Сначала это было почти невинно.
Новости стали короче.
Ведущие — моложе.
Паузы — длиннее.
Я заметил это вечером, когда телевизор дышал вместо меня. Я сидел в кресле и считал вдохи диктора — привычка, оставшаяся от времени, когда слова ещё имели вес. Теперь они были лёгкими, как пыль, и оседали на коже, не долетая до головы.
На экране — молодая женщина. Платье цвета ночного города. Голос ровный, без эмоций, будто она зачитывала не новости о катастрофах, а расписание поездов, которые никогда не приходят вовремя. Она говорила о падении рынков, и ткань с её плеча соскользнула, как неточность в бесполезном отчёте. Обнаженное плечо вызывающе смотрело на меня, я на него. Мы оба задержали дыхание. Я поймал себя на том, что перестал слушать.
Так работала система: внимание меняли на зрение, мышление — на ожидание следующего кадра. Новости не исчезли — они стали фоном. Информация подавалась как прелюдия к отсутствию смысла.
На следующий день они пошли дальше.
Экономический обзор — и застёжка на плече сдалась без сопротивления. Полная грудь слегка приоткрылась. Политика — и свет, чуть теплее, чем нужно. Будто бы случайно она наклонилась. И взгляды всех телезрителей сфокусировались только на ее упругом заде. Культура — и появилась кожа, слишком реальная, чтобы оставаться возвышенной метафорой. Я знал эти приёмы, так они снимают необходимость думать.
Корпорации называли это эмоциональной оптимизацией. Я называл это кражей.
Я работал корректором в архиве — профессия для тех, кто ещё верит в значимость написанного. Исправлял старые тексты, где новости были скучными и потому честными. Я знал: если факт требует обнажения, значит он уже лжёт.
В тот вечер она посмотрела прямо в камеру. Не на зрителя — глубже. Как будто знала, что я там.
— Сегодня без лишних слов, — сказала она и медленно сняла платье, бюстгалтер, оставила только серьгу, одну. — Потому что слова больше не удерживают вас.
Это было сказано не мне. Это было сказано миру. Я выключил звук. Оставил изображение.
Тело продолжало говорить без языка. И в этой тишине стало ясно: смысл умер не потому, что его убили, а потому что его перестали защищать. Его не вытеснили — его усыпили. Через неделю новости шли уже в полумраке. Через месяц — без попытки притворяться.
Я встретил её однажды в коридоре студии. Она была одета. Обычная. Усталая. Мы обменялись взглядом, как люди, которые знают один и тот же секрет и договорились не произносить его вслух.
— Ты последнее время меня не смотришь, — сказала она.
— Я смотрю, — ответил я.
Она улыбнулась. Не как на экране. Чуть криво. По-человечески.
— Мы просто даём то, что люди хотят видеть, — сказала она. — Людям не нужны смыслы.
— Это примитивные животные рефлексы, — сказал я. — А рефлексы — зависимость.
Она пожала плечами. Платье не упало. Грудь не вывалилась. Ничего не произошло. И это было самым странным моментом за весь месяц.
— Знание и смыслы плохо продаются, — сказала она и ушла.
Я еле удержался, чтобы не оглянуться, посмотреть на ее зад. Уплывающий по волнам вдаль по коридору. И все таки оглянулся.
В тот вечер я понял, что сопротивление будет выглядеть очень скучно. Без интимного полумрака. Без обнаженки. Без обещаний.
Я начал писать. Коротко. Неловко. Тексты, которые не цепляли взгляд, но цеплялись за ум. Их никто не продвигал. Алгоритмы проходили мимо, как мимо людей, которые сидят молча и размышляют а не кричат. Иногда я думаю, что она тоже где то пишет.
Одетая. Без камер. И тогда мне кажется, что есть слои, которые нельзя обнажить — только понять. А понимание, как известно, не раздевается.