Денис Сытин «Буровей»
Глава 1. Привоз
Ветер был первым, кого Жора встретил в облуправлении. Не человек, а именно ветер
— сквозняк, гулявший по длинному, вылизанному до стерильного блеска коридору. Он
нес с собой запахи: пыли из-под старых шкафов, дешевого кофе из автомата, едкой
химии для полов. И что-то еще. Тишину. Тот особый, густой вид тишины, что бывает в
местах, где все уже решено без тебя. Жора Соболевский стоял у окна, упираясь лбом в
холодное стекло, и видел не свое отражение, а внутреннюю картинку: толстую папку с
делом «Сеть». В ней была его полугодовая работа, тонны распечаток, расшифровок
звонков, фотофиксаций. Еще месяц, максимум два — и он бы пришел с обысками к
людям, чьи портреты висели в кабинетах на этажах повыше. Он уже мысленно слышал
этот звонкий, удовлетворяющий хруст карьеры.
Вот как, Георгий Витальевич, — язвительно подумал он. — Значит, твоя сеть порвалась, не успев затянуться. Значит, у больших рыб есть свои большие сети.
Полковник Михеев изучал бумагу на столе, будто впервые видя свою подпись.
— Соболевский, ситуация, — он откашлялся, не поднимая глаз. — Командировка. В
Громках, это хутор у станицы Базковской, на Дону. ЧП. Девочка погибла. Десять лет.
Местные… — он нахмурился, подбирая слова, — взбудоражены. Шепчутся о
нехорошем. Надо разобраться. Аккуратно. Поедешь, посмотришь. Формально —
расследование. По факту — найди нормальную причину, закрой дело и успокой людей.
Без лишнего шума.
Жора молчал. Внутри все сжалось в холодный, тяжелый ком. Это не командировка. Это
ссылка. Пока он будет копаться в какой-то деревенской трагедии, его «Сеть» тихо и
благополучно распутают, доказательства «утеряют», а свидетели «забудут» свои
показания. Полковник протянул ему листок-распоряжение и тонкую, почти пустую
папочку.
— Там вводные. Кравцова Алена. Остановка сердца, но есть нюансы. Разберись. И, Жора… — наконец полковник посмотрел на него, и в его взгляде мелькнуло нечто
похожее на усталое понимание. — Быстро.
Быстро. Чтобы я не успел вернуться к своему.
Жора взял бумаги. Кивнул. Развернулся и вышел под прощальный вздох сквозняка в
коридоре.
---
Дорога на юг была прямой и гипнотизирующей. Ростовский смог сменился запахом
раскаленного асфальта, потом — горячей пыли и полыни. Редкие встречные машины
неслись, не сбавляя хода, заляпанные грязью с проселочных дорог. Пейзаж за окном
был плоским, выжженным, бесконечным. Степь. От нее веяло древним, равнодушным
спокойствием. Иногда далеко на горизонте темнела полоса леска у реки, или над
курганом кружил коршун, застывший в липком воздухе. Радио Жора выключил еще в
городе. Тишину нарушал лишь свист ветра в неплотно прикрытое стекло и навязчивый, монотонный стрекот цикад, долетавший даже в салон. Звук, похожий на работу
невидимого, гигантского механизма.
Идеально. Через три дня этого стрекота я начну различать слова. А через неделю —
отвечать.
Но горькая ирония не спасала. Жора чувствовал себя человеком, которого услали
разбираться с муравейником, пока в городе делят золотой прииск. Он привык к бетону, цифрам, холодной логике выгоды. А его посылали туда, где правда, возможно, пряталась не в документах, а в суевериях и в страхе, который старше любого закона.
---
Указатель «Хутор Громковский (Громки)» был покосившимся, краска облезла до
ржавого металла. Жора свернул на грунтовку, и его сразу обволокло облаком белого, удушливого тополиного пуха. Он летел повсюду, забиваясь в решетку радиатора, лип к
лобовому стеклу. А за пеленой пуха встал сам хутор.
Контраст оглушил. С одной стороны — простор, от которого захватывало дух. Сизо-зеленая лента Дона на горизонте, бескрайняя, колышущаяся на ветру степь, уходящая в
дрожащую марева даль. Небо, огромное, как опрокинутая чаша. А с другой — сам
хутор: кривые, тесные переулки между высокими кирпичными заборами. Узкие, как
щели. Стены, выгоревшие на солнце до цвета охры, резные старые ставни, спутниковые тарелки, ржавые баки для воды. Давление стен посреди абсолютной
свободы.
И запахи. Терпкая полынь, пыль, сладковатый запах речной сырости и еще что-то —
теплый, густой дух жизни: навоз, сено, дым из печки.
На въезде, прямо у покосившегося указателя, стояла толпа. Черные платки, темные
рубахи, снятые папахи в руках у мужчин. Похороны. Жора замер. Нельзя было
проехать, да и не хотелось. Он заглушил двигатель. Тишину, полную стрекота и ветра, разорвал вой. Высокий, горловой, нечеловеческий голос плакальщицы:
— Забрали дитятко мое, свет мой ясный! Зацвела — и не расцвела! В самый-самый
расцвет! Кто тебя, рыбка, сглазил, кто тебя, ласточка, окликнул?!
Люди стояли, сгорбившись. Но Жора, привыкший читать позы, увидел не просто
скорбь. Он увидел напряженную, звенящую тишину внутри общего горя. Каменные
лица стариков. Страх. Он был в сцепленных, белых от напряжения пальцах женщин, в
слишком прямых, как палки, спинах мужчин, в бегающих, не находящих места
взглядах.
Его глаза нашли мать. Молодая еще женщина, лицо — застывшая белая маска. Глаза —
сухие, пустые. Как два высохших колодца. Рядом с ней — парень лет двадцати, в
застиранной спортивной куртке. Он сжимал кулаки так, что суставы побелели, а взгляд
его, темный и острый, как шило, метался по толпе, выискивая, выслеживая кого-то.
Маленький белый гроб пронесли мимо машины Жоры. От него пахло травами —
мятой, полынью, чем-то еще горьким.
Он вышел. Ветер тут же облепил его пиджак пылью и пухом. К нему, тяжело ступая по
раскаленной земле, подошел седой казак с усами, похожими на крылья птицы. Лицо —
как вырезанное из старого корня.
— Кого надо? — голос был низким, обкатанным ветрами. Глаза, узкие, оценивающие, скользнули по Жоре с ног до головы.
— Соболевский. Следственный комитет. По делу.
Казак кивнул, будто ждал именно этого. Ни тени удивления.
— Попозже, опер. Сейчас не время. Звать Трофим Игнатьич, староста. Правление —
белое здание с колоннами. Там Марина Васильевна, ключи от флигеля даст. А вечереть
будешь у меня.
— Вечереть? — автоматически переспросил Жора.
— Ужинать, — буркнул Трофим Игнатьич и, круто развернувшись, пошел за уходящей
процессией, растворившись в черной толпе.
Жора смотрел им вслед. Толпа, как живое черное существо, поползла вверх, к
кладбищу на взгорке. Солнце, тяжелое и медное, било в спину. Степь вокруг гудела —
миллионы цикад, ветер в проводах, далекий шелест камыша с реки. И в этом гуле, сквозь заунывный плач, ему почудился другой звук. Сухой, шелестящий, как будто кто-то провел сжатой горстью по сухим стеблям бурьяна. Несплошной, а отрывистый.
Словно осторожные шаги. Он резко обернулся.
На пыльной дороге никого. Только старый, лысоватый ворон сидел на коньке крайней, покосившейся крыши. Он сидел неподвижно, и его черное, бусинное глазко было
направлено прямо на Жору. Не на похороны, не на степь. На него. Смотрело немой, бездонной пустотой.
Жора сглотнул. Нервы. Просто нервы. Ты приехал разбираться со смертью, а не
слушать степные сказки.
---
Флигель оказался маленьким, душным, пахнущим прошлым веком: пылью, сухими
травами и печным дымом. Вечер Жора провел за столом в «базу» старосты —
большом, прохладном дворе под сенью старого винограда. Стол ломился: соленые
арбузы, сало с прожилками, вареная картошка в мундире, пахнущая укропом, домашняя колбаса с чесноком. Мужики, коренастые, молчаливые, говорили о своем.
— У Петровича кобыла жеребиться не может, вторые сутки мучается, — хмуро сказал
один, разламывая хлеб.
— Вчерашняя гроза за рекой, молнии били, будто в одно место, — добавил другой, глядя в темноту за воротами. — Старые тополя трещали.
— А в Базковской трактор в балке увяз, так и бросили, — вставил третий. — Грунт там
зыбкий, ненадежный.
О девочке — молчали. Или говорили так, словно слова были раскаленными углями.
— Аленка-то… с сердцем, говорят, неладно было, — пробормотал кто-то в сторону.
— Да уж какое там сердце, — вдруг прошипела старая женщина, вся в черном, с
лицом, как сморщенное яблоко. — Она ж по лесу ночью, у самого буровоя… — На нее
зашикали, замахали руками. Она обиженно смолкла, уткнувшись в пустую тарелку.
Буровей. Жора запомнил слово. Звучало как прозвище для оврага, урочища. Или как
имя чего-то нехорошего.
— А священник у вас свой есть? — спросил он, вспомнив, что в деле мелькала запись о
возможном «осквернении» места.
Наступила тишина, густая, как сметана. Мужики переглянулись.
— Отец Андрей, — наконец сказал Трофим Игнатьич, наливая себе из глиняного
кувшина мутной, пахнущей травой жидкости. — Он в храме на отшибе. Ему, храму-то, реставрация вроде светит. Только батя наш… — он махнул рукой, словно отсекая тему,
— не в себе последнее время. Лучше к нему не ходи. Сам придет, если надо.
Позже, в темноте флигеля, при свете тусклой, мигающей лампочки, Жора изучал дело.
Фотография девочки, Алены Кравцовой. Светлые, выгоревшие на солнце волосы, заплетенные в небрежные косички, острый, чуть вздернутый подбородок, веснушки.
Обычное лицо. Найдена в лесу у реки, в двух километрах от хутора. Предварительная
причина — внезапная остановка сердца. Но странности: в правой руке, судорожно
сжатой, — несколько засохших, черных колосков какого-то растения. Не пшеница, не
рожь. Что-то колючее, с крошечными крючочками. Под ногтями — земля, но анализ
показал, что состав не совпадает с почвой на месте находки. И главное: была подруга, Светка Горбунова. Они пошли в лес вместе. Светка вернулась одна, в истерике, а потом
замолчала. Совсем. Сидит дома, смотрит в стену. Не ест, не пьет, только губами
шевелит.
Истерический мутизм. Шок. Увидела, как подруга умирает. Или что-то, что страшнее
смерти.
Жора потянулся было за сигаретой, но вспомнил, что бросил год назад. Вместо этого он
потушил свет и подошел к окну.
За хутором лежала ночная степь. Не черная, а густо-синяя, бархатная, усыпанная
искрами звезд. Ни одного огонька человеческого жилья. Только Млечный путь, раскинувшийся над землей, как серебряная река. И ветер. Все тот же ветер, который
гудел в проводах, шуршал сухой полынью, стонал в щелях ставен.
И вдруг — вспышка. Яркая, ослепительно-белая, как от сварки. Но не сверху, с неба. А
будто из-под земли, там, где темнела зубчатая полоса леса у реки. Она озарила на
секунду край чащи, старый, корявый дуб на кургане и… фигуру. Одинокую, сгорбленную фигуру человека, стоящую на самом бугре, как на пьедестале. Свет погас
мгновенно, оставив после себя зеленые пятна в глазах и оглушительную, абсолютную
темноту.
Жора замер, впиваясь взглядом в то место.
Гроза. Далекая молния. Или ребята с фарами...
Но оттуда, с реки, донесся звук. Сначала тихий, сливающийся с шелестом камыша.
Потом четче. Как будто десятки, сотни детских голосов что-то нашептывают нараспев.
Не слова, а какой-то странный, щелкающий, шипящий поток, похожий на стрекот
цикад, но с жуткой, узнаваемой интонацией. Шепот набирал силу, сливался в единый, нечеловеческий хор, завывал в унисон с ветром, а потом — резко оборвался.
Тишина, наступившая после, была звонкой, как удар по стеклу.
— Хватит, — прошептал Жора себе. — Довольно. Усталость, дорога. Завтра начну с
матери, со свидетеля. Три дня. Взял и вынес отсюда.
Он лег на жесткую, скрипучую кровать, закрыл глаза. В доме было тихо. Слишком тихо.
Казалось, даже мыши затаились.
И тогда он услышал щелчок. Точно такой, какой издает плохо пригнанная дверь или
половица под весом. Щелчок из соседней комнаты, которая, согласно ключам, была
пустым сараем для старья.
Сердце екнуло где-то внизу живота. Жора замер, прислушиваясь.
Потом — скрежет. Длинный, мучительный, будто по кирпичной стене снаружи
медленно, с нажимом, провели огромным гвоздем или осколком шифера. Звук шел
снизу вверх, до самого карниза, и там затихал.
Холодный пот выступил на спине. Ветка. Скребет по крыше. Или тот самый виноград...
Он медленно приоткрыл глаза, повернул голову к углу комнаты.
В самой густой тени, куда не добивал лунный свет, горели два бледных, зеленоватых
огонька. Как свет гнилушки. Как глаза ночного зверька. Но не мигали. Просто висели в
темноте, неподвижные, на высоте не больше полуметра от пола. И смотрели на него.
Крыса. Или хорек. Забрел с улицы. Вот и всё.
Но логика в этот момент казалась хрупкой бумажкой. Он лежал, не двигаясь, чувствуя, как холод от матраса проникает сквозь одежду. Глаза в углу не шевелились. Просто
светились. Тихо. Неприязненно.
Как глаза того ворона на крыше.
«Разберись. Без шума», — прозвучало в памяти.
Жора медленно, стараясь не скрипеть пружинами, сел. Нащупал на столе тяжелый
тактический фонарь. Включил.
Яркий, сконцентрированный луч, как копье, пронзил темноту и уперся в угол.
Там было пусто. Только груда старых газет, покрытых пылью, да паутина, колышимая
сквозняком. Никаких глаз. Никаких следов.
Он выдохнул, почувствовав, как дрожь отступает. Нервы. Точно нервы. И усталость.
Он выключил фонарь, снова лег. Закутался в одеяло, хотя ночь была душной. Через
несколько минут услышал новый звук. Тонкий, едва уловимый, будто кто-то прямо за
тонкой стеной флигеля, на улице, быстро-быстро шепчет одно и то же слово на
странном, гортанном наречии. Шепот сливался с ветром, но его ритм был иным —
живым, настойчивым, полным какого-то древнего, незнакомого гнева.
Жора натянул подушку на голову и зажмурился изо всех сил.
Завтра. Завтра все будет иначе.
А ночь за окном была еще долгой, и ветер, донской ветер, продолжал гутарить свои
бесконечные, неспешные истории — о земле, о воде, о том, что было здесь задолго до
первых домов и людей, и что, возможно, никуда не уходило.
Глава 2. Чёрные колоски
Утро началось со звона. Не колокольного, а тонкого, пронзительного, будто кто-то бил
стеклянной палочкой по краю хрустального бокала. Звон стоял в ушах, даже когда
Жора открыл глаза. Он лежал, уставившись в потолок, покрытый трещинами, как карта
неведомых земель. Воздух в комнате был тяжелым, спертым, пахнущим пылью и
своим собственным, невыспавшимся потом.
Сон. Кошмар. Слуховые галлюцинации от переутомления, — методично, как мантру, повторял он про себя, откидывая одеяло. Пол под босыми ногами был холодным, липким от ночной сырости.
Звон постепенно растворился в привычном утреннем гуле: крики петухов где-то за три
двора, лай собаки на цепи, отдаленный рокот трактора. Обычные звуки. Здоровые
звуки. Жора глубоко вдохнул, пытаясь втянуть в себя эту нормальность. Он умылся
ледяной водой из жестяного таза, побрился, глядя в крошечное, мутное зеркальце. Его
отражение — темные глаза с синевой под ними, упрямый подбородок — казалось ему
сейчас чужим, потертым. Лицо человека, которого загнали в угол и заставляют играть
не по своим правилам.
На столе лежало дело. Черно-белая улыбка Аленки Кравцовой. Он ткнул пальцем в
фотографию.
— Ладно, солнышко. Давай по порядку. С чего всё началось?
Первым пунктом был дом. Дом девочки.
---
Хутор под утренним солнцем казался менее зловещим, но более чужым. Лучи били в
стену заборов, отбрасывая длинные, острые тени. Переулки были пусты. Только кошка, худая, как тень, шмыгнула под ворота. Воздух пахл жареным луком, сеном и нагретой
жестью. Жора шел по указаниям Трофима Игнатьича, чувствуя на себе взгляды из-за
ставней. Хутор смотрел. Молча. Выжидающе.
Дом Кравцовых оказался на самом краю Громков, у самого спуска к пойме. Небогатый, но крепкий, под крашеной жестью, с резными наличниками, почерневшими от
времени. Во дворе — «баз» — царил беспорядок, словно жизнь здесь замерла.
Неубраные грабли, опрокинутое ведро, на крыльце горкой лежала детская обувь. И
тишина. Та самая, звенящая тишина, что бывает в доме, где только что умер ребенок.
Дверь открыла та самая женщина с похорон. Мать. Наталья. Она казалась еще более
хрупкой, чем вчера. Руки висели плетьми, лицо было восковым, неживым. Глаза
смотрели сквозь Жору, куда-то в пространство за его спиной.
— Заходите, — голос был беззвучным шепотом, как шелест сухой бумаги.
В горнице пахло ладаном и затхлостью. На столе, под образами, горела лампадка, освещая фотографию Аленки в траурной рамке. Рядом стоял недопитый стакан воды.
Жора представился, извинился за беспокойство. Говорил мягко, по-деловому.
Женщина кивала, не слыша.
— Наталья… Можно посмотреть комнату Алены? И поговорить с вашим сыном? Видел
его вчера.
В этот момент из соседней комнаты вышел тот самый парень в спортивной куртке.
Степан. Он был без куртки теперь, в простой футболке, и Жора увидел на его
предплечьях и шее старые, сведенные шрамы, похожие на ожоги. Лицо — угловатое, с
жестким взглядом.
— Чего надо-то? — бросил он, блокируя проход вглубь дома. — Все уже ваши
посмотрели. Сердце. Сказали.
— Степа, — безжизненно прошептала мать.
— Мне нужно для отчета, Степан, — Жора сохранял спокойствие. — Уточнить детали.
Чтобы не беспокоили потом.
— Деталей нет, — отрезал парень. — Ушла вечером со Светкой гулять. Не вернулась.
Нашли в лесу. Всё.
Но его глаза, темные и горящие какой-то внутренней, тлеющей злобой, говорили о
другом. Они кричали, что ничего не кончилось, что всё только начинается.
— В руке у нее что-то было, — осторожно сказал Жора. — Колоски какие-то.
Наталья Кравцова вздрогнула, как от удара током. Степан сжал кулаки.
— Сорняк. Случайно взяла. Что вы к этому пристали?
— Покажите мне её комнату, — сказал Жора, и в его голосе впервые зазвучала не
просьба, а прямая, следовательская интонация.
Степан задержал взгляд, потом фыркнул и посторонился.
— Смотрите. Только ничего не трогайте.
Комната была маленькой, солнечной. Постель заправлена, на столе — учебники, закладка в тетради по математике. На подоконнике — горшок с геранью. Цветок был
жив, но листья его по краям закручивались, чернели, словно от мороза. Жора подошел
ближе. Не мороза. Словно кто-то обжег их по контуру. На полу, у кровати, лежала
тряпичная кукла, самодельная. Одна ее рука была оторвана.
Ощущение было нехорошим. Комната не выглядела покинутой. Она выглядела...
застывшей. Как будто время в ней остановилось в момент чего-то ужасного. Жора
почувствовал холодный мурашек по спине.
— Она что-нибудь боялась перед... последним днем? — спросил он, глядя на Степана, стоявшего в дверях.
— Нет. Обычная была.
— А «буровей»? — рискнул Жора, вспомнив вчерашний шепот старухи.
Эффект был мгновенным. Степан побледнел, губы его искривились.
— Кто вам эту чушь наговорил? Старые бабы болтают! Никакого буровея нет!
— А что это? — не отступал Жора.
— Место такое. В лесу. Овраг. Заброшенный. Дети там раньше играли, — вмешалась
мать, не глядя на них, гладя рукой край стола. — Говорили, что там... нехорошо. Шумы.
Но это сказки. Аленка умница была, не пошла бы туда.
Но в ее голосе не было уверенности. Была смертельная усталость и тот же страх, что
витал над всем хутором.
— Света Горбунова — её подруга. Она где живет?
— Через два дома, калитка зеленая, — быстро сказал Степан, явно желая поскорее
выпроводить гостя. — Только толку не будет. Она теперь как пень.
Жора поблагодарил и вышел. На пороге обернулся.
— На похоронах... вы кого-то искали, Степан?
Парень вздрогнул. Его глаза снова метнулись, будто ища невидимого врага.
— Никого, — проскрежетал он. — Показалось.
Когда Жора вышел за калитку, он услышал за спиной сдавленный, яростный шёпот
Степана матери: «Я же говорил! Надо было сразу сжечь! Все!»
---
Калитка у дома Горбуновых действительно была зеленой, ядовито-зеленой, как
медный купорос. Двор был ухоженным, но таким же безжизненным. Открыла
женщина лет сорока, с лицом, опухшим от слез.
— О боже, опять... Заходите. Только она... она не говорит.
Светлана Горбунова сидела на табуретке у печи, спиной к комнате. Неподвижно.
Темные волосы были спутаны. На ней было чистое платье, но сама она напоминала
куклу, которую поставили и забыли. Мать подошла, присела рядом, погладила дочь по
голове.
— Светочка... к тебе мужчина пришел. Из города. Помочь хочет.
Девочка не отреагировала. Её взгляд был прикован к стене, где обои отсырели и
отклеились, образуя причудливый, похожий на карту узор.
Жора присел напротив, на корточки, стараясь попасть в поле её зрения.
— Света. Меня зовут Жора. Я пытаюсь понять, что случилось с Аленой. Ты можешь мне
помочь?
Никакой реакции. Только губы чуть шевелились, будто она беззвучно что-то повторяла.
Жора присмотрелся. Похоже было на «бу-ра... бу-ра...».
— Вы что-то видели там, в лесу? — тихо спросил он.
Вдруг взгляд девочки дрогнул. Он медленно, с нечеловеческим усилием, оторвался от
стены и перевелся на окно. На подоконнике, в банке с водой, стоял букет полевых
цветов. И среди них — несколько сухих, черных колосков. Таких же, как в руке у
погибшей.
Мать ахнула:
— Откуда это?! Я же не приносила!
— Света, — настойчивее сказал Жора. — Это оттуда? Из леса?
Девочка резко дернула головой, взгляд её стал диким, паническим. Она открыла рот, из которого вырвался лишь хриплый, животный звук, и стала трясти головой, снова и
снова. Потом её тело свела судорога, она съехала с табуретки на пол, свернувшись
калачиком, и забилась в тихой, беззвучной истерике, уткнувшись лицом в пол.
Мать бросилась к ней, запричитала. Жора отступил, чувствуя себя грубым, чужеродным
предметом, вломившимся в чужую боль. Он вышел на крыльцо, давясь комом
бессильной злости. К себе, к ситуации, к этому проклятому, шепчущему хутору.
---
Дорога к церкви вилась по краю яра, как старая, полузаросшая змея. Храм стоял на
отшибе, на самом высоком месте, и с его паперти открывался вид, от которого у Жоры
свело живот не то от высоты, не то от внезапно нахлынувшего простора. Внизу
стелилась пойма, зелено-серая, прошитая серебряными нитями проток, а за ней — сам
Дон, широкая, ленивая, почти недвижимая в полуденном мареве дуга. И всё это — под
куполом неба, такого огромного и пустого, что в нем терялся взгляд.
Но сам храм не тянулся к этому небу. Он будто врос в землю, приник к ней
почерневшим от времени и сырости кирпичом. Одна главка, покосившись, уперлась в
облако, ржавый крест на ней держался чудом. Вокруг — старое кладбище. Каменные
кресты, похожие на застывших, немых стражников, кренились в разные стороны, оплетенные колючим дербенником и полынью. Тишина здесь была не благоговейной,
а густой, спящей, ползучей. Её нарушал только ветер — тот самый, вечный, донской
ветер, — который гудел в щелях колокольни, словно играл на расстроенных гуслях.
Дверь в притвор была приоткрыта. Тяжелая, дубовая, обитая когда-то железом, она
скрипела на одну восьмую оборота, замирала, и снова скрипела, будто дышала. Из
щели тянуло холодом и запахами: воска, тлена, забвения и чего-то кислого, сладковато-прелого. Жора толкнул дверь плечом. Скрип разрезал тишину, как нож.
Внутри было сумрачно и пусто. Лучи солнца, пробиваясь сквозь запыленные, с
потрескавшейся смальтой окна, висели в воздухе косыми, пыльными столбами. В них
танцевали мириады мельчайших пылинок. Воздух стоял неподвижный, тяжелый, как в
склепе. Иконостас был темным, лики святых угадывались лишь как смутные пятна в
глубине, их глаза, казалось, следили за ним из тьмы. Жора сделал шаг, и гулкий стук
его каблуков по каменному полу отдался под сводами сухими, отрывистыми
щелчками.
Он уже хотел окликнуть, когда увидел его.
В центре храма, прямо на холодных каменных плитах перед солеей, сидел человек. Не
в алтаре, не на скамье, а на полу, прислонившись спиной к аналою. Рясы на нем не
было. Застиранные тренировочные штаны, серая футболка с выгоревшим нечитаемым
рисунком. Рядом, на полу, стоял трехлитровый стеклянный баллон с мутной, желтоватой жидкостью. В руке он сжимал не стакан, а простую жестяную кружку.
Отец Андрей. Он не спал. Его светлые, редкие, сальные волосы были всклокочены, лицо — красное, одутловатое, с сеткой лопнувших капилляров на щеках и носу. Но
глаза… Глаза, голубые, как вода в роднике подо льдом, были открыты и смотрели
прямо на Жору. В них не было ни смущения от неподобающего вида, ни тумана
опьянения. Была страшная, выжженная до пепла, кристальная ясность.
— Заперто, — хрипло сказал священник. Голос его был похож на скрип той самой
двери — необработанный, ржавый. — Но не для всех. Проходи. Присаживайся на
холод. Гостей тепло не ждали.
Жора медленно подошел, сел на нижнюю ступеньку солеи, напротив. Камень был
ледяным даже сквозь ткань брюк.
— Отец Андрей? Я Соболевский, следователь. По делу Кравцовой.
Священник коротко, беззвучно кашлянул.
— Знаю. По челу видно. Городская пыль в складках. И глаза… глаза всё ищут, куда бы
логику пристроить. — Он отпил из кружки, поморщился, будто глотал уксус. — Не
найдёшь тут. Тут логика другая. Старая. Как эти стены.
— Мне сказали, вы отпевали девочку.
— Отпевал. Что оставалось-то? — Он уставился куда-то в пространство над головой
Жоры, где в полумраке висело паникадило, увешанное паутиной. — Холодная была. Не
по-детски холодная. Руки не разогнуть было. В одной… — он сделал ещё глоток, и рука
его дрогнула, — в одной зажато было. Травка такая. Колючая. Чёрная.
Жора наклонился вперед.
— Черные колоски. Вы знаете, что это?
Отец Андрей медленно перевел на него свой ледяной, пронзительный взгляд.
Казалось, этот взгляд видел не его лицо, а что-то за ним, внутри черепа.
— Знаю. Местные зовут «слезами» или «шипами». Растет не везде. Там, где земля…
неправильная. Где она помнит то, что людям забыть пора бы.
— Где именно?
— В лесу. У старой яруги. Место… с дурной славой. Буровей.
— Это что — дух? Легенда?
Священник усмехнулся. Усмешка вышла кривой, болезненной, обнажив желтые зубы.
— Для вас, приезжих, — легенда. Страшилка для туристов. Для здешних… — он обвел
рукой темный храм, — это как стена в избе. Знаешь, что она тут, по привычке
обходишь, не трогаешь. Стена и стена. Пока в ней щели не появятся. Или пока
любопытный ребёнок не начнет ковырять, что за ней.
— Вы думаете, Алена...
— Я ничего не думаю! — вдруг рявкнул отец Андрей, и эхо подхватило его голос, пронесло под куполом и сбросило вниз обрывками. Он выдохнул, сгорбился, стал
меньше, жалче. — Я знаю. Она там была. На том месте. И взяла то, что брать не
следовало. Потому что детям не говорят «не ходи». Им показывают запретное, и оно
манит, как огонь.
— А что на том месте? Старая могила? Капище?
— Хуже, — прошептал священник. — Пустота. Дыра. Место, где всё тихо. Птицы не
поют, звери не ходят. Трава растёт кривая, и среди неё — эти чёрные колоски. Как
шрамы. — Он замолчал, уставившись в свою кружку. — Я туда ходил. После. С крестом, с молитвой. Хотел… не знаю, что хотел. Освятить, что ли.
— И что?
Отец Андрей поднял на него глаза. И в этих голубых глазах Жора увидел такой
откровенный, неприкрытый ужас, что по спине пробежал ледяной пот.
— Не пустило, — выдавил священник. — Звук… такой звук пошёл из-под земли. Не гул, нет. Как… как шёпот. Тысячи голосов, слившихся в один. И холод. Ледяной, костяной
холод, от которого кровь стынет. Я… я не смог. Я убежал. Как последний трус. — Он с
силой потер лицо ладонями, будто пытаясь стереть с него память. — А теперь она
умерла. И я сижу тут, в Божьем доме, и пью это пойло, потому что смотреть в ту
сторону больше нет сил.
В храме воцарилась тишина, ещё более густая, чем прежде. Даже ветер замер. Жора
слышал только собственное дыхание и тихий, надтреснутый звук, который издавал
отец Андрей — не то всхлип, не то молитву, выдыхаемую в пустоту.
— А что делать? — тихо спросил Жора. Уже не как следователь, а как человек, попавший в трясину, которая вот-вот засосёт.
— Уехать, — беззвучно прошептал священник. — Закрыть дело. Сердце. Несчастный
случай. И уехать. Пока… пока оно не обратило внимание на тебя. Оно не любит
чужаков. Особенно таких, которые задают вопросы.
— А вы?
— Я? — Отец Андрей горько усмехнулся. — Я уже здесь. Между ним и… всеми
остальными. Хоть и сижу на полу. Хоть и пью. Стена, понимаешь? Дырявая, кривая, но
стена.
В этот момент снаружи, с кладбища, донеслось то самое сухое, шелестящее шуршание.
Будто кто-то очень быстрый и лёгкий пробежал по сухой траве, обходя могилы. Отец
Андрей вздрогнул, как от удара. Его лицо исказилось. Он резко, почти по-молодому, вскочил на ноги.
— Уходи. Сейчас же. И на погост не заходи. Сегодня не ходи.
Жора, не говоря ни слова, поднялся и вышел. Скрип двери за его спиной прозвучал уже
не как дыхание, а как предостерегающий щелчок замка.
На паперти его обдало живительным, горячим ветром. Он обернулся. Дверь была
закрыта. Через толстое, мутное стекло оконца он увидел, как отец Андрей, всё так же
стоя посреди храма, поднял лицо к темному лику Спаса на иконостасе и замер, словно
ожидая ответа, которого никогда не последует.
Спускаясь по тропинке, Жора наткнулся взглядом на край кладбища. У одной из самых
старых, разломанных плит бурьян был примят, будто кто-то недавно здесь припадал к
земле. А на сером, замшелом камне, у самого его основания, лежал свежий, иссиня-черный колосок. Совершенно сухой. Совершенно мёртвый.
И снова он почувствовал на себе взгляд. Поднял голову. На кресте колокольни, сливаясь с ржавым железом, сидел ворон. Не тот ли самый? Тот же. И смотрел. Молча.
Знающе.
Вечером, в своей келье-флигеле, Жора не писал отчёт. Он сидел у окна, смотрел на
темнеющую степь и повторял про себя слова отца Андрея: «Уехать. Пока не обратило
внимание».
Но что-то внутри, то самое упрямство, что когда-то заставило его копать под мэра, теперь шевелилось, протестуя. Нет. Он не уедет. Он пойдет. В этот лес. На это место.
Он не знал, что это решение станет ключом, который отопрёт дверь не только к тайне
смерти Аленки, но и к чему-то древнему, дремавшему в самой толще донской земли.
Чему-то, что уже почуяло его интерес. Его страх.
И что буровей не спит. Он наблюдает. И ждёт гостей.
Глава 3. Яруга
Дорогу к лесу ему указали нехотя. Староста Трофим Игнатьич, увидев решимость в
глазах Жоры, только хмыкнул, махнул рукой в сторону реки и сказал: «Иди по нижней
тропе, мимо старой паромной пристани. Как войдёшь в лес — будет развилка. Налево
пойдёшь — на озёра выйдешь. Направо свернёшь — в яругу упрёшь. Туда иди, если
надо. Только смотри, чтоб к ночи назад вывернулся. В яруге ночевать… не принято».
Последние слова он произнёс с такой каменной интонацией, что они прозвучали не как
совет, а как приговор.
Жора вышел за околицу ещё на рассвете, когда степь была залита сизым, перламутровым светом, а воздух висел чистый и звонкий, как хрусталь. Простор
поначалу лечил. Ширь, ветер, шелест ковыля под ногами — всё это вымывало из
головы церковный полумрак и тяжёлый взгляд отца Андрея. Нервы. Суеверия. Человек
создан бояться темноты и необъяснимого, — твердил он себе, стараясь идти бодро, по-походному.
Но чем ближе он подходил к тёмной ленте леса на горизонте, тем тише становилось
вокруг. Сначала замолкли птицы. Потом стих вездесущий стрекот кузнечиков. Остался
только ветер, да и тот будто выдыхался, уступая место тяжёлому, беззвучному зною.
Тишина стала осязаемой. Она давила на барабанные перепонки, заставляя улавливать
то, чего не было: призрачные шорохи, отдалённые шаги за спиной. Жора оборачивался
— только колышущаяся на ветру степная трава да бесконечная, пустая даль.
Паранойя. Классический эффект изоляции.
Тропа, узкая и протоптанная, привела его к старой, полуразрушенной пристани. Доски, прогнившие и посеревшие от времени, уходили в воду, как костяные пальцы. От неё
пахло рыбой, тиной и чем-то сладковато-гнилостным. Жора остановился, чтобы
перевести дух, и тут увидел на мокром песке у воды отпечатки. Мелкие, босые.
Детские. Они вели из леса к реке и обратно. Следы были свежими, может, сегодняшними. А может, вчерашними. Рядом с ними — другие, крупнее, похожие на
следы собаки или крупного лиса. Но с неестественно длинными, растопыренными
пальцами.
Он наклонился, чтобы рассмотреть лучше, и сзади, прямо у него над ухом, раздался
влажный, отрывистый звук — «Хлюп!». Будто кто-то шлёпнул ладонью по воде. Жора
резко выпрямился, рука инстинктивно потянулась к кобуре (пистолет он взял, вопреки
всем инструкциям). Река была пустынна. Только круги расходились от пристани,
медленные, ленивые.
— Эй! — крикнул он, и его голос прозвучал чуждо, грубо, разорвав тишину.
В ответ — только плеск воды о бревна.
От пристани начинался лес.
Войти в него было как шагнуть в другую стихию. Свет тускнел моментально, пробиваясь
сквозь плотный полог листьев редкими, зелёными бликами. Воздух стал густым, влажным, пахнущим прелой листвой, грибами и тяжёлой, цветочной сладостью, от
которой слегка кружилась голова. Звуки тоже изменились. Тихое потрескивание, шорох, непонятный шепот листвы. И снова — та самая, гнетущая тишина, но теперь
обложная, со всех сторон. Даже собственные шаги по мягкому мху глушились, словно
лес впитывал звук.
Развилка.
Тропа действительно расходилась. Налево — широкая, наезженная дорожка к просвету
в деревьях. Направо — едва заметная, заросшая папоротником тропинка, уходящая в
чащу, под сень вековых дубов. Жора, не раздумывая, свернул направо. В яругу.
Здесь было ещё темнее. Ветви сплетались над головой в непроницаемый свод. Воздух
стал холоднее. Дышать было тяжело, как в погребе. И с каждым шагом чувство тревоги
нарастало, физически сжимая грудную клетку. Он шёл, и ему начало казаться, что
деревья слегка меняют положение, сдвигаются за его спиной, смыкая проход. Глаза
сливались с узорами коры, превращаясь в тысячи немых, наблюдающих зрачков.
Он услышал детский смех. Высокий, серебристый, совсем близко, справа. Жора замер.
Смех оборвался. Вместо него послышалось шуршание — будто кто-то маленький и
быстрый пробирался сквозь кусты. Он повернул голову — в полумраке мелькнуло что-то белое, размером с ребёнка, и скрылось за стволом дуба.
— Кто тут? — жёстко спросил Жора, срывая пистолет с предохранителя.
Ответа не было. Только где-то высоко, в кронах, прокатился сухой, похожий на
хихиканье, стук дятла.
Он двинулся дальше, стараясь дышать ровнее. Пальцы побелели на рукоятке оружия.
Тропинка вывела его на край глубокого оврага — яруги. Склон был крутым, заваленным буреломом. На дне, в тени, стояла вода — тёмная, почти чёрная, покрытая
зеленоватой плёнкой ряски. И здесь, наконец, он увидел то самое место.
Оно было похоже на проказу на теле леса. Круг диаметром метров десять, где не росло
ни одной травинки. Земля — чёрная, маслянистая, будто пропитанная смолой. И
посреди этого мёртвого круга, словно щетина на обглоданном черепе, торчали те
самые чёрные колоски. Они стояли неподвижно в безветрии, тёмные, почти
фиолетовые, с крошечными, крючковатыми остями. В центре круга лежал небольшой, истлевший предмет. Жора, прищурившись, разглядел — тряпичная кукла. Та самая, с
оторванной рукой, из комнаты Алены.
Холод, исходящий от этого места, был физическим. Он пробивал куртку, лез под кожу.
Жора почувствовал, как у него заломило виски, в горле встал комок тошноты.
Шёпот. Он шёл не сверху и не сбоку. Он исходил из-под земли. Сначала тихий, неразборчивый, как журчание ручья. Потом громче. Множество голосов, переплетающихся в одну монотонную, шипящую речь. В ней проскальзывали
знакомые звуки — обрывки русских слов («останься», «смотри», «возьми»), но
сплавленные с чем-то древним, гортанным, нечеловеческим. Шёпот обволакивал, проникал в уши, в мозг.
Жора зажмурился, тряхнул головой.
— Нет. Этого нет, — прошептал он себе, но его собственный шёпот потерялся в общем
хоре.
Он сделал шаг к краю мёртвого круга, намереваясь подойти к кукле. И тут земля под
его ногой… поддалась. Не провалилась, а будто вздохнула, мягко и влажно. Из-под
подошвы вырвался тихий, пузырящийся звук и запах — резкий, сладковато-трупный, как запах гниющего корня.
Он отпрянул. И в этот момент увидел её.
На другом склоне яруги, среди деревьев, стояла фигура. Невысокая, в светлом
платьице. Алена. Она стояла спиной к нему, смотря в чащу. Ветерок, которого не
должно было быть в этой глуши, колыхал её волосы и подол платья.
— Девочка… — сорвалось у Жоры. Он понимал, что это невозможно. Что это
галлюцинация, наведённая страхом и ядовитыми испарениями. Но она была так
реальна.
Фигура медленно начала поворачиваться.
Жора не увидел лица. Вместо него был слепой, матовый овал, как на незаконченной
кукле. А потом этот овал раскрылся — не по-человечески, а как цветок-хищник, и из
темноты на него хлынул тот самый шепот, но теперь в тысячу раз громче, обращённый
прямо на него, полный невыразимой тоски и не менее невыразимой злобы.
Одновременно чёрные колоски на мёртвом круге зашевелились. Не от ветра. Сами по
себе. Их острые ости повернулись в его сторону, словно чувствуя живую плоть.
Инстинкт самосохранения, заглушивший всё, крикнул внутри: «БЕГИ!»
Жора рванулся с места, не разбирая дороги, спотыкаясь о корни, хватая ртом липкий, холодный воздух. Шёпот преследовал его, становясь то тише, то громче, обвиваясь
вокруг стволов, падая с веток. Ему казалось, что за ним гонится что-то лёгкое и
быстрое, что белизна мелькает между деревьями справа и слева, пытаясь отрезать его.
Он бежал, пока в груди не стало колоть, а в глазах не пошли плясать тёмные пятна.
Выбежал на ту самую развилку и, не останавливаясь, помчался по левой, широкой
тропе. Только когда впереди засветлело, и он вывалился на солнечный, открытый
берег реки, он остановился, упав на колени, и его вырвало. Жёлчью и страхом.
Он сидел, трясясь, и смотрел на воду. Солнце грело спину, но внутренний холод не
отпускал. В ушах ещё стоял тот шепот.
Когда он поднял голову, то увидел на песке перед собой, прямо у кромки воды, аккуратно положенный, чёрный колосок. Свежий.
И на другом берегу, на ветле, сидел ворон. Он молча смотрел через реку, будто
провожая.
Жора поднялся, отряхнулся. Руки всё ещё дрожали. Он посмотрел на лес, тёмную, непроницаемую стену. Теперь он знал. Это не суеверие. Это не массовая истерия. Это
что-то. Что-то реальное, древнее и голодное.
Он медленно побрёл обратно к хутору, чувствуя, как на него снова ложится тяжёлый, всевидящий взгляд. Но теперь это было не просто ощущение. Теперь он знал его
источник.
«Пока не обратило внимание», — вспомнились слова отца Андрея.
Слишком поздно, батя. Оно уже обратило. И теперь вопрос: кто кого нашёл — он его, или оно его? И что оно будет делать с тем, кто пришёл в его дом и убежал?
Возвращаясь в Громки, он не заметил, как из рукава его куртки, цепляясь крошечным
крючком, свисал тонкий, чёрный стебелёк. Он оторвался и упал на пыльную дорогу, когда Жора уже входил в свой переулок.
Но где-то в глубине леса, на мёртвом чёрном круге, новый колосок, острый и
ядовитый, медленно пробился из земли, поворачивая свою ость в сторону, куда ушёл
человек.
Глава 4. Отметины
Возвращался Жора в Громки иным человеком. Не следователем, посланным
«разогнать ерунду», а беглецом. Каждый шаг по пыльной дороге отдавался в висках
глухим стуком, а в ушах, под вой ветра, всё ещё стоял тот ледяной шепот из яруги. Он
ловил себя на том, что постоянно оглядывается, проверяет тени, прислушивается к
звукам степи. Каждый сухой куст полыни казался сгорбленной фигурой, каждый крик
грача — предостерегающим сигналом.
Хутор встретил его привычной послеобеденной сонной тишиной. Но теперь эта тишина
казалась обманчивой, натянутой, как гнилая ткань над пропастью. Он прошёл к своему
флигелю, чувствуя на себе тяжёлые, оценивающие взгляды из-за заборов. Они знают,
— мелькнула параноидальная мысль. Знают, где я был.
Внутри было душно и темно. Жора щёлкнул выключателем — тусклая лампочка
мигнула и зажглась, отбрасывая на стены нервные, прыгающие тени. Он скинул куртку, собираясь бросить её на стул, и замер.
На тёмной ткани, у манжета правого рукава, торчал тонкий, чёрный стебелёк. Колосок.
Один из тех. Крючок остей крепко вцепился в ткань, будто живой.
Жора осторожно, двумя пальцами, ухватил его и дёрнул. Колосок не поддавался, будто
врастал в материал. Пришлось с силой оторвать, при этом раздался тихий, сухой
щелчок, и в воздухе повис едва уловимый запах горелой пыли и полыни. Он бросил его
в жестяную пепельницу на столе. Тот лежал неподвижно, зловеще чёрный на фоне
блеклого металла.
В углу комнаты, у пола, что-то шевельнулось. Быстро, серо. Крыса. Но не убежала, а
замерла, уставившись на него крошечными бусинами глаз. Потом резко дёрнула
головой, как будто её ударило невидимым током, и юркнула в щель под половицей.
Словно испугалась не его, а чего-то другого в комнате.
Жора заставил себя сесть, открыл блокнот. Нужно было записать всё, пока память была
свежа. Но слова не шли. Вместо фактов на бумагу просились обрывки ощущений:
«холод от земли», «шепот из-под ног», «кукла», «лицо-цветок». Он с силой провёл
рукой по лицу. Соберись, Соболевский. Ты не ребёнок, пугающийся теней. Ты видел
что-то. Что-то реальное. Нужно искать причину. Галлюциногенные споры? Выбросы
газа? Массовый психоз?
Но никакая теория не ложилась на ужас, который был не психологическим, а почти
физическим — как холодный нож у горла.
Его спас стук в дверь. Резкий, нетерпеливый. Жора вздрогнул. Подошёл, приоткрыл. На
пороге стоял Степан Кравцов. Без куртки, в засаленной футболке, руки в боки. Глаза
горели тем же тлеющим углём, что и раньше, но теперь в них появилась ещё и какая-то
лихорадочная торжественность.
— Ты туда ходил, — заявил он, без предисловий. Не вопрос, а констатация.
— Куда? — попытался сыграть в наивного Жора.
— В яругу. К буровею. Я тропу проверял. Следы. Не здешние ботинки.
Жора молчал, оценивая. Лгать было бессмысленно.
— Ходил. Смотрю, что за место такое.
— И что? Увидал своё? — Степан усмехнулся, но усмешка была кривой, нервной. — Ну?
Рассказывай, городской. Какие там у вас, у следователей, версии? Сердце?
— Там что-то есть, — тихо сказал Жора, глядя ему прямо в глаза. — Не просто место.
Что-то нехорошее.
Степан вдруг смягчился, но это было страшнее его злобы. Он понизил голос, стал
конспиративным.
— Оно и есть. И оно не просто «нехорошее». Оно живое. И оно голодное. — Он шагнул
ближе, от него пахло потом, табаком и чем-то горьким, травяным. — Аленка его
потревожила. Со Светкой. Девичьи игры — цветы собрать, на суженого погадать. А
оно… оно как почуяло. Молодую душу. Светлую.
— Откуда ты это знаешь?
— Я после армии тут. Видел я, как оно бывает… — Степан отвел взгляд, сглотнул. — Не
только с детьми. Со скотиной. С псами. Затянет в ту яругу, а наутро найдёшь… пустое.
Как шкурка сброшенная. Или с ума сходят. Как Горбунова девка.
— И что с этим делать?
Степан снова посмотрел на него, и в его взгляде мелькнуло нечто древнее, казачье, жестокое.
— Огнём. Только огнём. Выжечь ту яругу дотла. Корни, землю — всё. Да старики не
дают. Говорят, хуже будет. Разойдётся, мол, зло по корням на весь лес. Надо… другое.
— Какое?
— Надо дать ему то, что оно просит, — прошептал Степан ещё тише, так что Жора едва
разобрал. — Но правильно дать. Не ребёнка. Кого посерьёзнее. Кто сам придёт.
Он отступил на шаг, и его лицо снова стало закрытым, каменным.
— Ты не лезь больше. Не твоё дело. Закрой своё и вали отсюда. А то… — он не
договорил, развернулся и зашагал прочь, оставив Жору на пороге с леденящим душу
пониманием: Степан что-то задумал. Что-то опасное и безумное.
Вечером Жора не пошёл вечереть к старосте. Сидел в своей конуре, пил крепкий чай, смотрел на тот чёрный колосок в пепельнице. И думал. Мысли кружились, как осенние
листья: отец Андрей, Степан, яруга, шепот. Из этого нужно было сплести хоть какую-то
нить.
Когда стемнело, он решил проверить электронную почту, надеясь на весточку из
города, на намёк, что его «дело» ещё живо. Ноутбук долго грузился, ловя слабый
сигнал. Наконец, соединение установилось. Входящих — ноль. Ни от коллег, ни от
информаторов. Тишина. Такая же, как в степи.
Он отвлёкся на секунду, поправляя лампу. Когда взгляд снова упал на экран, он увидел, что фон рабочего стола — стандартная заставка с зелёным полем и холмом —
изменился. На ней теперь была фотография. Смутная, тёмная, будто сделанная ночью.
Он присмотрелся. Это был лес. Просека. И на переднем плане — силуэт в светлом
платье. Девочка. Стоящая спиной. Та самая, что он видел в яруге.
Жора резко дёрнул мышью, чтобы закрыть окно. Картинка исчезла, сменившись
списком папок. Сердце бешено колотилось. Глюк. Взлом. Или… Он выключил ноутбук, захлопнул крышку. В тишине флигеля его собственное дыхание казалось оглушительно
громким.
Он подошёл к окну, распахнул ставни. Ночь была тёмной, безлунной. Над хутором сиял
Млечный Путь. И где-то вдали, со стороны леса, он увидел слабый, колеблющийся
огонёк. Как будто кто-то развёл костёр в самой чаще.
Степан?
Жора зажмурился. Завтра. Завтра он снова пойдёт к отцу Андрею. Теперь уже не за
советами, а за союзом.
Он лёг спать, но сон не шёл. И тогда он услышал новый звук. Не шепот. А тихое, методичное скребущее движение. Прямо под окном. Как будто кто-то снаружи
медленно, с нажимом, водил пальцем или палкой по стене флигеля. Снизу вверх.
Потом пауза. И снова. И снова.
Жора не встал. Не подошёл к окну. Он лежал, уставившись в потолок, и слушал, как это
скребущее движение медленно обходит его дом по кругу. Будто что-то помечало
территорию.
---
Глава 5. Союзник
Утро Жора встретил с тяжёлой головой и песком под веками. Скребущий звук
прекратился под утро, сменившись привычным гулом пробуждающегося хутора. Он
вышел, оглядев стены флигеля. Ни царапин, ни следов. Только на подоконнике, снаружи, лежало три чёрных колоска, аккуратно сложенных веером.
Он сгрёб их совком и бросил в печку, хотя топить было нечего. Сжечь — первое, что
пришло в голову. Но спичек не нашлось. Оставил лежать в золе.
Дорога к церкви в этот раз казалась короче. Может, потому что он шёл с определённой
целью, а может, потому что яруга уже отмерила ему свою меру страха, и дальше было
некуда бояться. Отец Андрей был на месте. Он сидел на паперти на складном
стульчике, смотрел на пойму и... был трезв. Во всяком случае, сейчас. Рядом стоял
термос, а не баллон.
— Пришёл, — сказал он, не оборачиваясь. — Чуяло сердце. Садись.
Жора присел на ступеньку рядом. От священника пахло дешёвым мылом и мятной
жвачкой, перебивавшей перегар.
— Я был там. В яруге.
— Знаю. По глазам видно. У кого там побывает — глаза другие становятся. Пустые. Или
слишком полные. У тебя — полные. Что видел?
Жора рассказал. Всё. И мёртвый круг, и куклу, и шепот, и фигуру с лицом-цветком.
Говорил скупо, по-деловому, но голос иногда срывался. Отец Андрей слушал молча, не
перебивая, лишь изредка крестился мелко, сухо.
— И колосок на рукаве принёс, — закончил Жора.
— Принёс, — повторил отец Андрей. — Оно метит. Ты ему интересен. Сильный духом, видать, хоть и не веришь ни в чё.
— Я верю в то, что вижу.
— А вот оно как раз из того, во что лучше не верить, дабы не видеть, — вздохнул
священник. — Но поздно. Ты теперь в игре. И Степан, тот и вовсе... — он махнул рукой.
— Он с ума сходит. С горя. И с вины.
— С какой вины?
— А кто Аленку в лес-то позвал? Не она же одна пошла. Со Светкой. А Светка — это
Горбуновы. А у Горбуновых отец... ну, одним словом, Степан с ним связан. Думал, может, через дочку давление оказать. Чтобы старый долги вернул. Вот и послал Аленку
к Светке, мол, сходите, цветочков наберите... Он думал, они на опушке покрутятся. А
они, видать, в самую глубь...
Жора закрыл глаза. Бытовуха. Грех. Смерть. Всё просто и ужасно.
— И что теперь? Степан говорит, надо огнём выжечь.
— Огонь не возьмёт то, что в земле, — отец Андрей покачал головой. — Корни глубоко.
Буровей... это не дух, не бес в привычном смысле. Это... болезнь места. Раненая земля.
Здесь, — он ткнул пальцем в камень паперти, — давно, ещё до казаков, было капище.
Не доброе. Потом кровь лилась не раз. И голодные годы. И каждый раз... оно
подпитывается. Как грибница. Спит. А потом кто-то потревожит — и выстреливает
этими чёрными колосками, как спорами. И тянет к себе всё живое, чтобы...
переработать. Впитать боль, страх, саму жизнь.
— Как остановить?
Отец Андрей долго смотрел на него своими ясными, нестареющими глазами.
— Не знаю. Не учили в семинарии такому. Но знаю, что делать нельзя. Нельзя идти
туда с огнём и железом. Оно разозлится. Нельзя давать ему добровольную жертву, как
Степан, наверное, задумал — это его только усилит. Нужно... лечить. Землю.
— Как?
— Молитвой. Освящением. Но не таким, как я в одиночку. Нужен чин. Полный. Да ещё
и... старые бабки говорят, нужно «заговорить» землю по-особому. Казачьи заговоры
знают. Да я их не знаю. И они мне не скажут. Попу-неудачнику.
— А если вместе? — сказал Жора. — Вы — молитва. Я... я — закон. Формальная
причина, чтобы собрать людей, оцепить место, не дать Степану натворить дел. А
заговоры... может, Трофим Игнатьич?
Отец Андрей задумался. Потом медленно, будто кости ломило, поднялся.
— Попробуем. Только смотри, опер... Жора. Ты готов к тому, что это не дело за три
дня? Что мы можем проиграть?
— Я уже проиграл, — хмуро сказал Жора, имея в виду свою карьеру в городе. — Здесь, по крайней мере, враг виден. Или... ощутим.
— Ощутим, — согласился священник. — Давай сходим к старосте. Только осторожно.
Он человек старый, хитрый. Не любит шуму.
Староста Трофим Игнатьич встретил их во дворе, чинил телегу. Выслушал молча, не
поднимая глаз, щупая шилом древесину.
— Ишь чего захотел, батя, — наконец сказал он. — Чин против буровоя. Да он тебя, как
прошлого попа, с ума сведёт.
— Был поп? — насторожился Жора.
— Был. Лет двадцать назад. Тоже вздумал место то святить. Через неделю в петле его
нашли в колокольне. Осуд нашли — помешательство. А мы-то знаем.
— А заговоры знаете? — спросил отец Андрей.
Трофим Игнатьич наконец поднял на них глаза. Взгляд был острым, как у степного
орла.
— Знаю. От деда слышал. Только они не для попа. Они для своего. Для казака. Который
в своей земле корень.
— Я не казак, — сказал Жора.
— А ты и не нужен. Ты — щит. Чтоб со стороны закона прикрыть. А батя — ключ. А я... я
буду говорить с землёй. По-старинному. Только дело это небыстрое. Надо ждать.
— Чего?
— Полнолуния. Чтобы сила небесная на ущербе была, а земная — на подъёме. Чтоб
дырку в земле, что яруга, можно было зашить. Послезавтра ночь.
— А до послезавтра? — спросил Жора. — Степан что-то замышляет.
— Степан, — староста плюнул. — Горячка. Я за ним приглядю. Не дам наглупить. А вы
готовьтесь.
Возвращаясь, Жора чувствовал странное облегчение. Появился план. Пусть безумный, но план. Он шёл по хутору и вдруг заметил, что люди не просто смотрят на него
исподтишка. Они отводят глаза. Крестятся незаметно. Шарахаются. Словно он стал
носителем чумы. Весть разнеслась, — понял он. О том, что я ходил туда. И вернулся. И
теперь я отмеченный.
Вечером он снова сидел в флигеле. На столе лежал пистолет, фонарь, блокнот. Он
писал возможный план оцепления, понимая всю его абсурдность: «Задержать и
нейтрализовать неизвестную угрозу, обладающую признаками...» Признаками чего?
Массовой галлюцинации?
На стене напротив, в луче лампы, он увидел тень. Не свою. Другую. Невысокую, с
растрёпанными волосами. Тень девочки. Она стояла неподвижно. Потом медленно
подняла руку и показала пальцем на окно. На темноту за стеклом.
Жора обернулся. За окном, в чёрном квадрате ночи, висело бледное, расплывчатое
лицо. Без глаз, без рта. Просто светящееся пятно. Оно держалось секунду, а потом
пропало.
Сердце Жоры упало куда-то в пятки. Он вскочил, подбежал к окну, распахнул его.
Снаружи никого. Только на подоконнике, где днём лежали колоски, теперь был
нацарапан на пыли одинокий, кривой знак, похожий на перевёрнутую вилку. Или на
схематичное изображение корня.
Он захлопнул окно, задернул занавеску. Тень на стене исчезла. Но чувство, что он не
один в этой комнате, не покидало его до самого утра.
Глава 6. Приготовления
Следующий день прошёл в странной, зыбкой тишине. Хутор затаился. Даже собаки не
лаяли. Жора занимался формальностями: осмотрел ещё раз место находки тела
(формально), опросил пару соседей, которые отвечали односложно и тут же прятались
по домам. Он видел, как Степан утром уехал на мотоцикле в сторону райцентра и
вернулся с полным рюкзаком. Староста Трофим Игнатьич, встретившийся взглядом с
Жорой на улице, едва заметно кивнул: всё под контролем.
Отец Андрей провёл этот день в церкви. Готовился. Жора заходил к нему вечером.
Священник выглядел собранным, даже помолодевшим. На нём была поношенная, но
чистая ряса. В церкви пахло ладаном и воском. На аналое лежали не только требник и
крест, но и странные предметы: пучок засушенной полыни, глиняная чаша, нож с
костяной ручкой.
— Это что? — спросил Жора.
— Инструменты, — просто ответил отец Андрей. — Не все битвы выигрываются одним
Евангелием. Иногда нужен и Ветхий Завет. И даже то, что было до него. — Он увидел
вопросительный взгляд Жоры и усмехнулся. — Не бойся, не колдовать буду.
Символически. Землю нужно уважить на её языке. Полынь — отгоняет нечисть. Чаша —
чтобы взять образец земли больной. Нож... чтобы перерезать связь. Метафорически.
— А как насчет Степана?
— Трофим за ним смотрит. Но я чувствую... завтра ночью он попробует что-то сделать.
Поэтому мы должны быть первыми.
Ночь перед полнолунием была самой тяжёлой. Жора почти не спал. Ему чудились шаги
на крыше, царапанье по стенам, тихий плач за дверью. Однажды он проснулся от
ощущения, что кто-то дышит ему прямо в лицо. В комнате было пусто, но воздух был
ледяной, и на полу у кровати валялся ещё один чёрный колосок.
Он встал, заварил крепчайший чай, сел смотреть в окно. Луна, почти полная, висела
над степью, заливая всё мертвенно-белым, резким светом. Тени были чёткими и
чёрными, как провалы в небытие. И в этих тенях ему почудилось движение.
Множество маленьких, сгорбленных фигурок, бредущих через степь по направлению к
лесу. Шествие теней.
Он протёр глаза. Тени исчезли. Нервы. Или нет.
Утром, едва рассвело, к нему пришёл Трофим Игнатьич. Староста был серьёзен и
собран.
— Всё, опер. Сегодня. Степан с вечера пропал. Думаю, он уже в лесу. Сидит, караулит.
Ждёт ночи, чтобы свою дурость провернуть. Нам надо до сумерек успеть.
— Что нужно делать?
— Соберись. Тёплое, фонари, оружие если есть. Будем на месте до заката. Батя придёт
сюда, к тебе. Чтобы вместе не мозолить глаза.
Отец Андрей пришёл через час. В рясе, с котомкой за плечами, в которой звенела та
самая чаша и другие предметы. Лицо его было бледным, но спокойным.
— Пойдём, — сказал он просто.
Они вышли из хутора не вместе, а с разницей в пятнадцать минут, разными тропами, чтобы не привлекать внимания. Местом сбора была назначена старая паромная
пристань.
Степь в этот день казалась неестественно яркой. Цветы пахли слишком сильно, ветер
был слишком назойлив. Когда они собрались все трое у серых, прогнивших досок
пристани, Жора почувствовал, как сжимается горло. Это было похоже на вылазку
диверсантов в тыл врага. Только враг был не человеческий.
— План, — сказал Трофим Игнатьич, разламывая хлеб и давая каждому по куску. —
Заходим. До яруги. До темноты. Отец Андрей делает своё. Я говорю с землёй. Ты, опер, стоишь на стреме. Главное — не дать Степану помешать. И не дать... ему... на нас
выйти, пока дело не сделано.
— А если выйдет? — спросил Жора.
— Тогда, — староста посмотрел на него тяжёлым взглядом, — стреляй. Во что
придётся. Может, испугается.
Они двинулись в лес. На этот раз Жора шёл не с пустыми руками, а с оружием и
фонарём, но это не прибавляло уверенности. Лес встретил их гробовой тишиной. Ни
птиц, ни насекомых. Только их шаги по мху да прерывистое дыхание отца Андрея.
Яруга выглядела ещё страшнее при дневном свете. Мёртвый чёрный круг казался
язвой, гноящейся на теле леса. Колоски стояли гуще, выше. Куклы на месте не было.
Зато в центре круга лежала новая вещь — солдатская фляжка, облепленная землёй.
— Степана, — хрипло сказал Трофим. — Уже был. Метку оставил. Значит, вернётся.
Отец Андрей, перекрестившись, ступил на край чёрной земли. Она слегка прогнулась
под его ногой, как кожица на пудинге. Он поставил котомку, начал готовиться. Вынул
требник, крест, чашу, полынь. Трофим Игнатьич отошёл к краю яруги, сел на корточки, положил ладони на обычную, не тронутую чернотой землю и закрыл глаза. Его губы
зашевелились беззвучно.
Жора встал на страже у тропы, ведущей вглубь леса. Пистолет в руке казался игрушкой.
Он смотрел на спину отца Андрея, на согнутую фигуру старосты, на чёрную язву земли
и ждал. Солнце медленно катилось к горизонту, отбрасывая длинные, косые тени. Лес
темнел на глазах.
Именно в этот момент, когда первые сумерки начали сгущаться в сизую мглу, из чащи
раздался треск сучьев. И вышел Степан.
Он был без куртки, в одной футболке, с обветренным, исступлённым лицом. В руках он
держал не ружьё, а самодельный факел — палку, обмотанную тряпьём, пропитанную, судя по запаху, бензином.
— Отошли! — прохрипел он. — Это моё! Я её отдам! Он заберёт меня, и всё кончится!
Оно уйдёт!
— Степан, дурак, остановись! — закричал Трофим, вскакивая.
Но Степан уже занёс факел, чтобы чиркнуть спичкой.
Земля под его ногами вздыбилась. Не в метре от него, а прямо под ним. Из-под мха и
листьев вырвались чёрные, жилистые корни, похожие на щупальца. Они обвили его
ноги, бёдра, талию с молниеносной скоростью. Степан вскрикнул от ужаса, а не от
боли. Факел выпал из его рук и погас, не успев вспыхнуть.
Отец Андрей, не оборачиваясь, громко начал читать молитву. Его голос, обычно
хриплый, звенел металлом.
А из центра чёрного круга, из того места, где лежала фляжка, медленно, как дым, стало
подниматься нечто. Не фигура. Скорее, искажение воздуха, сгусток тьмы, внутри
которого мерцали бледные, как гниющие грибы, огоньки. И оттуда полился тот самый
шепот. Но теперь это был не шёпот, а гул. Гул тысяч голосов, полный голода и
обещаний.
Корни, держащие Степана, потащили его к кругу.
Жора действовал на автомате. Он выстрелил в воздух. Грохот выстрела оглушительно
грохнул по лесу, на секунду заглушив гул.
— Степан! Бей по корням! Нож!
Степан, в панике, начал рваться, бить по чёрным плетям руками. Но они были
твёрдыми, как старый дуб.
Трофим Игнатьич бросился к нему, выхватив из-за голенища широкий, кривой нож —
«казачок». Он начал рубить корни. Из ран сочилась не смола, а чёрная, вонючая жижа.
А сгусток тьмы над кругом рос, приближался к отцу Андрею. Священник, не прерывая
молитвы, поднял крест. Тьма замедлила движение, но не остановилась. Она обтекала
его, как вода камень, и тянулась к Степану, к его живому, полному отчаяния теплу.
Жора понял, что нужно стрелять не в корни. Нужно стрелять в источник. Он прицелился
в центр сгустка, в самое скопление бледных огоньков, и выстрелил. Пуля прошла
навылет, не причинив видимого вреда. Но гул на мгновение стих, и тьма дрогнула.
Отец Андрей воспользовался моментом. Он бросил пучок полыни в центр круга и
вылил на землю из походной фляжки святую воду (как потом оказалось, это была
просто вода из церковного колодца, но освящённая его верой). Земля зашипела, как
раскалённое железо в воде. Чёрные колоски вокруг заколебались, заскрипели.
Трофим перерубил последний корень. Степан, освобождённый, рухнул на землю, рыдая и захлёбываясь. Староста оттащил его прочь от края.
А сгусток тьмы, отвлечённый болью земли, развернулся и устремился к отцу Андрею.
Он обволок его, как чёрный плащ. Жора увидел, как священник затрепетал, его лицо
исказила гримаса нечеловеческих мук, но голос, срываясь на крик, продолжал читать
молитву. Он упал на колени, но не выпустил крест.
— Батя! — закричал Жора, целясь снова, но боясь попасть в человека.
— Не стреляй! — прохрипел Трофим. — Говори! Говори, старина, говори!
И староста, вскочив на ноги, закричал. Не молитву. А странные, гортанные слова, похожие на заклинание. Он кричал земле, ветру, лесу. Кричал на языке, который был
старше и церкви, и этого леса. Он требовал, чтобы земля успокоилась, чтобы приняла
свои дары и отпустила живых.
И случилось невероятное. Сгусток тьмы замедлился. Он отступил от отца Андрея, сжался, стал плотнее. А из центра круга, из-под земли, выползли, извиваясь, десятки
чёрных корней. Но не к людям. Они потянулись к чаше, которую отец Андрей поставил
на землю. И стали заползать в неё, как черви в банку. Чаша наполнялась чёрной, дёргающейся массой.
Отец Андрей, бледный как смерть, еле держась на ногах, накрыл чашу полой рясы и
резко перевернул её, вдавив в землю. Потом упал рядом, обессиленный.
Тишина.
Гул прекратился. Корни обмякли, превратившись в обычные, мёртвые корешки.
Бледные огоньки в сгустке погасли. Сама тьма стала рассеиваться, как туман на
утреннем солнце. Чёрные колоски на круге один за другим стали осыпаться, превращаясь в пыль.
Было темно. В лесу снова запела какая-то ночная птица.
Жора, дрожащими руками, поднял фонарь. Луч выхватил из мрака бледное лицо отца
Андрея, сидящего на земле, и старосту, обнимающего плачущего Степана. И чёрный
круг, который теперь был просто участком голой, тёмной земли. Никаких колосков.
Никакого шепота.
Они сделали это.
Или так только казалось.
Потому что когда они, поддерживая друг друга, побрели из леса, Жора на последнем
взгляде обернулся. И ему показалось, что в самом центре того круга, на том месте, где
была вдавлена чаша, земля слегка приподнялась. Как будто что-то под ней медленно, лениво перевернулось во сне.
И далеко в небе, над лесом, пролетел ворон. Одинокий и безмолвный.
Глава 7. Отлив
Они вышли из леса как потерпевшие кораблекрушение — молчаливые, в грязи, с
пустыми глазами. Степана почти несли, он брел, не видя дороги, бормоча что-то
бессвязное. Отец Андрей, опираясь на плечо Жоры, тяжело дышал, и каждое дыхание
клокотало где-то глубоко в груди. Только Трофим Игнатьич сохранял подобие
твёрдости, но и его рука, лежавшая на плече Степана, слегка дрожала.
Возвращались уже в полной темноте, под холодным, безразличным полнолунием.
Степь молчала, будто затаив дыхание, наблюдая за их жалким шествием. Ни один
огонёк не светил в хуторе, когда они к нему подошли. Будто Громки вымерли.
Разошлись молча. Трофим повёл Степана к себе. Жора с трудом доволок отца Андрея
до церкви. Священник, войдя в притвор, тут же осеJл на каменный пол, прислонившись
к стене.
— Воды... — просипел он.
Жора нашёл в подсобке пластиковую бутылку с застоявшейся водой. Отец Андрей
сделал несколько глотков, закашлялся, и на ладонь, которую он поднёс ко рту, лёг
тёмный, густой сгусток.
— В больницу, — тут же сказал Жора. — Сейчас повезу.
— Не надо, — отец Андрей махнул слабой рукой. — Не больница... это не от болезни.
Это от... прикосновения. Оно внутри что-то... обожгло.
Он закрыл глаза, и его лицо в свете фонаря казалось восковым, неживым.
— Кажется, получилось... — прошептал он.
— Да, — сказал Жора, хотя сам в этом не был уверен. — Получилось. Отдыхайте.
Он ушёл, оставив отца Андрея в холодной церкви. Сам шёл к своему флигелю, и
каждая тень на пути казалась ему сгустившейся тьмой из яруги, каждое шуршание в
кустах — шелестом чёрных колосков. Он был опустошён. Не чувствовал ни победы, ни
облегчения. Только глухую, давящую усталость и смутное предчувствие, что что-то
пошло не так. Последний образ — приподнятая земля в центре круга — стоял перед
глазами.
В флигеле он не зажёг свет. Скинул куртку, почувствовав, как от неё пахнет гарью, болотом и чем-то сладковато-трупным. Бросил её в угол. Умылся ледяной водой, но
ощущение липкой грязи на коже не проходило. Он лёг на кровать, уставившись в
потолок.
Сон не шёл. В ушах, несмотря на тишину, стоял высокий, едва уловимый звон. Как
после взрыва. Или после того гула.
Он услышал, как где-то далеко, на краю хутора, завыла собака. Одинокая, протяжная, полная тоски. К ней присоединилась вторая, третья... Скоро весь хутор огласился
животным, нечеловеческим воем. Собаки выли на луну, выли от страха, выли, будто
чувствуя то, что не дано чувствовать людям. А потом, так же внезапно, разом смолкли.
Наступила тишина, ещё более зловещая.
Жора повернулся на бок и увидел, что из кармана его брошенной куртки, медленно, преодолевая ткань, выползает тонкий, чёрный корешок. Он извивался, как червяк, слепой и настойчивый. Дополз до половицы и замер.
Жора не двинулся с места. Просто смотрел, как в корешке медленно угасает последняя
искра какой-то внутренней, неживой жизни. Он превратился в сухую, ломкую веточку.
Оно не ушло. Оно послало разведчика.
Он понял это с холодной, беспристрастной ясностью. Ритуал что-то нарушил, ранил, но
не убил. Как раненый зверь, оно отползло в самую глубь, зализывать раны. И теперь
будет осторожнее. И злее.
Утром хутор проснулся как ни в чём не бывало. Кудахтали куры, мычала корова, бабы
полоскали бельё у колонки. Но в воздухе висело напряжение. Люди разговаривали
тише, оглядывались по сторонам. Весть о ночном походе, конечно, разнеслась. И о том, что Степан Кравцов теперь «не в себе», сидит у старосты и на стену смотрит.
Жора пошёл к Трофиму. Староста сидел на лавке у ворот, курил самокрутку.
— Как он?
— Спит. Бредит. Говорит, что «оно в него вошло, когда корни обвили». Враньё, скорее
всего. Испугулся.
— А отец Андрей...
— Батя крепкий, отоспится. Только, — Трофим прищурился, выпуская дым, — дело-то
не закончено. Я землю слушал сегодня на зорьке. Она... бурлит. Недовольна. Мы
потревожили сон буровоя, да не добили. Теперь он из раны будет сочиться. В другое
место.
— Куда?
— Хутор. Ближе к теплу. К жилью. Искать, к кому бы прилепиться. Слабака. Или злого
человека.
Взгляд старосты был красноречив. Злых людей в Громках хватало. И слабых — тоже.
— Что делать?
— Ждать. И смотреть. Первый признак — черные ростки. Не в лесу, а тут. Во дворе, в
огороде. Увидишь — сразу мне. И беги от того места.
В этот момент из дома вышла мать Степана, Наталья. Её лицо было опухшим от слёз, но
в глазах горел какой-то новый, нездоровый блеск.
— Он видит её, — без предисловия сказала она. — Степан. Говорит, Аленка в углу
стоит. Зовёт его к себе. В яругу. — Она схватила Жору за рукав, и её пальцы впились, как когти. — Вы же там были! Вы же прогнали её! Почему она не уходит?!
Жора ничего не мог ответить. Он освободил руку и, поймав понимающий взгляд
Трофима, молча покинул двор.
Весь этот день он провёл в странном состоянии ожидания. Ходил по хутору, бесцельно, будто патрулируя территорию. Заглянул к отцу Андрею — тот спал тяжёлым, болезненным сном на жесткой койке в маленькой комнатке за алтарём. Дышало
неровно. Жора посидел рядом несколько минут, потом ушёл.
К вечеру он решил проверить почту в городе, съездить к себе на квартиру, взять вещей.
Ему нужно было хоть на день вернуться к нормальности, к запаху асфальта, к
пониманию, что мир не сошёл с ума. Он сел в машину и выехал на трассу.
Пейзаж за окном успокаивал своей однообразностью. Степь, перелесок, мост через
Дон. Он уже почти расслабился, как вдруг на пустом прямом участке дороги, метрах в
ста впереди, он увидел фигуру. Девочку. В светлом платье. Она стояла спиной к нему, посередине полосы.
Жора резко ударил по тормозам. Машину занесло, резина взвыла. Он остановился в
десятке метров от неё. Сердце стучало, как молот. Он высунулся из окна.
— Эй! Уходи с дороги!
Фигура не двигалась.
Жора вышел из машины, сделал несколько шагов. Ветер трепал волосы и платье
девочки. И тогда она медленно начала поворачиваться. Снова этот слепой, матовый
овал вместо лица.
Он замер. Но на этот раз не побежал. Гнев, накопившаяся усталость, отчаяние — всё
это выплеснулось наружу.
— Хватит! — закричал он. — Покажись! Что тебе надо?!
Овал «лица» дрогнул. И исказился. На нём проступили черты. Но не Аленки. Это было
лицо самого Жоры. Искажённое ужасом, с широко открытым беззвучным ртом.
Зеркальное отражение его собственного страха.
Он отшатнулся. А фигура медленно, не спеша, сошла с дороги и растворилась в
воздухе, будто её и не было. Только на асфальте, где она стояла, лежал маленький, смятый букетик из черных колосков.
Жора вернулся в машину, развернулся и поехал обратно в Громки. В город он уже не
хотел. Он понял: бежать бесполезно. Оно с ним. Или он с ним. Игра была далека от
завершения.
Глава 8. Ростки
На следующий день в Громках началось.
Первой обнаружила старая Гликерия, соседка Горбуновых. Вышла утром полить
помидоры в своей теплице — а там, в самом углу, среди здоровой рассады, торчали
три чахлых, черных ростка. Тонкие, как паутина, но уже с recognizable крючковатыми
остями. Земля вокруг них была холодной и сырой, хотя на улице стояла
тридцатиградусная жара.
Она закричала так, что сбежался пол-хутора. Прибежал и Трофим Игнатьич. Увидев
ростки, лицо его стало каменным.
— Выноси всё из теплицы. А это — не трогать. Ни руками, ни железом.
— Да сожги ты их, Трофимыч! — запричитала Гликерия.
— Нельзя жечь. Огонь раздражает. Надо... по-другому.
Он послал внука за отцом Андреем и Жорой. Священник пришёл, всё ещё бледный, ходящий с палочкой, но уже на ногах. Он осмотрел ростки, перекрестил их, помазал
землю вокруг елеем. Ростки поникли, будто привяли, но не исчезли.
— Не берёт, — устало сказал отец Андрей. — Сила мала. Или... оно уже привыкло.
— Что делать-то? — в голосе Трофима впервые прозвучала беспомощность.
— Выкопать. Аккуратно. И отнести туда, откуда пришло. Закопать обратно. Может, отстанет.
Ростки выкопали большой деревянной ложкой, положили в жестяную банку. Несли к
лесу всем миром — староста, отец Андрей, Жора и ещё несколько мужиков. Молча, как
процессию. Люди смотрели из-за заборов, крестились.
В лесу, не доходя до яруги, Трофим остановился.
— Здесь. На нейтральной. Не пущать дальше к жилью.
Они выкопали ямку, опустили туда банку, засыпали. Отец Андрей прочитал краткую
литию. Казалось, на время стало легче.
Но к полудню нашли ещё. Во дворе у одинокого деда Архипа, под крыльцом. Потом —
в колодце у семьи Шолоховых. Вода в нём стала горьковатой и мутной. Ростки
появлялись не везде, а в местах, где была старая боль: у деда Архипа сын пропал без
вести много лет назад, у Шолоховых была давняя тяжба с соседями из-за земли, кончившаяся чуть ли не поножовщиной.
Оно ищет слабые места, — понял Жора. Трещины в душах, старые обиды, неотгореванное горе. И прорастает там, как плесень.
Хутор погрузился в тихую панику. Люди боялись выходить во дворы, проверяли
огороды, прислушивались к колодцам. Шёпотом передавали, что Степан Кравцов в
бреду говорит голосом своей сестры, что в церкви по ночам сам собой звенит колокол, что у отца Андрея в келье пахнет сырой землёй и тленом, как в той яруге.
Жора стал изгоем втройне. Не только чужак и проклятый следователь, но и тот, кто
ходил туда и принёс эту заразу обратно. На него смотрели с немым укором.
Вечером он пришёл в церковь. Отец Андрей сидел на ступеньках алтаря, держась за
грудь. Лицо его было серым.
— Не проходит, — сказал он, отвечая на немой вопрос Жоры. — Горит внутри. Будто
тот корень... не отпустил до конца. Сидит в лёгких. — Он закашлялся, и снова в платке
осталось тёмное пятно.
— Надо к врачам.
— Врачи скажут — воспаление. Антибиотики пропишут. Не в них дело. — Он посмотрел
на Жору. — Ты чувствуешь? Как оно... перестраивается?
Жора кивнул. Он чувствовал. Давление в воздухе. Тишину, в которой слишком много
смыслов. Взгляд из каждой тени.
— Оно учится на нас. На нашем ритуале. Следующий раз... не сработает.
— Знаю, — прошептал священник. — Нужно что-то большее. Не отгонять. А... закрыть
дверь. Навсегда.
— Как?
— Жертва, — хрипло сказал отец Андрей. — Настоящая. Не животное. Не вещь. Часть
себя. Та, что связывает это место с миром. — Он замолчал, глядя на потухшие
лампады. — Есть старинная легенда. Читал я в архивах. Чтобы усмирить землю, в
которую вселилась нежить, нужно... уйти в неё самому. Добровольно. Связать её своей
волей. Стать стражем на границе.
Жора холодно по спине. Он понял, к чём клонит священник.
— Вы...
— Я уже почти там, — отец Андрей слабо улыбнулся. — И не жалею. Жизнь-то моя...
давно пустая бутылка. Может, хоть на это сгодится.
— Это безумие.
— Нет. Это долг. Я здесь пастырь. Пусть и плохой. Моё дело — овец защитить. Даже
если одна овца — весь хутор. Даже если для этого надо лечь в пасть волку.
Они сидели в молчании. В церкви стало совсем темно. И вдруг снаружи, со стороны
кладбища, раздался громкий, отчётливый звук — будто кто-то с силой провёл
пальцами по чугунной решётке. Длинно, медленно, с визжащим скрежетом.
Отец Андрей поднял голову.
— Зовёт. Чувствует, что мы говорим о нём. — Он с трудом поднялся. — Иди, Жора. И
запомни. Если что... Степан — ключ. Он связан. Он был в корнях. В нём теперь часть
буровоя сидит. Через него можно... добраться.
Жора вышел, оставив священника в темноте. Ночь была тёплой, звёздной. И абсолютно
беззвучной. Ни сверчков, ни ветра. Тишина мертвой яруги растекалась по хутору.
У своего флигеля он остановился. На двери, на уровне глаз, был нацарапан углём тот
же знак, что и на подоконнике — перевёрнутая вилка. Корень. А под дверью лежала
маленькая, грязная тряпичная кукла. Без одной руки.
Он взял куклу, вошёл внутрь, зажёг свет. И увидел, что весь пол в комнате усеян
мелкими, чёрными семенами. Как мак. Они лежали ровным слоем, будто их кто-то
аккуратно рассыпал.
Он не стал убирать. Просто сел за стол и, глядя на этот чёрный «ковёр», понял: игра в
оборону проиграна. Буровей перешёл в наступление. Следующий ход должен быть их.
И этот ход, судя по всему, будет последним для кого-то из них.
Глава 9. Нисхождение
Отец Андрей лежал на топчане в крошечной келье за алтарём. Дышать он мог лишь
поверхностно; каждый вдох давался с хрипом и клокотанием внутри. Его рубаха была
расстёгнута, и Жора увидел на груди, над сердцем, не нарост, а впадину — участок
кожи странного, землисто-серого цвета, будто плоть медленно превращалась в глину.
Из центра впадины, как тончайшие трещины на высохшей почве, расходились тёмные
прожилки.
Священник не спал. Его голубые глаза, теперь казавшиеся неестественно яркими на
фоне воскового лица, смотрели в потолок.
— Держу, — прошептал он, словно отвечая на невысказанный вопрос. — Но уже не
стены. А… берега. Река подо мной течёт. Тёмная. И её уровень поднимается.
— Что река? — присел рядом Жора.
— Всё, что оно пьло. Страх. Злость. Отчаяние. Старые слёзы. Я стал… плотиной. Но
плотина не вечна. Она размывается изнутри. — Он повернул голову, и в его взгляде
была нечеловеческая усталость. — Оно ищет путь в обход. Более тонкий. Трещины в
душах.
— Ростки в огородах…
— Да. Это оно стучится. В слабые места. Кто старой обидой живёт, кто завистью, кто
безотчётным страхом смерти. Там земля мягче. — Он замолчал, собрав силы. —
Степан… он теперь мост. Часть его там, часть здесь. Через него идёт обратная связь. Он
видит сны хутора. И хутор видит его кошмары.
В тот момент за окном церкви раздался крик. Нечеловеческий, разорванный — то ли от
боли, то ли от ярости. Жора выскочил наружу. На паперти, на камнях, корчился Степан.
Он рвал на себе рубаху, и на его груди, в том же месте, что у отца Андрея, пульсировало живое, чёрное пятно. Оно не было частью кожи. Оно было как тень, прилипшая к телу, но объёмная. Из него тянулись к земле тонкие, дымчатые щупальца.
— Горит! — выл Степан. — Всё горит внутри! Он показывает… всех! Всех, кто думал
плохо! Кто желал зла! Он показывает их мне, и я должен… должен собрать!
Жора попытался схватить его за плечи, но отшатнулся от прикосновения — сквозь
одежду шёл ледяной, липкий холод. Из двери церкви, опираясь на косяк, выполз отец
Андрей. Увидев Степана, он просто покачал головой.
— Слишком поздно мне его отмаливать. Он согласился. Добровольно. Теперь он —
приманка и ловушка в одном лице.
Степан вдруг затих. Его тело обмякло. Он поднял голову, и глаза его были чёрными, бездонными, как ночная яруга.
— Жо-ра, — проскрежетал не его голос. — Ты слы-шишь? Пора ре-шать. Пло-тина тре-щит. Вы-бери: ста-ть но-вой ска-лой. И-ли у-бе-жать и смот-реть, как те-че-ние смо-ет э-ти бе-ре-га.
— Перестань, — сквозь зубы сказал Жора.
Чёрные глаза Степана сузились, словно улыбнулись.
— При-ди. По-смот-ри. На ис-то-ченье сво-е-го стра-ха.
Степан рухнул на камни, потеряв сознание. Чёрное пятно на груди замерло, но не
исчезло.
Отец Андрей, сползая по косяку на землю, прошептал:
— Не ходи, Жора. Оно хочет тебя видеть. Чтобы измерить. Чтобы понять, из какого ты
теста.
— А я из какого? — горько спросил Жора.
— Из упрямого. И совестливого. Для него это… деликатес.
Жора не пошёл в яругу. Он пошёл по хутору. И увидел то, о чём говорил священник. Не
ростки. Людей. Старуху Гликерию, которая, невидящим взором уставившись в стену, безостановочно перебирала чётки, шепча одно и то же: «Прости меня, прости…» —
вину полувековой давности за донос на соседа. Мужиков у коновязи, которые не пили, а молча, с тупой злобой смотрели в землю у своих ног — и земля там была рыхлой, тёмной, будто вспаханной невидимым плугом. Детей не было видно вообще.
Хутор медленно погружался в немой психоз. Буровей не нападал. Он резонировал.
Усиливал то, что уже было внутри. И питался этим.
Вечером Жора вернулся в свой флигель. Воздух внутри был тяжёлым, спёртым. На
столе лежал его блокнот. На последней чистой странице, чётким, его собственным
почерком, было написано: «Страх – проводник. Память – пища. Воля – желанная
добыча. Что отдашь?»
Он не писал этого. Это было послание. Диагноз.
Он сел, закрыл глаза. Внутри не было паники. Был холодный, ясный расчет. Стать новой
плотиной? Протянуть ещё несколько лет, пока следующее поколение не найдёт своего
мученика? Нет. Это путь в никуда. Убежать? Он уже пытался. Оно дотянулось до него и
в городе.
Остался третий путь. Непросчитанный. Безумный. Не бороться и не бежать. Понять. И, поняв, изменить правила игры.
Он взял палаш, который так и стоял в углу. Лезвие было холодным. Но в этой
холодности теперь угадывалась не враждебность, а нейтральность инструмента.
Инструмента для чего?
Ответ пришёл не мыслью, а забытым ощущением. Запах полыни после дождя. Шёпот
ветра в проводах, который в первый вечер казался просто шумом, а теперь слышался
как бесконечный, древний рассказ. Горечь этой земли была в нём теперь. Он её
вдохнул, впитал кожей. Он стал частью контекста.
Он лёг спать, положив палаш рядом на пол. И ему приснилась не яруга, а бескрайнее, спящее под солнцем поле. Но поле было больным. Среди золотой пшеницы чернели
проплешины, и из них тянулись к солнцу те самые чёрные колоски. А посреди поля
стоял он сам и держал в руках не палаш, а странный инструмент — нечто среднее
между серпом и хирургическим скальпелем. И голос, похожий на скрип старого
дерева, сказал: «Не вырвать. Привить. Дичку к дичке. Боль к силе. Страх к долгу.»
Он проснулся с одной ясной, абсурдной мыслью: чтобы остановить болезнь, нужно не
отсечь больной участок, а сделать его… полезным. Превратить паразита в симбионта.
Но для этого нужен посредник. Не жертва. Переводчик.
Утром он знал, что делать. Идти в яругу. Но не для битвы. Для разговора. С
единственным, кто мог перевести язык земли на язык людей. С тем, кто уже стал
мостом. Со Степаном. Вернее, с тем, что в нём осталось от Степана и что уже стало
частью буровея.
Это был шаг в пропасть. Но иного выхода не было.
Глава 10. Мост
Степана нашли в пустом катухе на отшибе. Он сидел, поджав колени, и смотрел на
стену. Чёрное пятно на груди дышало, медленно пульсируя. Когда вошёл Жора, Степан
повернул голову. Его глаза были нормальными, человеческими, но в их глубине
плавала чёрная, недвижимая точка, как зрачок внутри зрачка.
— Пришёл, — сказал Степан обычным, усталым голосом. — Я знал.
— Как ты…?
— Я и не я. Оно даёт мне говорить, когда хочет что-то передать. Сейчас хочет.
— Что?
— Что ты прав. Путь борьбы — тупик. Путь бегства — отсрочка. Оно это знает. Оно
древнее. Оно видело, как пытались бороться огнём и железом. Видело, как уходили.
Оно пережило. — Степан говорил монотонно, как медиум в трансе. — Но оно не хочет
просто существовать. Оно хочет… смысла.
— Смысла? У голода есть смысл?
— Это не голод желудка. Это голод… завершённости. Всё, что сюда попало — боль, страх, смерть — оно незавершённое. Обрывки жизней. Незакрытые гештальты. Оно
пытается их… переварить. Но не может. У него нет нужных ферментов. Нужна… живая
душа. Чтобы осмыслить. Чтобы оплакать. Чтобы отпустить.
Жора осторожно присел напротив.
— Отец Андрей пытался оплакивать.
— Он пытался запереть. Это другая энергия. Энергия сопротивления. Она тоже
питательна, но… горька. Как полынь. — Степан коснулся пальцами чёрного пятна. — А
я… я принёс ему вину. И желание исчезнуть. Это сладко. Но тоже не то. Нужно что-то…
нейтральное. Сильное. Как чистая вода. Чтобы разбавить яд. Чтобы сделать его…
просто памятью. Без боли.
— Моя воля, — тихо сказал Жора.
— Твоё принятие, — поправил Степан. — Не покорность. А понимание. Готовность
взять эту боль в свой контекст. Не как жертва. Как… наследник. — Он вдруг закашлялся, и изо рта вырвался клубок чёрного пара. — Оно ждёт. У яруги. Сегодня. На закате. Оно
покажет тебе всё. А ты… решай, сможешь ли ты это вынести. Не как страж. Как
свидетель. Как тот, кто даст этому имя.
Степан закрыл глаза и больше не реагировал. Разговор был окончен.
Весь день Жора провёл в странном, отрешённом спокойствии. Он отнёс палаш в
церковь, положил его к ногам отца Андрея. Тот уже не мог говорить, лишь кивнул, и в
его глазах мелькнуло что-то вроде благодарности и бесконечной печали.
Перед закатом Жора пошёл к лесу один. Никого не предупредил. Это был его путь.
Яруга изменилась. Чёрный круг не пульсировал. Он светился — тусклым, пепельным
светом, как тлеющая головёшка. Корни на месте отца Андрея срослись в подобие
трона, а на нём, в центре, сидела… фигура. Не человек. Сгусток теней, в котором
угадывались черты и Аленки, и Степана, и десятков других, незнакомых лиц. А вокруг, по краю круга, стояли призрачные, полупрозрачные силуэты. Весь хутор. Все, кто спал в
тот миг, чьи души резонировали с болью этого места. Они молча смотрели на центр.
Жора переступил границу чёрной земли. Холод пронзил его до костей, но не
враждебный. Ожидающий.
Фигура в центре протянула руку-ветвь. И Жору накрыло.
Это не был вид. Это было полное погружение. Он не видел, а становился.
Он был девчонкой, тонущей в холодной воде яруги, и последним, что она видела, было
лицо брата, который не удержал её руку.
Он был стариком, закапывающим в это место свою единственную корову в голодный
год, и его слёзы капали на землю, смешиваясь с дождём.
Он был казаком, хоронившим здесь товарища, павшего от пули, и его ненависть к
невидимому врагу жгла землю как кислота.
Он был отцом Андреем, чувствующим, как его волю медленно перемалывают корни, и
в этом была не только мука, но и странное облегчение от конца борьбы.
Это был не поток ужасов. Это был архив боли. Каждый эпизод — законченный, острый, невыносимый в своём одиночестве. Но вместе они образовывали не хаос, а узор.
Ткань, сплетённую из страдания. Узор, который жаждал не продолжения, а
осмысления. Чтобы кто-то посмотрел на него и сказал: «Да, это было. Это — часть этого
места. И это больше не должно повториться».
Жора не плакал. Не кричал. Он принимал. Он пропускал через себя каждый эпизод, не
пытаясь оттолкнуть. Он давал этому внутри себя не имя страха, а имя… факта. Горького, несправедливого, но факта жизни этой земли.
И когда последний образ — его собственный страх быть поглощённым — растаял, он
открыл глаза. Он стоял на коленях в центре чёрного круга. Перед ним лежал не сгусток
теней, а просто тёмный, влажный ком земли. Силуэты по краям исчезли. Свет погас.
В тишине, разорвав её, прозвучал одинокий, чистый звук. Капля. Упала с листа на мох.
Потом ещё. Начался тихий, мелкий дождь.
Жора поднял голову. Дождь омывал чёрную землю, и та, впитывая влагу, теряла свой
маслянистый блеск, становясь просто тёмной, мокрой почвой. На том месте, где был
«трон», теперь лежала груда обычных, покрытых мхом камней. А между ними
пробивался маленький, зелёный росток папоротника.
Он не победил. Он не стал стражем. Он засвидетельствовал. И этого оказалось
достаточно, чтобы яд боли, лишившись аудитории ужаса, начал терять силу. Ему
больше не нужно было пугать. Его увидели.
Из леса, шатаясь, вышел Степан. Чёрное пятно на его груди рассыпалось, как сухая
грязь, обнажив бледный, но чистый шрам.
— Кончилось? — хрипло спросил он.
— Нет, — сказал Жора, поднимаясь. — Началось. Началось что-то другое.
Они вдвоём побрели назад к хутору. Дождь усиливался, смывая пыль со ставень и
крыш. А в яруге, среди камней, папоротник расправлял свои первый, нежный вайи.
Глава 11. Городская плесень
Город встретил Жору шумом, который теперь казался не признаком жизни, а
назойливым, механическим гудением. Гул машин, рёв стройки, голоса из телевизоров
в открытых окнах — всё это билось о его слух, отвыкший от тишины степи, но
научившийся слышать другое. Он вернулся в свою квартиру — стерильную, пустую, пахнущую пылью и одиночеством. На столе лежала папка с новым делом — «Хищение
бюджетных средств в управлении ЖКХ». Мелко, скучно, безопасно. Наказание
продолжается.
Он пытался влиться в ритм. Ходил на работу, писал бумаги, делал вид, что слушает
коллег. Но внутри был вакуум. Его взгляд, привыкший выискивать ложь в глазах, теперь
бессознательно искал в городских лицах следы чего-то иного: пустоты, одержимости, той чёрной точки, что была в глазах отца Андрея в конце. Он ловил себя на том, что
прислушивается к шуму водопроводных труб — не прячется ли в нём знакомый шепот?
Вздрагивал, когда вентиляция издавала протяжный свист.
Через неделю после возвращения он проснулся от ощущения, что в комнате пахнет
сырой землёй и полынью. Запах был настолько явственным, что он вскочил и обыскал
всю квартиру. Источника не было. Открыл окно — ворвался запах асфальта и выхлопов.
Но стоило закрыть — тяжёлый, сладковато-гнилостный дух возвращался. Он спал с
включённым светом.
Работа не спасала. Он видел коррупционные схемы, но они казались ему теперь
детской игрой в песочнице по сравнению с той истинной, древней грязью, что копится
в земле. Его начальник, довольный его «исправлением», как-то сказал: «Вижу, командировка тебя остепенила, Соболевский». Жора лишь кивнул. Остепенила.
Придавила. Привязала к чему-то, что там, в степи.
Единственным связующим звеном стал старый ноутбук. Иногда ночью он открывал
карту, смотрел на крошечную точку «Громковский», на синюю нитку Дона рядом. И
представлял себе яругу, и фигуру в её центре.
Однажды вечером, листая ленту новостей на телефоне, он наткнулся на странное
сообщение в паблике ростовских рыбаков. Пост был от недельной давности: «Кто-то
рыбачил на старом пароме у Базковской? Там такое творится — рыба дохлая вся
всплыла, а на берегу следы, как от босых ног, только мелкие-мелкие, и ведут прямиком
в лес. Местные шепчутся, но не говорят». Комментариев было мало. Кто-то написал:
«Опять эти сказки про буровоя». Кто-то отшутился про экологию. Пост быстро утонул в
мемах и политике. Но Жора сохранил скриншот. Следы. Босые ноги. У него похолодело
внутри.
Он попытался позвонить Трофиму Игнатьичу. Тот взял трубку после десятого гудка.
— Алё?
— Трофимыч, это Жора. Соболевский.
Пауза. В трубке послышался лишь тяжёлый вдох.
— Чего надо, опер? — голос был усталым, отстранённым.
— Как дела в Громках? Всё спокойно?
— Спокойно. Тишь да гладь. — Но в этой фразе прозвучала такая горечь, что Жора
понял — всё не спокойно.
— А отец Андрей?.. — он не знал, как спросить.
— Стоит, — коротко отрезал Трофим. — Больше ни слова. Не по телефону это. — И
связь прервалась.
Жора сидел, сжимая телефон. Город вокруг внезапно показался ему бутафорским, ненастоящим декорациями. Настоящее было там, в тишине, которая была громче
любого гула.
На следующий день он пошёл в архив областной библиотеки. Искал всё, что могло
быть связано с Громками, Базковской, местным фольклором. В пыльных подшивках
дореволюционных газет, в отчётах этнографических экспедиций он нашёл крупицы.
Упоминания о «буравье» или «буровее» как о духе засухи, стерегущем подземные
воды. О старинном обычае в «голодные, лихие годы» бросать в «нехорошие яры» что-то ценное, чтобы утолить его голод. Чаще всего — собак. Иногда — коней. В одном
тёмном отчёте 20-х годов мельком упоминалось о «самоубийстве старообрядческого
священника в урочище Буровой Яр, который, по слухам, ушёл туда живым, дабы
«заткнуть дыру в мироздании». Не первый, — с холодным ужасом подумал Жора.
Он вернулся домой с стопкой ксерокопий. Вечером, разбирая их, он нашёл в папке не
свой листок. Лист бумаги, сложенный вчетверо. На нём было написано от руки, кривым, дрожащим почерком, словно выводившим буквы с огромным усилием:
«Смотритель слабеет. Кольцо ржавеет. Корни ищут новую почву. Твоя почва. Не
приходи. Беги. Но куда?»
Ни подписи, ни даты. Бумага была обычной, офисной. Жора обернулся, оглядел
квартиру. Дверь была заперта. Он бросился проверять окна — на одном, в гостиной, на
подоконнике с внутренней стороны лежали три тёмные, высохшие травинки. Не
колоски. Просто травинки. Но они лежали ровно, треугольником.
Его городская жизнь, и без того треснувшая, дала вдруг глубокую, звонкую трещину. Он
понял, что отсюда никуда не убежишь. Что связь — не метафора. Что яруга протянула к
нему свои невидимые корни, и они уже здесь, в бетоне и асфальте, ищут слабину.
Ночью ему приснился отец Андрей. Но не в лесу. Он стоял посреди городской
площади, у администрации. Облачённый в чёрную, спекшуюся землёй рясу, с лицом, как у старого дуба. Его голубые глаза, полные муки, смотрели прямо на Жору. Он
открыл рот, и из него полился не голос, а чёрная, живая земля, и в ней копошились те
самые колоски. А потом он прошептал, и шёпот этот был слышен даже сквозь сон:
«Оно... меня... перемалывает... Надо... сменить...»
Жора проснулся в холодном поту. На полу, от кровати до двери, тянулась цепочка
влажных, тёмных отпечатков. Как от босых, грязных ног. Они заканчивались у входной
двери.
Он встал, подошёл, прикоснулся пальцем. Отпечатки были липкими, пахли илом и
речной водой. И на самом краешке одного отпечатка, как подпись, отпечатался
крошечный, идеальный чёрный колосок.
Жора сел на пол спиной к двери. Он смотрел на эти следы, ведущие из его квартиры.
Значит, он не пускал это внутрь. Оно выходило из него. Или через него.
Звонок телефона разрезал тишину. Незнакомый номер. Ростовская кодировка.
— Соболевский.
— Жора, — голос был знакомым, но изменившимся до неузнаваемости. Хриплым, обрывистым, полным страха. — Это... Света. Горбунова. Помнишь?..
— Света? Ты говоришь? — он не верил своим ушам.
— Заговорила. Потому что... потому что опять началось. Хуже. Он... он зовёт. Не только
меня. Он зовёт тебя по имени. Сквозь землю. Сквозь того попа. — В трубке
послышались рыдания. — Приезжай. Или нет. Не знаю. Но если приедешь... можешь не
уехать. Совсем.
— Что случилось, Света?
— Трофим Игнатьич... Он пытался что-то сделать у яруги. Чтобы батюшку... подкрепить.
Принёс старые казачьи реликвии, хотел вбить в землю как оберег. И... его нашли. Без
сознания. Рот... полный земли. И на груди... пророст.
Света разрыдалась и бросила трубку.
Жора сидел на полу, глядя в пустоту. Город за окном был ярким, безразличным, слепым. Он поднялся, подошёл к окну. Внизу текли огни машин. Жизнь. Но это была не
его жизнь. Его жизнь теперь была там, в темноте, у чёрной яруги, где старый
священник терял силы, а древний голод просыпался снова.
Он понял, что его отпуск в нормальности окончен. Что его невысказанный долг, его
незаживающая рана зовёт его обратно. Не как следователя. А как того, кто всё знает.
Как возможную замену.
Он повернулся от окна, начал собирать вещи. В этот раз он брал не костюм и папку. Он
взял тёплую одежду, прочные ботинки, фонари, нож. И пистолет. Хотя уже сомневался, что это поможет.
Перед выходом он остановился у зеркала в прихожей. Его отражение было бледным, глаза — впавшими, с тёмными кругами. Но в глубине зрачков, ему показалось, мелькнул слабый, отражённый свет. Не городских огней. А тот, болотный, бледный, что
светился в сгустках тьмы в яруге.
— Ладно, — прошептал он своему отражению. — Поехали заканчивать историю.
Он вышел, оставив дверь открытой. Следы на полу медленно начали высыхать, превращаясь в сероватую пыль. Но один чёрный колосок так и остался лежать у порога, как пропуск в один конец.
Глава 12. Возвращение
Дорога в Громки на этот раз казалась не ссылкой, а возвращением домой. Странное, тягостное чувство. Он не хотел этого, но его тянуло туда с непреодолимой силой, как
металлическую стружку к магниту. Степь встретила его тем же ветром, тем же запахом
полыни. Но теперь в этом запахе он уловил ноту тления.
Хутор снаружи выглядел как прежде. Те же заборы, те же покосившиеся сараи. Но
душа места изменилась. Не было детей на улице. Не слышно было привычного
перекликания баб у колонок. Окна во многих домах были плотно закрыты ставнями, даже днём. На въезде его никто не встретил. Будто Громки вымерли.
Он поехал прямо к дому старосты. Ворота были заперты изнутри. Постучал. Долго.
Наконец, скрипнул засов, и калитку приоткрыла жена Трофима, Мария. Её лицо было
серым, осунувшимся.
— Опер... Зачем приехал? — в её голосе не было неприязни, только бесконечная
усталость.
— Как Трофим Игнатьич?
Она молча отступила, пропуская его.
Староста лежал на кровати в горнице. Он был бледен, глаза закрыты. На его
обнажённой груди, прямо над сердцем, был виден странный нарост. Не опухоль. Нечто
иное — тёмное, кожистое, размером с ладонь, из которого торчали тонкие, чёрные
волокна, похожие на корни. Они пульсировали в такт слабому дыханию. Воздух в
комнате пахло сыростью и мёдом — странное, тошнотворное сочетание.
— Он в себя приходил? — тихо спросил Жора.
— Приходил. Говорил, что хотел вбить в землю у яруги старый нательный крест своего
деда-казака, с молитвой. Но как тронул землю возле того... возле батюшки... земля
ожила. Потянула его. Он говорит, из-под ног отца Андрея полезли чёрные жилы и
обвили его руку. А потом... будто что-то вдохнул. Этот... нарост появился к утру. С тех
пор спит, только бредит.
— О чём бредит?
— О корнях. Что они пьют его, тянут вниз. Что земля голодная. Что страж устал.
Жора вышел на крыльцо, чувствуя себя беспомощным. Планов не было. Было лишь
понимание, что ситуация вышла из-под контроля. К нему подошла Света Горбунова.
Она повзрослела за эти недели, в её глазах стоял не детский испуг, а взрослый, выстраданный ужас.
— Я рада, что вы приехали, — сказала она просто. — И боюсь.
— Расскажи всё, Света. Что происходит?
— После того как вы уехали, было тихо. Месяц. Потом... пошли сны. Сначала у меня.
Потом у других. Особенно у тех, кто близко к лесу живёт. Во сне — яруга. И он стоит.
Отец Андрей. Он молчит. Но из земли вокруг него растут... не колоски. Фигуры.
Теневые. Неясные. Они тянутся к хутору. А в последнюю неделю... — она оглянулась, понизив голос, — начали находить в огородах не ростки. Клубки. Как будто спутанные
волосы, только из земли. Чёрные, холодные. Если тронешь — шевелятся.
— Почему мне не позвонили? Почему в район не сообщили?
— Кому? — в её голосе прозвучала горькая ирония. — Сказать, что у нас земля злая?
Нас в психушку отправят. А Трофим Игнатьич... он верил, что справится по-старинке. Не
справился.
— Где отец Андрей сейчас?
— Там же. В яруге. Но... его почти не видно. Он будто врос. Оброс мхом, лианами.
Только иногда глаза открывает. — Света сглотнула. — И когда открывает... они теперь
не голубые. Они... тёмные. Как та земля.
Жора посмотрел на лес, тёмную полосу на горизонте. Сердце сжалось.
— Надо идти туда.
— Один?
— Кто со мной пойдёт, Света? Ты? — он посмотрел на неё, и девушка потупила взгляд.
— Я... я не могу. Я боюсь, что если увижу то место снова... оно заберёт меня
окончательно. Я и так каждую ночь там.
— Тогда я один.
Перед уходом он зашёл в церковь. Она стояла открытой, заброшенной. На аналое
лежал тот самый палаш, который отец Андрей взял с собой. Он был чистым, отполированным, будто его недавно точили. Жора взял его в руки. Металл был
ледяным, но в рукояти чувствовалась смутная, едва уловимая вибрация, будто далёкий
набат.
Он вышел из церкви с палашом в руке. Это было не оружие. Это был символ. Передача
чего-то. Эстафета, которую он не просил, но которую теперь, видимо, должен был
принять.
Дорога к лесу была пустынной. Степь молчала. Даже ветер стих. Он шёл, и ему
казалось, что сам воздух сгущается, сопротивляется его движению. Лес встретил его не
тишиной, а гулом. Но не прежним, множественным шёпотом. А единым, низким, монотонным гулом, исходящим отовсюду. Будто вся земля под лесом что-то
вынашивала, бормотала во сне.
Яруга изменилась. Чёрный круг расширился, захватив уже несколько ближайших
деревьев. Их стволы почернели, листва осыпалась. Они стояли, как обгорелые часовые.
В центре, на том же месте, возвышался теперь не человек, а нечто вроде кургана, оплетённого чёрными, блестящими корнями. Среди этого клубка угадывались
очертания рясы, контуры рук, сложенных на груди. Голова была склонена. На месте
лица — нарост из мха, коры и земли. Только в одной его щели, на месте глаза, тускло
мерцал тот самый бледный, болотный свет.
Жора сделал шаг к краю круга. И земля под его ногами заговорила. Не голосом.
Визгом. Резким, металлическим, как скрежет тысяч насекомых. Из почвы вокруг круга, из-под листьев, выползли десятки тех самых чёрных, волокнистых клубков. Они
катились к нему, оставляя за собой влажные, тёмные полосы.
Жора вскинул палаш, но не стал рубить. Он вонзил его лезвием в землю перед собой, на самой границе чёрного круга.
— Довольно! — крикнул он, и его голос, неожиданно громкий, на секунду заглушил
гул. — Я пришёл! Что тебе надо?!
Гул стих. Клубки замерли. А из центрального кургана, из щели с мерцающим светом, медленно, с хрустом, повернулась «голова». Свет упал прямо на Жору.
И тогда он услышал. Не ушами. Внутри черепа. Голос, сотканный из скрипа корней, шороха земли и остатков человеческой речи.
— С м е н а...
Это было не слово, а понятие, впечатанное прямо в сознание.
— Нет, — сказал Жора вслух. — Я не смена. Я пришёл... помочь.
— Н е т п о м о щ и... Т о л ь к о з а м е н а... С т а р о е и с т о щ и л о с ь... Н о в о е д о л ж
н о п р и н я т ь б о л ь... З а м к н у т ь к о л ь ц о...
— Что за кольцо? Зачем?
— Ч т о б ы д е р ж а т ь... Ч т о б ы н е в ы р в а л о с ь... Г о л о д... Б о л ь... О н и т у т... И
я т у т... А т ы... т ы у ж е с в я з а н... С л е д о м... Д ы х о м... С н о м...
Жора почувствовал, как от палаша в земле в его руку побежала волна леденящего
холода. Он увидел, как от клинка, воткнутого в землю, по чёрной почве поползли
тонкие, серебристые трещинки. Не разрушающие, а... сшивающие.
— О т е ц А н д р е й... — попытался он обратиться к тому, что осталось от священника.
— О н з д е с ь... О н с т а л ь в е с ь з д е с ь... С и л а е г о и с т о щ е н а... Ф о р м а р а с п
а д а е т с я... Н у ж н а н о в а я ф о р м а... В о л я... С т р а х... Ж и з н ь...
Жора вдруг с острой ясностью понял суть. Это не демон, которого можно изгнать. Это
экосистема боли. Рана на теле мира. Отец Андрей стал пластырем. Но пластырь
растворяется. И теперь рана ищет новый живой материал, чтобы закрыться. И она
выбрала его. Потому что он был там. Потому что он выжил. Потому что он нёс в себе
тот же страх, что и это место.
— А если я откажусь? — прошептал он.
— О н а р а с п о л з ё т с я... П о к о р н я м... П о с н а м... Д о й д ё т д о д в о р о в... Д о п
о р о г о в... К а ж д ы й с т р а х с т а н е т в о р о т а м и... К а ж д а я с т а р а я б о л ь — у
д о б р е н и е м... Х у т о р с г л о т н е т... П о т о м д р у г о й... П о к а н е о с т а н е т с я н
и к о г о... И л и п о к а н е н а й д ё т с я т о т, к т о с т о й к о...
Жора выдернул палаш из земли. Серебристые трещинки тут же исчезли.
— Дай время.
— В р е м я т е ч ё т... И с т о щ а я т с и л ы... Л у н н ы й ц и к л... Д в а д н я... П о т о м р е
ш а й... И л и б е г и... Н о б е г с т а н е т п р и г л а ш е н и е м...
Курган с мерцающим глазом медленно отвернулся. Гул возобновился, но стал тише, уходящим вглубь. Клубки на земле обмякли, превратившись в обычный, гнилой мусор.
Жора, дрожа от напряжения и холода, который шёл от рукояти палаша, побрёл назад.
У него было два дня. Чтобы принять невыносимое решение. Или найти невозможный
третий путь.
На опушке его ждала Света. Она смотрела на него большими, полными ужаса глазами.
— Вы... вы с ним говорили?
— В каком-то смысле, — хрипло ответил Жора. — У нас два дня, Света. Надо думать.
Они пошли к хутору. А сзади, из глубины яруги, за ними наблюдал один-единственный, бледный глаз, мерцающий в чёрном кургане из корней и земли. В его холодном свете
была бесконечная, нечеловеческая надежда. И голод.
Глава 13. Совет
Вечером в Громках собрались те, кто ещё мог думать и не был сломлен страхом. В
доме Трофима, в большой горнице, кроме Жоры и Светы, были: Мария, жена старосты; дед Архип, самый старый житель хутора, помнивший ещё довоенные времена; и
Васька-механик, молчаливый здоровяк, чей дом стоял ближе всех к лесу. Трофим
лежал в соседней комнате, в бреду.
Жора, опустошённый, рассказал всё. О голосе из земли, о выборе, о двух днях. Когда
он закончил, в комнате повисла тяжёлая, давящая тишина. Её нарушил дед Архип, постукивая костяшками пальцев по столу.
— Буровой Яр... Он всегда был ненасытным. В голод тридцать третьего... туда не
хоронили. Туда сбрасывали. Чтобы земля приняла и утихомирилась. Принимала. На
время. Потом опять. — Старик кашлянул. — Поп твой... он сильный оказался. Сильнее
тех, что до него были. Но и его хватило ненадолго. Потому что гнойник не лечили. Его
только заткнули.
— А как лечить? — спросила Света.
— А хрен его знает, — откровенно сказал дед. — Может, и нельзя. Может, это такая
родинка у земли злая. Одни говорят — надо выжечь всё и солью посыпать. Другие —
что надо молиться без устали, годы, десятилетия. А третьи... — он посмотрел на Жору,
— что надо в самую сердцевину лечь, да собой её перековать. Как кузнец раскалённое
железо.
— То есть стать следующим стражем, — мрачно констатировал Жора.
— Не обязательно тобой, — тихо сказала Мария. Все посмотрели на неё. — Оно хочет
сильную душу. Испуганную, но сильную. Таких тут... — она обвела взглядом комнату, —
немного. Но есть.
— Кто? — спросил Жора, хотя боялся услышать ответ.
— Степан, — сказал Васька-механик, впервые за вечер. — Он не умер. Он... растворён.
Но он там. Я чувствую, когда близко к яруге. Его боль. Его злость. Он мог бы... он почти
стал им тогда.
— Или я, — прошептала Света. Все обернулись к ней. — Я была там. Я видела. Я ношу
это в себе каждый день. Я... я слабая. Но может, именно слабого оно и не возьмёт?
Может, ему нужна сила?
— Ему нужна связь, — сказал Жора, внезапно осенённый пониманием. — Отец Андрей
был связан с ним молитвой и жертвой. Степан — виной и отчаянием. Я... страхом и
знанием. Ты, Света, — памятью и травмой. Оно подключается к нашей боли, как к
розетке. И питается.
— Значит, чтобы разорвать связь, надо избавиться от боли? — скептически хмыкнул
дед Архип. — Легко сказато.
— Нет, — Жора встал, начал шагать по комнате. — Не избавиться. Превратить её во что-то другое. Отец Андрей попытался превратить её в барьер. Но барьер — это тоже
форма связи, конфликтная. Нужно... нейтрализовать. Как щёлочь кислоту.
Он остановился, глядя на палаш, прислонённый в углу.
— Оно сказало: «чтобы держать». Оно само считает себя тюремщиком того голода и
боли, что в земле. Но что, если... выпустить?
В комнате все замерли.
— Ты спятил, опер? — прошептал Васька. — Выпустить это?
— Не выпустить в мир. А... трансформировать. Выпустить энергию. Как громоотвод. —
Жора сам не до конца верил в то, что говорил, но идея, раз возникнув, не отпускала. —
Что, если дать ему то, что он хочет — сильную душу, сильную волю — но не как жертву, а как... хозяина? Не чтобы сдерживать боль, а чтобы переработать её? Чтобы не
запирать, а переплавить?
— И кто будет этим хозяином? — спросила Мария. — Ты?
Жора молчал. Он не знал. Это была абсурдная, безумная идея. Но она была
единственной, которая не вела к гибели одного за всех.
— Может, и не человек вовсе, — сказал дед Архип задумчиво. — В старых сказах...
чтобы усмирить землю, вбивали в неё освящённый шест. Или сажали дерево особое.
Дуб. Ясень. Чтобы корнями проросло в самую глубь и выпило яд.
— Дерево... — Жора посмотрел в окно, на темнеющий лес. — Отец Андрей уже почти
дерево.
— Но он борется. Он сопротивляется ассимиляции. А если... не сопротивляться? Если
позволить, но направить? — Света говорила быстро, её глаза горели. — Если найти что-то, что может принять эту силу и не сломаться, а... перенаправить её? В рост. В жизнь.
Не в чёрные колоски, а в... в цветы. В траву.
Они смотрели друг на друга — горстка испуганных людей в свете керосиновой лампы, придумывающих сказку, чтобы спастись от кошмара.
— И где мы возьмём такое дерево? Такую душу? — спросил Васька.
Жора взглянул на дверь в соседнюю комнату, где лежал Трофим.
— Оно уже здесь. Оно в Трофиме. Оно в Степане, там, в земле. Оно во мне. Оно везде.
Оно ждёт команды. Ждёт воли. Сейчас его воля — голод и боль. А если дать ему
другую? — Он подошёл к палашу, взял его в руки. Холодный металл теперь казался не
враждебным, а... ожидающим. — Два дня. Надо попробовать. Не стать новым стражем.
Стать... садовником. Безумным садовником, который будет выращивать не урожай, а
покой.
Они расходились поздно, каждый с тяжестью невероятной задачи на плечах. Жора
остался ночевать в доме старосты, в сенях. Он не мог заснуть. Лежал и смотрел в
темноту, слушая тяжёлое дыхание Трофима за стеной и далёкий, но уже знакомый гул, доносившийся со стороны леса.
Под утро ему показалось, что в сенях кто-то есть. Он открыл глаза. В слабом свете, пробивавшемся из щели, он увидел фигуру. Степана. Он стоял, мокрый, в грязи, с
лицом, наполовину скрытым тенью. Его глаза были пусты, но губы шевелились.
— Не бойся... — прошептал призрак, и голос его был похож на шелест листьев. —
Вместе... мы можем... он силён... но раздроблен... соедини... — Степан протянул руку, и Жора увидел, что пальцы его переплетены чёрными корнями. — Возьми наше...
отдай своё... направь...
Фигура растаяла, как туман. Но на полу, где она стояла, осталась лужица мутной воды и
несколько чёрных, обугленных листьев.
Жора понял, что это не сон. Это предложение. От тех, кто уже внутри системы. От
Степана. От, возможно, самого отца Андрея, чья воля ещё боролась. Они предлагали
союз. Не жертву. Синтез.
На улице светало. До конца отсчёта оставался день и ночь.
Глава 14. Прививка
Весь следующий день прошёл в подготовке, которая больше походила на ритуальное
безумие, чем на рациональный план. По совету деда Архипа, они искали «живые»
предметы, крепко связанные с хутором и не запятнанные злом. Нашли старый дубовый
крест с кладбища (не с могилы, а тот, что стоял на въезде когда-то). Выкопали молодой
дубок из-под стены церкви — тот, что, по словам Марии, пророс сам собой в год, когда
отец Андрей приехал. Собрали горсть земли с каждого подворья, где не было найдено
ростков.
Света принесла свою самую ценную вещь — серебряную ленточку, которую ей
подарила бабушка. Васька-механик отдал свой заступ, с которым работал на земле
двадцать лет. Дед Архип принёс старую казачкую шашку своего отца, проржавевшую, но не сломленную.
Жора же готовил себя. Он не молился — не умел. Но он думал. Вспоминал всё, что
было в Громках: страх, боль, но и странную, суровую красоту этой земли. Вспоминал
глаза отца Андрея в последний момент — в них была не только мука, но и принятие.
Он пытался найти в себе не готовность к жертве, а готовность к договору. К безумному
договору с раной мира.
Вечером, когда солнце клонилось к закату, окрашивая степь в кроваво-золотые тона, они двинулись к лесу. Шли все, кто был в доме: Жора с палашом и сумкой с
«реликвиями», Света, дед Архип, Васька и Мария, которая не могла остаться. Несли на
носилках и Трофима — он пришёл в себя к полудню, слабый, но вменяемый. Нарост на
груди его почернел и сморщился, но не отпал.
— Я должен быть там, — сказал он просто. — Моя вина. Моя земля.
Лес встретил их не гулкой тишиной, а... вниманием. Казалось, деревья слегка
раздвинулись, пропуская их к яруге. Воздух был неподвижным, тяжёлым, пахнущим
озоном, как перед грозой.
Яруга преобразилась снова. Чёрный круг теперь пульсировал, как гигантское, тёмное
сердце. Корни на центральном кургане шевелились медленно, лениво. Бледный глаз в
щели светил ярче, пристально следя за их приближением. Но не было ни
враждебности, ни угрозы. Было ожидание. Любопытство голода, которому вот-вот
подадут новое, невиданное блюдо.
Жора остановился у самого края, где чёрная земля переходила в обычную.
— Мы пришли! — крикнул он, и голос не дрогнул. — Не как жертвы! Не как стражи! Мы
пришли... договариваться!
Гул, доселе негромкий, усилился. В нём появились ноты: скрежет, шепот, стоны. С л о в
а... Г о в о р и...
— Мы знаем, что ты голоден. Знаем, что ты — боль этого места. Старая боль. Мы не
можем её вырезать. Но мы можем... дать тебе другую пищу. Не страх и смерть. А
память. Жизнь. Пусть и горькую. Пусть и трудную. — Жора вытащил из сумки дубовый
крест. — Вот память о тех, кто здесь жил и умер. — Он воткнул крест в землю на
границе круга. — Вот связь с тем, что растёт и живёт, — он поставил рядом дубок в
горшке с церковной землёй. — Вот труд и пот этой земли, — бросил заступ. — Вот
красота и нежность, — положил ленточку Светы. — И вот... наша воля. Наша готовность
не бороться, а... принять тебя. Но на наших условиях.
Он вынул шашку деда Архипа и свой палаш. Скрестил их над головой.
— Мы не отдадим тебе ни душ, ни страха. Мы отдадим тебе... смысл. Стань не
тюрьмой для боли. Стань... её памятником. Её уроком. Прорасти не чёрными
колосками, а этим дубом. Сожми свою силу не в кулак, а в корни этого дерева. И мы
будем приходить сюда. Помнить. Ухаживать. И ты будешь частью жизни, а не её
концом.
Он замолчал. Гул стих. Тишина стала оглушительной. Все затаили дыхание. Бледный
глаз в кургане смотрел неотрывно на скрещённые клинки, на собранные предметы.
Потом земля вздохнула. Из чёрного круга, из-под самой поверхности, медленно, как из
раны, стала сочиться чёрная, блестящая жидкость. Она потекла не к людям. Она
потянулась к кресту, к дубку, к заступу. Обвила их. Крест почернел, но не сгнил — будто
покрылся лаковой плёнкой. Корни дубка, коснувшись чёрной жидкости, не засохли, а
наоборот, потянулись к ней, стали впитывать. Заступ заржавел мгновенно, но ржавчина
была странного, фиолетового оттенка.
А из кургана протянулся один, толстый, чёрный корень. Он пополз прямо к Жоре. Тот
не отступил. Корень коснулся лезвия палаша, пополз по нему к рукояти, к его руке.
Холод, леденящий, пронизывающий, вошёл в ладонь, пополз по руке к сердцу. Жора
застыл, стиснув зубы. Он видел, как чёрные прожилки побежали по его коже, но не
причиняли боли. Это был... контакт. Проводка.
В глазах у него помутнело. Он увидел не лес, а поток образов: древнее капище под
луной, падающие тела в яругу в голодный год, слёзы женщин, ярость мужчин, тихий
ужас детей. Всю боль Громков, впитанную землёй за века. А потом — лицо отца
Андрея, улыбающегося сквозь боль. И голос, уже не в голове, а вокруг: «П р и н и м а
ю... Н о в с е г о о д н о г о м а л о... Н у ж н а с в я з ь... П о с т о я н н а я...»
Корень отступил от его руки. Чёрные прожилки на коже поблёкли, стали похожи на
старые шрамы. А из центра кургана, из-под земли, медленно поднялась ещё одна
фигура. Неясная, теневая, но в очертаниях угадывался Степан. И рядом с ним —
бледный силуэт девочки. Аленки. Они стояли, держась за руки, и смотрели на живых. В
их взглядах не было ужаса. Была грусть. И облегчение.
— П р о с т и т е... — прошептал голос Степана, сливаясь с общим гулом.
— И д и т е... — добавил детский голосок Аленки. — М ы б у д е м с м о т р е т ь... Ч т о б
ы о н о с п и л о...
Фигуры растаяли. А чёрный корень, что касался дубка, вдруг разветвился, оплёл его
ствол и с силой втянул молодое дерево в самую середину кургана, на место, где был
«глаз». Земля сомкнулась над ним. На секунду всё замерло.
Потом из центра чёрного круга, на том самом месте, пробился зелёный росток. Не
чёрный. Ярко-зелёный, сочный. Это был дубок. Он рос на глазах, набирая силу, его
корни должны были уходить прямо в сердцевину того, что было буровеем. Его листья
были обычными, дубовыми. И под ним, на чёрной земле, больше не росли колоски.
Появился мох. Обычный, зелёный мох.
Гул прекратился. Наступила тишина. Но не мёртвая, а живая, лесная. Где-то далеко
прокричала сова.
Курган, что был отцом Андреем, медленно осел, превратившись в обычный холмик, поросший теперь тем самым мхом. Рясы, корней — ничего не осталось. Только холм и
молодой, крепкий дуб, растущий из его вершины.
Жора опустил палаш. Его рука онемела. Он обернулся. Света плакала, обняв Марию.
Дед Архип стоял, сняв шапку, и смотрел на дуб. Васька молча вытирал пот со лба.
Трофим на носилках приподнялся на локте, глядя на место своей неудачи, и в его
глазах стояли слёзы.
— Кончилось? — тихо спросила Света.
— Не знаю, — честно ответил Жора. — Но... изменилось.
Он подошёл к краю круга. Чёрная земля была ещё влажной, но уже не пульсировала.
Она просто была землёй. Плохой, больной, но... нейтрализованной. Превращённой в
основу для нового роста.
Они медленно, молча, покинули яругу. На этот раз лес провожал их не враждебной
тишиной, а обычным ночным гулом — сверчками, ветром в листьях. Как будто он
наконец-то выдохнул.
Возвращаясь в хутор, Жора посмотрел на небо. Луна, ущербная, бледная, висела над
степью. Срок истёк. Выбор был сделан. И, кажется, он сработал.
Но когда они вышли на опушку, Жора почувствовал лёгкое, едва уловимое
покалывание в ладони, там, где касался корень. Он поднял руку. На внутренней
стороне запястья проступил бледный, едва заметный знак — не перевёрнутая вилка, а
что-то вроде стилизованного дерева, корни которого уходили вглубь кожи.
Он был больше не просто следователь. Он стал частью договора. Хранителем нового, хрупкого равновесия.
Глава 15. Стража
Прошёл месяц. В Громках жизнь медленно возвращалась в привычное русло. Собаки
перестали выть, колодцы очистились, в огородах не находили странных ростков.
Трофим Игнатьич пошёл на поправку. Нарост на его груди отпал сам, оставив после
себя лишь бледный, звездообразный шрам. Он снова стал старостой, но теперь в его
глазах появилась глубокая, неизбывная усталость и мудрость.
Света Горбунова начала говорить, по-настоящему. Она даже поступила на заочное в
педагогический, сказала, что хочет работать с детьми, чтобы они знали и любили свой
край, но и уважали его тёмные страницы. Она стала чаще бывать у того дуба в яруге.
Приносила цветы. Говорила, что дерево её слышит.
Жора оставался в Громках. Он оформил длительный отпуск, потом и вовсе подал
рапорт на увольнение из следственного комитета. Формально — по состоянию
здоровья. Настоящая причина была на его запястье и в тихом гуле, который он иногда
слышал, прикладывая ухо к земле у своего нового дома — старой, отремонтированной
сторожке на самом краю хутора, с видом на степь и ту самую полосу леса.
Он стал неофициальным стражем. Но не в том смысле, как отец Андрей. Он не
сдерживал зло. Он наблюдал. Он ходил раз в неделю к яруге. Дуб рос не по-детски
быстро. За месяц он вымахал в добротное, крепкое дерево. Его листва была густой, тёмно-зелёной, здоровой. А под ним, на некогда чёрной земле, теперь цвели полевые
цветы. И пахло не тленом, а живой землёй, грибами и травами.
Но иногда, в самые безветренные ночи, если прикоснуться к коре дуба, можно было
почувствовать лёгкую, глубокую вибрацию. Как отдалённое эхо старого гула. И если
заглянуть в слишком глубокую тень между его корнями, могло показаться, что там, в
глубине, мерцает знакомый бледный свет. Одинокий и спокойный.
Отец Андрей не являлся ему больше. Но Жора чувствовал его присутствие. Не как
страдальца, а как часть этого нового, сложного организма — дерева, растущего на
могиле боли.
Однажды ночью Жора проснулся от того, что в комнате было холодно. Он открыл
глаза. У окна, в лунном свете, стояла фигура в рясе. Не чёрная, не земляная. Просто
силуэт. Отец Андрей. Он смотрел на Жору и улыбался. Настоящей, человеческой, усталой улыбкой. Потом поднял руку и указал пальцем на грудь Жоры, на его сердце. А
затем развернулся и, не открывая двери, вышел сквозь стену. На подоконнике остался
лежать один-единственный, свежий дубовый лист.
Утром Жора пошёл в яругу. У дуба, среди прочих, лежал тот самый лист. И на его месте, на одной из нижних веток, висел маленький, деревянный крестик. Тот самый, старый, дубовый, что они воткнули в землю месяц назад. Теперь он висел на дереве, как плод.
Жора понял. Это был знак. «Всё в порядке. Я здесь. И ты — здесь».
Он сел под дубом, прислонившись спиной к могущему стволу. Закрыл глаза. Вместо
гула он услышал тихий, успокаивающий шелест листвы. И далеко-далеко, на самом дне
сознания, — тихий, умиротворённый вздох. Как будто что-то огромное и страдающее
наконец-то заснуло крепким, здоровым сном. Не навсегда. Но надолго.
Он не стал новым стражем в старом смысле. Он стал садовником, как и хотел.
Садовником при странном дереве, которое было и памятником, и могилой, и живым
щитом. И, возможно, однажды, через много лет, когда его собственные силы иссякнут, кому-то другому придётся сесть под этим дубом и прислушаться. И, может быть, тоже
заключить свой договор.
Но пока что в Громках была тишина. Не мёртвая, а живая. Тишина после долгой бури. И
Жора Соболевский, бывший следователь, сидел под своим деревом и смотрел, как
ветер гонит по небу облака над бескрайней донской степью. Он был дома. В месте, которое он не выбрал, но которое выбрало его. И в этом был странный, горький и
абсолютно правильный покой.
Эпилог
А в городе, в его бывшем кабинете, новое дело по мэрии тихо закрыли «за отсутствием
состава преступления». Полковник Михеев иногда вспоминал странного, упрямого
оперуполномоченного Соболевского, который сгорел на какой-то деревенской ерунде.
«Жаль, парень был перспективный», — думал он и забывал, переходя к следующим
бумагам.
А на карте, у синей ленты Дона, точка «Громковский» жила своей тихой, неприметной
жизнью. И мало кто знал, что самое страшное и самое святое место в тех краях — не
церковь, не курган, а обычный на вид дуб в глухом лесу. Дуб, под которым можно
услышать, как дышит земля. И как она, насытившись, наконец-то засыпает.
Document Outline
Денис Сытин «Буровей»
Глава 1. Привоз
Глава 2. Чёрные колоски
Глава 3. Яруга
Глава 4. Отметины
Глава 5. Союзник
Глава 6. Приготовления
Глава 7. Отлив
Глава 8. Ростки
Глава 9. Нисхождение
Глава 10. Мост
Глава 11. Городская плесень
Глава 12. Возвращение
Глава 13. Совет
Глава 14. Прививка
Глава 15. Стража
Эпилог