Ветер с Финского залива пробирался под кожу, как ржавая игла. Мы сидели на причале, ноги болтались над водой, черной и густой, будто нефть, выплескивающаяся из трещин на асфальте. Серега, как всегда, теребил в руке старый компас — стрелка дрожала, указывая куда-то в сторону заброшенного маяка. «Опять не на север», — хрипел он, но прятал вещь во внутренний карман, будто стыдился, что тайна магнитного поля все еще сильнее его.


За спиной у нас гнил Выборг — город, который даже осенью пах не листопадом, а плесенью и солью. Дома здесь дышали сквозь разбитые окна, выдыхая пар из подвалов, где когда-то прятались контрабандисты. Я прислушивался к скрипу флюгера на ратуше: он выл на высоких нотах, словно предупреждая о чем-то, что мы оба давно знали, но не решались обсудить.


— Ты слышал, как она сегодня плакала? — Серега бросил камень в воду, и тот ответил глухим всплеском. Он говорил о старухе из третьего подъезда, чей сын пропал в Чечне. Мы наблюдали за ней годами, как она каждое утро ставила на подоконник стакан с прокисшим компотом — для него. Боги не плачут, но Серега глотал слюну, когда ветер приносил ее причитания.


Я достал из кармана пачку «Беломора», смял ее, почувствовав, как крошатся табачные листья. Огонь зажигалки осветил его лицо: морщины у рта, глубокие, как трещины в асфальте после мороза. Он был старше меня на вечность или два дня — уже не помнил.


— Завязывай, — он выхватил сигарету, разломил пополам. — Тебе это не нужно.


Мы оба знали почему. Дым напоминал нам о том, как однажды сожгли деревню под Вологдой — случайно, играя в молнии. Теперь он ненавидел даже запах гари.


По пути к вокзалу, где мы ночевали в заброшенном вагоне, Серега остановился у бродячей собаки. Рыжий дворняга с выцветшим шрамом на боку. Он достал из кармана кусок колбасы, купленный в долг у гастронома, и протянул, не наклоняясь. Собака съела, не тронув его пальцев.


— Ты же мог ее исцелить, — пробормотал я.


— А зачем? — он вытер руки о брюки, оставив жирные пятна. — Шрамы — лучшие истории.


В вагоне пахло железом и пылью. Серега включил радио — из динамиков лился шансон, голос певца царапался, как гвоздь по стеклу. Он подпевал, монотонно, словно читал молитву, которую забыл столетия назад. Я смотрел, как тень от решетки на окне ложится на его шею, как удавка.


— Помнишь, как мы запускали северное сияние над Ладогой? — спросил он внезапно, выключая музыку.


— Ты тогда перепутал полюса. Северяне думали, что это знак войны.


— А это было не так? — он усмехнулся, и в смехе слышался скрежет шестеренок, которые давно не смазывали.


Мы замолчали. Где-то за стеной стучали колеса проходящего поезда, увозящего солдат, студентов, воров — всех, кто еще верил, что где-то есть место теплее. Серега закрыл глаза, притворяясь спящим, но его пальцы продолжали перебирать пуговицы на рубашке, счет неизвестный даже мне: одна за то, чтобы остаться, другая — чтобы забыть.


Утром он исчез. На полу вагона лежал компас, стрелка замерла, указывая на восток. Я вышел на перрон, вдохнул воздух, пропитанный мазутом и тоской, и понял, что он ушел туда, где граница между богом и человеком стирается в пыль. Может, нашел ту старуху. Может, стал тем самым ветром, что срывает с крыш ржавые таблички «Проход запрещен».


А я остался. Потому что кто-то должен помнить, как пахнет дождь над Невой, прежде чем он смешается со слезами.

Загрузка...