Свежий морской ветер толкает в грудь, пузырит на спине рубаху, ерошит волосы, наполняет ноздри терпким йодным запахом. Я стою, широко расставив ноги посреди палубы, заложив руки за спину. Ветер пытается столкнуть меня, опрокинуть, восторжествовать надо мной, но я стою крепко, гордо запрокинув голову.

Солнце печет лицо и рассыпается тысячами ослепительных бликов по гребням волн. Палуба, будто дикий зверь, пытается выпрыгнуть у меня из-под ног, но я стою твердо, как скала, как Магеллан, как Колумб.

И в тот миг, когда я уже почти вижу заветную полоску тумана, когда остается всего пара мгновений до того момента, когда вахтенный крикнет, не жалея матросского горла: «Земля! Впереди земля!!» и заскрипит штурвал, и захлопают убираемые паруса,… я вдруг слышу знакомый голос:

– Серый, ты здесь?

Этот голос, приходящий откуда-то сбоку и сверху, заставляет вздрогнуть. Разом исчезает голубое небо, растворяются миражи морской дали и высоких опутанных канатами мачт. Палуба замирает, превратившись в обычный сарайный настил из грубых досок.

Я стою на втором этаже старого сарая, под самой крышей. Дикое весеннее солнце вламывается внутрь и разбивается о доски на узкие лучи, в которых кружится мелкая сарайная пыль. Пахнет сеном, навозом и гниющим деревом. Справа и сверху из дыры в крыше на меня смотрит перевернутая голова Семки, моего закадычного друга.

– Так и знал, что ты здесь, – голова исчезает, и вместо нее появляются сначала ноги в стоптанных и порванных сандалиях, один ремешок оторван, а затем и сам Семка в школьной потертой форме и с коричневым ранцем без ручки.

Суровая действительность этого мира обдает меня ледяным холодом реальности. Перед мысленным взором выстраиваются в похоронную процессию: школа, строгая Октябрина Ивановна, дневник с жирной красной двойкой на самом видном месте и… отец. Загорелая волосатая ручища сжимает широкий солдатский ремень, губы на суровом небритом лице шевелятся, и я будто слышу его низкий хрипловатый голос:

«Пороть тебя надо. Меня пороли, и отца моего пороли, и деда пороли, и погляди… – все людьми стали. Ну, я уж тебе задам…»

– Принес?! – спрашиваю я у Семки, невольно потирая ладонью пятую точку.

– А то! – Семка щелкает блестящим замком, раскрывает глубокую пасть портфеля и, немного порывшись в глубине, извлекает маленькую квадратную бумажку, мою единственную надежду. Он уже хочет протянуть бумажку мне, но вдруг удерживает руку.

– Только, Серый, давай аккуратно, мне ее еще вернуть надо.

– Не боись, я легонько, ты ж меня знаешь!

– Ладно, – Семка вздыхает и протягивает бумажку мне.

Я осторожно разворачиваю промасленную бумагу, и на ладони у меня оказывается бритвенное лезвие с крупной надписью: «Спутник». Дальше дело техники. Отыскиваю среди клочков старого сена свой портфель, извлекаю из него злосчастный дневник и открываю на нужной странице.

Семка молча наблюдает за мной, но когда я открываю дневник и уже подношу руку с бритвой к двойке, вдруг говорит:

– Может по старому, вырвем, да и все?

Я на мгновение останавливаюсь.

Да, вырвать страницу гораздо проще, потом нужно лишь переписать все начисто, благо страницы не пронумерованы, но… Я уже столько раз это проделывал, что мой дневник стал походить на тонюсенькую тетрадку и отец еще прошлый раз заметил, что дневник тонковат, уж не вырываю ли я из него листы? Спросил он меня, и я содрогнулся от мысли, что сейчас он пересчитает страницы. К счастью ему было лень.

– Нет, не пойдет, – вздыхаю я и начинаю потихоньку еле заметными прикосновениями соскребать красный хвостик двойки.

Я действую осторожно, чтобы не прорезать лист насквозь. Семка наблюдает и нервно покусывает губы.

– Вот тут… там еще, и здесь… – то и дело подсказывает он мне и вдруг, – дай, дай мне, дай я...

– Нет, погоди, – от напряжения у меня на лице выступила испарина, пальцы дрожат, а в горле пересохло, но я почти закончил. – Ты исправишь, у тебя почерк хороший.

Это, кажется, успокаивает моего друга, но он продолжает с напряжением следить за моей рукой, нервно теребя пальцы и нетерпеливо подрагивая.

Наконец, вместо двойки остается лишь красная загогулина, которую легко, как мне кажется, переправить в тройку, ну а уж за тройку пороть нельзя, тройка оценка положительная.

– У тебя красная ручка есть? – спрашиваю я Семку.

– Не знаю, – друг пожимает плечами и начинает озадаченно рыться в портфеле.

У меня, я это знаю наверное, красной ручки точно нет, потому что позавчера она сломалась при стычке с Костяном и об этом, конечно же, я родителям не сказал.

– Вот, – Семка извлекает пухлую трехцветную ручку, в которой среди прочих есть и красный стержень.

– Уф, – с облегчением вытираю лоб.

– Повезло, – улыбается Семка.

– Ну, давай, только крупно, как Октябрина, – и я отдаю свой многострадальный дневник другу.

– Попробую, – Семка со щелчком выдвигает красный стержень.

– Не подведи, – я скрещиваю пальцы и задерживаю дыхание.

Семка не отвечает. Он заносит руку над красной завитушкой, выжидает несколько секунд, словно примеряясь, а затем резко и решительно превращает загогулину в крупную жирную тройку. У него это получается так ловко, что, кажется, будто это сама Октябрина влепила мне ее.

– Четко, – говорю я, забирая дневник и рассматривая новую оценку со всех сторон и под разными углами.

Страница смотрится отлично, единственно, если просмотреть ее на свет, видно, что место, где вписана тройка более тонкое и просвечивающее, но на свет отец точно проверять не станет. И значит сегодня все в порядке, можно смело идти домой.

Мы вылезаем через дыру на крышу, скатываемся по ржавым железным листам к самому краю и спрыгиваем на траву.

– Я быром, домой заскочу, чемодан брошу и все, – говорю я, отряхивая школьный пиджак.

– Тогда к городу подтягивайся, седня все там, – кивает Семка, и мы с ним расходимся в разные стороны.

Солнце печет совсем по летнему, я бегу к серой родной пятиэтажке перепрыгивая через частые лужи. Вот уже подъезд, бессменная баба Рита на лавочке:

– Здравствуй, Сережа!

– Здрасьте!

Хлопает за спиной подъездная дверь, мелькают под ногами бетонные ступени.

«Быстрей! Быстрей! Кинуть портфель, скинуть школьную форму, перехватить бутерброд, – трико, футболка, свитер и в «город»…»

Городом мы называем площадку для игры в городки и сегодня, там соберутся все наши. Нужно скорее попасть туда, потому что сегодня, вся жизнь там.

В квартире густые табачные облака, пахнет чем-то кислым, забродившим, а еще колбасой и носками. Значит отец дома. Я пытаюсь проскользнуть в свою комнату, но сильные толстые пальцы хватают меня за ухо.

– А-а-а!.. – кричу я не столько от боли, сколько от неожиданности.

– Ты где шлялся? – язык у отца заплетается, правой рукой он держит мое ухо, а левой сжимает пузатую кружку с желтой мутной жидкостью и обильной пеной над верхом.

– Не шлялся, не шлялся, – кричу я, – в школе был, вот дневник…

Выдергиваю ухо из чуть ослабших отцовских пальцев, от этого движения отец отклоняется, его рука с кружкой поворачивается, и желтая жижа вместе с пеной плещется на цветную пластмассовую плитку, которой выложен пол.

– Ах ты…! – отец, вытаращив глаза, смотрит на пол, где тают на цветных плитках последние остатки пены.

Я торопливо роюсь в портфеле, нахожу дневник, отбрасываю портфель в сторону и победоносно раскрываю дневник на странице с ярко-красной тройкой.

– Вот! – выдыхаю я.

Отец вздрагивает, смотрит на меня выпученными мутными глазами и затем, не глядя на дневник, вдруг хватает за шиворот и тащит в комнату. Проходя мимо стола, он оставляет на нем пустую пузатую кружку.

– Я тебя научу, как надо… я тебе покажу…, – с каким-то остервенением приговаривает он.

Дневник выпадает из моих рук и остается лежать на полу вверх обложкой, как будто чей-то домик.

Отец подтаскивает меня к шкафу, достает ремень, и я понимаю, что порки не избежать, что от судьбы не уйдешь, что детство это не только игры и школа, что это еще и боль наказаний. Ремень со свистом опускается на мою пятую точку, от боли перед глазами вспыхивают искры, я кусаю губы, чтобы не закричать. Ремень снова и снова выбивает из меня радужные всполохи, но я не кричу, мужчины не кричат и не плачут.

За окном солнце купается в грязных лужах, бегут куда-то незнакомые дети. Я наказан. Наблюдаю жизнь из окна. Впрочем, из моего окна виден «наш» сарай. Пологая крытая ржавыми неровными листами крыша, дыра похожая на черную кляксу. Мне вновь кажется, что это вовсе не сарай, а военный бриг, завалившийся на бок, дыра в крыше – пробоина от пушечного ядра, край крыши – старый потрепанный киль.… Хочется починить его, спустить на воду, поднять паруса и отправиться в бесконечную даль, но мне нельзя, я ребенок, у меня детство.

Когда-нибудь детство закончится, я стану наконец-то взрослым. И тогда я не стану сидеть на диване, распивать мутную жижу из трехлитровой банки и рассказывать, как меня пороли и отца пороли, и деда пороли, и что все мы стали людьми. Нет! Мне будет некогда! Меня будет ждать неизвестность, приключения, может быть даже подвиги и еще много такого, что есть у взрослых, но чем они совершенно не умеют пользоваться. Меня будет ждать свобода!

И тут я понимаю, что до этого счастливого момента бесконечная пропасть времени. Мне становится обидно, обидно до слез, от того, что время тянется так медленно. Как же тяжело быть ребенком, и как же долго ждать, когда повзрослеешь. Я стискиваю зубы, сжимаю кулаки, мне потребуется все мое мужество, чтобы пережить самый трудный и скучный период человеческой жизни – детство. А там, в дали, словно таинственный никем неоткрытый материк лежит настоящая жизнь, взрослая, но до нее еще целая вечность.

Загрузка...