Старейшина о чём-то умолял моего хозяина и со страхом поглядывал на неуместно-радостный закат над частоколом елового леса. В здешних краях, как я наблюдал, откровенный страх стыден и даже опасен, но старейшина, странное дело, не таил его. Напротив, намеревался довести важный вопрос до конца, и страх служил ему инструментом или, что вернее, топливом.
Хозяин мой мыслями был на малом своём корабле, где сидел я. Стоял близко на причале, в полуобороте ко мне, готовясь в последний или предпоследний за сегодня раз взойти-таки на палубу, раздать словом и кулаком положенное и плыть дальше… Почему он не вмажет докучливому старику или не пихнёт того — а можно просто топнуть сапогом, остальное дед сделает сам — на руки сопровождающих мужей? Нет, стоял ведь и вежливо скучал. Должно быть, дело в припасах, хоть малых, но вовремя, регулярно и к месту получаемых кораблями хозяина в этой поречной деревне.
Свита старейшины хоть и опасалась моего хозяина, но волновалась в открытую. Старейшина нервным кивком выманил от них одного мужчину, который прошагнул меж хозяина со старейшиной и принялся развязывать верёвку, коей был подпоясан… К слову, одевались тут все в штаны-рубахи из холстины и плохо крашенной шерсти. Что до обуви — кто был бос, а кто в плетённой из полосок коры обувке.
Мужчина отбросил пояс и, поддерживая локтем порты, задрал рубаху на правом боку.
На белой коже явленной миру поясницы пропечатался след зубов — такой яркий, что его рассмотрел даже я. Челюсти не самого крупного зверя, но в плоть когда-то проникли глубоко, и гнойная, рваная рана от клыков и резцов заживала, как я мог предполагать, при благоприятном исходе месяца три.
Свита старейшины, толковавшая было негромко сама по себе, затихла и уставилась на моего хозяина. Старейшина, выпятив подбородок, вымаливал взглядом ответ.
Хозяин стоял затылком ко мне, но по его шее, спине, по расслабленным плечам и животу я понял, что прокус его никак не поразил.
Пара людей хозяина подле мостков-сходен, напротив, наблюдала собрание как что-то превесёлое…
— Берен! — то ли позвал, то ли велел дрогнувшим голосом старейшина и отчаянно махнул сжатой рукой.
Высокий человек — охотник, судя по кошачьему шагу — вышёл с заготовленным мешком из рогожи и вытряс оттуда содержимое к сапогам хозяина. Со звонким перестуком из горловины посыпались жёлтые человеческие кости.
Грудная клетка, берцовые, мелкие, разломанный таз. Выкатился, лёг набок череп, громадный, раза в полтора крупней обычного…
С меня мигом слетел всякий полусон. Я завозился на подстилке в своём углу, повернул сильнее к берегу и без того давно задеревеневшую шею — главное, не привлечь взоры стерегущих и ничего при этом не упустить.
У черепа отпала нижняя челюсть, но забор верхних зубов, острых и плоских, как у акулы, не оставлял сомнений, кто кусал того несчастного — владелец останков или его собрат. Череп, казалось, смотрел с берега на корабль и на меня, улыбаясь бело-чёрными акульими зубьями. И я ощущал, как ветерок с реки холодит стынущую потную шею.
Похоже, Гиперборея раскрыла мне не все свои тайны. Теперь вот дарит новое знание — мол, правы были авторы, утверждавшие, что людоеды-лестригоны обитают не на затерянном в море острове, а на севере, здесь…
Хозяин сплюнул на землю рядом с черепом, сказал что-то мужчине со спущенными штанами, отчего тот, всполошившись, принялся суетливо заправляться, а люди хозяина у сходен расхохотались в открытую, точно получили отмашку. Хозяин вразвалочку, довольный и сияющий, направился к ним.
Старейшина оседал, словно снежный сугроб под солнцем. Как бывает, когда после долгих и тяжких усилий всё преодолено, но прежнее напряжение пока держит тело.
* * *
Из-за недосыпа, битья, рубища вместо должной одежды, скудной и непривычной пищи меня последнюю неделю кидало от тревожного возбуждения, вроде хлынувшего при виде людоедова черепа, до скорбного смирения со своей участью — и по обратному кругу.
Сейчас вот я незыблемым камнем сидел возле костерка, не понимал и не хотел понимать ни капли из того, что мне горячо вещал мой напарник. Тоже из рабов…
К позднему вечеру туман словно уткал обильной паутиной границу между лесом и выжеговыми полями за деревней. Разглядывать там было уже нечего. От реки веяло холодом даже в полдень — на моей же родине речная вода прохладна только в горах, где снег, или пока течёт промеж тенистых берегов.
Большой корабль отогнали к середине реки, и он со спущенным парусом, с голой иглой мачты чернел вдалеке. На нём мерцал огонёк.
Вскоре после переговоров с моим хозяином деревенские женщины с детьми, со скарбом и частью скота, подвывая в прижатые ко ртам ладони, взошли именно на большой корабль. Малый, полупустой, ободранный, лишённый щитов и вёсел, ждал на причале.
Хозяин и его люди весь остаток вечера к чему-то готовились. Весело, умеючи, с охотцей. Мужчины, старики и парни из деревни были у них на подхвате — хозяин ходил повсюду и отрывисто давал им указания, а те кивали и занимали посты, сжимая топоры, косы, вилы да батоги. Присутствие хозяина им подарило радость и воодушевление. Ни следа не виднелось от угрюмой нерешительности, какая была у них на лицах, когда он беседовал со старейшиной…
Под конец, взойдя на малый корабль, хозяин стащил с себя рубаху и сапоги, оставшись только в кожаных штанах. Сапоги он с рычанием швырнул за борт. В волосатой его руке появился меч чудесной синеватой стали, которая гудела уже от одного лишь соприкосновения с воздухом. Ножны меча, драгоценные, с вышитыми узорчатыми змеями отправились вслед за сапогами в воду.
Обозрев нас, кучку рабов, точно мы сегодня впервые попались ему на пути, хозяин что-то коротко буркнул нашему надсмотрщику, а тот, ухмыльнувшись, хлопнул в ладоши и сказал нам единственное слово на северном языке, что я успел твёрдо-натвердо выучить:
— Пошли, пошли!..
Нас уже давно не держали на привязи. Нашу волю свободных некогда людей уморили, сломали. И ещё здесь была чуждая нам и немилосердная даже к своим земля… Поэтому кто-то из рабов понуро встал, готовый идти, а часть забурлила, предчувствуя неладное — не я один видел череп с острыми зубами, ведавшими человечину. Кто-то и понимал больше из говорящегося.
Мне тоже будто сковало, и на ноги я поднимался целую вечность. Люди хозяина, казалось, прекрасно читали все мысли на наших лицах и слышали стук сердец за рёбрами, потому щерились не хуже пресловутого черепа и всячески подстёгивали страхи. Бузящих рабов плетьми, пинками и тумаками присоединили в хвост процессии из небузящих. Это к тому, что я, слабак, мог бы противопоставить.
Нас было мало, малая толика былого числа — других рабов ранее отправили на большой корабль. Мы отсеялись как самые негожие.
Нас рассадили по двое, по трое у костров на лугах за деревней. Выпустили из загонов боязливо блеющую овечью отару. Вот мы, мол, вечерние пастухи.
А на деле мы с овцами стали одновременно приманкой и живым рвом или заградительной оградой с сигнальными башнями. Всё из рабов это понимали. Кое-кого усадили к огню бессознательного после крепких побоев, закутав в шерстяной плащ и подперев пастушьим посохом, а кому-то в землю между ног влетела стрела при подозрительном шевелении.
Вокруг моего костерка ночная тьма сгустилась быстро. Я смотрел на переливающиеся дрова распахнутыми глазами, ни на что больше не поднимая взгляд. Сердце билось неровно, всё громче, всё отчаяннее, и я не слышал в мире тоже ничего, кроме его отстуков — по крайней мере, старался отсекать лишнее, дабы не свихнуться. Сосед мой, напротив, развязал себе язык и спасался болтовнёю, хотя я не понимал и не слушал его. Истинно, хуже неотвратимой смерти могут быть только неизвестность и ожидание мук пред её мигом…
* * *
В час особо кристальной тишины на другом крае деревни загавкали собаки. Гавкали хором, не друг на друга, не на идущего чужака-соседа, а как на неведомую ранее так близко их носам животную опасность. Гавканье усилилось и тут же разбавилось пронзительным, кратким скулежом одного из псов.
Запах давно не мытого моего тела усилился с проступившим потом, из-под подмышек даже побежали, холодя кожу, струйки. Я с трудом оторвался от сине-красных угольёв и посмотрел на деревню. Над крышами разливалось жёлтоватое зарево — но оно было не на небе вверху, а шло с улиц за самими домами. Из него неслись заполошные крики жителей и трезвон в колокола, от которого овечье стадо, мекая, серой топочущей лавиной утекло в туман.
Я встретил взгляд собрата по несчастью, лопоухого молодого парня. У него были слишком наивные и слишком честные глаза — надо полагать, причина заслуженного рабства — но перепуганные по-настоящему.
Парень явно собирался вскочить и бежать отсюда в спасительной суматохе. Он сказал волшебное слово на северном, то ли завершая фразу, то ли повторив что-то вновь:
— Пошли?
Я кивнул, прежде чем успел сообразить, что же я делаю.
Возвращающиеся стремглав овцы, блеявшие безумнее прежнего, жавшиеся боками друг к другу, ясно подсказали направление, где смерть и страх… Мы побежали к причалу. К малому кораблю, к людям нашего хозяина. Так дикое зверьё во время лесного пожара или наводнения прыгает на лодку к человеку, который в обычное время наверняка их убьёт.
Я видел в проходах между пылающих домов чудовищные горбатые тени, которые в поединках рубили напополам оставшихся в деревне мужчин, и были эти тени чуть ли не в два раза выше и шире здешних людей. Я слышал их речь, булькающие бессвязные звуки — на мой слух ещё ужаснее, ещё меньше похожую на человеческий язык, чем грубый говор северян.
Они мелькали всюду — в деревне, на лугах, где рвали буквально руками пойманных там рабов, в кустах по прибрежью. Из тумана у леса выскакивали всё новые и новые их группы… Мускулистые огромные тела сплошь покрывала палевая, бурая, чёрная шерсть с беловатыми и рыжими подпалинами. Вокруг плоских голов колыхались львиные гривы, скорее обезьяньи, нежели человечьи лица носили признаки потомственного кровосмешения — просматривались косые лбы, выпяченные челюсти, тройные вывернутые губы. Одеты людоеды были в невообразимые вороха из кожи и шкур, но оружие их оказалось неожиданно хорошим. Щиты, копья, мечи, топоры достойны были послужить и людям моего хозяина.
Дым сжигаемой ими деревни лениво, неспешно поднимался к далёкому бурому небу, и сама она теперь походила на костёр сродни тем, подле которых вот только-только сидели рабы, покорно, как наживка, как передний край её защиты. План моего хозяина, похоже, терпел крах.
Нам двоим повезло, что мы выбрали удачный безлюдный путь — окольем, огородами, какими-то дворами. Я сипел и хрипел на бегу, отвыкшие даже от ходьбы ноги отнимались, а двужильный лопоухий меня подбадривал и поддерживал обеими руками.
Он хлопнул меня по спине, закричав и обрадовавшись, когда узрел причал и малый корабль.
На причале было пусто, палуба в черноте ночи не прорисовывалась. Крики, рык из горящей деревни летели на реку, множились эхом от её глади, отвлекая и не давая вслушаться. Это и стало ловушкой.
Лопоухий с гиканьем взбежал по сходням, грохоча по ним грязными пятками, а я, позади него, от усталости готовился уже ползти по проклятым доскам. И поэтому успел увидеть, как грязная щетинистая ручища с той стороны борта одним замахом срезала мечом голову лопоухому.
* * *
Я сжался на сходнях в комок, почувствовав, как в спину что-то ударило и отскочило. Почему-то пришла мысль — мол, голова несчастного лопоухого. Судя по короткому шороху впереди и всплеску после под сходнями, тело того свалилось в воду.
Справа на корабле раздалось рычание, а затем удар о борт, дрожь от которого докатилась даже до сходен, заставив меня поднять лицо. Верзила-людоед схлестнулся в схватке на руках с моим хозяином, по-прежнему одетым лишь в кожаные штаны. Людоед стискивал пальцами увесистую секиру, которую отводила прочь кровавая пятерня хозяина, тогда как людоед удерживал его кулак с синим мечом. Людоед целил гнилые раззявленные клыки прямо в жилы на шее хозяина. Оба проломили резной бортовой брус и ушли под киль корабля к обезглавленному лопоухому.
А на причал из-за бревенчатых складов выскочили чуть ли не превсе людоеды из деревни… Каким-то чудом я подобрался и занырнул будто кошка на корабль, выпнув ногой сходни из их пазов.
На корабле шла настоящая сеча. Мне пришлось забиться в щель меж сидениями гребцов. Доски тошнотворно воняли кровью, желчью и нечистотами из вспоротых животов, хотя они и в мирное время пахли не лучше. На палубе кое-где валялись шейные гривны и серебряные браслеты людей моего хозяина.
Людоеды, что были снаружи, со звоном рубили мечами бока корабля. Корабль поворачивало, мотало на волнах, он пробороздил рулём придонный ил, накренился — вода, видимо, начала поступать в трюм. Чудовища лезли вверх к товарищам по кинутому с борта парусу. Жизнь я им усложнил, выбив сходни. Но до меня они тоже скоро доберутся…
Люди хозяина сгрудились спина к спине около мачты — осколок стаи волков, окружённый царской охотой. Людоеды, глумливо булькая, накатывали на них валами. Издевательски тыкали палками, древками копий, обманно махали мечами в стороны… Ждали, пока люди хозяина сами обвалятся к их ногам, как спелые гранаты.
А те очень скоро разгадали их уловки и раз за разом слаженно прорывали кольцо смерти, отчего людоеды в панике отбегали к бортам — и люди моего хозяина занимали другую точку, становясь спиной к спине снова.
В один из таких моментов один из отколовшихся людоедов оглянулся и гортанно забулькал своим, тыча на вздыбленный нос корабля.
Там стоял мокрый с головы до ног хозяин.
* * *
Стоял обеими ступнями на качающемся полуотломавшемся бортовом брусе — неподвижно, уверенно, точно брус был твердью земною, а не самой хрупкой частью корабля на дрейфе. Вместо синего меча хозяин держал ту самую секиру, что была у утонувшего вместе с ним людоеда.
За его спиной поднялась высоченная стена брызг. Наверное, что-то — или, вернее, кого-то — выбросили за борт, поэтому мне подумалось сперва, что хозяин выпрыгнул прямо из реки. Струйки речной воды побежали, словно змеи, по палубным доскам к толпе, темнея, блестя в полумраке, смешиваясь с кровью. Некоторые из вылупившихся на пришельца людоедов убирали с их пути ноги…
Я понимаю, что именно это моё оцепенение описывали люди в стародавние времена, когда рассказывали о своих нечаянных встречах с богами, полубогами и духами.
Хозяин походил сейчас на такого бога или духа — хотя это по-прежнему было его тело, его посадка головы, его кожаные штаны морехода. Что-то в нём таилось ещё…
Кто-то из людей моего хозяина чего-то сипло прокричал во всё горло, а остальные окружённые грянули издевательским хохотом.
Людоеды, повернувшие обезьяньи лица на хозяина, оскалили сточенные зубы. Заорали хором, в единый голос, стараясь отпугнуть хищное чудище малой пока для стаи кровью.
Хозяин засмеялся.
Это был жуткий смех. Казалось, тот, кто смеялся внутри него, делал это впервые и только пока подражал человечьему смеху — как делает ворон, грач или сорока.
Людоеды зарычали громче, стараясь заглушить хозяина, но в их ор и вопли острыми ножами вбивалось дробное его:
— Ха, ха, ха…
Отсвет пожара с берега сверкнул полосой на влажном лице хозяина, на немигающих стеклянных глазах и зубах под усами.
Хозяин прыгнул, перелетев чуть ли не полкорабля.
Палубные доски даже не скрипнули под его пятами, а ведь когда он только прохаживался по своим кораблям, стонали все их швы.
За борт от, как спел бы поэт, секиры милосердного поцелуя выпало с семерик людоедов, не успевших очнуться.
Надо отдать им должное — никто не стал убегать, выскакивать в волны. Всей толпой они ринулись на хозяина с его людьми, и тот косил, косил их бреющими круговыми ударами, мокрый уже от крови, не от речной воды. Буднично и поэтому пугающе гляделось то, как отлетает от туловища рука или нога — так сук отлетает от полена при таком же ударе топора. По всей палубе лежали валы из человеческих тел и тёмных звериных шкур, а кожаные штаны топтали, давили их…
Людоеды бились всё отчаяннее, всё с большей злостью, понимая, что исход меняется.
Один из них заметил моё убежище и двинулся ко мне с топором наперевес. Я со страхом вжался в доски… Что-то ткнулось в бедро. Это был большой и длинный железный болт, который крепили грузом к канатам.
Людоед споткнулся возле соседнего сидения — или под корабль попала очередная волна — и это спасло меня.
Лезвие топора прошло мимо моей головы. Людоед покачнулся, а я, вереща от ужаса, изловчился и из последних сил вонзил болт в шерстистую грудь людоеду.
Туда, где в теле человека сердце. Как кинжалом — правда, болт зашёл лишь наполовину.
Людоед замер, словно от неожиданности. Начал было опадать на меня — но в одно мгновение сорвался с палубы в реку под ударом секиры.
За людоедом стоял хозяин и щерил на меня серые, длинные зубы, мокрые от текущей на бороду слюны. Круглые белые глаза его выпадали из орбит, а зрачки в них метались малыми чёрными зёрнышками.
Это стоял по-прежнему не тот хозяин, коего я знал по своей новой жалкой жизни… Стоял весь коричнево-красный, точно облитый масляной эмалью, с блестящими, ритмично вздымающимися на всём торсе, волнующимися при каждом вдохе-выдохе мышцами.
Потом мне рассказали, что это называется берсерк или берсеркер — таинственное, особенное состояние, когда избранные воины призывают божественную правду себе в помощь. По законам равновесия и справедливости Гиперборея не могла не дать своим детям что-то в обмен на суровую и безжалостную их жизнь. И в том же разговоре я вспомнил закаменевшие лица людоедов. С такими лицами не побеждают даже в большинстве…
Трепеща и скуля, как пойманный в силок заяц, я ждал, когда хозяин опустит секиру и на меня. Краем сознания почему-то подумал, что болт остался в рёбрах людоеда. Другого подо мной нет...
Он отшагнул от меня, громко хлюпнув складками штанов.
* * *
Оглядываясь в тот день, я скажу с прискорбием, что нападение на деревню и битва на корабле длились сущий час.
Как невыносимо медленно тянется время в лени, в ожидании и праздности, и в какую же пружину оно сжато в миг опасности, Деревня строилась, разрасталась и богатела поколениями — а умерла, сгорев за час…
Мы победили.
Хозяин застыл возле покосившейся мачты всё так же с секирой, пока его люди на корабле и в воде разбирались с телами убитых.
Из широкого разреза поперёк его левого трицепса буйным и алым ручьём лилась и барабанила прямо на палубу кровь. Не то, чтобы других опасных ран у хозяина не было, но эта виделась самой коварной и нехорошей.
Я, робко уже прошедший по кораблю и кивнувший безо всяких последствий встреченному надсмотрщику, решился.
Подобрал из опрокинутых сундуков более-менее чистую тряпицу для жгута и встал, обливаясь потом, перед хозяином.
Его глаза глядели сквозь меня, будто божественная воля ещё пока владела им.
— Кровь, — произнёс я на греческом. — S-sanguis… — Повторил на латыни, надеясь, что он хоть так поймёт.
Он меня заметил. Посмотрел с презрением как на крысу.
Я испугался, но руки с протянутым жгутом не отвёл. Дрожали ли они — сказать не могу… Снова указал на кровоточащий трицепс.
Он, однако, кивнул.
Я затянул жгут поверх его пореза. Пальцы всё помнили и сделали дело споро, легко, по правилам. Подобные раны мне частенько доводилось перевязывать в свободной жизни. Так что с хозяином мы стали в своего рода расчёте. Почти что жизнь за жизнь.
* * *
Людоедов следующим днём мы стаскивали в овраг меж лесом и деревенским полем. Таскал я, таскали уцелевшие люди хозяина и те, кто вернулся на большом корабле.
Я видел, как отрубают трупам головы, руки по локти, ноги по колена или просто пилят по сухожилиям. В сердца забивали колышки, на которые извели весь прибрежный кустарник. Не так уж глупо было с тем болтом, как я про себя посмеялся. И когда вгоняли колья, порою изо рта или горла мёртвого людоеда со свистом выходил воздух, точно этот людоед был ещё жив и хотел подняться…
Всё дорогое их оружие было разломано, попорчено и брошено к останкам. Кто и зачем одарил им проклятое племя — для меня осталось загадкой… В конце ломами и лопатами мы обрушили на людоедов часть кручи от берега оврага, закрыв их всех от глаз и милости святого неба.
Совсем иными были похороны защитников деревни.
Их отнесли в дом старейшины, самый большой и, должно быть, потому наименее пострадавший. Павших людей хозяина положили на столы, накрытые скатертями и парусом. Их одели в лучшее — некоторые выжившие отдали даже что-то из своих запасов товарищам напоследок. Вдоль стен лежали копья, в углах стояли щиты, луки, полные колчаны, мечи же и топоры держали сами умершие. Часть добычи хозяина сгрузили под столы, часть скота с большого корабля была зарезана на владение павшим… На полу из толстых дубовых досок рядами спали вечным сном жители деревни — старые и молодые, пастухи и охотники, гончары, пара кузнецов и старейшина. В ногах у них ничком скорчились лопоухий со своею головою и убитые на луге другие рабы.
Остатки домов, как и погибший малый корабль, разобрали и сложили поленницей вокруг стен обители мёртвых и на её крыше.
К вечеру дом подожгли.
Обозревая яростное слепящее пламя до таких же, как вчера, бурых облаков, я думал, мол, то посреди деревни второй день шутки ради разводит костёр некий гигант. И если первый костёр нёс нам страх, этот же...
Как будто в ответ мне мой хозяин, одетый давно по-обычному, достал арфу или кифару — или просто доску со струнами — провёл по ней пальцами и запел. Голосом глухим, сорванным. Негромко, но в тишине, за гулом огня, треском дров, брёвен и того, что упокоилось за ними, его было прекрасно слышно.
Я не знал их языка. Не мог понимать слов, но в песне не было ни горя, ни скорби. Была грусть, какая бывает на прощании перед долгой разлукой. И сразу после неё.
Нечто настоящее и волнующее крылось в этом скоротечном обряде. Не потребовалось поливать покойных маслами, винами, уксусом, молоком с мёдом, обсыпать их саваны монетами, розами и орехами. Не случилось и ночных бдений у тел, долгих стенаний и плачей…
Женщины, конечно, плакали и тихо рыдали. Их деревня умерла, защиту своих детей и собственных жизней они вверяют моему хозяину. Потому их скоро отведут на большой корабль, и они станут рабынями.
К утру третьего и заодно последнего нашего тут дня всё прогорело.
На тлеющие угли начали пригоршнями, горшками и корзинами кидать землю. Уголья, потрескивая, еле слышно звенели, когда комья, падая, их раскалывали. Земля под нашими ногами была горячая-горячая, будто погребальный огонь не до конца умер, и павшие снизу ещё дарили нам своё живое и доброе тепло… Наносив достаточно земли, мы деревянными лопатами и железными заступами обточили её в холм средней возвышенности, который покрыли заранее снятым дёрном с космами длинной зелёной травы.
К полудню нельзя было и сказать, что ещё вчера на этом месте были большой дом, сарай, огород, забор и давно протоптанные тропинки.
Перед отплытием хозяин поднялся на вершину холма… Вчерашним днём он несколько раз нырял туда, куда упал за борт. Выплывал, тряс волосами, отплёвывался, нырял опять — и достал-таки со дна поцарапанный синий меч. Теперь меч был у него в руках. Тоже без ножен.
На холме хозяин простёр синий меч рукоятью к чистому небу, а острием вниз — в землю меж широко расставленных сапог. Хозяин стоял долго, с искажённым лицом, держа меч подрагивающими от напряжения руками. Пока, наконец, не возопил на всю окрестность что-то вроде:
— Во-ода-ан!
И одним движением вогнал меч в холм — так, что рукоять скрылась глубоко в земле…
* * *
Мне долго уже снится эта история. Я проживаю её вновь и вновь. Давно умер мой хозяин, и я сам старик. Ненавидел ли я его?.. А разве может слабый душою раб не ненавидеть своего неволителя?
Добавлю-ка ещё, что на пути из той деревни мне всунули сменную одежду. Худоватую, но чистую и целую, да вонючее одеяло из не до конца выделанной овечьей шкуры — правда, у людей моего хозяина было не лучше. Я стал меньше мёрзнуть, лучше спать и получать еду чаще…
Я мечтаю, что однажды вернусь в Рим или, того лучше, в Константинополь и расскажу все свои истории, приключившиеся здесь. Геродот, Пифей Мессалийский и прочие авторы дали основу основ в познании Гипербореи, но они не ведали, как по-настоящему может удивить эта великая страна.