Воздух в кабинете пахнет холодным антисептиком и пылью, впитавшейся в бумажные полотенца. Миа Эванс ненавидела этот запах. Он был насквозь пропитан памятью о больничных коридорах, где она провела два года своей жизни. Два года, выпавших между седьмым и девятым классом.

Она сидела на краю жесткой кушетки, застеленной хрустящей бумагой, и смотрела, как через жалюзи полосами падает слепящий свет. Ее правая нога, в синем ортопедическом ботинке, лежала на подставке. Под коленной чашечкой пульсировала привычная, тупая боль — фоновая, как тихий гул в ушах. Сегодня она была терпимой, на три из десяти. Она научилась оценивать ее по шкале.

Доктор Рейнольдс изучала экран. История болезни Мии была длиннее, чем у большинства ее сверстников.

— Хроническая боль в правом колене, усиливающаяся при нагрузке, — вслух зачитала доктор сухие строчки заключения. — Состояние после реконструктивной операции на левом голеностопе… после артроскопии правого колена… резидуальные явления после перенесенного остеомиелита правой большеберцовой кости… — Она обернулась. Ее взгляд был не осуждающим, но бесконечно усталым. — Знаешь, я помню тебя в седьмом классе. Капитан волейбольной команды, еще и с танцами. Твой отец, кстати, шутил, что у тебя график как у посла.

Упоминание отца — доктора Эванса, известного в городе хирурга-травматолога — заставило Мию внутренне сжаться. Его молчаливое ожидание, что дочь поймет риски «на клеточном уровне», давило сильнее любой лекции.

— Да, — коротко кивнула Миа, глядя на свои руки. — Это было до… всего.

«Всего» — это была операция летом после седьмого класса. Та, что должна была поставить точку в проблемах, а вместо этого открыла долгий путь осложнений, инфекций и второй, отчаянной операции. Два года больниц, домашнего обучения и физиотерапии, которая порой казалась пыткой.

— И после этих двух лет, — голос доктора Рейнольдс стал мягче, но не менее твердым, — мы с твоими родителями были очень четки. Никакой ударной нагрузки. Никакого спорта. Ты следишь за этим?

Миа почувствовала, как под ее худи прилипла к спине футболка. Она отвела глаза.

— В основном да, — сказала она. — Иногда просто… двигаюсь под музыку. Дома. Если боль позволяет.

— «Если боль позволяет», — повторила доктор. В ее голосе прозвучал легкий, профессиональный скепсис. — И?

Тишина повисла густая, нарушаемая только гудением кондиционера. Миа уставилась на трещинку в линолеуме. Где-то в глубине сумки вибрировал телефон — наверняка сообщение от Сары насчет репетиции после уроков.

— Я… играю на ударных, — наконец выдохнула она. — В школьном ансамбле. Мы репетируем в музыкалке.

Доктор Рейнольдс медленно откатилась на стуле от компьютера. Она сняла очки и положила их на стол с тихим, но отчетливым щелчком. На ее лице было не гневное разочарование отца-хирурга, а нечто иное — материнская тревога и профессиональное предвидение беды.

— Миа, — произнесла она тихо, и это имя прозвучало как приговор. — Твои кости перенесли серию серьезных травм и тяжелую инфекцию. Они не «забыли» об этом. Твоя большеберцовая кость, которая была в огне воспаления… Твое колено, в котором мы чистили хрящ… Это не железо. Это хрупкая система, балансирующая на грани. Каждый удар палочки по пластику — это волна нагрузки, которая идет прямо туда. Ты понимаешь, о чем я?

— Мне нужно чем-то дышать! — голос Мии сорвался, в нем зазвенели слезы гнева и отчаяния. — Я не могу просто сидеть и прислушиваться к каждому щелчку внутри себя! Я либо сойду с ума, либо… Или я буду жить с этой болью, но жить, а не существовать!

— И ты выбираешь путь, который гарантированно усилит эту боль? — Голос доктора оставался ровным, но в нем зазвенела холодная сталь. — Ты хочешь снова оказаться на той операционной, где работает твой отец? Но уже не в качестве дочери посетителя, а в качестве его пациента? Хочешь, чтобы он снова видел тебя под наркозом, с обнаженной костью на столе?

Миа сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. Она помнила тот страх в его глазах, когда все пошло не так. Профессиональная маска сорвалась, и на мгновение он был просто отцом, смотрящим на то, как страдает его ребенок. Это было страшнее любой боли.

Она ничего не ответила. Она смотрела на свой ортопедический ботинок — уродливый, но необходимый символ ее хрупкости. И на свои руки, которые так отчаянно хотели создавать ритм, а не разрушать себя.

— Я вас поняла, — наконец сказала она глухо, поднимая взгляд. В нем не было бунта, только усталая капитуляция. — Я брошу.

Загрузка...