Позволяю себе погрузиться в эту стихию души, в этот темный омут, что зовется судьбой. Да, ибо что есть наша жизнь, как не болезненный, лихорадочный бред, обретающий на миг форму плоти, чтобы тут же распасться в прах? И вот, среди этого всеобщего распада, явилось ей знание — мучительное, неотвратимое, как зубная боль в три часа ночи.
Пролог. Бред о кукле
Вспоминалось ей то утро в приюте «Солнышко» — не воспоминанием, а незаживающей язвой на совести. Душная комната, пропахшая казенной кашей и тоской. И Катя, эта вечная спутница ее унижений, с рыжими крысиными косичками и глазами, полными слезливой злобы. Та самая кукла, их общий, ветхий идол, лежала на полу, и фарфоровая головка ее отлетела, обнажив пустоту.И тогда Алиса, — о, проклятие! — тогда впервые увидела. Не глазами, какими все видят грубую материю вещей, а каким-то внутренним, подлым зрением, открывшимся в самой глубине ее существа, изъеденного одиночеством. Она увидела, как из той самой точки в груди Кати, где, по словам воспитательницы, помещалась «душа» — нелепый, розовый орган для любви к ближнему — потянулась тончайшая паутинка, серая, мокрая, похожая на слезу паука. И паутинка эта, не успя возникнуть, обрывалась, обращаясь в ничто, в мелкую, ядовитую пыль.И рука ее, — о, предательская рука! — сама, без воли, потянулась к этому гниющему шелку. Пальцы, эти жалкие десять червей, совершили движение — не созидающее, нет! — а подлое, преступное, движение распутницы, распускающей невидимый узел. И что же? Паутинка дрогнула, вспыхнула гнилым фосфоресцирующим светом и — прилипла к воздуху, протянулась куда-то за стены этой мышеловки, увлекая за собой искалеченную душу Кати.И Катя — о, ужас! — Катя мгновенно перестала плакать. Вытерла лицо грязным кулаком и изрекла с той тупой, оскорбительной рассудительностью, на которую способны лишь дети: «Ничего. Папа приедет в воскресенье, новую купит».И он приехал. Бросивший их два года назад пропойца и лгун — приехал. И купил куклу. И разве это не было самым страшным? Не явным ли доказательством того, что все в этом мире — гнусный, подстроенный фарс, а она, Алиса, его единственная зрительница, пораженная проказой ясновидения?
Глава 1. Подполье души, или Узлы на дороге в ад
Город. Современный Вавилон, возведенный на костях и слюне. Алиса шла по его улицам, чувствуя себя прокаженной. Ибо что она видела? Не прекрасные личиа и не благородные чела, — о нет! Она видела гнусную изнанку, механики человеческих душ! От каждого прохожего тянулись эти нити — толстые и тонкие, яркие и тусклые, спутанные в мерзкие узлы или пошло и прямо ведущие к такой же пошлой цели. Вот толстый делец, и от него тянется жирный, золотой канат к зданию банка — вся его жизнь, вся подлая суть, выставлена напоказ. А вот юная девица, и от ее сердца вьется розовая, клейкая лента к такому же розовому юноше — и оба они куклы, марионетки, пляшущие под дудку неведомого Кукольника.И ее собственная-то грудь была пуста! Совершенно пуста! Лишь смутное, как бы болотное, сияние клубилось вокруг нее, ни к чему не привязываясь, ни во что не вплетаясь. Она была ошибкой. Опечаткой в великой, безжалостной книге бытия. Посторонним телом, которое система стремится отторгнуть.А сегодня… сегодня ее преследовал один особенно отвратительный экземпляр. В душном, как гроб, вагоне метро, среди чавкающих, сопящих, скрипящих зубами тел, она увидела его. Мужчина в помятом, как его собственная совесть, костюме. Лицо его было серо, как московская слякоть, а в глазах стояло то знакомое ей до тошноты выражение — выражение тупого, животного отчаяния. И от виска его, именно от виска, а не из груди, тянулась тончайшая, черная, как совесть убийцы, нить. И была она свита в тугой, болезненный узел. Узел этот пульсировал, сжимался, и с каждым толчком вагона, вгоняющим человека в еще большую тоску, он затягивался все туже, грозя вот-вот лопнуть. Алиса физически чувствовала исходящую от него волну — не тепла, нет, а холода, того духовного холода, что предшествует последнему, единственно свободному выбору — выбору небытия.Она впилась ногтями в поручень, липкий от чужих испарений. Не лезь. Не смей лезть. Вспомни Марка. Вспомнила. Как она, движимая подлым тщеславием целительницы, «поправила» его карьерную нить, бывшую такой же хилой и невзрачной, как он сам. И что же? Нить утолщилась, позолотилась, а сам Марк, этот вечный затравленный червь, раздулся, как индюк, возглавил отдел и с наслаждением тирана уволил старую приятельницу, посмевшую когда-то видеть его униженным. Такова цена вмешательства! Таков плод с древа познанного зла!Но мужчина в костюме застонал. Тихий, внутренний стон, который услышала только она. Он закрыл лицо руками, и его спина согнулась в немом вопле. Узел дернулся, готовый разорваться, увлекая за собой в небытие это жалкое, измученное существо.И тогда в ней закипело, поднялась та самая, подпольная, бунтующая против всякой рассудительности сила. А черт с ним! Черт со всеми последствиями, со всей этой грязной механикой!Сделав шаг, она отреклась от всего: от чавканья, от скрежета, от вони немытых тел. Весь мир сузился до этой черной, предсмертной петли. Ее пальцы, эти орудия ее проклятия, коснулись нити. Она не посмела развязать узел — кто знает, какие миазмы высвободятся тогда? Но она нащупала едва заметный, золотой блик в этой тьме, единственную слабую петлю, ведущую не в бездну, а куда-то еще, к какому-то другому, может быть, чуть менее горькому варианту этой жалкой жизни. И дернула за нее. Легко. Почти нежно.Узел не распустился. Нет. Он с треском — она физически услышала этот внутренний хруст — ослаб. Чернота отступила, сменившись на тяжелый, унылый, но уже не смертельный, серый цвет. Мужчина вздохнул. Глубоко, судорожно, как утопающий, выброшенный на берег. Он поднял голову, посмотрел на свое отражение в грязном стекле, на это лицо — маску жизненного поражения, и вдруг, словно вспомнив что-то, сунул руку в карман и достал смятое, засаленное фото. Смотрел на него, не отрываясь, до самой своей станции, с тупой, безнадежнойЭпилог. Или начало? И вот она стояла перед ним. Не перед Белым Прядильщиком, нет — тот был лишь слугой, надсмотрщиком. Она стояла перед самим Узором. Он висел в пустоте того не-места, куда она провалилась, бежая от них, — гигантское, бесконечное, дышащее полотно. Оно не было прекрасным. Оно было чудовищным в своем совершенстве. Миллиарды, триллионы нитей — алых от страсти, черных от отчаяния, серых от скуки, золотых от мимолетных радостей — были переплетены в сложнейшую, безупречную в своей геометрии вязь. Это была картина мира. Картина, где не было места случайности. Где каждое страдание было оправдано общей гармонией, где каждая слеза была лишь нужным оттенком в гобелене. Это был ад, возведенный в абсолют и названный раем. И она, Алиса, с ее рваной, невплетенной душой, была здесь единственным диссонансом. Гнилым зубом в улыбке мироздания. Они стояли вокруг — не сотни, не тысячи, а бесконечное множество Прядильщиков. Всех цветов и видов. Консерваторы в строгих, геометрических одеяниях цвета стали. Реформаторы в переливчатых, хаотичных robes, меняющих оттенки. Анархисты в рваных, дымящихся плащах цвета пепла. И Белый — среди них. Все они ждали. Ждали ее выбора. Присоединиться. Уничтожить. Или… «Создать свой узор», — прошептала она, и слова затерялись в великом гудении мироздания. Но как создать, не имея ничего, кроме своей боли? Как ткть, когда нитей вокруг — лишь те, что уже вплетены в эту чудовищную машину? Ее дар был негативен. Он был для распутывания, для разрыва. Не для созидания. И тогда она поняла. Страшную, простую, окончательную истину. Ее свобода — не в том, чтобы выткать новый мир. Ее свобода — в том, чтобы сказать «нет». Единственное подлинно свободное действие в предопределенном мире — это акт чистейшего, бесцельного отрицания. Она посмотрела на Великий Узор. На миллиарды заложенных в нем трагедий. На сплетенные в нем войны, любови, предательства и подвиги. На Катю с ее куклой. На Лизу с ее разбитым сердцем. На мужчину в метро. На себя — маленькую, испуганную девочку в приюте, которая впервые увидела нити. И она протянула руку. Не к конкретной нити. Не чтобы разорвать ее. Нет. Она коснулась самого принципа. Самой ткани предопределения. И начала распутывать. Это не было разрушением. Это было… тихим, методичным упразднением. Она не рвала нити с яростью Анархиста. Она просто, одной мыслью, одним усилием своей проклятой, свободной воли, разъединяла их. Не чтобы создать хаос, а чтобы освободить. Чтобы каждая нить, каждый человек, каждая судьба обрела право быть просто собой — одинокой, неприкаянной, но свободной точкой в бесконечности. Полотно затрепетало. По нему пошли судороги. Золотые нити гасли, алые блекли. Прядильщики не двигались. Они наблюдали. Возможно, они ждали этого. Возможно, в их безупречном Узоре был запланирован и этот акт величайшего еретичества. Мир не рушился. Он… замирал. Затаив дыхание. И когда последний узел на ее участке был распутан, когда клочок Узора перед ней превратился в простое облако сияющей, не связанной ни с чем пыли, она остановилась. Задыхаясь. Ее сила была на исходе. Перед ней лежала пустота. Чистая, нетронутая возможность. Не прекрасная, не ужасная. Просто… пустая. Что теперь? Начать ткать самой? Но по какому праву? По какому закону? И не станет ли ее новый узор таким же тираном для кого-то? Или оставить все как есть? Оставить этих освобожденных людей один на один с их страшной, головокружительной свободой, которую они, быть может, и не жаждали? Она обернулась. Белый Прядильщик смотрел на нее. И в его ледяных глазах она прочла не гнев, не ненависть. Она прочла вопрос. Тот же самый, что стоял теперь в ее собственной душе. И она поняла, что это — и не конец, и не начало. Это — пауза. Пауза между тактом вселенной, затянувшаяся на миг, который может длиться вечность. Ее бунт не разрешил противоречие. Он лишь обнажил его до кости. Свобода воли против Предопределенности? Нет. Теперь вопрос стоял иначе. Что страшнее: быть несвободной нитью в прекрасном Узоре или свободной пылинкой в безразличной пустоте? Она не знала ответа. Она только сделала свой выбор. И теперь этот выбор, как незаживающая рана, будет вечно кровоточить в сердце мироздания. А она останется стоять на его краю. Свободная. Одна. С окровавленными от нитей пальцами и пропастью в душе. И тишина, наступившая после гула Узора, была самым громким звуком, который она когда-либо слышала.