ризницы стояли манекены, сшитые из мешковины и волос, найденных в старых исповедальнях. Преподаватель костюмеров, сестра Агата, слепая, с пальцами-веретёнами, учила:

- Костюм должен быть тесным, как грех. Если легко дышать, вы плохо сняли мерки.

Катержина шила платье из лент от запрестольных хоругвей, когда его надевали, в швах проступали капли воска. Другая девушка, её соседка, красила ткани в чану с ржавой водой из колодца. Та, что меняла цвет в зависимости от фаз луны. Единственный парень рисовал эскизы угольком из печи, где сжигали еретические книги - линии получались неровными, как грехи.

Готовый костюм надо было пронести трижды вокруг алтаря - если он начинал тяжелеть, значит, принят.

Класс декораций: «Воскрешение мёртвого дерева». В подвале, где раньше пытали еретиков, стояли ящики с досками от гробов, с выцарапанными внутри именами. Камнями с кладбища, тёплыми на ощупь. Преподаватель бутафории — мастер Готар, хромой, с глазом из синего стекла, говорил:

- Декорация - это не фон. Это соучастник.

Какой-то парнишка, оставшийся на второй семестр повторно, строил дверь, которая не открывалась, её створки скрипели на одном и том же месте, будто кто-то невидимый держал их. Его друг смастерил деревянных ангелов, у тех всегда отваливались кисти, как у статуй в Костнице.

Либуше лепила из глины лица - они трескались ровно по линии улыбки.

Готовую декорацию окропляли вином из церковных чаш - если оно впитывалось без следа, работу считали богоугодной.

Перед уходом все собирались в зале с органом. Брат Казимир читал:

- Meménto mori» («Помни о смерти»).

Суденты отвечали:

- «Sed théatrum prius» («Но сначала - театр»).

Затем гасили свечи, и в темноте раздавался смех, но не их, не преподавателей... а того, кто сидел на органе, свесив ноги.

Уроки актёрского мастерства проходили в бывшей капелле, где фреска Страшного Суда служила единственным «зрителем». Преподаватель брат Казимир, бывший иезуит с лицом, напоминающим высохшую грушу, требовал не «игры», а «раскрытия внутренней язвы»:

- Стыд - ваша лучшая роль. Если вам не больно - вы лжёте. Запомните это, детишки! – Он хлопнул в ладони несколько раз, прежде чем встать ближе к студентам. – Начнём с вас, Штерн. И дальше по порядку.

Йиндржих, изображая любовь, должен был вспоминать, как в 14 лет украл крест с могилы матери и его веки начинали дёргаться, как у повешенного.

Доминик, одержимый чистотой, играл бродягу, его заставляли копаться в мешке с костями из Костницы, пока он не начинал рыдать без звука.

Якуб в сцене ревности бил кулаком в стену с мощами и кровь на его костяшках смешивалась с позолотой. В углу стояло трюмо в раме из чёрного дуба, якобы от зеркала самого св. Игнатия. Если посмотреться в него перед спектаклем, то отражение показывало роль, которую ты сыграешь в жизни. Йиндржих видел себя с фотоаппаратом вместо головы. Якуб однажды не увидел ничего - только пустую фляжку в воздухе. Ноаша заставляли смотреть в зеркало и перечислять вслух всё, что он видит в своей душе. Его злило, когда он вспоминал прошлые неудачи. Парень разбил его кулаком, но наутро зеркало было целым, а на полу лежали осколки его часов.

Это был особенный метод. После каждого этюда брат Казимир заставлял их лизать ладанницу, чтобы горечь впиталась в голос.

Бывшая капелла, где некогда каялись в грехах, теперь принимала иные признания. Высокие стрельчатые окна, затянутые чёрным бархатом, пропускали ровно столько света, чтобы тени студентов на стенах казались длиннее их тел. Пол был выложен досками от исповедален, если прислушаться, можно было уловить шёпот:

- «Pater, peccavi…» («Отче, согрешил…») - повторяли они с каждым шагом.

Сцену соорудили из двух гробовых крышек, подарок Костницы и органных труб, распиленных вдоль. Портал сцены украшали резные демоны, их рты были приоткрыты, словно они замерли в середине смеха. Занавес шили из монастырских ряс - когда его двигали, воздух пах ладаном и потом давно умерших актёров. Но главное чудо - это пол. Под тонким холстом лежал слой пепла, от сожжённых декораций прошлых лет. Когда студенты играли сцену страсти, их босые ноги оставляли отпечатки - наутро те складывались в лики святых или гримасы шутов. Каждый выпуск оставлял после себя одну декорацию, которая становилась частью зала:

«Лес» (выпуск 1893 г.) - деревья из костей животных, обмотанных проволокой. Их «листья» - засохшие лепестки роз с кладбища.

«Тронный зал» (выпуск 1901 г.) - кресло из школьных парт, где застрелился студент-неудачник. В подлокотнике до сих пор видна дырка от пули.

«Родной дом» (нынешний курс) - стены, оклеенные письмами родителей студентов. Когда дует сквозняк, они шелестят, как осенние листья.

- Декорация должна дышать историей. Если она не пугает - вы плохие бутафоры. – Язвительно повторял брат Казимир.

Класс актёров считался одним из самых ценных. Наверное, из-за особых ритуалов, которые возможно и сохранились ещё до новых студентов, или придуманы были самими студентами. Некоторые целовали косяк двери, где когда-то висело распятие. Пили воду из купели, хотя теперь там хранились ключи от всех потерянных ролей. Надевали «маски» - не грим, а собственные выражения лиц, снятые гипсом со стен. Когда Якуб впервые примерил свою - он закричал. Это было лицо старика, хотя слепок сняли с него в 20 лет. Никто не поверил парню, хотя его друзья сочли это ломкой.

Шла репетиция финальной сцены - «Судья и грешник».

«Лес», костяные деревья, начал шелестеть. Сухие розы падали с веток, превращаясь в клочья кожи. Из «Тронного зала» донесся скрип - пустое кресло качалось, будто в нём ёрзал невидимый господин. «Родной дом» задышал: письма на стенах разворачивались сами, обнажая оборотные стороны - там были написаны те же слова, но кровью.

Студентка по обмену, игравшая грешницу, вдруг замерла - её босые ноги утонули в пепле по щиколотку. Она поняла: это не пепел. Это волосы. Те самые, что Катержина вшила в подкладку платья. Старый преподаватель вышел на сцену, поправляя ржавые четки на запястье:

- Театр - это не зеркало жизни. Это лопата, которой вы копаете себе могилу. Каждая роль - гвоздь в крышку гроба. Сегодня вы играете грешника…

Он провёл рукой по спинке трона - оттуда посыпались мёртвые мухи. - …а завтра станете им.

В этот момент погасли все свечи. Только зеркало в углу продолжало светиться - в нём мелькнула фигура в цилиндре, слишком высокая для комнаты. Когда свет вернулся Йиндржих стоял с фотоаппаратом, но в видоискателе был не зал, а ярмарочная площадь. Доминик рвал перчатки - под ними не было кожи. Брат Казимир улыбнулся, впервые за 10 лет:

- Вот и первый акт окончен. Теперь вы видите - здесь нет бутафории.

Ноаш подошёл к трюмо. Вместо своего отражения он увидел пулю, медленно вылетающую из стекла. Надпись на раме гласила: «Твой билет - в кармане трупа». Он обернулся, на сцене лежал Якуб с фляжкой в руке. Из горла текла не кровь, а вино.

- Ты чего?

- Я устал.

- Как ты мог вообще прийти сегодня?

- Отвали. Не видишь, что я занят?

- Чем же?

- Ох.. Как ты меня достал, – сухо ответил Моравек, еле-еле поднимаясь с пола. – Если все ушли, то ты почему всё ещё здесь?

- Уже собирался уходить. – Ноаш осторожно обошёл старого друга, идяк выходу. Ему не сильно хотелось тратить время на него, но сказать стоило.

- Штерн просил собраться у меня в баре. Не дури.

Академия не учила их бояться. Она учила признавать - да, этот лес из костей настоящий. Да, письма от матери никогда не приходили. Да, ты уже мёртв, просто ещё не лёг в землю. Занавес не закрывается. Он закрывает


Загрузка...