Николас сидел за барной стойкой, глядя в свой бокал. На небольшой сцене в углу один из посетителей хрипел в микрофон караоке какой-то пост-рок. За полупустыми столами пили одиночки. Атмосфера сегодня была вялая. Затхлая. Как все подобные ночи в последние... лет двести? А может, пятьсот.Николас не считал. Он давно сбился со счета. С тех пор, как он умер, даты не имели особого смысла. Умер он, умер его язык, его Бог — не к чему больше было цепляться, неважно, разумом ли, душой, в существование которой он не верил.

Девушка за столиком в углу была одним из его аргументов за то, что смерть, душа и прочие подобные вопросы — есть всего лишь пустое умствование тех, кто не желал заниматься настоящим делом.

Всё потому, что у девушки в углу не было спины. Никто бы об этом не догадался, глядя на нее спереди. Симпатичная блондинка, в тонких пальцах бокал с коктейлем. Может быть, немного бледновата. Платье, может быть, несколько старомодное — глухое, свободное. Словно она на лекции или в музее, а не в баре. Но в целом — ничего необычного. Пока не останешься с ней вдвоём. Всё потому, что у неё не было спины. И всё же, она ходила. Смеялась, ела — особенно сырое мясо. Постоянно в кого-то влюблялась, оплакивая каждый разрыв. Смогла бы она так же без души? А с душой? Николас не знал. И не верил — ни в смерть, ни в душу.

Строго говоря, для таких, как она, отсутствие спины было типично. Утопленница. Прежде, чем она успела прийти в себя после смерти, её уже объели раки. Николасу же, можно сказать, повезло. Он умер в битве и встал ночью, вампиром. Целым, словно ничего не было. Его рана от меча, угодившего между пластинами доспеха, затянулась. Теперь от неё не было и следа. Наверное, и доспех уже давно рассыпался. Всё рассыпалось. Всё рассыпа́лось. Всё казалось ему прогнившим, проеденным, как та блондинка в углу.

Она, к слову сказать, была приятным собеседником — что не часто встречалось среди им подобных. Особенно Николас любил в ней скромность и сдержанность. Они украшали ее больше, чем нитки жемчуга на худой груди. Манеры вообще украшают любого. Но мир позабыл куртуазность. Утратил скромность. Он разлагался открыто, не скрывая гнили своих ран черной тканью стыда.

Мужчина отпил, не ощущая вкуса. Его способность воспринимать мир чувствами постепенно угасала, и всё же он находил здесь свои наслаждения. Хорошая беседа. Вечерний спектакль, где видно настоящие страсти. Партия в шахматы. Может быть, прогулка по зимнему лесу. Ужин в приятной компании. Главное, не убивать своего гостя. Николас терпеть не мог вкус смерти на клыках.

Он качнул бокалом, подзывая равнодушного бармена. Тот налил ему ещё виски, бросил в него кусочек лимона и лёд. Сверкнул глазами с вертикальным зрачком, отходя подальше. Они не то, чтобы не любили друг друга, просто не понимали. Оборотень за стойкой считал свою вечную ночь даром. Вампир уже давно не считал свою вечность чем-либо кроме плохого представления, которое становилось хуже с каждым новым поколением исполнителей. Исполнителей, чьи лица сливались в одно.

Он уже собрался было уходить, когда дверь за его спиной распахнулась, врезаясь в стену. Входивший явно не экономил силы, заявляя о своем появлении. Николас медленно обернулся, загадывая: если очередной пьяница, значит, пора домой. Там в холодильнике на полке стояла кровь. Вчерашняя. Но это лучше, чем та дрянь, которую можно было добыть среди ночи. А он как раз начал чувствовать смутный голод — следствие лёгкого раздражения от песен, которые сегодня не прекращались. Любовь, смерть, одиночество. Что они могли знать об одиночестве? Николас когда-то был влюблен. Теперь он не помнил не только её лица, он даже не помнил, кто она была. Но след чувства остался. Не заживал.

Когда он поднял глаза на входящего, в нем ничего не отозвалось. Среднего роста, какой-то бесформенный плащ на тяжёлых плечах, темные волосы, свисающие на лоб неопрятными прядями. Человек направился к стойке странной походкой, словно бы подволакивая ноги. Николас принюхался. Не пьян. Не болен. Но запах...

Внутри него вдруг всё скрутило. Незнакомец пах ладаном. Он пах святой водой. И какой-то страшной, древней болью. Он пах проклятием. Бармен пружинисто опёрся на стойку, вглядываясь в новенького. Он тоже учуял, что ночной визитёр пришел в бар с багажом.

Вошедший наконец дотащился до стойки и тяжело опустился на стул рядом с Николасом. Тот смотрел на него в упор. Либо совсем отчаявшийся, либо совсем свеженький и ничего не понимает. Здесь не лезут друг к другу вот так. Здесь не ходят, не представившись.

Незнакомец повернулся к вампиру. Его лицо было покрыто сеткой странных, темных прожилок. Словно бы мрамор. Словно бы каменная маска на когда-то человеческом лице. Синеватые губы приоткрылись и из темного нутра раздался хрипящий, отвратительно сухой голос:

— Я шел так долго. Дольше, чем во всех наших походах разом, брат мой. Тебя было сложно найти. Ты бежал быстро и далеко. Но я нашёл. Здравствуй. И благослови тебя Господь.

Николас выпрямился, отодвигая стакан кончиками пальцев. От голоса сводило скулы. А может, так отдавалось в теле прошлое. Не может быть. Не бывает такого.

— У меня нет братьев в этом мире.

Чужак рассмеялся. Словно ветер погнал песок по каменным плитам храма. Блондинка в углу осторожно встала, исчезая в тенях коридора. Бармен не сводил с них острого взгляда хищника.

— Теперь есть, Николас. Теперь снова есть — по велению Бога.

Николас резко втянул воздух, отравленный смесью ладана и проклятья. «По велению Бога». Так он всегда говорил, доставая свои тиски. По мертвой коже вампира прошел озноб. Давно забытое чувство. Давно забытое лицо. Как он его ненавидел когда-то.

Кровь, давно, казалось бы, остывшая, забурлила в мертвом теле. Воспоминание и узнавание захлестнули Николаса. Брат мой. Убийца. Хозяин. Виновник. Вампир ощерился, склоняясь к собеседнику ближе. Клыки зудели.

— Брат Элиас. Живой. Как и я. Какая ирония. Где же твоя кровавая роба, инквизитор? Ты без нее теряешь в обаянии, видит Бог, пославший ее тебе.

— Не богохульствуй! — низкий, скрипучий голос раскатился по залу.

Посетители за полупустыми столами вздрогнули. Очередная песня о любви прервалась на мгновение.

Бармен отложил стакан в сторону, медленно обходя стойку, но Николас покачал головой, кивая на руки инквизитора. Они были серыми. Неживыми. По ним разбегались мраморные нити — потому что они и были мрамором. Ледяным, непробиваемым, равно смертельным для Элиаса и его врагов. Вампир облизнул клыки, прищурившись.

— Проклятый... Проклятый и покинутый всеми. Кто смог проклясть брата-инквизитора святого ордена, Элиас? Кто смог пробиться через щит твоей веры?

Элиас повернулся, переводя тяжёлый взгляд на бармена.

— Налей мне воды.

Тот осклабился, почти что швырнув ему стакан минералки. Он не мог отказать в обслуживании до тех пор, пока посетитель не создаёт проблем. Закон нейтральных территорий. Его соблюдали все. Элиас пил, смачивая жёсткие, крошащиеся губы. Губы, которые могли бы принадлежать статуе.

— Хочешь посмеяться надо мной, Николас? Смейся сколько хочешь. Твоя клятва всё ещё принадлежит мне.

Рот вампира дёрнулся.

— Клятва?.. Все мои клятвы давно похоронены под руинами монастырей, которые вы у меня забрали. Мои клятвы тебе не принадлежат.

Элиас тяжело поднял голову.

— Ошибаешься, брат мой. Орден теперь — я. И я пришел просить помощи.


***

Они сидели на полу наглухо законопаченной от дневного света комнаты. Гостевой комнаты, как ее про себя называл Николас. Темная, пустая — только матрас на полу с небрежно наброшенным одеялом и бутылка воды в углу. Он использовал её для конфиденциальных разговоров с другой нежитью. Такие встречи затягивались порой до утра, и он мог легко переждать здесь день после. Свое настоящее пристанище он не показывал никому. Небезопасно.

Брат Элиас сидел в углу, тяжело привалившись к стенам. Он ещё нуждался в воздухе, но каждый вдох давался с трудом. Его тело каменело. Медленно, чудовищно медленно — и совершенно неизбежно.

Неизбежно — как когда-то настигал меч инквизиции тех, кто смел коснуться скверны и ослушаться Церкви. Мучительно — как его собственные инструменты, терзающие плоть упорствующих грешников. И очень, очень страшно. Как молитвы и гимны, воспеваемые над телами очищенных огнем еретиков, колдунов, ведьм. Одна из которых и прокляла его на вечные муки.

Теперь, сидя в темноте, непроницаемой для взгляда инквизитора, но многократно усиливающей зрение вампира, Николас изучал своего некогда брата по Ордену. Рассматривал с темным удовлетворением и смутной тоской то, во что превратился брат Элиас, сиявший когда-то светом непогрешимой веры и огнем молитв. И вспоминал. Вспоминал всё так, словно и не было позади веков одиночества, безумия посмертия, мук принятия, голода, крови.

Всё потому, что перед ним сидел хозяин. Хозяин его не-жизни. Его проклятия. Тот, кто объявил его клятвопреступником прежде, чем отправить отряд на монастырь. Маленький женский монастырь, окружённый садами. Тот самый, где в свое время спасли жизнь Николаса — молитвами, травами, ночными бдениями у его ложа.

Сестры, населявшие тот монастырь, посвятили свою жизнь служению Богу через целительство. Они взращивали свои аптекарские огороды, сушили связки трав там же, где молились, настаивали масла и плели целебные обереги, которые отвозили по осени в соседние деревни, принимая в дар продукты и ткани. Из тканей всю зиму потом шили одеяния и сумки. А по весне шли с этими сумками в лес и на огороды, повторяя этот простой круг, украшенный прелестью жизни в ладу с природой и Богом.

Николас попал к ним случайно. Он возвращался в свою обитель, уже не надеясь доехать: в дороге, растянувшейся на месяцы, его настигла грудная горячка. Он бредил ночами, едва держался в седле и, наконец, однажды лишился сознания прямо верхом на коне, который просто побрел, как знал — и вышел к монастырю, где его встретили встревоженные сестры.

Он пришел в себя нескоро. И ещё долго сестры уговаривали его повременить и не садиться в седло. Его конь раздобрел и разленился под ласками сестер, кормивших его осенними яблоками. Он и сам теперь стремился в свою обитель не сильнее, чем желал остаться: простота и размеренность жизни, красота монастыря и его садов покорили его. Но главное было то, как сёстры молились.

Они делали это иначе, чем когда-то учили Николаса. Его духовник, отец-настоятель, братья и учителя — все они говорили о дисциплине, силе и вере. О повиновении и почитании. О долге. О чистой любви. Такой чистой, что порой её было сложно понять простому смертному, пусть даже с печаткой Ордена под латной перчаткой.

Сестры же не стремились к пониманию и беседам. Они впускали в себя Бога — с каждой молитвой капля по капле впитывая его свет и любовь. Эта любовь, наполняя их души, однажды разливалась в них небесными озёрами, распускалась сияющими цветами, пронзала нежностью ангельских копий, сметая сомнения и страхи, направляя их руки в целительстве и взращивании садов. Они научили его своей молитве — не через рассказы и упражнения в ледяной часовне, а через прикосновение к свету.

Одна из сестёр привела его к алтарю в час, когда остальные совершали свое послушание в садах и аптекарских уголках. Опустилась вместе с ним на колени, коснулась лбом его лба, ещё влажного от дурманящей слабости болезни, и начала шептать слова молитв — и он вторил ей, конечно же, зная их наизусть.

Они молились, вдыхая ароматы прелых яблок и благовоний, музыкальный шепот лился по залу, его подхватывали солнечные лучи, обращая слова в золотистую пыль — и сознание заливало жидкое золото чистой радости и любви, а пол, казалось, становился мягким под усталыми коленями. Хор ангелов вдыхал ему в самые уши те же молитвы и наконец, едва-едва, намеком более дорогим, чем любой королевский дар, Николасу улыбнулся Бог. И его подобие, его дитя, его раб рухнул на пол, отдаваясь священному экстазу.

Николас уехал из их монастыря с щемящей болью в груди. Он знал, что в его обители нет места такой молитве. Там Бог не улыбается. Там он испытывает и наставляет. А Николас тосковал по любви. И когда, спустя многие месяцы, он узнал, что сестёр обвиняют в ереси и колдовстве, он не поверил. Он знал, что такое зависть. Знал, как сын, не одаренный отцом и матерью так же, как те одаряют его сестру или брата, способен ненавидеть — и все же мечтать о тепле, а не о мести.

Он пошел к своему настоятелю, чтобы объяснить, что эти монашки не могут быть ведьмами, что это противоречит всему, что Орден и Церковь учат о Боге, всему, что он сам знает о Боге. Что невозможно даже говорить о том, чтобы войти в их сады с мечом.

Настоятель дал ему сутки на раскаяние. Он ждал его на закате грядущего дня с покаянием и смирением, готовым принять наказание, равное греху его — греху сомнения в голосе Церкви и Ордена.

Но Николас не раскаялся. Он помнил улыбку, которую даровал ему Господь среди осенних садов. Поэтому он снял свою печатку, надел доспех, взял оружие и отправился в монастырь. За ним последовали ещё трое — и это было лучшим, что он мог предложить сёстрам, приговоренным к смерти за то, что спасали жизни.

Настоятель, не дождавшись его, призвал к себе инквизицию Ордена, передав заботы о душе заблудшего брата в их твердые руки. Тогда же стало ясно, что Николас бежал — пропажу брата Олафа и ещё двух послушников, отправившихся с ним, не заметили сразу. Брат Элиас, оплакав предательство, вышел во время заутрени к братии и сделал то, что что должен был сделать: объявил Николаса клятвопреступником и еретиком, предавшим Церковь и свое обещание служить Ордену до тех пор, пока тот существует. Он проклял его под тихие молитвы сыновей Господа — и ушел к себе, всё ещё молясь о прощении для заблудших. Три следующих дня монастырь был в трауре по умершему для них брату. А Николас и его товарищи гнали коней, сами не зная, на что рассчитывают, кроме Бога.

Все они, конечно, погибли. Николас не помнил мертвых лиц женщин, не помнил тел тех, кто остался ему братьями до конца. Он очнулся в агонии и ужасе и бежал прочь от пылающих за его спиной садов, даже не понимая, что мертв. Что он теперь вампир. Что это — последний дар его Ордена ему. На многие, многие века.

И, конечно, он не знал, что нескольких монахинь увезли в обитель Ордена. И что одна из них, та самая хрупкая женщина в одеждах цвета весенних вод, молившаяся с ним у алтаря, перед смертью прохрипит в лицо Элиасу свою последнюю волю: ходить тебе по земле, пока ты не превратишься в камень — или пока твоя жертва не простит тебя.

Ни одна ведьма не сумела добраться до брата-инквизитора своей магией, но невинная жертва смогла. Много лет спустя Элиас проснулся в своей келье — такой же молодой, сильный и верный Церкви, как когда-то — и понял: он каменеет. Он много молился, втирал бальзамы в тяжёлые ноги, просил отцов о молитвах и послушаниях во искупление — и продолжал оставаться молодым, сильным. Подобным скале в своей вере. Каменным. А когда камень добрался до колен, он пошел искать жертву, которая бы ещё могла его простить. Искал так долго. И наконец нашел.

Теперь Николас, последняя жертва брата-инквизитора Элиаса, сидел в пустой темной комнате, изучая своего палача и последнего хозяина принесённой им когда-то клятвы. Клятвы, едва ли адресованной этому каменеющему столпу истиной веры, по которому веками стекала кровь.


**

...И теперь ты ждёшь, что я прощу тебя, Элиас? — голос Николаса дрожал от насмешки.

Впервые за многие годы ему было дико от происходящего. Смешно и дико. Абсурдно. Инквизитор тяжело повел плечами. Ответил, не сомневаясь:

— Да. Я служил нашей общей вере. Ты знал законы и правила. В твоём проклятии нет моей вины.

Вампир приподнял тонкие темные брови.

— Тогда зачем ты ко мне пришёл? Тебе нужно искать жертву, а не справедливо наказанного преступника.

Элиас попытался поморщиться, но мимика уже плохо слушалась его.

— Потому что ты мыслишь, как та ведьма. Вы все — жертвы по своему собственному пониманию. А значит, ты можешь снять с меня не проклятие. Ты обязан. Потому что ты клялся.

Не выдержав, Николас рассмеялся.

— Я давно не обязан. И я плачу за это. Каждую ночь своей не-жизни.

Элиас сухо хмыкнул, сплевывая каменную крошку.

— А это следующий этап наших переговоров, вампир. Я надеялся, что до него не дойдет. Что в тебе ещё осталось что-то человеческое и мне не придётся с тобой торговаться.

Он расправил каменеющие плечи, глядя теперь на Николаса прямо — хоть и не видел ничего в этой темноте.

— Это ведь я проклял тебя как клятвопреступника. Я могу и снять с тебя эту вину. И мы уйдем оба. Я — прощенным, ты — исполнившим долг. Мы освободимся. Оба.

Вампир молчал, глядя на Элиаса. Мало того, что к нему пришел тот, кто олицетворял всё, что предало Николаса при жизни. Тот, кто обрёк его на существование во тьме — его, служившего любви и свету, пусть хотя бы и только в последние дни свои жизни, в своем последнем обете быть щитом для нуждающихся. Этот человек — или то, во что он медленно превращался — теперь ещё и пытался сторговаться с ним о прощении.

Если бы Николас мог его убить, он бы убил — не жалея и не раскаиваясь. Не чтобы спасти от проклятия, а просто чтобы мир наконец стал чище. Он умел убивать — ради принципов, пропитания, облегчения. Но камень захватывал тело брата Элиаса, превращая его в живую крепость. Ни меч, ни клыки, ни когти не причинили бы ему вреда – таково было коварство его проклятия. Лишь любовь и прощение могли коснуться его — но разве он их заслужил? И разве мог Николас найти их в себе?

— Элиас, ты пытаешься торговать с тем, от кого зависишь. Ты не можешь меня убить — я твоя последняя надежда. Не можешь достать свои щипцы и выбить из меня прощение. Ты не имеешь ничего, что я действительно бы желал: ни один догмат нашей Церкви не оправдал себя за годы моего существования, а значит, истинная смерть едва ли даст мне что-то, чего я мог бы желать. Во всяком случае, я в это не верю. Так что же дальше, брат мой?

Инквизитор медленно отвел глаза, вглядываясь в темноту пустого помещения. Они оба знали, что дальше. Дальше сделка превращалась в мольбу.


**

Николас дал себе три ночи — ровно столько, сколько его оплакивала братия, когда Элиас произнес перед ними проклятие падшему еретику. Все эти три ночи инквизитор провел в темной комнате, выходя лишь за водой и иногда — за каплей бледного света, льющегося с серого неба ноября. Молился ли он, думал ли о той женщине, чья предсмертная боль смогла преодолеть щиты его веры, ждал ли вампира с его решением — он и сам бы не смог сказать точно. Просто сидел в темноте, не меняясь в каменеющем лице, и слушал собственное тяжёлое дыхание. Пока что он ещё мог дышать. Что будет через год или сто?

Николас же ушёл к себе. Лежал в холодной постели, глядя в пустой потолок. Перебирал свои воспоминания за прошедшие сотни лет, ища какие-то маяки в темноте его вечной ночи. И каждый раз его мысль возвращалась к двум точкам — к монахине, опускающейся вместе с ним на колени у алтаря, и мгновенному касанию Господа, последовавшем за их совместной молитвой. И всё яснее понимал: он не может судить Элиаса. Не от того, что считал его поступок правильным, и даже не от того, что сам когда-то был частью Ордена и Господним мечом. А от того, что суды ему надоели.

Суды, приговоры, наказания. Он не желал больше быть карой, пусть даже опосредованно и не по своему выбору. Он тосковал по любви. Которая для него вся собралась теперь в одной вспышке высшего наслаждения. В одном мгновении единения двух душ со Всеотцом. С Богом, который единственный властен судить, отмеряя каждому должное.

Николас не дождался исхода третьего дня. Уже на вторую ночь он вернулся в комнату на задворках. Элиас все так же сидел у стены, тяжёлый и одновременно жутко измождённый в своем каменеющем теле. Когда вампир распахнул дверь, он поднял на него немигающий взгляд.

— Брат мой. Ты что-то решил?

Николас помедлил. Ему показалось, что на сером лице прибавилось мраморных нитей проклятья.

— Решил. Пойдём со мною, Элиас. Я покажу тебе город.


***

Он привел его в глухой уголок на набережной, где между плакучих ив и кувшинок указал вдаль, на светлеющее небо.

— Смотри. Вон встаёт солнце. Я не видел его много веков. Это ты забрал его у меня, Элиас. Но я прощу тебе это. Прощу солнце, разграбленный монастырь и монахинь на дыбах. Не от любви к тебе, брата-инквизитор. От усталости. И от того, что я знаю, как тяжело жить непрощенным.

Кожу Николаса кололо и жгло от первых, бледных ещё лучей. Он чувствовал, что скоро жар станет ожогом. Ожог станет смертью. А смерть, может быть, свободой. Может быть, у нее будет голос ангелов. Может быть, она придет за ним в золотом сиянии небес. Он медленно поднял бледную, уже дымящуюся руку, и положил ладонь на лоб своего брата.

— Я прощаю тебя, брат Элиас. Не ради тебя, но ради себя. Я прощаю тебя.

Элиас пошатнулся. На его глазах выступили слезы — слезы отчаяния и облегчения. Он поднял было руки, желая поцеловать ладонь брата, но тут ноги его подломились, каменная спина согнулась — и весь он разлетелся на камни и прах, что скреплял их прежде.

Николас, уже объятый пламенем солнца, шатаясь, отступил, глядя на россыпь камней под своими ногами. На прах последнего из его Ордена. И вдруг почувствовал впервые за века своей жизни и не-жизни:

Свободен.

В глаза ему хлынуло золотое сияние, заполняя его, распускаясь цветами, расходясь узорами по усталой душе. Он засмеялся счастливо — и рассыпался в пыль, что взвилась к небесам, где шептали свои молитвы ангелы.

Загрузка...