Ладонь саднит. Сначала даже не больно, просто гадко — будто кожу на мелкую терку положили. Смотрю на руку и вижу, как сквозь грязь проступает красное. Холод от земли уже пробрался сквозь штаны, сковывает ноги сыростью, ползет выше, к животу. Стыдно.

— Святазаров навоз нюхает! — визгливый голос княжича Оболенского. Мелкий, рыжий, как осенний лист, а гаже всех. — Смотрите, смотрите, он сейчас заплачет! Ну же, покажи нам свой дар, воришка! Из грязи наворуй побольше!

Они ржут. Трое. Четверо. Я даже не считал, когда они нагнали меня у поворота к элитной школе для маленьких аристократов. Помню только толчок в спину, взлетевшую в воздух сумку и собственное лицо, встречающееся с жижей.

Поднимаю голову. Статуя какого-то древнего князя из черного мрамора смотрит прямо на меня. Равнодушно. Ему все равно, что его потомки творят. И сад — этот строгий, чищеный сад с мраморными дорожками и коваными оградами — сейчас кажется огромной ловушкой.

— А чего он молчит? — густым баском подает голос Юсупов, толстый и неуклюжий. Он пинает мою сумку, она отлетает в лужу, из нее вываливается тетрадь. — Может, язык проглотил вместе с даром? Говорят, он только и умеет, что у спящих мелочь по карманам тянуть. Позорище. Как с таким даром можно было уродиться?

Внутри что-то закипает. Горячее, злое. Я чувствую его — свой «воровской» дар. Он шевелится где-то под ложечкой, тянется к Юсупову, к его тугому кошельку на поясе. Одно движение мысли — и кошелек упадет в грязь, и он будет шарить по земле, толстый боров. Будет смешно. Я представляю это так ярко, что пальцы сами сжимаются в кулаки, впиваясь в саднящую ладонь.

Боль отрезвляет.

Нельзя. Если я это сделаю, мне конец. Будет не просто толчок в спину. Тогда отец... я даже думать об этом не хочу. Кулаки сжимаются сильнее, и я молчу, глядя в землю.

— Эй, ты вставать собираешься? — Оболенский наклоняется ко мне. — А то мы заскучали. Давай, покажи, как Святазаровы ходят. На карачках, поди, и есть ваш истинный облик.

Я делаю вдох. Медленно, чтобы не сорваться. Упираюсь руками в мокрую, скользкую землю. Начинаю подниматься. Колени дрожат, штаны противно липнут к ногам.

— Куда? — ладонь Оболенского снова ложится мне на грудь, и я лечу назад.

Падаю на спину. Воздух вышибает из легких. Смотрю в небо — серое, тяжелое, низкое. В ушах шумит кровь, заглушая их смех, который теперь кажется далеким, будто из-под воды. А потом в этом сером небе появляется край чего-то черного. Сапоги. Высокие, лакированные, без единого пятнышка грязи.

Я не сразу понимаю, что это не их сапоги. Они стоят надо мной, загораживая небо, и смех вдруг обрывается, будто его ножом срезало.

Тишина. Только ветер шуршит пожухлыми листьями где-то в кронах.

А потом голос. Резкий, звонкий, как пощечина. Он разрывает эту тишину, и от него по коже бегут мурашки, но совсем не от холода.

— А ну отошли от него. Быстро.

Голос прозвучал как выстрел. Смех обидчиков сперва стих, а потом взорвался с новой силой.

— О, кого принесло! — Оболенский аж зашелся от восторга. — Остафьева! Бастард из-под забора! Ты чего, решила в няньки к воришке наняться?

Я приподнялся на локтях, глядя на нее. Наталья. Мы учились в одном классе. Она всегда сидела одна, в самом углу, одетая чуть беднее остальных. Но взгляд... взгляд я запомнил сразу. Цепкий, темный, как у зверька, который знает, что его в любой момент могут пнуть, — и готов на это ответить.

Сейчас она стояла надо мной, загораживая от серого неба. Ветер трепал ее темные волосы, выбившиеся из строгой прически.

— Тебе чего, Святазаров в любовники набивается? — подхватил Юсупов, надувая щеки. — Самая подходящая друг другу парочка! Вор и ба...

Она не дала ему договорить.

Я даже не понял, как это произошло. Юсупов стоял впереди, раскрыв рот, готовый выдать очередную гадость. Наталья сделала шаг. Один. Короткий, резкий. И вдруг взорвалась движением.

Она не била, как учат аристократов для дуэлей — с оттяжкой, с благородным разворотом корпуса. Она вцепилась ему в волосы свободной рукой, а второй — той, что сжимала потрепанную сумку, — хлестнула по лицу. Сумка, тяжелая, с книгами, ударила глухо. Юсупов взвизгнул не своим голосом и покатился по грязи.

— Ах ты тварь! — Оболенский рванул вперед, но Наталья уже развернулась к нему.

В ее движениях не было красоты. Не было той плавности, которой учили благородных особ. Была ярость. Чистая, звериная, без правил. Она прыгнула на него, и они покатились по земле. Я увидел, как она вцепилась зубами ему в руку, и он заорал так, что птицы с ближайших деревьев сорвались.

Третий — кажется, Голицын — попытался пнуть ее ногой. Она перекатилась, уходя от удара, и тут же вцепилась в его сапог, дернула. Он потерял равновесие и рухнул лицом в ту самую жижу, куда меня толкали.

Я смотрел. Просто смотрел, замерев на локтях, не в силах пошевелиться. В груди колотилось сердце — от ужаса, от дикого, незнакомого восторга. Она была как та кошка, что жила у школы на заднем дворе: худая, битая, но такая, что даже дворовые псы обходили ее стороной.

В ушах шумело. Сквозь шум пробивались всхлипы и ругань. Юсупов, поднявшись, держался за щеку, на которой вспухала красная полоса. Оболенский скулил, зажимая искусанную руку. Голицын пытался отплеваться от грязи.

— Вы... вы пожалеете! — Оболенский пятился, спотыкаясь. — Я отцу скажу!

— Валите, — сказала Наталья.

Всего одно слово. Хриплое, тяжелое от дыхания. Она стояла, чуть ссутулившись, растрепанная, грязная. На костяшках правой руки — ссадины, из одной сочится кровь. Но в этот момент она была выше всех этих статуй, выше прогнившей аристократии.

Они побежали. Просто сбежали, подхватив друг друга, бормоча проклятия. Я смотрел им вслед и чувствовал, как в груди разливается странное тепло. Я не один.

Наталья повернулась ко мне.

Тяжело дышала. Взгляд — тот самый, волчий — уставился прямо в меня. Я на мгновение испугался. А вдруг она и на меня кинется? Вдруг для нее мы все — одна порода?

Она протянула руку.

Грязную, в ссадинах, с запекшейся кровью на костяшках. Руку, которая только что рвала и кусала врагов.

Я смотрел на нее и не мог пошевелиться. А потом медленно, словно во сне, поднял свою — саднящую, перепачканную в грязи — и вложил в ее ладонь.

Пальцы сомкнулись. Теплые. Живые.

Она ничего не сказала. Просто дернула вверх, рывком, заставляя меня встать на ноги. Колени дрожали, но я стоял. Смотрел на нее снизу вверх — она была чуть выше ростом.

Ветер трепал наши волосы. С неба начал моросить холодный дождь. А она все смотрела на меня этим своим взглядом, и я вдруг понял: мне все равно, что будет дальше. Пусть жалуются, пусть накажут, пусть хоть убьют.

Она не отпускала мою руку.

***

Мы отошли недалеко. Шагов, наверное, тридцать. За статую какого-то очередного князя, к старому фонтану, что давно не работал. Чаша его была наполнена пожухлой листвой и дождевой водой, в которой плавали последние упрямые листья.

Наталья села прямо на мокрый бортик. Я замер рядом, не зная, можно ли. Она глянула на меня коротко, без всякого выражения, и я опустился рядом. Камень был холодным, сырость сразу пробралась сквозь штаны, но сейчас я этого почти не чувствовал.

Молчали.

Руки мои дрожали. То ли от холода, то ли от того, что адреналин еще не выветрился. Я тупо смотрел на них, на грязь под ногтями, на саднящую ладонь и пытался понять, что вообще сейчас произошло. Только что меня толкали мордой в грязь. А теперь я сижу рядом с девочкой, которая разогнала их всех. Которая дралась как... как черт знает кто.

Я попытался отряхнуть одежду. Бесполезно. Грязь въелась, размазалась еще сильнее. Пальцы не слушались, дрожали.

Краем глаза увидел движение. Наталья шарила в своей потрепанной сумке. Вытащила платок. Обычный, белый. Не глядя на меня, протянула.

— На, вытрись.

Голос хриплый, будто после драки сорвала. Я взял платок. Ткань была холодной и влажной, но я прижал ее к лицу, провел по щекам, по лбу. На платке осталась грязь. Я отнял его от лица и...

Посмотрел на нее.

Она сидела, чуть отвернувшись, смотрела куда-то в сторону, на черные ветки деревьев. Профиль у нее был острый, тонкий. Губы сжаты. Волосы растрепались еще сильнее, и она не пыталась их поправить.

А потом она повернулась. Встретилась со мной взглядом. И вдруг уголок ее рта дрогнул, пополз вверх.

— Ну и видок у тебя, Святазаров.

Сказала это не зло. Как-то по-своему. Я смотрел на нее и чувствовал, как внутри что-то странное происходит. Страх отпускал. Обида отпускала. Оставалось только... тепло? Не знаю. Я никогда не чувствовал от семьи ласки, чтобы распознавать такие вещи.

Я выдохнул. Кажется, даже улыбнулся в ответ. Криво, наверное, глупо.

— Спасибо, — выдавил я.

Она повела плечом.

— Зачем ты полезла? — спросил я, не успев подумать.

Наталья помолчала. Потом перевела взгляд куда-то в сторону, туда, где сквозь листву виднелись крыши академии.

— Надоело смотреть, как они делают что вздумается... — она запнулась, подбирая слово. — Бесят.

Я кивнул. Будто понял. Хотя не понял ничего. Почему она? Мы даже не разговаривали никогда. Просто иногда виделись в коридорах, и я ловил на себе этот ее цепкий взгляд.

— Ты... — начал я и осекся.

Я увидел. Рукав ее рубашки был разорван. Не сильно, но заметно. От локтя до запястья тянулась длинная полоса, из-под которой выглядывала бледная кожа.

Я хотел сказать что-то важное. Поблагодарить еще раз. Сказать, что она... что я... Слова застряли в горле колючим комом. Я только протянул ей платок — грязный, мокрый.

Она посмотрела на платок. Потом на меня. Взяла. Медленно сложила его, грязной стороной внутрь, и сунула в карман юбки.

Тишина повисла снова. Но теперь она была другой. Не та, гнетущая, от которой хочется провалиться сквозь землю. А звенящая, наполненная чем-то, что я не мог назвать, но чувствовал каждой клеткой.

Мы сидели рядом. Два изгоя. Вор и бастард. На мокром камне, под серым небом.

С неба начал накрапывать мелкий, противный дождь. Холодные капли падали на лицо, смешивались с грязью, стекали за шиворот. Я поднял глаза вверх. Небо было таким же, как всегда, — тяжелым, низким, чужим.

Но впервые за долгое-долгое время мне не хотелось провалиться сквозь землю.

Я повернул голову. Наталья сидела неподвижно, подставив лицо дождю. Глаза закрыты. Дышала глубоко, ровно.

Я смотрел на нее и думал: она сейчас кажется такой сильной. А ведь она тоже одна. У нее тоже никого нет. И она тоже боится. Просто никогда не покажет.

Я не знал, сколько мы так просидели. Может, минуту. Может, час.

Дождь все моросил.

А мы молчали. И это молчание было дороже всех слов, которые я знал.

***

"8 лет спустя"

Столовая академии гудела, как растревоженный улей. Мраморные колонны уходили под высоченный потолок, расписанный сценами побед древних князей. Золото лепнины слепило глаза, гербы великих родов глядели со стен — напоминание, кто здесь хозяин жизни.

Мы сидели в самом углу, за столиком для студентов с прислугой. Место хорошее: отсюда видно всех, а нас — почти нет. Передо мной стояла тарелка с кашей. Водянистой, пресной — единственной, что мне по карману. Стакан воды. И всё.

— Ты чего не ешь? — спросил Колька, косясь на мою тарелку.

Он сидел на стуле. Формально полагалось стоять рядом, пока господин ест, но Кольке я разрешал всё: сидеть хоть развалившись, с локтями на стол. Руки грубые, в мозолях, манер не обучен. Простое лицо, хитрые глаза, вечная усмешка в уголке рта. Слуга без рода. Единственный, кто не сбежал, когда стало понятно, что Святазаровы списали меня со счетов. Мой друг.

Я молча подвинул тарелку к нему. Половину каши — на край стола.

Он уставился на меня.

— Ты чего?

— Жри, — сказал я, не поднимая глаз.

— Антох, ты ж студент, тебе силы нужны. Академия, магия эта ваша... У тебя успеваемость и так хромает.

— Жрать давай, Коль. Не ной.

Он хмыкнул. Помялся для виду ровно секунду, потом подгреб кашу ложкой. Закинул в рот. Прожевал.

— Соль бы сюда, — философски заметил он. — Хоть щепотку.

— Ага. И масла. И котлету.

— Ну котлету ты уже загнул, — усмехнулся Колька. — Это нам не по карману. Хотя вон у Вяземского, глянь, аж три на тарелке. Лопнет же.

Я скользнул взглядом в сторону центра зала. Там, за длинными столами, восседали те, у кого всё в порядке с родом и деньгами. Смех, звон посуды, лакеи порхают, как мотыльки.

И среди них — Вяземский. Двадцать лет, холеная морда, самодовольная улыбка. И темные круги под глазами. Нервный тик — раз в минуту дергается уголок рта.

Я такие взгляды знаю. Они у всех, кто в карточном клубе академии собирается. Всю душу и нервы там оставили. Азартные игры до добра не доводят.

— Идиот, — сказал я тихо.

— Кто? — не понял Колька.

— Вяземский. Живет красиво. Скоро красиво и помрет, если то, что ему дано, не ценит.

Колька хмыкнул, зачерпывая остатки каши.

— А нам-то что? Наше дело — выжить и не отсвечивать.

Он доел. Я допил воду. И тут Вяземский нас заметил.

Он шел мимо, к выходу, закончив с едой, в компании таких же холеных. Шел и вдруг остановился. Уставился на меня. На Кольку, сидящего рядом с моей тарелкой.

Улыбка стала шире. Гаденькая такая, от которой кулаки сами сжимаются.

— Святазаров, — протянул он, растягивая гласные. — Все еще подкармливаешь крыс? Смотри, скоро сам ему прислуживать начнешь. В этом отребье магии, может, и нет, но чтобы тебя обойти, хватит и мозгов.

Компания захихикала. Колька дернулся, но я положил руку ему на запястье. Легко. Почти незаметно.

Вяземский пошел дальше, довольно улыбаясь. За ним — свита.

Я сидел неподвижно.

Колька выдохнул сквозь зубы:

— А ведь ты прав. У него, слышал, долгов уже на три его жизни. Вчера портки последние чуть не заложил — краем уха слышал. Спелся на картах, скоро сам будет кому побогаче и повлиятельнее прислуживать, а не так гордо расхаживать. Вечно его папка долги покрывать не станет, помяни мое слово.

Я повернул голову. Посмотрел на Кольку. Тот замер, увидев мое лицо.

— Чего?

А в голове уже щелкнуло. Опасная затея туда заползла, но что я могу поделать? Эта каша мне уже в кошмары скоро начнет сниться.

— Коль, — сказал я тихо. — А сколько у нас денег?

— Ты смеешься? — он фыркнул. — Мало. Еле-еле до конца недели на одной каше протянем, так что ты бы подтянул оценки, чтобы в награду хоть обед нормальный получать.

— Есть способ попроще их получить.

Я встал.

— Антох, ты куда?

Но я уже шел. К выходу, где Вяземский со своей свитой уже взялись за ручки дверей.

— Вяземский, — окликнул я.

Тот обернулся. Брови поползли вверх.

— Чего тебе, нищий?

Я подошел ближе.

— Может, сыграем?

Он уставился на меня как на сумасшедшего. Потом расхохотался. Свита поддержала.

— С тобой? — выдавил он сквозь смех. — На что, Святазаров? На твою дырявую обувь?

— На деньги и долг, — сказал я.

Смех стих.

— Долг? — переспросил Вяземский, прищурившись.

— Любая игра, какую выберешь. Если проигрываю — твой долг переходит ко мне. А если проиграешь ты, — продолжил я, — ты мне заплатишь стоимость недели твоего сегодняшнего обеда. Не так уж и много, да?

Тишина стала звенящей. Кто-то ахнул. Кто-то зашептался. Вяземский побелел — ровно на миг, но я успел заметить.

— Ты... откуда ты про мои долги знаешь?.. — начал он.

— Боишься? — перебил я. — Боишься, что твой род опозорится, если проиграешь тому, кого сам только что крысой назвал? Или денег жалко? Ну же, соглашайся. Твой папочка будет счастлив, если твои долги улягутся без его помощи, а я прошу взамен совсем немного.

Кровь бросилась ему в лицо. Глаза сверкнули.

— Принимаю, — выплюнул он. — Сегодня. В общем зале. В девять вечера. Ты пожалеешь еще об этом.

— Идет.

Я развернулся и пошел обратно к нашему столику. Спиной чувствовал взгляды, но мне было плевать. Когда ты изгой всю жизнь, к такому привыкаешь быстро.

Колька сидел белый как мел.

— Ты сдурел? — прошипел он, когда я сел. — Ты совсем с ума сошел? Только не говори, что ты решил использовать свою способность, чтобы его надуть.

— Хуже смерти от голода уже не будет. Да и я не собираюсь прожить жизнь крысы, прячущейся по углам.

Я откинулся на спинку стула. Адреналин гулял по крови, разгоняя пульс. Колька смотрел на меня, приоткрыв рот.

— Ты уверен?

Я кивнул.

— Дело сделано, Коль. Теперь все равно слова назад не вернуть.

Он выдохнул. Помолчал. А потом вдруг усмехнулся своей хитрой усмешкой:

— Ну хоть завтрак нормальный будет. Лишь бы не посмертный.

Я фыркнул. Посмотрел на него. И мы оба засмеялись — тихо, почти беззвучно, чтобы никто не слышал.


От автора: внешность Натальи будет позже, когда появится уже взрослой

Загрузка...