Есть леса сосновые, есть березовые — строгие, да прибранные. А в нашем, прости господи, чего только не понатыкано. Елки колючие, и осины плешивые: по три ветки сверху — остальные кабан боком ободрал. И дубы такие важные стоят, на всех свысока пялятся. Тьфу, одним словом, а не лес.
Под дубом, назло мне, таволга цветет — вонючая, похлеще меня. Цветами своими белыми раздражает: на нее и бабочки, и пчелы летят, словно медом намазано. А тут всю весну да лето стоишь под осиной, в небо поплевываешь, думаешь: «Хоть бы муха какая села да нагадила — и то праздник».
Ежи бегают, спать мешают. Носом своим сопливым что-то выискивают, а как ко мне подойдут — чихают. Так и хочется иголки им пообрубать, да рук нет.
А осенью всех по красивым лукошкам разберут: белые — к знатным столам, опята да сыроежки — к бабам на засолку переберутся. А я так и буду стоять, дура дурой — тоненькая, вся из себя такая, аккуратненька, никем не востребованная.
Дожди пришли — совсем тошно стало. Опята вокруг полезли — вроде такие же, как и я, одно лицо. Все, думаю, вот сейчас мое предназначение и свершится. Стою, шляпку белую поправляю, выглядываю.
Наклонилась ко мне бабка старая, да слепая. Душа моя возликовала, сердце забилось. Только нож поднесла — да прямо в шляпку и сплюнула.
— Фу, — говорит, — поганка проклятая.
Всех опят вокруг меня вырезала, подлюка.
Осталась я стоять одна-одинешенька, пока снова дождь по башке не забарабанил. Тут мышка-полевка подбежала, под шляпку мою спряталась. Дрожит, бедолага, от дождя и ветра прячется. И то ладно — хоть какое-то внимание.
А вчера стою, вижу: по старому пню черная плесень ползет.
— Привет, — говорю, — подруга, бог в помощь.
А она мне:
— Ты меня с собой не равняй. Никакая я тебе не подруга. Ты вот стоишь тут, бесполезная, а я за всеми гнильцу подъедаю.
— Подумаешь, — говорю, — какая цаца.
А самой так обидно стало, аж ногу свело. Щас, думаю, комар какой на меня сядет — утоплю его в шляпке, мне в нее воды до краев понакапало.
В середине осени листья по лесу закружили. На меня лист дубовый упал, и пара сосновых иголок. И тепло так сразу стало. Не всякий раз с тобою ластятся.
Спрашиваю я у листа:
— Умираешь?
— Да, — говорит лист.
— Не страшно тебе?
А он мне:
— Страшно год за годом поганкой рождаться.
Вот ведь мерзавец. А только дружить начали.
Ветер налетел и понес его дальше, к черной плесени. Смотрю — а они там чуть ли не в десна целуются.
Ладно, думаю. Может, с иголками поговорить получится?
— Иголки, — спрашиваю, — вы ж колючие-преколючие. Вам, наверно, приятно лосям поперек горла вставать?
А те посмотрели на меня, да ничего не сказали. Сочли за труд.
— Ну и прилипалы же вы, — сказала я. — Толку от вас ноль.
Поутру белка прибежала, носом повела. Я стою, дышать боюсь. Дух-то у меня — ого-го. Подошла она, да и не заметила. А взяла бы меня в зимнюю норку — я бы хоть барыней себя почувствовала. Легла бы с боровиками на зеленый мох, да сказки послушала про их полезность и смысл существования.
Ан нет.
Снег накроет меня, шляпку подпортит. Ножка скукожится, жгутом скрутится, и буду я до следующего года в земле куковать. А в земле — то что? Один телеграф наш грибной, электрический. Лежи да слушай сплетни лесные — скукотища. Только нынче грибников много ходило — грибницы повырезали, окаянные. Но это ничего, новые нарастут. Нам, грибам, без связи никак нельзя.
Стояла я, Белая шляпка, размышляла о том, о сем, до самой почти зимы. А как снег выпал, да морозы ударили — Иван, местный дурачок, за грибами собрался. Ходил он, ходил, да и нашел меня, горемычную. Сам, конечно, не съел — а собаке соседской скормил.
Заведутся в лесу такие поганки — всем несдобровать.