1993 год. Беркли, Калифорния.
В тот день, когда Боб Фергюсон решил изменить мир, на его счету было двадцать три доллара и сорок семь центов.
Он стоял в очереди за кофе в студенческой кофейне на Телеграф-авеню и пересчитывал мелочь на ладони. Кофе стоил пятьдесят центов. Он мог бы взять подешевле, но сегодня была пятница, а по пятницам он позволял себе роскошь чувствовать себя человеком, а не ходячей цитатой из Маркса.
— Эй, Фергюсон, ты платить собираешься или так и будешь стоять с видом Ротшильда, пересчитывающего миллионы?
Голос принадлежал Джею — долговязому парню в вязаной шапке, который работал за стойкой и ненавидел всех посетителей с одинаковым энтузиазмом. Боб пододвинул мелочь.
— Пятьдесят центов ровно, — сказал он. — Можешь пересчитать.
— Верю на слово, — Джей сгреб монеты в ящик. — Ты сегодня в «Гроздья гнева»?
— А что там?
— Собрание. Наши собираются. Будут обсуждать ситуацию в Сальвадоре.
Боб взял кофе, отхлебнул. Обжигающе горячо, но терпимо. Как всё в этой жизни.
— Приду, — сказал он.
Он всегда приходил. Потому что если не приходить, то где еще собираться тем, кто считает, что мир можно изменить? В церкви? На футболе?
«Гроздья гнева» — так назывался старый книжный магазин на окраине Беркли, где пахло плесенью, пылью и революцией. Хозяин, седой хиппи по имени Сол, не выгонял студентов, которые часами сидели в его креслах, читали запрещенные книги и спорили о том, кто был прав — Мао или Троцкий.
Когда Боб вошел, там уже было человек пятнадцать. Кто-то сидел на полу, кто-то на подоконниках. В воздухе висели сигаретный дым и молодость — густая, как патока.
— А вот и Фергюсон! — крикнул долговязый парень с рыжей бородой, которого все звали просто Борода. — Опоздал, как всегда.
— Поезда не ходили, — Боб скинул куртку, сел на подоконник.
— Какие поезда? Ты живешь в двух кварталах отсюда.
— Метафорические.
Кто-то засмеялся. Борода покачал головой, но улыбнулся. Фергюсона любили — за острый язык, за то, что мог пошутить даже когда всё было плохо, за то, что никогда не лез в лидеры, но всегда оказывался в центре самых опасных разговоров.
— Ладно, — Борода поднял руку, призывая к тишине. — Давайте по делу. В Сальвадоре опять репрессии. Наши товарищи просят помощи. Нужны деньги, нужны люди, нужны...
— Нужны новые имена, — перебила она.
Боб поднял голову.
Она стояла в дверях. Темные волосы, рассыпавшиеся по плечам. Старая армейская куртка, на два размера больше, чем надо. Джинсы, протертые на коленях. И глаза — такие, что хотелось смотреть в них вечно.
— Перфидия, — выдохнул кто-то.
Она вошла, и комната словно уменьшилась. Люди расступились, давая ей дорогу. Не потому что боялись — потому что она была из тех, кто занимает пространство собой, даже когда молчит.
— Ты кто? — спросил Борода, но в голосе не было вызова, только любопытство.
— Я та, у кого есть план, — ответила она. — И деньги.
— Деньги? — оживился Борода. — Сколько?
— Достаточно. Но сначала — разговор.
Она посмотрела на Боба. Прямо, не мигая. И улыбнулась — чуть заметно, одними уголками губ.
— Ты Фергюсон? — спросила она.
— Откуда ты знаешь?
— Я знаю всё.
— Это много.
— Достаточно.
Он не знал тогда, что этот разговор — пять фраз, которыми они обменялись в прокуренном книжном — станет началом конца. Что через два года он будет лежать в придорожной канаве, смотреть на звезды и думать, что зря не послушал мать, которая говорила: «Бобби, революции придумали богатые, чтобы бедные убивали друг друга».
Но это будет потом. А пока она стояла напротив, и мир сузился до размера ее зрачков.
— Пойдем, — сказала она. — Прогуляемся.
Он пошел.
Они сидели на крыше заброшенного гаража и смотрели на огни Беркли. Город внизу жил своей жизнью — студенты пили пиво, полицейские патрулировали улицы, обыватели смотрели телик и не знали, что где-то наверху двое решают их судьбу.
— Ты веришь, что можно изменить мир? — спросила она.
— Не знаю, — честно ответил Боб. — Но верю, что нельзя не пытаться.
— Красиво.
— Правдиво.
Она повернулась к нему. В темноте ее глаза казались черными, но он знал — на самом деле они зеленые. Почти изумрудные.
— У меня есть группа, — сказала она. — «French 75». Слышал?
— Артиллерийское орудие времен Первой мировой.
— Умный. Я думала, ты просто симпатичный.
— Я много чего.
— Знаю. Я навела справки.
— И что узнала?
— Что ты боишься. Как и все умные люди.
— А ты?
— Я не боюсь. Потому что мне терять нечего.
Он посмотрел на ее руки — тонкие, с длинными пальцами, без колец. На шрамы на костяшках — старые, зажившие, но заметные.
— Кто ты? — спросил он.
— Дочь революции, — усмехнулась она. — Мать — хиппи из Коммуны, отец — ветеран Вьетнама, который спился и умер, когда мне было двенадцать. Я росла в трейлерах, в сквотах, в лесах. Меня учили стрелять раньше, чем читать.
— И ты хочешь изменить мир?
— Я хочу его сжечь.
Он молчал. Ветер трепал ее волосы, и она не отводила взгляд.
— Страшно? — спросила она.
— Нет, — ответил он. И удивился — потому что не врал.
— Тогда пошли. Познакомлю тебя с остальными.
Она встала, протянула ему руку. Он взял — и не знал еще, что берет билет в один конец.