В нашем отделе я был, если выражаться кадровой терминологией, «чистым листом». Не в смысле глупости — образование имелось. А в смысле биографии. Никто из моих предков, насколько мне известно, не был ни расстрелян, ни сослан, ни подвергнут какой-либо иной форме государственного или общественного прессинга. Они просто жили. Это оказалось фатальной ошибкой при приёме на работу.
Начальник у нас, Семён Львович, обладал тихим, но неоспоримым моральным авторитетом, прошитым на генетическом уровне. Он мог молча положить на стол папку с отчётом, и в этой тишине вдруг звенел звон колючей проволоки и начинало попахивать печной сажей. Спорить с ним было не только бесполезно, но и как-то неприлично.
Его взгляд говорил: «Мой народ прошел через ад холокоста и погромов. А ты собираешься оспаривать квартальный план?»
Квартальный план тут же переставал вызывать вопросы.
Его первые заместители, Иван Петрович и Николай Семёнович, представляли собой живую иллюстрацию к учебнику истории.
Иван Петрович (сталинские репрессии) излучал стоицизм и вечное ожидание удара в спину.
Николай Семёнович (хрущёвская реабилитация) — горькую иронию и недоверие к любой инициативе сверху. Они могли три часа обсуждать, как правильно внести правки в договор, параллельно восстанавливая историческую справедливость в масштабах кабинета.
Главным идеологом и хранителем офисного уклада была секретарша Людмила Аркадьевна. Её борьба за гендерное равноправие завершилась безоговорочной победой примерно в 2015 году. С тех пор любой мужчина, осмелившийся войти в приёмную без лёгкой, едва уловимой скорби в глазах о своей принадлежности не к её полу, рисковал не получить визу на согласование. Просьба «распечатать, пожалуйста» произносилась с поясным поклоном и интонацией, достойной прошения о помиловании.
Бухгалтерия напоминала съезд народов СССР. Татьяна Николаевна, потомок раскулаченных, с математической точностью вычисляла малейшую попытку её обделить.
Арон Моисеевич, чьи предки были «расказачены», в любом повышении цен видел личное оскорбление.
А Эрих Вильгельмович, Раймонд Петрович и Айрат Фаритович (все родом из степей Казахстана) составляли интернациональную фракцию, которая в случае конфликта с налоговой готова была выдвинуть исторические аргументы в защиту каждой спорной проводки.
Завхоз дядя Сер-гей, отсидевший в советское время по 121-й, передвигался по коридорам бесшумно, как тень. Он знал всё: у кого закончилась бумага, кто пьёт чай в обход регламента, и как устроена система вентиляции. На него смотрели с опасливым уважением, как на ветерана невидимого фронта. Его слово по хозяйственным вопросам было последним. Он чувствовал жопой, по его собственному выражению.
А я был Вася. Василий Иванов. Русский, православный (по факту крещения), из рабочих. Дед воевал, отец работал на заводе, мать в школе. Никто не пострадал. Ну, кроме деда, который был ранен, но это было в порядке вещей. В глазах коллектива я был не то чтобы пустым местом.
Я был… нейтральной территорией. Человеком без морального капитала.
Поэтому, когда нужно было:
— съездить к клиенту в пятницу вечером,
— переделать отчёт, который все дружно «забыли»,
— остаться на субботник,
— или просто быстро и без душевных метаний выполнить задачу —
звали меня.
«Вась, ты же у нас… не обременённый», — говорил Иван Петрович, избегая слова «нормальный», как социально опасного.
«Василий, у тебя же нет… ну… предыстории... и жены...», — вздыхала Людмила Аркадьевна, подразумевая, что мне нечего терять, кроме своего времени.
«Ты справишься, ты же простой, необрез... эээ... несложный человек», — заключал Семён Львович, и в его тоне звучала почти зависть к этой простоте.
Я не спорил. Я работал. Пока они берегли свои душевные раны, выстраивали иерархию страданий и кропотливо ткали полотно коллективной памяти из офисных сплетен и совещаний, я таскал кирпичи для здания нашей общей прибыли.
Финал был предсказуем. На планёрке по итогам квартала Семён Львович, оглядывая зал, произнёс:
«Коллеги. Мы пережили сложный период. Но, опираясь на наш исторический опыт и моральную стойкость, мы выстояли. Особо хочу отметить Василия. Он, не обладая… эээ… глубоким личным пониманием наших общих трагедий, проявил недюжинное трудолюбие. Он — наша опора в настоящем. Пусть у него и нет прошлого, за которое нужно бороться».
Все кивнули.
Я поймал на себе взгляды: в них читалось лёгкое недоумение. Как так? Человек без счёта к истории, без родовой обиды, и вдруг — «опора»? Это нарушало весь миропорядок.
Дядя Сер-гей, подавая мне ключи от склада с канцелярией (дополнительно поручили вести учёт), хрипло прошептал на ухо:
«Держись, Василёк. Они тебя теперь в „особые обстоятельства“ запишут. Будешь у них „жертвой безответственности коллег“. Это тоже статус. Хотя...».
И впервые за год я увидел,как у него дрогнул уголок рта. Возможно, это была улыбка.
А на следующий день Людмила Аркадьевна попросила меня помочь донести до её машины тяжёлую папку с бумагами. И сказала, глядя куда-то мимо:
«Знаете, Василий, иногда я завидую вашей… лёгкости. Мы все тут заложники своих историй. А вы… свободный человек. Хоть и мужик».
Я взял папку.
Она и вправду была очень тяжёлой. Как и всё в нашем отделе особых исторических обстоятельств. Приоткрыл. Сверху лежал протокол общего собрания, подписанный всеми, кроме меня. Я был где-то на объекте, пока его провели.
Даже дядя Сер-гей расписался.
Утрата доверия... Отрыв от коллектива... Отсутствие общественного статуса...
И приказ о моем увольнении.